Главная » Книги

Арсеньев Константин Константинович - Судебные речи, Страница 2

Арсеньев Константин Константинович - Судебные речи


1 2 3 4

о котором сказано было в обвинительной речи. Мы знаем, что в течение последних двух месяцев пребывания Караганова на заводе в этой местности появляется сначала одно лицо, потом другое, никому не известные, бог знает, для чего прибывшие туда. Говорят, что они приехали торговать завод, но они исчезают, как только Караганов был арестован. Один из них, известный под именем Виктора Ивановича Кононова, проводит все время только с Карагановым, как показывает Жуков; они вместе ходят по кабакам, трактирам и вместе пьянствуют. Это продолжается систематически полтора месяца, и последствием этого являются два свидетеля, показания которых дают повод к начатию следствия, показания о том, что Караганов проговорился, сознался. Посмотрим на эти показания. Странно, во-первых, каким образом Кулаковский и Киселев, которые, как объяснили, никому не рассказывали о слышанном, каким образом они являются свидетелями. Невольно рождается предположение, что они не случайно присутствовали при разговоре Караганова с Кононовым, что нужно было быть кому-нибудь свидетелем этого разговора. Во-вторых, соответствуют ли их показания личности Караганова? Личность его выяснилась так, как редко выясняется личность подсудимого; редко мы имеем такую массу неопровержимых разнообразных сведений, какая у нас есть о Караганове. Караганов - человек деликатный, не позволяющий себе резких выражений; все его письма дышат спокойствием, чувствительностью; в них не встречается ничего цинического, ничего грубого. И вот этот-то человек, говоря о Беляеве, которого он ставил очень высоко, которого он считал главным воротилой всех Мясниковых дел, говорит, что "обработал лысого, беззубого старика, бывшего лакея Мясниковых и не оставил ему ни копейки на извозчика, чтоб проехать на тот свет",- выражения, может быть, употребительные в известной сфере, но вовсе не соответствующие натуре Караганова и его способу выражений на словах и на письме. Обвинение говорит, что, быть может, лица, проживавшие полтора месяца на заводе, были агенты сыскной полиции, и если это были они, то действия их приносят им честь, так как они способствовали открытию преступления. Я совершенно расхожусь с прокурором во взглядах на честь сыскной полиции. Я вполне признаю необходимость сыскной полиции, но я полагаю, что агенты ее должны действовать средствами честными. Если они узнают, например, что такой-то человек сказал такие-то слова, заключающие в себе указание на преступление, они имеют полное право устроить так, чтоб он повторил эти слова в их присутствии; но систематически вызывать человека на эти слова, систематически спаивать его, я полагаю, они права не имеют. Я вовсе не знаю, действовали ли в данном случае агенты сыскной полиции. Быть может, это были лица, действовавшие из частного интереса.
   Прокурор сам заметил, что в настоящем деле многие частные лица принимали на себя расследование разных обстоятельств или из усердия, или из личных видов. Нам хотелось разъяснить этот вопрос, весьма интересный для дела. Мы просили о вызове четырех агентов сыскной полиции, из которых о двух носился слух, что это именно лица, работавшие в Воронежской губернии. Нам было в этом отказано и предоставлено пригласить их от себя в заседание суда; но этого сделано не было, потому что такое приглашение не могло иметь никаких последствий. Итак, я скорее склоняюсь к мысли, что это были частные лица, потому что не допускаю, чтобы агенты сыскной полиции могли вести себя так, как вел себя Кононов в Задонском уезде. Между тем деятельность Кононова могла иметь весьма серьезные последствия. Если обратиться к человеку, нравственные силы которого потрясены продолжительным пьянством или другим каким-нибудь несчастьем, быть может, несчастной супружеской жизнью, если действовать с известным искусством на его больную струну, если постоянно говорить с ним о его усердии к службе, о тех миллионах, которые он доставил своим хозяевам, его можно довести до того, что он возведет на себя с целью похвастаться, небывалое преступление, совершенное в пользу хозяев, и, возведя его на себя однажды, сам начнет верить в его существование. Мысль, однажды попав в голову человека, расстроенного физически и умственно, продолжает работать и может окрепнуть так, что, наконец, вложенная извне, она может привести человека к полному убеждению, что он сделал известное дело и будет твердить каждому, что это справедливо. Вот, мне кажется, ключ к объяснению поведения Караганова в Задонском уезде. Караганов давно уже знал, что его подозревают или обвиняют в составлении завещания Беляева. Ему говорили об этом в 1865 году, когда он служил у Красильникова, говорили Ижболдин, Матвеев я, по всей вероятности, сам Красильников, требуя от него сознания; ему говорили, что невозможно, чтобы он не принимал никакого участия в этом деле. Он постоянно отрицал это или молчал. Затем проходит несколько лет; его способности ослабевают; он не имеет более той силы сопротивления, какой обладал прежде; старая мысль, заброшенная вновь в голову его тем лицом, с которым он проводил время в конце 1870 года, развивается, укрепляется и доходит до степени несомненного убеждения. Вот почему я позволяю себе утверждать, что показание Караганова не имеет никакого существенного значения и недостаточно для того, чтобы послужить основанием даже к предположению о фальшивости завещания. Покончив, таким образом, с показанием Караганова, я считаю себя вправе перейти к другому существенному вопросу - о подложности завещания, и рассмотреть те второстепенные, мелкие соображения, с помощью которых обвинительная власть старается доказать, что завещание не могло быть подписано Беляевым.
   Прежде чем перейти ко второй части моей речи, я должен несколько дополнить первую часть. Я забыл напомнить вам, господа присяжные, о двух письмах, которые имеют существенное значение в настоящем деле: о письме Караганова к отцу в 1866 году, в котором он говорит, что виновен в каких-то не известных ему самому проступках, и потом о письме отца Караганова к сыну в январе 1869 года, где он пишет, чтобы сын сообщил ему сведения о деле по наследству Беляева, в котором его так безвинно считают участником. Если сопоставить эти письма с так называемым завещанием Караганова, на которое ссылался прокурор, то завещание-это теряет тот смысл, который ему придается. В конце его сказано, что Караганов винит себя в некоторых неосмотрительных проступках молодости, которые отчасти известны отцу его. К числу этих проступков не может принадлежать подписание завещания от имени Беляева, так как в этом, по словам отца Караганова, его безвинно подозревают.
   Затем, господа присяжные, мне следует обратиться к вопросу о завещании. Противники мои, разбирая завещание со всех сторон, стараются доказать недействительность его как по внешней форме, так и по содержанию. Прежде всего говорят: вероятно ли, чтобы человек - такой аккуратный, такой деловой, как Беляев, писавший собственноручно самые пустые доношения, подписывавший конверты, чтобы этот человек мог, во-первых, не написать сам своего духовного завещания и, во-вторых подписаться просто "Козьма Беляев"? Вероятно ли, чтоб человек, пишущий ясно, с достоинством, мог написать завещание так неудачно, так темно, неполно во всем, что касается существа, и так многоречиво во всем, что касается формы. Мне кажется, что здесь с первого же раза мы вступаем на почву чрезвычайно топкую. Когда мы догадываемся о действиях известного лица по общему характеру его, то мы всегда находимся в опасности впасть в заблуждение. Нет человека, который действовал бы всегда под влиянием одних и тех же правил; нет человека аккуратного, который не допускал бы иногда медлительности, и т. д. Есть справедливая русская пословица, которая говорит, что "на всякого мудреца довольно простоты". Нет человека, за которого мы могли бы поручиться, что при известных условиях он будет действовать так, а не иначе. Следовательно, если мы говорим, что завещание недействительно, потому что не написано собственноручно Беляевым, потому что написано не ясно и не точно, то мы утверждаем такое обстоятельство, которое не может быть доказано и весьма легко может не существовать на самом деле. Литературно образованный человек, привыкший владеть пером, при известных условиях может написать несвязное письмо или прибегнуть к посторонней помощи, к чужому перу. Мы знаем, что Беляев не всегда писал сам, мы знаем, что не только доношение в Опеку, но и письма, например, письмо к Алоиэию Матвеевичу, были писаны не его рукой; следовательно, общего правила, в силу которого можно было бы сказать, что он всегда писал сам, не может быть установлено- Но если б это и было так, то можно ли утверждать, что человек больной, страдания которого выражаются в мучительных пароксизмах, не мог один раз нарушить свою обыкновенную привычку и прибегнуть к чужой помощи, чтобы написать хотя бы и важный документ. Если обвинительная власть обращается ко всякого рода догадкам, то, мне кажется, и мне позволительно будет прибегнуть к одному очень простому предположению: Беляев почувствовал более сильный пароксизм своей болезни, он почувствовал, что не в состоянии писать и вместе с тем боялся последней минуты. Он призвал Целебровского {К моменту возбуждения дела Целебровский (а также свидетели Отто и Сицилийский - они упоминаются в речи ниже) - умерли. (Сост. Ред.).},- быть может, даже не призвал, быть может, Целебровский был у него, так как несомненно, что Целебровский был постоянным адвокатом Мясниковых, делами которых заведовал Беляев, и сверх того занимался разными делами самого Беляева, как видно из черновых прошений дневника,- он мог быть в ту минуту под рукой, когда с Беляевым сделалось дурно. Говорят: зачем он не обратился к конторщику, а к Целебровскому? Но главный конторщик Шмелев не мог быть переписчиком завещания, потому что в нем была назначена выдача в пользу Шмелева; притом Целебровский был юрист и мог знать, как составляется завещание. Нам скажут, что Беляев был сам деловой человек; да, это так, но он, конечно, не был юристом. Припомните, например, что в 1845 году он посылал к И. Ф. Мясникову проект расписки, определяющий порядок представления Беляевым отчетов не только при жизни, но и после смерти И. Ф. Мясникова. Я полагаю, что не только юрист, но и всякий человек, имеющий некоторое понятие о наших законах, понял бы, что такая расписка необязательна, что никто не может стеснять своих наследников в требовании отчетов от бывшего управляющего наследственным имуществом. Что Беляев не был юристом, мы имеем тому еще и другое доказательство, уже прямо относящееся к вопросу о завещании; мы имеем обрывок, написанный карандашом и сохранившийся в бумагах А. Мясникова (хотя в настоящее время и играющий роль улики против него) - обрывок, на котором рукой Беляева написано, что сия моя последняя воля и т. д.
   Понятно, что это человек опытный продиктовал Беляеву, как следует подписаться на завещании. Как бы то ни было, Беляев обращался с просьбой к Целебровскому, тот пишет завещание, и если предположить, что Беляев был болен, ему не время было рассматривать, правильно ли и изящно ли пишет Целебровский; он просит только написать так, чтобы все состояние перешло к жене. Целебровский, с некоторыми замашками, свойственными старым адвокатам, пишет действительно не совсем хорошо и просто текст завещания. Далее указывают на то, что Беляев непременно бы подписался под завещанием полным своим званием; но не говоря уже о том, что ему могла помешать болезнь, сам прокурор замечает совершенно справедливо, что когда в тексте официального документа есть полное означение звания лица, тогда повторение того же в подписи является излишним; между тем в завещании именно сказано "фридрихсгамский первостатейный купец" и т. д. Кроме этого, Беляев мог рассчитывать, что то же самое подробное обозначение его звания будет сделано в свидетельских подписях; это действительно и случилось. Вот почему он мог подписать завещание словами "Козьма Беляев"; но еще более простое объяснение этого обстоятельства заключается в том, что он был болен, что ему трудно было написать более двух слов.
   Требования, с которыми мои противники относятся к внутреннему содержанию завещания, кажутся мне еще более неосновательными. Говорят, например, что Беляев как человек богомольный не мог не оставить чего-нибудь на поминовение души, на церкви и монастыри, что он не мог забыть родных, которых так нежно любил, да мог уделить Ремянниковой такую малую долю своего имущества, не мог вовсе лишить наследства другую сестру Мартьянову, бедственное положение которой так красноречиво описано в обвинительной речи. Но опять-таки мы входим здесь в область таких предположений, которые ни к чему определенному привести не могут. Кто может сказать про самого близкого своего приятеля, как он в данную минуту распорядится своим имуществом? Кто может усомниться в завещании только потому, что в нем ничего не оставлено человеку, которому по чьим-нибудь соображениям следовало бы что-нибудь оставить? У каждого из нас свой взгляд, свои убеждения, постоянно изменяющиеся: сегодня я могу быть расположен к одному родственнику и ему завещать свое имущество, завтра расположение мое изменяется, и я не оставлю ему ничего; поэтому удивляться, что в завещании Беляева мало оставлено одной сестре и ничего не оставлено другой, совершенно невозможно. Наконец, где основания предполагать, что Беляев должен был оставить что-нибудь Мартьяновой, где указания на то, что между Мартьяновой и Беляевым существовали, в момент смерти последнего, братские отношения? Если бы такие отношения существовали, то неужели Мартьянова или ее наследники не могли бы отыскать в ее бумагах хотя бы одно письмо Беляева, когда они отыскали и представили важные, разве только для защиты, письма Мартьяновой к Беляевой и Ремянниковой, не дошедшие по адресу. Не очевидно ли, что Беляев вовсе не писал Мартьяновой? В исходящем журнале Беляева мы не видим никакого указания на выдачи пособия Мартьяновой; наконец, из показания Ремянниковой мы знаем, что Беляев при жизни был в весьма дурных отношениях с сестрой и ее сыном. Что же касается до бедности Мартьяновой, то я попрошу вас только припомнить, что эта бедность описывается ею в письме 1861 года, а в 1858 году, незадолго до смерти Беляева, мы не знаем, в каком положении находилась тогда Мартьянова, и не только не знаем этого мы, но не знал этого, вероятно, и сам Беляев. Таким образом, все соображения, касающиеся этих недомолвок в заседании, должны быть устранены.
   Далее говорят, что если Беляев сделал такое завещание в момент болезни, то почему он не воспользовался первым свободным промежутком, первой свободной минутой, чтобы написать новое завещание? На это есть одна очень простая причина. Прокурор упомянул о суеверии, с которым весьма многие в нашем обществе смотрят на завещание, в особенности в купеческом быту. В минуту опасности, в момент сильнейшей боли Беляев мог преодолеть это чувство, которое до тех пор мешало ему, вопреки высказываемой неоднократно воле, составить завещание в пользу жены; но затем в здоровые минуты опять могли возобновиться грустные мысли о смерти, сопряженные с составлением завещания, и могли помешать ему переменить изложение его последней воли.
   Наконец, когда подписались свидетели? Все подписи сделаны разными чернилами; поэтому говорят - надо предполагать, что они сделаны в разное время. Но я прошу вас обратить внимание на то, как шатки выводы, основанные на цвете чернил; прошу вас припомнить, что на одной странице расходной книги Беляева, которая была вам предъявлена, в очень короткий промежуток времени встречаются отметки, сделанные совершенно разными чернилами. Различие в цвете чернил может зависеть и от пера, и от подбавки воды в чернила, и от того, что в кабинете Беляева было несколько чернильниц; наконец, Целебровский мог писать в конторе, Сицилийский - подписал завещание в кабинете Беляева несколько раньше Отто и т. д. Одним словом, тут является весьма широкий простор для самых разнообразных предположений, столь шатких, что ни на одном из них нельзя остановиться и которые ни к чему привести нас не могут.
   Нам говорят, далее, если Отто присутствовал при составлении завещания, зачем он не успокоил Беляева, сказав ему, что нет причину спешить, что проживет еще долго? Но если даже и предположить, что Отто был именно, в ту минуту у Беляева, то разве он не знал, что болезнь опасна, что Беляев может умереть со дня на день? Кроме того, Отто мог совершенно не знать, какое преимущество имеет завещание, написанное собственноручно; следовательно, убеждать. Беляева, чтобы он переменил завещание или отложил составление его до другого времени, не было для Отто никакого основания. Нам говорят, что если Беляев считал себя в эту минуту опасно больным, то ему прежде всего следовало послать за женой. Но где же доказательство, что она была тогда в Ораниенбауме? Завещание писано 10 мая, а у нас нет никаких сведений о том, когда именно Беляева переехала на дачу; есть, напротив, полное основание думать, что по случаю болезни Беляева поездка на дачу была отложена и совершилась позже, так что 10 мая Беляева еще была в Петербурге. Наконец, нас спрашивают, неужели Беляев мог оставить такое неопределенное, такое темное завещание? Неужели он не мог сказать, какие у него дела, в чьих руках его капиталы, на кого он имеет претензии? Ведь он поставил жену свою в какой-то лабиринт, из которого невозможно было ей выйти. Не говоря уже о том, что завещание, написанное в общих словах,- явление весьма обыкновенное, я приведу только два существенных соображения по этому поводу. Беляев был человек, бросавшийся слишком поспешно на разные предприятия и, следовательно, хорошо знавший, что состав его. имущества колеблется, изменяется, что перечислять в завещании имущество, которое ему принадлежало в тот день, значило подать повод к недоразумениям, дать основание думать, что он не хотел оставить своей жене имущества, им впоследствии приобретенного. Одним словам, человеку торговому, постоянно производившему со своим состоянием разные обороты, всего естественнее было составить завещание в общих выражениях. Это предположение находит весьма важное подкрепление и том отрывке вне завещания, написанном собственноручно Беляевым, где сказано: "ей же, жене моей, передаю все права мои по обязательствам с казной и частными лицами" и т. д.- выражения, самые общие, неопределенные; нет никаких указаний на то, какие у Беляева контракты, с какими частными лицами они заключены, какие у него или на нем долговые обязательства. Следовательно, завещание 10 мая соответствует вполне этой форме, в которой начато собственноручное его завещание.
   Наконец, господа присяжные заседатели, я перехожу к тому вопросу, который я считаю одним из самых важных,- к вопросу о свидетельских подписях. Прежде всего нельзя не удивиться тому, что на завещании, которое считают подложным, подписываются такие лица, честности которых отдается полная справедливость обвинительной властью. Обыкновенно, когда делается подложное завещание, ищут свидетелей снисходительных, не очень строго относящихся к требованиям закона, чести и справедливости, обыкновенно прибегают к известного рода людям, которые промышляют фальшивыми свидетельскими показаниями или подписями. Если таких людей нет под рукой, обращаются к людям маленьким, ничтожным, которым достаточно дать незначительную сумму денег, чтобы заставить их молчать. Но чтобы для этого обращались к лицам, подобным Сицилийскому и Отто, высокая нравственность которых признается всеми, это представляется чересчур странным. Этот факт, неслыханный в судебных летописях, стараются объяснить, говоря, что свидетели сделали подпись по доброте, по благодушию, не зная, что завещание подложно; притом их ловко подвели, заставили их подписаться очень обстоятельно и подробно, так что, когда они явились в Гражданскую Палату, им оставалось только подтвердить, что действительно они подписались на завещании.
   Говорят также, что будто бы в нашем обществе существует такое мнение, что подписаться свидетелем на завещании можно и после смерти завещателя, если только есть убеждение, что завещание действительно подписано им самим. Но я не вижу, на чем основываются эти предположения; я не понимаю, каким образом люди образованные, понимающие закон, или, по крайней мере, требования обыкновенной справедливости, могут думать, что свидетельская подпись, требуемая законом, - не что иное, как пустая формальность, и что в этой подписи позволительно говорить неправду. Напротив, всякий знает, что завещание, подписанное завещателем и не подписанное свидетелями, равняется нулю; мог ли не знать этого Сицилийский, священник, духовный отец, которому в течение его 70-летней жизни пришлось подписать, быть может, более 50-ти завещаний, мог ли не знать этого Отто, доктор, одно из тех лиц, к которым всего чаще обращаются с просьбой подписаться свидетелем на завещании?
   Господа присяжные! Что это за лица, о которых говорят, что они согласились подписаться на завещании, зная, что завещание недействительно? Были ли эти люди безнравственны или, по крайней мере, легкомысленны, готовые согласиться на всякую услугу? Нет, здесь были вопросы, дававшие свидетелям возможность отвечать в этом смысле; но на каждый такой вопрос они отвечали совершенно не так, как от них ожидали. Например, спрашивали свидетеля Клейнмихеля относительно Сицилийского: это человек был добрый? Он отвечал: строгий. Спрашивали свидетеля Слепцова относительно доктора Отто: он готов был оказать всякому услугу? Он отвечал: смотря по тому, какого рода была услуга. Все показания свидетелей клонятся к тому, что Сицилийский и Отто не были добрыми малыми, в обыкновенном смысле этого слова, готовыми для компании сделать и не совсем хорошую вещь; это люди, понимающие значение чести и нравственности, люди, которые никогда не согласились бы сделать лживый проступок, зная, что после этого им по меньшей мере придется перед судом показать неправду. Неужели вы думаете, что Сицилийский, проживший более 70-ти лет, бывший в звании священника 50 лет, не знал, что ему придется пойти в Гражданскую Палату и сказать, что, подписывая завещание, он видел завещателя и нашел его в здравом уме и твердой памяти? Неужели Отто, человек, также не молодых лет, доктор, никогда не подписывал завещаний и не знал, какую обязанность налагает свидетельская подпись на того, кто ее сделал? Говорят, что форма для свидетельских подписей в настоящем случае не без цели была избрана весьма подробная; но я полагаю, что это предположение совершенно ошибочно. Если действительно было намерение воспользоваться легкомыслием свидетелей, то достигнуть этого было гораздо легче, дав им форму подписи, по возможности, короткую, неопределенную, а потом, когда они уже ее сделали, сказать им: "Теперь вы связаны, вы должны сказать, что видели завещателя и подписали при его жизни, потому что иначе вы подвергаетесь большой опасности". Им же, напротив, предлагают такую подпись, что они ни на минуту не могут сомневаться в том, что пишут неправду. Итак, признать, что Сицилийский и Отто подписались на завещании после смерти Беляева, значило бы навсегда запятнать и опорочить их память, потому что нельзя легкомысленно относиться к подобным вещам, нельзя утверждать, что люди, заведомо сделавшие ложную подпись, все-таки могли быть людьми честными. Если б Сицилийский и Отто подписали завещание после смерти Беляева, не обдумав значения этого поступка, то они поняли бы его в присутствии палаты и постарались бы его загладить. Не забудьте при этом, что Нет закона, который назначил бы наказание человеку, подписавшему завещание после смерти завещателя, если он, придя в Палату, сознается в своей ошибке. Следовательно, если Сицилийский и Отто, вызванные в Палату, подтверждали, что видели завещателя при его жизни и по его личной просьбе подписали завещание, а без этого оно и не было бы утверждено, то они поступили вполне сознательно и закрепили то действие, которое совершили, подписываясь на завещании. Всякое предположение о том, что они подписались после смерти Беляева, равносильно предположению, что они оба, рекомендованные нам за людей высокой честности, были люди вполне безнравственные. Намекают, впрочем, и на то, что один из этих добрых людей, подписавших завещание только из благодушия, из услужливости, был, однако, настолько практичен, что получил вознаграждение за свою услугу; говорят, что все многочисленное семейство Сицилийского пользовалось пособиями Мясниковых. Значит, Сицилийский сказал своему семейству, тем лицам, которые должны были более всего уважать его, "вот, мои дети, я на старости лет сделал нехорошее дело, но оно даст вам возможность, когда хотите прийти к Мясниковым и потребовать от них 100-150 рублей". Можно ли решиться на такие предположения, когда дело идет о чести людей, незапятнанных в продолжение всей их жизни? Сицилийский получал одолжения при жизни Беляева; что же удивительного, что его дети получали от Мясниковых незначительные суммы, вроде ста или полутораста рублей. Это вполне нормально, и если свидетель Хохов был выставлен для того, чтобы показать об этом во время заседания, то это доказывает только, как важно для обвинительной власти поколебать веру в нравственность Сицилийского и Отто и как мало у ней для того оснований. Здесь, господа присяжные, слабая сторона обвинения и вместе с тем сильная сторона защиты, которую вы не можете обойти иначе, как признав, что Сицилийский и Отто были люди без чести, без совести.
   Прежде чем идти далее, я должен упомянуть об одном доказательстве, которое играет некоторую роль в речах моих противников, о той экспертизе, которая была вами выслушана. Я считаю себя тем более вправе выразить свой взгляд на экспертизу, как на доказательство, не имеющее никакого существенного значения, что недавно еще, когда дело о завещании Беляева производилось в гражданском суде, я высказал то же самое мнение, хотя экспертиза в то время склонялась в пользу действительности завещания. Я понимаю значение экспертизы там, где требуются специальные познания, где ни один из нас, людей, обладающих общим образованием, не может сказать утвердительно, как следует смотреть на дело. Но когда экспертиза касается предметов, доступных почти каждому из нас, когда она касается вопросов, которые этим путем разрешены быть не могут, то я полагаю, что значение ее самое ограниченное. Я полагаю, что при сличении почерков, очень часто совершенно против воли и незаметно для самих граждан экспертов, играет роль та обстановка, при которой приходится давать заключение, и вот почему в настоящем деле часто изменялись воззрения экспертов. Вот почему те самые лица, которые при предшествовавших исследованиях приходили к одному убеждению, теперь приходят к противному; а другие, оставшиеся верными своему взгляду, прежде взгляд этот мотивировали так, а теперь мотивируют его иначе. Не доказывает ли это, с одной стороны, что характер экспертизы соответствует характеру того момента, в который она производится, - повторяю, против воли граждан экспертов, - а с другой стороны, что она вся с начала до конца построена на самых шатких основаниях. Я не стану припоминать вам всех тех противоречий в разных экспертизах по настоящему делу, которые были мною своевременно указаны; припомню только одно: когда производилось сличение почерков на предварительном следствии в прошедшем году, эксперты, из которых многие явились сюда, показали, что подделка есть, но весьма грубая, плохая и те же самые эксперты в один голос в настоящем заседании объявили, что подделка должна быть признана очень искусной, и, следовательно, стали вразрез с тем мнением, которое было высказано ими ранее. Наконец, припомните показание эксперта Иванова, из которого видно, что хотя ответы и даны экспертами единогласно, но что один и тот же вывод построен разными экспертами на различных основаниях. Какие же основания имелись в настоящее время для признания подписи сомнительной? Эксперты объяснили, что одно из этих оснований - большая крупность букв в подписи на завещании. Обстоятельство это было только раз замечено при прежних экспертизах, и притом только теми экспертами, которые признали, что подпись похожа. Затем эксперты указали на некоторую нетвердость почерка. Эта нетвердость опять-таки была признана той же первой экспертизой, которая высказалась в пользу подлинности завещания. Притом нетвердость почерка или раздельность каждой черты, о которой говорили перед нами эксперты, разве не может быть объяснена болезненным состоянием Беляева? Когда человек пишет твердой здоровой рукой, он пишет большей частью связно, пишет свою фамилию обыкновенно одним размахом пера; но когда он пишет среди испытываемой им сильной боли, то нет ничего удивительного, что каждая буква им пишется отдельно, так как каждая черта, каждое движение стоят ему чрезвычайных усилий. Подпись, которую считают сделанной человеком больным, скорее тогда была бы сомнительной, если бы была сделана твердой рукой.
   Сверх того, во время производства дела очень большую роль в отзывах экспертов играли разные вопросы, которые на суде совершенно устранены.
   Те эксперты, которые признавали подпись сомнительной, говорили в подтверждение своего мнения, что Беляев подписывался без росчерка с буквой "ъ" или с росчерком, но без буквы "ъ"; в завещании же имеются и росчерк и буква "ъ". Это играло громадную роль при первых экспертизах. Теперь же, когда доказано, что есть несомненные подписи Беляева, такие же, как на завещании, естественно это обстоятельство теряет значение. То же самое следует сказать и о точке, которую Беляев будто бы всегда ставил после своей фамилии. Теперь утверждают только, что подпись Беляева без точки и с росчерком при "ъ", - как вы думаете, господа присяжные заседатели, что обыкновенно общее правило или исключение? Я полагаю, что никто не усомнится в том, что берется за образец подпись обыкновенная, чаще всего встречающаяся, а когда при этом имеется еще секрет, столь легко угадываемый, как точка, то каждый подделыватель непременно поставил бы эту точку.
   Я обращу ваше внимание еще на одно весьма важное обстоятельство: в глазах обвинительной власти весьма большую роль играют все те внешние особенности завещания, выставляемые на вид экспертами, которые должны убедить вас в фальшивости завещания. Но где же находилось завещание во время производства дела? Хранилось ли оно в таком месте, откуда Мясниковы или Беляевы, при всем своем желании, не могли добыть его и уничтожить? Нет. Завещание весьма часто возвращалось в руки Беляевой, даже после того, как производилось первое следствие по настоящему делу. Чего стоило бы человеку, сознающему свою преступность, истребить завещание и вместе с ним материальное доказательство преступления? Троекратное представление завещания к делу, в последний раз в 1870 году, является, по моему мнению, гораздо более важным, чем та шаткая, смутная экспертиза, на которую ссылается перед вами обвинительная власть.
   Затем вам представляется со стороны обвинения целый ряд соображений, касающихся способа появления завещания на свет, как оно было передано Беляевым своей жене, как было принято ею и представлено к засвидетельствованию. Вот те вопросы, которые обсуждаются поверенным гражданского истца и представителем обвинительной власти с весьма большой подробностью. Прежде чем перейти к этому, я должен возвратиться несколько назад и показать оборотную сторону вопроса о подложности завещания.
   Вам представлялись, господа присяжные, разные доводы, говорящие в пользу подложности завещания. Я уже указывал вам на личность свидетелей, подписавшихся на завещании, как на аргумент в пользу действительности завещания; но посмотрим, в самом завещании нет ли еще указаний на то, что оно не подложно. Во-первых, на чем преимущественно основывают мои противники свой спор о подлоге? На том, что Беляев в мае месяце был человеком довольно крепким, ездил на торги, писал разные бумаги и, следовательно, должен был написать завещание сам. Но представьте себе, что завещание было бы помечено 23 сентября, днем, предшествовавшим смерти Беляева. Тогда все эти соображения пали бы безвозвратно. Самые ярые ревнители аккуратности Беляева должны были бы сознаться, что Беляев накануне смерти был настолько слаб, что не мог написать завещания сам и не мог даже подписать его с полным означением своего звания; но этого нет: на завещании выставлено 10 мая. Кто составляет подложный документ, и в особенности так обдуманно, так тонко, как составлено в данном случае завещание, по словам поверенного гражданского истца, тот не мог обойти такого простого вопроса, почему же именно выбрано 10 мая? Что за странность! Ведь, таким образом, составитель завещания добровольно окружает себя опасностями, дает не только повод утверждать, что в этот день Беляев был здоров, но и возможность доказать, что он не был дома, возможность сличать подпись Беляева на завещании с почерком его в дневнике того же числа, словом, без всякой надобности усложняет задачу и затрудняет успех задуманного дела. Что могло помешать пометить завещание 23 сентября?
   Мы знаем, что Целебровский был в это время в Петербурге, Отто лечил больного, а Сицилийский приходил к нему в самый день смерти. Стало быть, подписи их могли быть отнесены к этому числу. Наконец, если подпись была сделана Карагановым на белом листе бумаги и нужно было подгонять текст к этой подписи, то не проще ли было призвать Караганова и приказать ему сделать еще подпись, и Караганов еще с большей легкостью тотчас бы сделал новую подпись, быть может, еще лучшую, чем первая. Что же было стесняться с Карагановым? Раз заручившись помощью его, можно было написать завещание совершенно спокойно, на досуге, не торопясь, со всеми подробностями и формальностями, и, быть может, Караганов изловчился бы так, что подписал бы полным титулом Беляева, если уже с первого раза он дошел до такой степени совершенства.
   Прежде чем покончить с завещанием, я должен указать один несомненный факт, имеющийся в деле, - намерение Беляева сделать завещание. Факт этот не оспаривается даже и обвинением; но, тем не менее, я считаю долгом напомнить те указания, которые мы имеем по этому предмету. Во-первых, это доказывается обрывком, написанным рукой Беляева и найденным при обыске у Мясникова, а во-вторых, показаниями свидетельницы Сицилийской, которая говорит, что в присутствии ее шла речь о каком-то лице, умершем без завещания, и Беляев сказал, что с ним этого не случится. Что этот разговор был, в этом, конечно, нельзя сомневаться. Думаю, что Сицилийская, женщина пожилая и почтенная, произвела на вас такое впечатление, что вы не заподозрите ее в желании показывать фальшиво для того, чтобы прибавить один слабый довод ко всем другим основаниям защиты. Затем вы слышали показание свидетельницы Ивановой. Если бы оно было обдумано, подготовлено, как на то намекали, то оно, конечно, было бы дано иначе. Если бы Иванова сговорилась с Беляевой, то она, разумеется, не сказала бы, что слыхала, будто Беляевой сделано было завещание в пользу мужа, между тем как Беляева объяснила уже по выслушании показания Ивановой, что она такого завещания никогда не составляла. Говорят еще, как могла Иванова слышать подобный разговор в 1857 или 1858 году по поводу смерти Громовой, когда Громова умерла в 1856 году, но неужели разговор об отсутствии завещания может идти только сейчас после смерти известного лица? Быть может, была какая-нибудь тяжба, какие-нибудь семейные несогласия, и по этому поводу возник разговор о завещании. Следовательно, одно из двух - или завещание Беляева в то время было составлено, или же выражалось такое твердое намерение его составить, от которого до исполнения один шаг, задерживавшийся, может быть, боязнью смерти, но совершившийся, наконец, под влиянием болезненных припадков, заставлявших Беляева опасаться внезапной кончины. Поверенный гражданского истца, с помощью исторических фактов, результатов и своих собственных разговоров с кавказским генералом утверждает, что совершению всякого события предшествует смутный говор и что такой говор предшествовал появлению завещания, но здесь поверенный гражданского истца снова возвращается к той массе показаний, которые мы откинули уже по общему согласию. Где же доказательства тех слухов и толков, на которые ссылается поверенный? Нет ни одного добросовестного свидетеля, заслуживающего доверия, который бы говорил об этом. Поверенный гражданских истцов сослался только на свидетеля Китаева, того самого, все показания которого исполнены противоречий и который объяснял их невнимательностью своею у судебного следователя. Слух о подложности завещания мог появиться среди дворни, недовольной тем, что в завещании ей не было ничего оставлено, и вследствие этого заподозрившей его подлинность; но это было уже после открытия самого завещания. Слух распространился, когда Красильников поехал к Ракееву заявить о подложности завещания. Замечу мимоходом, что Красильников старался набросить тень на Сицилийского; но вы также слышали, что показал по этому поводу Ракеев, Пущенный, таким образом, слух, конечно тотчас был подхвачен. Как известно, в некоторых слоях нашего общества весьма рады подхватить всякую скандальную историю и в особенности такую, где замешана богатая фамилия Мясниковых; но о появлении завещания, повторяю, никаких слухов, никаких толков не было.
   Поверенный гражданского истца говорит, что в первое время после смерти Беляева сама Беляева говорила и другие лица тоже показывали, что завещания нет. В этом отношении он основывается опять на тех же показаниях устраненных свидетелей, и вот является на сцену забытый нами Штеммер, который отыскивает свидетельницу Синцову в Измайловском полку и тащит ее против воли давать показание, Штеммер, который не признает на суде своих собственных писем, Штеммер, который ездил уговаривать Авдотью Кемпе пойти по этому делу в свидетельницы и показать, что ее сын, служивший когда-то у Мясниковых, слышал о подложности завещания. Вот кто должен появиться на сцену, если захотят доказать, что Беляева, Целебровский и Отто говорили, что завещания нет. Я полагаю, что можно совершенно спокойно устранить таких свидетелей и никогда более не возвращаться к ним.
   Затем перехожу к разбору показания Беляевой, показания, конечно, весьма существенного в настоящем деле. Прежде всего я не могу не заметить разницы в отношениях к Беляевой обвинительной власти и поверенного гражданского истца. Обвинительная власть признает возможным совершенно откинуть показание, данное Беляевой в 1871 году на втором следствии, показание, данное Беляевой, по ее словам, под влиянием испуга. Поверенный гражданского истца опирается в особенности именно на это показание Беляевой и останавливается на вопросе, можно ли верить испугу Беляевой?. Не знаю, трепетная ли лань Беляева, но во всяком случае знаю, что она боязливая женщина. На это есть два указания: во-первых, свидетель Погожев показал, что она боялась не только дела о завещании, но и всяких пустяков; во-вторых, ее образ действий в нашем присутствии подтверждает это. На вопрос прокурора в начале заседания, когда она была очень смущена, она даже отвечала, что ее никогда не вызывали к судебному следователю, тогда как через несколько времени подробно объяснила, когда давала показание и как давала его. Говорят, что перед вами, перед торжественным судом вашим, она должна была более смутиться, чем у судебного следователя; носам поверенный гражданского истца напоминает вам, что она теперь освобождена от обвинения, а тогда она могла ожидать привлечения к делу и потом действительно была привлечена к нему в качестве обвиняемой. Затем был ли для Беляевой внешний повод к испугу? Полагаю, что был. Поверенный гражданского истца передал слова Беляевой таким образом, будто бы беспрестанные звонки расстраивали ее нервы; но это перетолкование слов ее не заставит вас забыть истинного их смысла. Дело в том, что над домом Беляевой висела туча, заметная для нее самой. Было замечено, что агенты сыскной полиции слишком искусны, чтоб прямо идти в дом, звонить и открыто наводить свои справки. Но есть различные приемы действий, соответствующие разным обстоятельствам. Пока сведения собирались, нужно было действовать осторожно, но когда дело вступило в новый период, когда Караганов был привезен в Петербург и дал свое показание, тогда можно было действовать решительнее, чтоб повлиять на впечатлительную личность. Я не счел бы себя вправе говорить о таких догадках, если б неожиданно явившееся показание свидетеля Петрова, вызванного обвинительной властью и отвечавшего на ее вопросы, а не на вопросы защиты. Хотя Петров и не признал, что Ижболдин подкупал его, но здесь, на суде, он передал такие обстоятельства, которые легко могут дать повод предположить, что, может быть, он в пьяном виде рассказывал, что его подкупили. Этот рассказ мог дойти до Беляевой, она могла подумать, что окружена опасностями, что за ней следят, что вся прислуга готова изменить ей, и, конечно, могла испугаться. Прежде чем пойду далее, я обращу ваше внимание на одно обстоятельство, которое в моих глазах имеет весьма важное значение и как нельзя более содействует объяснению неопределенности и противоречий, замечаемых в показаниях Беляевой. Источник их заключается в событиях 1865 и 1866 годов, о которых так много говорил прокурор. В это время она поссорилась с Мясниковыми. Поводом к ссоре были два дела: споры по условию 22 декабря 1858 г. и спор по опеке Шишкина. В это время она подает в Управу благочиния прошение, в котором отзывается о Мясниковых весьма дурно. Отсюда враждебное расположение, которое поддерживается поверенным Беляевой Чевакинским. Он везде говорит, что сомневается в подлинности завещания; он ограждает безопасность своей доверительницы ранее, чем кто-нибудь угрожает этой безопасности; он готов взять расписку от Ижболдина, что тот ее преследовать не будет; он хочет заключить условие с Ижболдиным и быть двадцатым или тридцатым поверенным Ижболдина по этому делу. После такого эпизода понятно, что Беляева на следствии могла быть поставлена в не совсем ловкое положение. Она сожалела о том, что увлеклась враждебным расположением к Мясниковым, и этим можно объяснить некоторую неопределенность ее ответов. Но еще важнее другое объяснение, как нельзя более простое, вытекающее из самого положения дела. Беляева спрошена в первый раз через 10 лет после составления завещания; затем, почти через 14 лет явилась свидетельницей на суде; она женщина далеко не молодая. О чем же ее спрашивают? О таких вещах, которые большая часть из нас, людей еще не старых, забывает весьма легко. Представьте себе, что вам передают какую-нибудь бумагу и просят ее спрятать; проходит несколько месяцев, и вы ее возвращаете; потом через несколько лет вас спрашивают, в каком помещении вашей квартиры вы ее хранили? Я думаю, что в девяти случаях из десяти никто не будет в состоянии дать положительный ответ на этот вопрос, за исключением разве лиц, которые заранее приготовились дать ответ на всякий вопрос, которые, сознавая себя виновными, приняли заранее меры, чтоб не говорить ни одного слова, которое могло бы повредить им, и не умалчивать о том, что может послужить в их пользу. Следовательно, когда Беляеву спрашивают, куда вы положили завещание, неужели вы будете удивляться, что она отвечает: "не помню"? Неужели вы заподозрите из-за этого правдивость ее ответов? Затем ее спрашивают: прочли ли вы завещание? Раз она говорит, что только посмотрела его, раз - что не дочитала, раз - что пробежала начало и конец. Неужели к этому можно придираться?" Неужели можно требовать, чтоб Беляева через 14 лет помнила все подробности тяжелой для нее минуты, когда она узнала, как близок конец любимого ею мужа? Будь она участницей в преступлении, будь завещание фальшивое, она бы нашлась, дала бы определенный ответ, и потому неопределенность показания ни в каком случае против нее обращена быть не может. Что она показала на втором предварительном следствии? Есть ли тут такое громадное разноречие, та открытая дверь, о которой говорил поверенный гражданского истца? Она сказала: "Да, я передала завещание Мясникову, но то ли самое, которое он привез назад, не знаю". Нельзя же предполагать, что завещание в ее пользу было обращено в другое завещание в ее пользу. Если подложно то завещание, которое ей привез Мясников, подложно и то, которое она передала Мясникову, и никакая открытая в этом смысле дверь ей не поможет. Затем вас спрашивали, как могла Беляева обратить внимание не на то, что ей оставлено, а на подписи свидетелей? Но разве она сказала, что обратила внимание на подписи? Она сказала только, что прочла их. Когда человек убит горем, он обращает внимание на то, что первое попадается ему на глаза, а не на то, что для него важнее. Если бы она подготовлялась к показанию заранее, то не сказала бы, что Сицилийский и Отто подписались на завещании одним только своим именем. Ведь завещание было у ней в руках в течение 10 лет; неужели она не могла изучить его достаточно, чтобы помнить, как оно было подписано, и не отвечать разноречиво в вашем присутствии. Вся совокупность ответов Беляевой показывает, что она отвечала неопределенно под влиянием весьма понятного смущения. Нам говорят, что она давала раздражительным тоном ответ "да", "нет". Но можно ли оставаться хладнокровным, когда лицо, не уполномоченное к тому законом, прежде начала допроса просит о записке в протоколе ее показаний на случай возбуждения вопроса о лжесвидетельстве? Если бы это сделал прокурор - и тогда Беляева не могла бы остаться к этому равнодушной; но если это делает лицо, имеющее только гражданский интерес в деле, то является не только смутное состояние беспокойства, но и весьма понятное раздражение, и если это раздражение слышалось в ответах Беляевой поверенному гражданского истца, то это совершенно естественно. Затем прокурор опять задается целым рядом вопросов: отчего не было того, отчего не было другого, отчего то или другое было сделано так или иначе? Посмотрим, могут ли нас привести к чему-нибудь подобные вопросы.
   Прокурор говорит: странное дело, зачем Беляев передал завещание на сохранение жене, зачем не сделал этого раньше, зачем не внес завещания в какое-нибудь присутственное место, не передал его для хранения какому-нибудь должностному или частному лицу? Но опять, повторяю, можно ли требовать таким образом отчета от человека, зачем он поступил так, а не иначе? Каждый человек может поступать различно, хуже или лучше, осторожнее или неосторожнее. Если он избирает средство, которое кажется нам менее целесообразным, неужели из этого можно выводить, что он вовсе того или другого не сделал? Беляев мог раньше не передавать завещания жене, потому что считал возможным его изменить и думал, когда соберется с силами, написать другое завещание; затем увидев, что здоровье его все больше и больше расстраивается, он мог решиться оставить завещание как оно есть и передает его жене. Что же тут удивительного? Бездна завещаний пропадает, может быть, от непринятия завещателями предосторожностей, но как бы то ни было, завещания далеко не всегда вносятся для хранения в присутственное место; притом этот обряд особенно полезен только тогда, когда исполнен лично завещателем, а в последние недели перед смертью Беляев, как известно, не выезжал.
   Беляев передал завещание жене потому, что ему хотелось, чтобы во избежание забот оно заблаговременно было в руках ее. Он не говорит ей, что это за бумага. Но ведь передача какой-нибудь бумаги в торжественную минуту жизни достаточна, чтобы обратить на нее внимание получающего. Еще спрашивают: зачем он не сказал жене, что именно оставил ей? Но к чему было такое перечисление? Естественно ли ожидать такого разговора между мужем и женой, которые друг друга любят, если притом не имеют детей и жена сама по себе достаточно обеспечена. Понятно, что человек нежный, каким был Беляев, каким он является в своих письмах и был выставлен прокурором, понятно, что такой человек избегает подобного разговора. Прокурор идет далее, он говорит: почему Беляева не спросила мужа, сколько и что он ей оставил? Такой вопрос совершенно немыслим при той обстановке, которая господствовала в семействе Беляевых, тем более что для Беляевой вопрос, сколько оставил ей муж, не был вопросом жизни или смерти: она женщина не бедная, имела свои винокуренные заводы и прекрасные дома и знала, что после смерти мужа останется во всяком случае в хорошем материальном положении. Вот все эти соображения и несомненное горе Беляевой, в котором только поверенному гражданского истца угодно было сомневаться, показывают ясно: почему и в первое время после смерти Беляева она не торопилась раскрыть завещание и не тотчас приняла меры к его засвидетельствованию. Говорят, что она держала его 40 дней в безгласности. Нет, она так показала, но это одна из неточностей, которые составляют главный признак искренности. Она представила завещание к засвидетельствованию на 23-й день. Беляев умер 24 сентября, а завещание внесено в Палату 16 октября. Говорят, зачем она не успокоила несчастную заболевшую Ремянникову, не сказала тотчас, что ей оста

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 852 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа