Главная » Книги

Ахшарумов Дмитрий Дмитриевич - Записки петрашевца

Ахшарумов Дмитрий Дмитриевич - Записки петрашевца


1 2


Дмитрий Дмитриевич Ахшарумов

(1823-1910)

Записки петрашевца

  
   Русские мемуары. Избранные страницы (1826-1856).
   Сост., биогр. очерки и прим. И. И. Подольской.
   М.: Правда, 1990.
   OCR Ловецкая Т. Ю.
  
   До конца своих дней Дмитрий Дмитриевич Ахшарумов сохранил простодушие, непосредственность и какое-то удивительное жизнелюбие. В глубокой старости он писал В. И. Семевскому: "Хотелось бы еще пожить, меня многое интересует в жизни, очень многое" {Цит. по кн.: Ахшарумов Д. Д. Из моих воспоминаний. Вступ. ст. В. И. Семевского. Спб., 1905. С. XXV.}. Простодушием и непосредственностью он был наделен от природы, но совершенно особая, исключительная любовь к жизни пришла к нему в тот страшный морозный день 22 декабря 1849 г., когда он и его товарищи, участники кружка М. В. Петрашевского, приговоренные к казни, были выведены на Семеновский плац в Петербурге. О том, что пережили и что чувствовали они в те минуты, когда стояли перед наскоро сколоченным для них эшафотом, одетые в белые балахоны смертников, кроме Ахшарумова, не рассказал никто. На этом воспоминании лежал какой-то внутренний запрет; оно было за пределами того, к чему, без нравственного ущерба для человека, может обратиться его мысль. Рассказав о приготовлении к смертной казни, Ахшарумов совершил человеческий и гражданский подвиг, а вместе с тем преодолел власть над собой этого страшного, как ночной кошмар, воспоминания.
   Хотя ему, как и его товарищам, по распоряжению Николая I, в последнюю минуту была дарована жизнь, Ахшарумов ни тогда, ни в последующие годы не изменил своего отношения к самодержцу, не испытал к нему благодарности. Много лет спустя, уже в конце 80-х годов, он, услышав обрывок какого-то разговора о Николае I, с необыкновенным жаром воскликнул: "Это был ужасный человек!" Так было всегда: впечатления прошлого словно не тускнели для него.
   Возвратив ему жизнь, судьба щедро осыпала его и другими дарами: она научила Дмитрия Дмитриевича относиться с сокровенным трепетом к каждому проявлению бытия, а в придачу дала ему то, что К. Батюшков в одном из своих замечательных прозрений назвал "памятью сердца". Поэтому, вызывая в своем воображении прошлое, Ахшарумов видел его так ярко и ощущал так живо, что мог записывать "дела минувших дней" во всех их подробностях, как бы с натуры. Благодаря необычайной теплоте чувства и точности памяти мир в воспоминаниях Ахшарумова не одноцветен, а многокрасочен и ярок. И это в равной мере относится ко всему, о чем он пишет,- будь то арестантские роты, Семеновский плац или тараканы в одиночной камере Петропавловской крепости.
   Конечно, особой живостью чувств, восприимчивостью и впечатлительностью Ахшарумов обладал с детства. Но эти черты необычайно усилились и обострились в нем после того, что с ним произошло.
   Дмитрий Дмитриевич был сыном генерал-майора Дмитрия Ивановича Ахшарумова, участника войн с Наполеоном и автора первого систематического "Описания Отечественной войны 1812 г." (Спб., 1819).
   Дмитрий Дмитриевич рос так, как обыкновенно росли в ту пору дворянские дети: учился "чему-нибудь и как-нибудь", явно предпочитал занятиям шумные игры с братьями Николаем и Владимиром (будущими литераторами), не скрывая нетерпения, ждал минуты, когда кончатся постылые уроки, а по вечерам любил слушать сказки и, закрыв глаза, переносился в богатый и яркий мир фантазии.
   Как будто бы ничто не предвещало в Ахшарумове человека исключительного. Но что-то, словно нарастая, зрело в наблюдательном мальчике, который рано начал замечать в родительском доме странное, как ему казалось, отношение к крепостным людям. Его впервые пронзило безотчетное чувство неравенства между людьми, и, не понимая еще причин этого неравенства, он дал себе слово быть со всеми одинаковым, ибо по простоте душевной считал иное поведение несправедливым и даже неприличным. Урок несправедливости, вынесенный из отчего дома, он усвоил на всю жизнь и впоследствии лишь усовершенствовал свои познания об этом предмете, внутренний же протест его против неравенства и многие годы спустя остался таким же, как в детстве,- сильным, эмоциональным и ничем не замутненным. Лишь тогда, когда он научился доводить до конца, до логического завершения каждую мысль, рассматривая ее с разных сторон и заставляя себя не отступать перед решением самых сложных вопросов ни из робости, ни из страха,- лишь тогда пришел он к убеждению, что преодолеть несовершенное устройство человеческого общества может лишь фаланстера Фурье.
   Но это произошло не скоро, уже после того, как Ахшарумов, окончив гимназию, поступил на факультет восточных языков Петербургского университета. В выборе факультета сказалась мечтательность, свойственная ему с детства: служебная деятельность в департаменте не манила Дмитрия Дмитриевича, его влекла к себе привольная жизнь где-нибудь далеко на юго-востоке, среди роскошной природы, согретой жаркими лучами полуденного солнца.
   Из университета Ахшарумов вынес знание арабского, персидского, турецкого и немецкого языков. В 1847 г., успешно окончив университет, он определился в Азиатский департамент Министерства иностранных дел, полагая вскоре осуществить план своего далекого путешествия.
   Быть может, все случилось бы именно так, как задумал Ахшарумов, но жизнь его внезапно и круто изменилась: 23 апреля 1849 г. он был арестован, доставлен в Петропавловскую крепость и заключен в одиночную камеру.
   Аресту предшествовали обстоятельства, в которых как будто не было ничего рокового. Еще в гимназии Ахшарумов познакомился с Ипполитом Дебу; потом он провел с ним три года в университете, где знакомство перешло в дружбу, точнее, в братство, какое возникает между молодыми людьми, связанными общностью мыслей, взглядов и более всего - накалом гражданских чувств.
   Хотя Дмитрий Дмитриевич и утверждал на следствии, что только по выходе из университета впервые взял в руки "социальную" книгу, это было совсем не так. Уже в 1845 г. он вместе с Ипполитом Дебу читал Фурье и горячо обсуждал возможности социального переустройства общества. Фурье не то чтобы изменил взгляды Ахшарумова или усилил свойственный ему политический радикализм, но привел в систему его мысли, а главное, дал ощущение фундамента, почвы под ногами, вселил в него уверенность в том, что он идет по правильному пути.
   Своими крамольными мыслями он мог делиться в ту пору только с Ипполитом Дебу. Но мыслям было тесно, и кое-что он заносил в свою записную книжку. В 1848 г. в ней появилась запись: "...жизнь, как она идет теперь, слишком тяжела, обременительна, исполнена всякого рода неприятностями и гадостями, чтобы кто-нибудь не чувствовал тяжести ее; все богачи и нищие, образованный и невежда равно тяготятся ею... Все это томленье, все, что мы поневоле терпим каждый день, происходит от того, что человек соединился в слишком огромном множестве для устроения общественного своего блага. <...> Чтоб это все уничтожить, есть средство одно - фаланстер Фурье..." {Цит. по ст.: Семевский В. И. Петрашевцы. Кружок Кашкина. Д. Д. Ахшарумов и А. И. Европеус // Голос минувшего, 1916, No 3. С. 59-60}
   Найденная во время обыска записная книжка Ахшарумова стала одной из главных улик обвинения.
   В декабре 1848 г. Ипполит Дебу ввел Ахшарумова в кружок М. В. Петрашевского. Человек простодушный, Дмитрий Дмитриевич был доверчив и быстро сближался с людьми. В кружке он обрел единомышленников и, что еще важнее, аудиторию, которой мог, не таясь, излагать свои взгляды. 7 апреля 1849 г., когда члены кружка собрались на обеде в память Фурье, Ахшарумов произнес прочувствованную речь, полную веры в будущее: "И рухнет, и развалится все это дряхлое, громадное вековое здание, и многих задавит оно при разрушении и из нас, но жизнь оживет и люди будут жить богато, раздольно и весело" {Цит. по ст.: Ветринский Ч. Д. Д. Ахшарумов // Вестник Европы, 1910, No 5. С. 322.}.
   Уже второй раз при Николае I возникал "заговор идей". Первыми были декабристы. К петрашевцам император также не желал проявлять снисходительности. Заговорщики должны были быть истреблены, так, чтобы даже семя крамолы никогда более не падало на русскую почву.
   Ахшарумов провел в одиночной камере Петропавловской крепости долгие, показавшиеся ему бесконечными, восемь месяцев. Общительный Дмитрий Дмитриевич так страдал от одиночества, что радовался даже тараканам, которые охотно сползались к брошенным для них узником хлебным крошкам.
   В крепости он много раз переписывал свое стихотворение "Европа в 1845 году", начатое им еще на воле три года назад и навеянное чтением Фурье. От раза к разу оно становилось все мрачнее:
  
   Земля, несчастная земля,-
   Мир стонов, жалоб и мученья!
   На ней вся жизнь под гнетом зла,
   И всюду плач - со дня рожденья...
  
   Не выдержав пытки одиночеством, Ахшарумов обратился к Николаю I с письмом, в котором просил о помиловании. Горькое унижение ни к чему не привело, и он вспоминал об этом поступке с мучительным стыдом, не покидавшим его до конца дней.
   Своих товарищей он увидел только перед казнью - перед вечной разлукой, как думали они тогда. И они действительно расстались: одних отправила на каторгу рука, избавившая их от смерти, других она же определила в арестантские роты. К последним "избранникам" принадлежал и Ахшарумов.
   Он должен был провести четыре года в арестантских ротах инженерного ведомства в Херсоне, но дело ограничилось полутора годами и уже в 1851 г. Ахшарумова перевели рядовым на Кавказ, в Малую Чечню, в 7-й линейный батальон, стоявший близ Владикавказа (ныне Орджоникидзе). Никогда не обладая большой физической силой, Дмитрий Дмитриевич был человеком смелым и мужественным. Он участвовал во всех боевых действиях и экспедициях своего батальона и, хотя после Семеновского плаца особенно ценил жизнь, никогда не прятался за спины товарищей, но и не подставлял безрассудно свою голову под пули, не искал смерти, как искал ее когда-то А. А. Бестужев-Марлинский.
   В конце 1854 г. Ахшарумов был произведен в унтер-офицеры, спустя два года - в прапорщики. Так как военная карьера никогда не привлекала его, он в 1857 г. вышел в отставку и, словно оборвав все связи с прошлой жизнью, поступил на медицинский факультет Дерптского университета. Жизнь давно развеяла его мечты, связанные с факультетом восточных языков. К прежнему возвращаться он не хотел и, избрав медицину, думал лишь о практическом деле, которое даст ему возможность приносить вполне конкретную и осязаемую пользу обществу и облегчать страдания ближних. Проучившись год в Дерпте, он добился разрешения перейти в Петербургскую медико-хирургическую академию. Он занимался с искренним рвением, стараясь наверстать упущенное, нагнать годы, насильственно вырванные из его жизни. В 1862 г. Ахшарумов закончил академию с серебряной медалью. Вчерашнему студенту было 39 лет.
   После двух лет практической деятельности он совершенствовал свои знания в Берлинском, Парижском, Венском и Пражском университетах. Живое стремление учиться, идти в ногу со временем не покидало его до конца дней.
   Ч. Ветринский рассказывал, как однажды спросил Ахшарумова, чего бы ему более всего хотелось. Семидесятилетний старик мгновенно встрепенулся и, не задумываясь, ответил: "Я в Берлин поехал бы - поусовершенствоваться!" Впрочем, такая возможность никогда более ему не представлялась: безграничный интерес к науке сдерживался его весьма и весьма ограниченными средствами.
   Все находило в живой душе Ахшарумова отклик: и дела друзей, и жалобы больных, и особенно - политические события. Минувшее не оставило в нем страха, не подорвало доверия к людям; и в старости он был простосердечен, чист душой и готов сложить голову за благо отечества.
   В ранней молодости он сказал: "Готов на все, даже если б потребовалась жизнь моя" {"Дело петрашевцев". М.; Л, 1951. Т. 3. С. 142.}. Прошло более полувека. Как-то во время революции 1905 г. Дмитрий Дмитриевич услыхал об уличных боях в Москве. Он пришел в необычайное возбуждение, вскочил с кресла и стал звать жену: "Эмилия, слышите? Там дерутся! Собирайтесь, я еду, я хочу идти на баррикады!" Этому неугомонному старику было 83 года.
   И все-таки мечтательный идеализм молодости в зрелые годы несколько поутих в Ахшарумове. Занятия практической медициной направили его по пути "малых дел", в которых он сумел добиться значительных успехов. В 1866 г. Ахшарумов защитил диссертацию на степень доктора медицины. Он ездил по городам и весям, служил в Петербурге, Одессе, Херсоне, Каменец-Подольске. В 1873 г. судьба забросила его в Полтаву, где он провел почти десять лет, занимая должность губернского врачебного инспектора. Впервые за долгие годы он зажил спокойной оседлой жизнью, окруженный вниманием коллег и любовью горожан, которым всегда помогал словом, делом, советом. Круг его интересов был широк и разнообразен: он занимался практической медициной, санитарно-гигиеническими проблемами, эпидемиологией; читал лекции и опубликовал несколько медицинских трудов, получивших признание в России и за границей. Здесь же, в Полтаве, он вернулся к работе над своими записками, начатой еще в 1870 г. В марте 1885 г. были завершены главы, посвященные кружку петрашевцев, аресту, следствию и суду. После того как он вышел в отставку (1882 г.), работа пошла быстрее. Первые главы Ахшарумов передал в журнал "Русская старина" и нетерпеливо ждал их появления в печати. Однако срок публикации то и дело отодвигался, а в 1887 г. эти главы были вырезаны цензурой из сверстанного уже журнала.
   За два года до этих событий Дмитрий Дмитриевич пережил тяжелое горе - умерла его первая жена. Он был в глубокой депрессии и даже потянулся было к мистицизму, вообще совершенно чуждому его природе. Поэтому эпизод с публикацией воспоминаний прошел для него почти незамеченным, не стал потрясением. Но писать он опять перестал и некоторое время к запискам не возвращался.
   Смерть жены разрушила привычный, казавшийся таким прочным и надежным уклад жизни. Через три года он уехал из Полтавы в Ригу, где учился в политехникуме его единственный сын. Одиночество угнетало Ахшарумова, и к тому времени он женился на бывшей воспитательнице сына Эмилии Германовне, жившей в их доме еще при первой жене его. Немного успокоившись и окрепнув, Дмитрий Дмитриевич вернулся к прежним своим занятиям: читал в Риге лекции по истории эпидемий, издал книгу "Проституция и ее регламентация" (Рига, 1888), в которой горячо высказывался за ликвидацию публичных домов.
   "Здоровье... плохо,- писал он В. И. Семевскому,- но все же не теряю надежды, бодрюсь, сколько могу, лечу себя и делаю все, что в моей власти, чтобы уберечь силы и продлить жизнь, которая кажется мне с более старыми годами еще более интересною" {Цит. по кн.: Ахшарумов Д. Д. Из моих воспоминаний // Вступ. ст. В. И. Семевского. С. XXVII.}.
   Жизнь, как в молодые годы, бросала Ахшарумова с места на место: он старался быть ближе к сыну. Но сил на переезды уже не было. Вместе с женой он пробовал обосноваться в Петербурге, но сырой климат и дороговизна столичной жизни заставили их вернуться в Полтаву.
   И потекла в Полтаве жизнь, внешне похожая на прежнюю, но на самом деле уже совсем иная. Уже надвинулась старость с бедами и болезнями. Лишь один светлый луч озарил последние годы Ахшарумова- в конце 1901 г. журнал "Вестник Европы" напечатал наконец часть его воспоминаний, запрещенную цензурой четыре года назад. Но еще до этого, летом того же года, Дмитрий Дмитриевич, уступив настояниям полтавских знакомых, читал им свои воспоминания. "Я сначала уклонялся,- сообщал он Ч. Ветринскому,- но потом уступил общему желанию. Чтение состоялось у меня на квартире - было человек 45, большею частию статистики земства, много дам, много бывших сосланных..." {Ветринский Ч. Д. Д. Ахшарумов. С. 327.} На одном из этих чтений был В. Г. Короленко, которому старый петрашевец внушил чувство глубокой симпатии.
   Последние годы жизни Ахшарумов работал над продолжением своих воспоминаний; они были полностью опубликованы отдельной книгой при его жизни, в 1905 г.
   "Воспоминания Ахшарумова,- писал Ч. Ветринский,- будут читаться еще долго, не только потому, что это - редкий и замечательный исторический документ. Читая незлобивое описание заключения в Петропавловской крепости, с невольным чувством удивления и почтения останавливаешься перед силою лучших сторон души человеческой, которая способна строить снова и снова здание любви к жизни и людям на развалинах, произведенных жесточайшей несправедливостью..." {Ветринский Ч. Д. Д. Ахшарумов. С. 323.}
  

Литература

  
   Ветринский Ч. Д. Д. Ахшарумов // Вестник Европы, 1910, No 5.
   Сосновский М. Д. Д. Ахшарумов // Русское богатство, 1910, No 2.
   Семевский В. И. Петрашевцы. Кружок Кашкина. Д. Д. Ахшарумов. и А. И. Европеус // Голос минувшего, 1916, No 3.
   Дело петрашевцев. Т. 3. М; Л., 1951.
  

Записки петрашевца

Арест

  
   Жизнь моя текла мирно и покойно до двадцатипятилетнего возраста, когда я был в один день по обстоятельствам, почти от меня не зависевшим, лишен свободы и заключен безвыходно в одинокое жилище, отделенное изнутри толстою, окованною железом дверью и снаружи железною решеткою у окна. Это было в Петербурге в 1849 г., в конце апреля, когда начинали зеленеть деревья1.
   Я помню этот день: поздно вечером стемнело, я ехал от Цепного моста в карете, не зная, куда меня везут. Мосты на Неве были разведены, и объезд был долгий. Я был в легкой одежде теплого весеннего дня, и мне было свежо, жутко и тяжело на душе.
   После продолжительной езды через Васильевский остров, Тучков мост и Петербургскую сторону карета въехала в крепость и остановилась.
   Было совершенно темно. В сопровождении двух человек я переходил какой-то мостик и за ним темные своды; потом введен был в коридор полуосвещенный; в коридоре передо мною отворилась толстая дверь в боковую темную комнату - мне предложили в нее войти: темнота, спертый воздух, неизвестность, куда я вошел, произвели на меня потрясающее впечатление; я попросил свечку.
   Желание мое было исполнено сейчас же, и я увидел себя в маленькой, узкой комнате без мебели - у стены стояла кровать, накрытая одеялом серого солдатского сукна, табуретка и ящик. Затем мне предложено было раздеться совершенно и надеть длинную рубашку из грубого подкладочного холста и из такого же холста сшитые высокие, выше колен, чулки. Мне указали на туфли и на халат из серого сукна. Платье мое и все вещи, бывшие на мне, были у меня взяты. По просьбе моей оставлена была у меня только моя холодная шинель. Затем зажжена была на окне какая-то светильня, висящая с края глиняного блюдечка; свеча унесена, дверь захлопнулась на ключ, и я остался один в полумраке, в изумлении и в страхе от того, что со мной случилось. Я сидел на кровати, смотря на тяжелую дверь, в которой несколько секунд еще ворочался ключ, запиравший меня, потом слышны были шаги уходивших людей и гремевшая связка больших ключей.
   Смутное чувство убийственной тоски, мрачные, зловещие предчувствия овладели мной - мне казалось, я стою на пороге конца моей жизни; несколько минут я был без мысли, как бы ошеломленный ударом в голову.
   Опомнившись несколько, я стал осматриваться, но обстановка вся была столь мала и отвратительна, что я вновь погрузился в свои мысли.
   "Неужели это и конец моей жизни?" - думал я.
   Причина, подвергшая меня заключению, была мне известна: я был в то время совершенный юноша, несмотря на мой 25-летний возраст, мечтающий, увлекающийся, исполненный горячих и несбыточных желаний, то болезненно оживленный, то так же быстро падающий духом. На душе не было угрызения совести, ни преступления. Мысли убийства, насилия были мне вовсе незнакомы; я смотрел на жизнь с своей идеальной точки зрения и вовсе не знал, не умел различать людей, а в размышлениях моих стремился найти истинный путь ко всеобщему благу человечества - и вот, как государственный преступник, за эти помышления мои был я обвинен и заключен в каземат.
   В голове моей толпились различные мысли и чувства: невозможность оправдаться, строгость закона, страх заключения и слухи, распространенные в народе об ужасах жизни в сырых, холодных казематах - все это вместе слилось в смутное ощущение, объявшее меня внезапно. Я осматривал в потемках жилище мое, и виденное мною поражало меня своей мрачной пустотой. Халат, на мне надетый, был заношенный, местами изорванный, из солдатского серого сукна.
   В комнате было одно большое окно. Вдвинув ноги в широкие старые туфли, я встал с кровати, на которой неловко было сидеть,- я скатывался с нее. Мысли перебивались в голове; то осматривал я жилище, то стоял вновь в раздумье. Боковую часть стены, справа от двери, составляла печь, затапливающаяся снаружи - из коридора; вид печи был мне утешителен. Моя шинель была единственным остатком от жизни моей, кроме моего собственного тела. Я сбросил с себя на пол грязный халат и надел мою шинель. Подойдя к окну, я был поражен видом мрачного светильника моей комнаты: это был какой-то черепок в виде плошки, с края которой висел кончик светильни; застывшая сальная масса наполняла его. Не зная, куда приютиться,- и в мыслях моих и в жилище моем,- я заплакал и стал молиться; несколько минут стоял на коленях и горько плакал, опустившись на пол.
   Воздух душен и холоден, на мне шинель и серый дырявый халат, подо мной что-то жесткое, неровное и подушка нечистая, туго набитая соломой. Ночь, полумрак, тишина, но они не располагают к отдыху: измученный тяжелыми впечатлениями того дня, я лежу, не двигаясь, меня страшно клонит ко сну, и я засыпаю, но вскоре просыпаюсь от большой чувствительности в щеке и в виске, прижатых жесткою, бугристою подушкою; переворачиваюсь на другой бок - и та же самая боль на другой стороне головы по истечении короткого времени пробуждает меня снова; я ложусь на спину и опять скоро просыпаюсь от боли в затылке. Так, мучаясь, по временам сползая на край кровати, я беспрестанно засыпал крепким сном и опять просыпался, чтобы переменить положение; не раз подкладывал я руки то под голову, то под щеку - так провел я ночь без отдыха, в тревожном сне, с болью головы и лица. Кроме того, я зябнул: погода, бывшая теплою, 23 апреля вдруг переменилась в суровую стужу. Но вот рассветает, по временам слышатся какие-то громкие хождения в коридоре за дверью.
   Когда я увидел при дневном свете мое новое жилище, глазам моим предстала маленькая грязная комната: она была узкая, длиною метров в 5 или менее, шириною метра 3, с высоким потолком; стены, оштукатуренные известью, давно потерявшей свой белый цвет. Они были повсюду испачканы пальцем человека, не имевшего бумаги для обыкновенного употребления. С одной стороны было окно, очень большое (сравнительно с величиною комнаты), с мелкими клетками стекол, закрашенное все, до верхнего ряда, белою пожелтевшею масляного краскою. Верхний ряд стекол один только был не закрашен и оканчивался с правой стороны форткою величиною с ¡ листа писчей бумаги. За окном была железная решетка. С противоположной окну стороны - дверь массивная, окованная железом, и большое грязное зеркало изразцовой печи, затапливающейся снаружи.
   В комнате, кроме кровати, были столик, табуретка и ящик с крышкой; на площадке окна стояла кружка и догоревшая уже плошка.
   Таково было новое мое жилище, в котором я был заперт безвыходно.
   Осмотревшись немного, я стал на большую площадку окна, но при малом моем росте не мог достать глазом незакрашенный верхний ряд стекол, который оканчивался с правой стороны форткою; я отворил фортку; свежий воздух пахнул на меня и мне принес как бы что-то родное. Я вдохнул его, упился им полной грудью и еще более почувствовал желание взглянуть в окно, но и поднявшись на цыпочки сколько было сил, я не мог увидеть ничего; я подскочил - перед глазами моими мелькнуло что-то вроде двора. Нельзя ли подставить что-либо под ноги?
   На площадке окна, где я стоял, была упомянутая деревянная кружка с крышкою вроде кадочки; на донышке ее было немного воды, мне показалась она чистою, и я выпил ее, потом снова влез на окно, стал на крышку запертой кружки и увидел дворик небольшой, треугольной формы. Против меня, шагах в 40, стоял фас крепостной стены, замыкавший дворик, у самого окна ходил часовой с ружьем. Мне было холодно и так уже; всю ночь укрывался я чем мог; погода была свежая, из окна дул ветер, и я скоро промерз, что заставило меня сойти с окна.
   Новые предметы - обстановка, окружавшая меня и поразившая меня своей неприглядностью - были только отвлечением от смутных предчувствий и мрачных мыслей, которые преследовали меня и ночью в беспрестанно сменявшихся коротких сновидениях.
   Со мною вместе одновременно взято было много других2,- я видел мельком их почти всех; мне живо представлялась картина вчерашнего ареста: 23 апреля часов около 10 утра в карете я был привезен в III Отделение, что было у Цепного моста; меня вели по многим комнатам, в которых я видел других арестованных знакомых мне лиц, и между ними стояли часовые с ружьями. В особенности поразила меня большая зала своим многолюдством: арестованные стояли кругом, а между ними часовые, слышен был говор и по временам стучанье прикладом о пол при разговоре (так приказано было).
   Меня привели наконец в маленькую комнату, где я нашел двух мне знакомых товарищей. Затем граф Орлов3, мужчина высокого роста с маленькой головой, бледным лицом, сопутствуемый немногими, обходил все комнаты. Один из чиновников нес за ним список, по которому поименно представляем был ему каждый из нас. При представлении ему одного из нас - г-на Белецкого 4 - он спросил: "Вы - учитель кадетского корпуса?" - и, получив утвердительный ответ, он сказал: "Прекрасный учитель, отведите его в особую комнату". Меня это поразило, тем более, что Белецкий ни разу, сколько мне известно, не был на собраниях Петрашевского, и я считал его вовсе непричастным к возникшему делу. (Он и был впоследствии по суду оправдан.)
   В III Отделении нас угощали обедом, чаем и сигарами, но никому охоты не было вкушать чего-либо. Между прочим подходили к нам служащие в отделении чиновники и, как бы с участием относясь к нам, заявляли, что они состоят на службе в другом отделении, но за недостатком места комнаты их отделения были заняты для помещения арестованных.
   В этот же день сделалось нам всем известным, что список, который носим был при обходе Орловым, начинался словами: "А...- агент наряженного дела"5. Впоследствии, в бытность мою на Кавказе, узнал я, что П. И. Белецкий, о котором только что было упомянуто, по выходе своем из Петропавловской крепости встретил А... на Адмиралтейском бульваре и, будучи им приветствован как знакомый, по своему горячему характеру вскипев гневом, ударил его в лицо и указал на него прохожим как на доносчика, за что и был вновь арестован и сослан на жительство в Вологду.
   Арестованы мы были почти все в пятницу, в ночь с 22 на 23 апреля, сейчас по расхождении с собрания Петрашевского, часу в 4 ночи, когда все уже были по домам и спали; я же не всегда бывал у Петрашевского и в эту пятницу не был, а по весеннему времени ночевал за городом и потому арестован был утром 23 апреля. В этот самый день погода изменилась и сделалась холодной. 23 апреля поздно ночью нас отвезли всех в крепость.
   События этого дня мелькали в голове моей, и я погружен был в мрачную думу. Многие из взятых,- говорил я сам себе,- будут оправданы и освобождены, но мне не оправдаться: уж слишком много найдется улик, в сущности ничтожных, ничем меня не порочащих, но по тогдашним взглядам считавшихся тяжеловесными и вполне достаточными для обвинения меня в государственном преступлении. Это было время сороковых годов, когда вполне законными признавались крепостное право, закрытый суд без присяжных, телесное наказание, и всякий разговор об уничтожении рабства и введении лучших порядков считался нарушением основных законов государства.
   Так, думая, я то стоял, то садился на табуретку за стол или на кровать, то подходил к окну или двери, не зная куда приютиться в моем новом жилище, а мрачные мысли толпились в голове. "Нет мне спасения,- думал я,- так и многим моим товарищам".
   В особенности горько мне было за судьбу двух мне близких друзей, которых я любил и уважал,- это двух братьев Дебу я в особенности Ипполита Дебу, с которым был очень дружен; затем вспоминались мне и прочие пострадавшие со мною вместе товарищи, и я не мог заглушить в себе досаду на Петрашевского6 и не упрекнуть его в случившемся с нами несчастье.
   Последнее время уже возникали во мне все более опасения вверять себя стольким незнакомым лицам, бывшим у него, но мы все имели же полное право рассчитывать, что Петрашевский, как человек весьма умный, очень осмотрителен в выборе своих посетителей, а между тем вот что случилось. Но, погубив всех нас, ведь он и сам погиб, а потому и ставить ему это в вину было с моей стороны недостойно и малодушно.
   Мне вспомнилось тоже, что Петрашевский имел уже некоторые сомнения в личности А... На предпоследнем собрании, 15 апреля, он отозвал меня в сторону и спросил: "Скажите, вас звал к себе А?.." Я ответил, что звал, но я не пойду, так как его вовсе не знаю. "Я и хотел предупредить вас,- сказал он мне,- чтобы вы к нему не ходили. Этот человек, не обнаруживший себя никаким направлением, совершенно неизвестный по своим мыслям, перезнакомился со всеми и всех зовет к себе. Не странно ли это? Я не имею к нему доверия".
   От воспоминаний этих переходил я к мысли о моем настоящем положении: как быть, что делать? Как теперь жить - в сей день - в моем новом жилище? Ужели мне долго придется оставаться в нем? Как скверно, как холодно, как грязно.
   Я забыл упомянуть при описании комнаты, что в середине двери было маленькое, величиною в 1/8 долю листа бумаги отверстие, в которое вставлено было стекло. Снаружи, со стороны коридора, оно было завешено темной тряпкой, которую сторожу можно было поднимать и видеть, что делает арестованный. Мне было очень холодно, и я попробовал постучать: послышались шаги, и тряпка сейчас же поднялась; показалось смотрящее на меня чье-то лицо. "Чего стучишь?" - спрашивало оно меня. "Надо затопить печь, очень холодно, затопите печь". Ответа не последовало, тряпка опустилась, и все оставалось по-прежнему.
   Прошло некоторое время, когда послышались в коридоре шаги, беготня и звон связки ключей. Я слышал, как втыкались в двери других келий ключи и они отворялись, и шествие это производилось подряд во все отдельные помещения. Вот и до меня очень скоро дошла очередь. Ключ всунут был не вдруг, казалось, ошибкой не тот, потом щелкнула крепкая пружина замка, дверь отворилась настежь; в нее вошел толстый старый генерал в сопровождении двух офицеров и служителей.
   - Что вы? Как живете, все ли благополучно? Все ли имеете? Я - комендант крепости. (Это был генерал Набоков.)
   - Мне очень холодно, прикажите затопить печь,- ответил я.
   Тогда отдано было с гневом приказание затопить немедленно печи везде, "чтобы не жаловались более на холод". С этими словами он вышел со своей свитой, и я остался вновь один, запертый на ключ. Таково было быстрое посещение генерала!
   А другие все нужды? Все ли я имею? У меня ничего нет! Ни воды, ни пищи, я не умывшись с утра... Но кружка стоит для воды, стало быть, полагается вода и, вероятно, подадут какую-нибудь пищу.
   Через несколько времени все вновь утихло, и затем вскоре вновь раздались хождения с отмыканием дверей; и вот растворилась и моя дверь, и в комнату мою быстрыми шагами вошел солдат с посудой и, поставив ее на стол, ни слова не сказав, поспешно вышел, и дверь захлопнулась на ключ. Наверху посуды лежал большой кусок черного хлеба, а под ним была миска с супом, и в нем лежали куски говядины. Несмотря на голод, я съел несколько супа и хлеба, до мяса же не прикоснулся. Причина тому отчасти лежала в предыдущей моей жизни: уже более трех лет, как я оставил привычку есть мясо, желая по убеждению моему сделаться вегетарианцем.
   При таком особенном моем отношении к выбору пищи тюремный обед, поставленный передо мною на стол, пришелся мне очень не по вкусу, но я был голоден, и черный хлеб мне был очень приятен. Через полчаса вновь вошел солдат и за ним дежурный офицер, которого я настойчиво просил приказать подать мне сейчас воды в количестве, достаточном для питья и для умывания, а также я заявил и о необходимой надобности в полотенце. Кружка, стоявшая у меня на окне пустою, была схвачена служителем и, наполненная водой, принесена обратно. Затем без лишних слов все исчезли, приняв остатки обеда, кроме черного хлеба, который был в достаточном количестве и оставлен был мною у себя; затем я снова был накрепко захлопнут в моем жилище. Полотенце было обещано в будущем.
   Оставшись один, я стал умываться с помощью рта и вытерся рукавом рубашки. Вскоре затем заметил я, что в комнате стало теплее, и, приложив руку к печной стене, я убедился, что она нагревается. Итак, я имею все, что нужно, хозяева тюрьмы дали мне все, что они могли - я сыт, умыт, одет и согрет.
  

* * *

   Так началась и потекла моя жизнь в тюрьме; дни сменялись днями; каждый день по однообразию и безделью казался чрезвычайно долгим, недоживаемым до вечера; недели текли за неделями и месяцы, к ужасу моему, стали сменяться месяцами. Ежедневно первое время, а потом два-три раза отворялась дверь, ставилась и принималась пища; черный хлеб стал моей любимой пищей, и его было у меня всегда достаточно. В первое время я настойчиво требовал большего против обыкновенно приносимого количества воды для мытья и питья, но после это делалось уже и без моего докучливого напоминания; полотенце было мне дано тоже. Белье из грубого подкладочного холста, старое, состоявшее из длинной рубахи и чулок выше колен в виде мешков, подвязывающихся тесемками, сменяемо было каждую неделю.
   Однообразно текла моя жизнь при монотонном переливе колокольного звона каждые четверть часа на колокольне Петропавловского собора. По временам, однако же, это однообразие тюремной жизни и жестокая темничная тоска были нарушаемы чем-нибудь выходящим из ряда обыкновенного течения, и всякое подобное, хотя бы и незначительное обстоятельство, освежало и развлекало меня. Но главное, что желал бы я описать и разъяснить, это - мучительное душевное болезненное состояние безвыходно и долго одиночно заключенного, чувство жестокой темничной тоски, мрачные мысли, преследовавшие меня безотвязно, и по временам упадок сил до потери голоса и изнеможения. Я дни и ночи говорил сам с собою и, не получая ниоткуда впечатлений извне, вращался в самом себе, в кругу своих болезненных представлений.
  

Кружок Петрашевского

  
   Я тогда только что окончил курс в Петербургском университете кандидатом восточных языков. Несмотря на окончание курса в высшем учебном заведении и уже вполне зрелый возраст, я был очень мало развит в понимании самых простых и обыкновенных для жизни вещей.
   По природе своей я ненавидел зло, к людям был очень доверчив и очень скоро сближался с ними. Любил трудиться и составлять выписки из серьезных общеобразовательных сочинений, но, не имея средств, большую часть их покупал на толкучем рынке и много времени проводил в его книжных рядах.
   Апраксин двор в былое время вмещал в себе особый отдел - ряды огромного склада книг самого разнообразного содержания. Гонения на букинистов затрудняли это дело, а пожар, бывший позже, окончательно разрушил этот драгоценный книжный склад. Там находил я разнообразнейшие книги и, заплатив за них безделицу, как сокровище, нес к себе домой.
   Произведения знаменитых поэтов, как русских, так и иностранных, были для меня самым лучшим чтением - я восхищался ими, бредил ими и, находясь вне занятий, дома и по улицам города твердил их. Английский и итальянский языки мне были почти незнакомы, и я старался изучать их, и с помощью лексикона и грамматики перекладывал на русский язык песни Петрарки на смерть Лауры.
   Летом со страстью занимался я ботаникой и зоологией. Медицинские книги привлекали меня тоже.
   Астрономия Гершеля7 была прочтена мною с большим любопытством. Языкознание и сравнительное изучение языков казалось мне весьма интересным; кроме европейских языков, я был знаком с языками латинским, греческим, арабским, персидским и турецким. По временам предавался я чтению исторических монографий какого-либо периода времени, и история Востока занимала меня не менее истории европейских народов. С жадностью стремился я приобретать себе познания по всем отраслям наук (кроме философии, политической экономии и математики, которые в то время казались мне слишком утомительными).
   События 1848 г., происходившие в Италии, Франции и Германии, сильно интересовали меня. Социальное учение Фурье, сочинение его "Le nouveau monde industriel" {"Новый промышленный мир" (фр.).}, также различные брошюры последователей его Консидерана 8, Туссенеля и других и популярнейшие журналы того времени "Almanach phalanstИrien" {"Альманах фаланстеры" (фр.).} и более ученый "Phalange" {"Фаланга" (фр.).} увлекали меня нередко до того, что я забывал все прочее. Большие сочинения Фурье "Theorie des quatre mouvements" и "Theorie de l'unitИ universele" {"Теория четырех движений" и "Теория всемирного единства" (фр.).} - были по временам просматриваемы мной, но по дороговизне я не мог их приобрести.
   В это время жизнь моя носилась в каких-то идеальных мечтаниях, отчего и избран был мною факультет восточных языков, чтобы уехать куда-то на дальний юго-восток. Петербург же со всем его разнообразием жизни и множеством общественных развлечений, которыми я не имел ни малейшего желания пользоваться, казался мне ничтожеством в сравнении с привольной жизнью среди южной природы.
   Таков я был, когда от меня потребовалось в жизни первое серьезное испытание совершенно иного рода, чем те, которые выдержал я в университете. Дело жизни в ее разнообразных проявлениях есть высшая школа человека. Высокая доблесть терпеть и безропотно, молчаливо и стойко переносить лишения всякого рода никому не дается сразу, но приобретается, вырабатывается более или менее продолжительным опытом как в общественной среде, так и в отдельных личностях. Никто не сведущ достаточно в великой науке жизни, и только трудом, терпением и опытностью немногими приобретается мудрость - потому столько ошибок жизни, сожалений и упреков, которые людьми понимаются очень различно.
   В чем же тогда состояла моя вина и за что был я так внезапно схвачен как преступник и посажен в крепость? Всякое деяние человека может быть оценено различно, смотря по периоду времени, строю жизни, общественной среде и месту, где оно совершается. То, что в 1849 г. вменялось нам в вину и за что после восьмимесячного одиночного заключения полевым уголовным судом мы были приговорены к смертной казни расстрелянием, в настоящее время показалось бы маловажным и не заслуживающим никакого преследования: у нас не было никакого организованного общества, никаких общих планов действия, но раз в неделю у Петрашевского бывали собрания, на которых вовсе не бывали постоянно все одни и те же люди; иные бывали на этих вечерах, другие приходили редко, и всегда можно было видеть новых людей.
   Это был интересный калейдоскоп разнообразнейших мнений о современных событиях, распоряжениях правительства, о произведениях новейшей литературы по различным отраслям знания; приносились городские новости, говорилось громко обо всем без всякого стеснения. Иногда кем-либо из специалистов делалось сообщение вроде лекции: Ястржембский9 читал о политической экономии, Данилевский - о системе Фурье. В одном из собраний читалось Достоевским письмо Белинского к Гоголю10 по случаю выхода его "Писем к друзьям". Белинского избавила только болезнь и преждевременная смерть от общей с нами участи.
   Для порядка и предупреждения шума от одновременных разговоров и споров многих лиц Петрашевский поручал кому-либо из гостей наблюдать за порядком в качестве председателя. На собраниях этих не вырабатывались никогда никакие определенные проекты или заговоры, но были высказываемы осуждения существующего порядка11, насмешки, сожаления о настоящем нашем положении.
   Что было бы впоследствии, конечно, неизвестно. Если и предположить, что по истечении многих годов могло бы образоваться общество, имеющее целью ниспровержение существующего государственного строя, к которому примкнули бы, может быть, весьма многие, то во всяком случае можно почти наверно сказать, что по новости и совершенной неопытности ведения такого дела действия его были бы в раннем периоде обнаружены и дальнейшее его развитие остановлено правительством. Наш кружок, выражавший собою современные общечеловеческие стремления, был одним из естественных передовых явлений в жизни народа и, несомненно, оставил по себе некоторые следы.
   Число арестованных, явно прикосновенных к этому делу, хотя и казалось незначительным,- оно доходило до ста12, может быть, и превышало это число,- но мы не были какими-либо выродками, происшедшими самопроизвольно и внезапно, мы были произведения образованного класса земли русской - эндатические растения страны, в которой мы рождены, а потому и оставшихся на свободе людей одинакового с нами образа мыслей, нам сочувствовавших, без сомнения, надо было считать не сотнями, а тысячами.
   Наш маленький кружок, сосредоточившийся вокруг Петрашевского в конце сороковых годов, носил в себе зерно всех реформ шестидесятых годов.
   Вечера Петрашевского по содержанию разговоров, касавшихся преимущественно социально-политических вопросов, представляли большой интерес для нас и потому, что они были единственными в своем роде в Петербурге. Собрания эти продолжались обыкновенно до поздней ночи, часов до двух или трех, и кончались скромным ужином.
   Знакомство, собственно, мое с Петрашевским началось с весны 1848 г. Он был человек лет 34, среднего роста, полный собою, весьма крепкого сложения, брюнет, на одежду свою он обращал мало внимания, волосы его были часто в беспорядке, небольшая бородка, соединявшаяся с бакенбардами, придавала круглоту его лицу. Черные глаза его, несколько прищуренные, как бы проникали вдаль. Лоб у него был большого размера, нахмуренный; он говорил голосом низким и негромким, разговор его был всегда серьезный, часто с насмешливым тоном; во взоре более всего выражались глубокая вдумчивость, презрение и едкая насмешка.
   Это был человек сильной души, крепкой воли, много трудившийся над самообразованием, всегда углубленный в чтение новых сочинений и неустанно деятельный. Он воспитывался первоначально в лицее, но по своему резкому поведению был оттуда исключен, после чего поступил вольнослушателем в Петербургский университет по юридическому факультету и, окончив курс, состоял на службе при Министерстве иностранных дел.
   Он имел большую библиотеку новейших сочинений, преимущественно по части истории, политической экономии и социальных наук, и охотно делился ею не только со всеми старыми своими приятелями, но и с людьми ему мало знакомыми, но которые казались ему порядочными, и делал это по убеждению для общественной пользы. Он говорил мне, что в течение около 8 лет много людей перебывало у него и разъехалось в разные города России и преимущественно в университетские. Он давал читать всем просившим его и снабжал уезжающих книгами, которые, по его усмотрению, были полезны для умственного развития общества.
   Вовсе не интересуясь общественными увеселениями, он бывал повсюду: в клубах, дворянских собраниях, маскарадах с единственной целью заводить знакомства для узнания и выбора людей. Утро проводил он большей частью в чтении книг и в составлении какого-либо им намеченного труда. Плодом таких занятий был известный в свое время напечатанный им словарь употребительных в русской речи иностранных слов, в котором разъяснялись в особенности подробно слова, обозна

Другие авторы
  • Добиаш-Рождественская Ольга Антоновна
  • Ахшарумов Дмитрий Дмитриевич
  • Максимов Сергей Васильевич
  • Телешов Николай Дмитриевич
  • Собакин Михаил Григорьевич
  • Скиталец
  • Курганов Николай Гаврилович
  • Карасик Александр Наумович
  • Брик Осип Максимович
  • Пергамент Август Георгиевич
  • Другие произведения
  • Засодимский Павел Владимирович - Перед потухшим камельком
  • Достоевский Федор Михайлович - Бобок
  • Языков Николай Михайлович - Стихотворения
  • Толстой Лев Николаевич - Г.В.Сегалин. Эвропатология личности и творчества Льва Толстого
  • Шершеневич Вадим Габриэлевич - Песня песней
  • Шатобриан Франсуа Рене - Новое сочинение Шато-Бриана
  • Шекспир Вильям - Роберт Бойль. Два знатных родича
  • Помяловский Николай Герасимович - Махилов
  • Достоевский Федор Михайлович - О. А. Богданова. Н. А. Добролюбов и Ф. М. Достоевский
  • Тимковский Николай Иванович - Тьма
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
    Просмотров: 247 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа