Главная » Книги

Беляев Александр Петрович - Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 1, Страница 5

Беляев Александр Петрович - Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 1


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

ы не встали из-за стола, если б были так вежливы - довольно только прихлебнуть..."
   Надо сказать, что обед у английских офицеров был роскошен, как по обстановке, так и прислуге; все официанты, которых приходилось на 3 - 4 куверта по одному, были в ливреях, вышитых серебряными галунами, в перчатках, с белыми салфетками ослепительной белизны; под окнами в саду, где был офицерский зал, как я упомянул, играла музыка, которую очень часто заставляли повторять марш Риего, героя, совершившего переворот в Испании и потом погибшего на виселице. Этот марш возбуждал страшный восторг во всех англичанах, которым от души вторил и я. Тут поднимались бокалы в память бессмертного героя и свободы. К тому настроению, которое уже было в мыслях и сердце, все это еще более воспламеняло во мне любовь к свободе и готовность на всякую жертву.
   После обеда мы все, в сопровождении офицеров, отправились в театр, где давали концерт приезжие из Лиссабона артисты и артистки.
   Гибралтар представлял в 1824 году удивительное разнообразие в населении. Тут были турки, мавры, варварийцы, индийцы. Господствующее же население, по числу жителей, были португальцы. Испанцы только привозили на продажу свои произведения и приезжали контрабандисты, которые скупали здесь товары, запрещенные в Испании; эти контрабандисты составляли особый класс людей: решительные, мужественные, верные в слове, они приобретали уважение как своею честностью в сделках, так и удивительною смелостью. Зная в совершенстве местность, они пускались с товарами в такие опасные проходы, куда никто за ними не отваживался гнаться. Одежда испанцев, разумея национальную, очень живописна: круглая соломенная шляпа с большими полями и кистями, куртка с наплечниками из позумента, большие пуговицы, шелковый широкий пояс, бархатные панталоны, обшитые золотыми шнурками, застегнутые доверху на крючки, кожаные штиблеты, обхватывающие тесно статную ногу, и вдобавок епанча, в которую они завертываются очень ловко, довершает весь их наряд.
   Простояв четверо суток в Гибралтаре, мы снялись с якоря и с сожалением оставили эту южную страну, где так тепло, так приятно, так свободно дышится, но все же наша угрюмая, холодная Родина с ее неурядицей, бесправием была милее всех стран света, и даже тем более мила, чем более она тогда страдала или, по крайней мере, таковы были мои убеждения.
   Офицеры надавали нам много писем к своим родным в Англию, зная, что мы идем в Плимут, где обещали нам много удовольствий, что по их рекомендации, конечно, и было бы, ибо со многими из них мы сошлись почти дружески. К сожалению, эти ожидаемые удовольствия не осуществились.
   Плавание наше продолжалось дней десять, бурь не было, только помню страшную зыбь (волнение без ветра) и штиль, что составляет одно из самых неприятных положений в море. Был также страшный туман, продолжавшийся почти целый день, в продолжение которого беспрестанно звонили в колокол и били барабаны. Наконец подул ветер и мы увидали лизардские маяки на английском берегу, но, не решаясь ночью идти на рейд по одному из проходов устроенного брекватера (плотина для охранения рейда от южных бурь), мы остались в дрейфе до рассвета. На рассвете пошли к Эддинстонскому маяку и потребовали лоцмана, с которым и прошли на рейд. Но тут подъехал к нам карантинный чиновник и объявил фрегату 5-дневный карантин как пришедшему из Средиземного моря. Пять дней прошли, но карантин не снимался в ожидании разрешения из Лондона. Наш консул в Лондоне писал к командующему фрегатом, что повеление послано о нашем освобождении, но оно еще не приходило. Таким образом, простояв до 30 августа в этом заключении, мы расцветились флагами, при многолетии сделали 21 выстрел, а вечером снялись с якоря, не побывав в Плимуте; это другое уже разочарование для нас; прошлый год мы не вошли в исландский порт Рейкьявик, по трусости капитана, а теперь посмотрели издали на Плимут и ушли. Если по причине карантина на фрегате не было посетителей, то, по крайней мере, мы имели удовольствие видеть очень многих из плимутского общества на красивых ботиках, беспрестанно скользивших под парусами около нас. По изящной одежде и наружности мужчин, между которыми было много моряков, и красоте дам и их костюмов видно было, что все общество Плимута, которое, зная о нас по письмам своих гибралтарских родных, вероятно, интересовалось нами.
   Миновав Эддинстонский маяк, мы плыли каналом около полутора суток. В те же 36 часов, при попутном ветре, оставив Голонерские маяки, мы пробежали все Немецкое море и на другой день после обеда увидели Ютландию, а затем Норвегию. Нас снесло течением к югу. Дней через пять, без всяких приключений, стали на якорь в Копенгагене, где увидели нашу эскадру, пришедшую из Архангельска под командою капитана 1 ранга Китаева, который, по слухам, делал очень выгодные дела в Копенгагене, продавая русскую тяжеловесную медную монету на вес по очень дорогой цене.
   На корабле ехал из Архангельска презабавный ручной медвежонок, проворно влезавший по вантам до салинга, но зато оттуда спускавшийся вниз тихо и осторожно, показывая ворчаньем своим, что понимает опасность свалиться с такой высоты.
   В Копенгагене, за ожиданием попутного ветра, простояли четверо суток. Конечно, мы не скучно провели это время, часто посещаемые гостями очень приятными, и сами часто съезжали на берег.
   Как только ветер стал благоприятен, мы отправились. Прошли Борнгольм, потом Эланд, Готланд и направились к Дагерорду, границе Финского залива и Балтийского моря. Вдруг после обеда с марса дают знать, что виден маяк; все возрадовались, полагая, что виден Дагерордский маяк, но через несколько времени, по наступлении темноты, убедились, что маяк, нами виденный, был вертящийся, а так как Дагерордский маяк был постоянный, то мы сначала думали, что не устроен ли вновь маяк вертящийся, но потом рассудили, что этого не могло быть, ибо в таком случае было бы везде публиковано о перемене. Потом уже из лоций мы увидели, что один только вертящийся маяк на этих берегах - был маяк Филзандский, при входе в Рижский залив. Это показало нам, как много нас снесло к югу течением из Ботнического залива; это могло только произойти оттого, что все время плавания Балтийским морем, за пасмурной погодой, нельзя было делать обсерваций и точно, астрономически, определить свое место. Положение было нехорошо; Филзандский маяк, по указанию лоции, опасно было видеть с палубы, а мы теперь с палубы видели его ясно. Ветер совершенно затих к ночи, а течение делало свое дело, и по лоту, беспрестанно бросаемому, глубина постепенно уменьшалась. Опасность приткнуться к мели какою-нибудь частью фрегата, потом обмелеть совершенно и затем, при наступлении бури, разбиться, представлялась всем. Капитан созвал совет, и решено было бросить якорь, но это было также рискованно, потому что с положением якоря фрегат должен был поворотиться против течения во всю свою длину и мог кормой уже врезаться в песок. При этом безвыходном положении Божественное Провидение спасло нас. В то самое время, как совет находился в кают-компании, вахтенный лейтенант послал ставить бом-брамсели (самые верхние малые паруса), так как поверхность моря зарябилась и ветерок подул с берега; фрегат тронулся, и мы были спасены. Все перекрестились и вздохнули свободно. Потом ветер засвежел, убрали лисели и даже бом-брамсели, и утром уже прошли Дагерорд, а в 3 часа пополудни бросили якорь на Кронштадтском рейде.
   Какое наслаждение после трехмесячного отсутствия увидеть родные берега! Ветерок был попутный, так что на фрегате водворилось полное спокойствие; на баке матросы, собравшись в кучу, пели тихим голосом родные песни; вода под водорезом белой пеной струилась по бокам фрегата и своим журчаньем точно вторила их песне; офицеры расхаживали на палубе, с удовольствием посматривая на берег; вдали уже выплывали из лона вод верхушки бесчисленных мачт торговых кораблей Кронштадтской гавани. Наконец, мы вошли на рейд, раздались пушечные выстрелы салюта, подтянулись фестонами паруса, упали реи, побежали по вантам и реям, и вся эта огромная масса парусов на трех мачтах исчезла в одно мгновение. Затем упал якорь, и фрегат, описав круг, остановился, как конь у искусного всадника. Прощай, морская жизнь, прощай, океан, со своими грозными прелестями и высокими поэтическими наслаждениями! И действительно, с океаном я прощался навсегда, но воспоминание о нем никогда не изгладится в душе.
   Сколько поистине красоты в этой безграничной поверхности его, или изрытой яростными волнами, или тихой и гладкой, как бесконечное зеркало, отражающее бесконечное небо, каждое его облачко со всеми переливами цветов и теней! Какая красота в этих грозных волнах, среди которых как бы особенною яростью отмечается так называемый девятый вал, когда он, приближаясь с ревом, потрясает корабль, высоко воздымает его на своем хребте и затем низвергает в бездну, как в могилу. Ночь в океане - это верх красоты, хотя и грозной. Она точно грозна. Одну непроницаемую тьму как будто проникает глаз и в этой тьме мелькающие фосфорическим блеском белые вершины валов. Один только их рев поражает слух и никаких других звуков, разве только, изредка, прорежет этот рев и мрак резкий свисток боцмана, передающий команду лейтенанта. Человек сознает вокруг бесчисленные зияющие могилы, и от них отделяет его одна утлая доска! Но тут-то во всей силе является величие Божие, и "глас Его над водами многими", как говорит Святое Писание; это глас Бога слышится здесь ясно, и тут-то, среди этого страшного величия, человек ощущает ту всемогущую руку, которая "морю положила предел" и которая, держа в своей длани беспредельную вселенную, в благости своей хранит над этой бездной человека, эту ничтожную песчинку Его творения, среди сени смертной. Да, но эта разумная песчинка дороже для Него всей громадной вселенной, только Им вечным разумом и для разума сотворенной. Пословица говорит: "Кто в море не бывал, тот Богу не маливался".
   Эти морские кампании так пристрастили нас к морю, что мы с братом, желая обширнейшей практики, решились вступить на службу в американскую компанию, которой дана была привилегия иметь командирами своих судов офицеров императорского флота; этим офицерам во все время этой службы производилось половинное жалованье и считалась служба коронная. К тому же, шагистика, которая была нам не по вкусу, много усиливала нашу решимость. Мы стали хлопотать в управлении компании и чрез рекомендацию некоторых из наших друзей, знакомых с членами управления, нам удалось достигнуть цели. Нас приняли на службу, отправляли на счет компании в колонию и там нам поручались в командование компанейские суда, которых плавание продолжалось с перерывами почти по году. Контракт уже был заключен, нам назначалось по 5000 рублей ассигнациями жалованья, так что с экономией мы могли заработать себе и своему семейству порядочный капитал.
   Окончив тут это дело, мы подали прошение по начальству об откомандировании нас на службу в американскую компанию, на что нужно было, как для офицеров Гвардейского экипажа, решение Государя. В то же время мы подали раппорт об отпуске на 4 месяца, чтобы проститься с матушкой и сестрами, не ожидая отказа в таком откомандировании, которое было общим правом каждого морского офицера, если компания имела свободное место и была согласна на определение.
   Отпуск наш не замедлил разрешиться, и мы стали к нему готовиться с особенным восторгом.
   Брат мой, 18-ти лет, уже был Владимирским кавалером за наводнение, в этом году 7 ноября случившееся; сверх того он сделал кампанию на корабле "Эмгейтен", отвозившем Великого Князя Николая Павловича с семейством в Росток. Я же в этом году сделал кампанию в Брест и Гибралтар, следовательно, все это вместе взятое представляло неистощимый запас для рассказов и разговоров в семье, которой счастье и радость мы заранее себе представляли. Получив в походе заграничное жалованье, у нас скопилась такая сумма, что мы могли обмундироваться как следует и сшили себе шинели из хорошего сукна, подбитые левантином, - это была дань современному франтовству. Но прежде еще нашего отъезда случилось знаменитое наводнение 7 ноября, в котором брат мой играл довольно видную роль, и о котором нельзя не упомянуть.
   Наводнение 1824 года 7 ноября началось в ночь с 6-го на 7-е.
   6 числа был сильный западный ветер, который затем превратился в страшную бурю, так что течение Невы остановилось и вода стала заливать берега. В вечернем приказе я был назначен дежурным по батальону, а брат мой дежурным на императорский катер, стоявший против дворца у Дворцовой набережной. Когда я шел от Калинкина моста, где мы жили, в казармы, по набережной Мойки, то едва не был сбит с ног силою урагана, так что, державшись только за перила изо всей силы, мог подвигаться. Вода уже била фонтанами из всех водосточных труб, заливая улицы, и захватывала всех пешеходов, которые должны были по воде спешить к своим домам или своим должностям. Всего более было жаль бедных дам, захваченных этим внезапным разливом. По мере подъема воды стали показываться по улицам лодки, и одна из них с флигель-адъютантом Германом направилась в наши ворота и этим проливом пристала к каменной лестнице, где вода стояла уже на 5-й ступени из нижнего в верхний этаж. На этой лодке отправилось несколько матросов с офицерами для подания помощи в различных местностях. В Неве вода поднялась уже выше набережной; ураган страшно свирепел, волнение на Неве сделалось громадным, плыть вниз по реке уже не было возможности, все несло вверх против течения. Когда против дворца показалась сенная барка, уже вполовину затопленная, и люди кричали и просили помощи, Государь, увидев их из окна бедствующих, послал генерал-адъютанта Бенкендорфа, который в этот день был дежурным, приказать катеру снять этих несчастных. Генерал передал приказание брату моему, командиру катера, который, сев на казачью лошадь, располагал подъехать к катеру, так как у дворца вода была выше пояса; но когда он увидел, что генерал тоже располагает направиться к катеру, то соскочил в воду, и они оба по пояс в воде, страшно холодной, достигли катера и взошли в него. Барка уже много подалась вверх против течения, и когда люди были спасены, катер поворотил ко дворцу, так как ему приказано было снять этих людей. Но когда 18 человек силачей гребцов начали грести, то катер не подавался ни на шаг. Брат мой, управлявший рулем, криком поощрял гребцов навалиться (термин морской), но все их усилия были тщетны, и когда уже сломалось несколько весел и катер, несмотря на всю силу 18 могучих весел, несло вверх против течения, брат доложил генералу, что вниз они уже плыть не могут, а надо поворотить по ветру и где будут погибающие, то подать им помощь. Генерал должен был согласиться с этим доводом, несмотря на то, что был в одном мундире, также как и брат, и что они промокли до костей. Если они спаслись от смертельной простуды, то обязаны были этим, конечно, сильному нервному возбуждению и физическим усилиям при удержании катера, когда он должен был останавливаться для снятия погибавших в разных местах. Так им посчастливилось спасти несколько человек в сальном буяне, на Петербургской стороне. Не видя уже более утопавших или бывших в опасности, они решились дать отдохнуть от чрезмерных усилий матросам и дать обсушиться как себе, так и им, потому что одежда их была так мокра, что как будто они сейчас только вытащены были из глубины. Брызги валов, беспрестанно вершинами своими поддававших в катер и обливавших людей с головы до ног, не давали возможности даже бурному ветру хоть сколько-нибудь просушить их. Они подъехали к одному дому на Петербургской стороне, которого верхний этаж был еще свободен от затопления; но как входа в дом нигде не было, то генерал разрешил выбить одно из окон. Толстую доску, называемую сходней, которая кладется с катера на берег для входа, несколько раз раскачали матросы и так сильно ударили ею в окно, что обе рамы с треском вылетели в комнату. Квартира эта принадлежала одному очень милому, по отзывам брата, семейству, сколько помнится, Огаревых. Они приняли их, конечно, с большим радушием и самым нежным участием; снабдили сухим бельем, халатами, так как мундиры их были совершенно мокры, напоили чаем с ромом, а также команду и спасенных людей. К утру буря стихла, и они отправились во дворец. Когда генерал Бенкендорф доложил Государю обо всем, что было ими сделано, и отозвался с похвалою о мужестве и распорядительности брата, как командира катера, Государь приказал тотчас же надеть на него орден Владимира 4-й степени. Брат, 18-летний юноша, никак не хотел надеть крест, отговариваясь, без сомнения, от искреннего сердца, что ничего не сделал достойного такой награды, но генерал сказал: "Не ваше дело, молодой человек, рассуждать, когда Государю угодно вас наградить". Помнится, что Бенкендорф получил табакерку с портретом Государя, и рассказывали, не знаю, правда ли, что ему зачтен какой-то значительный казенный долг. Когда же брат вернулся с караула, с каким восторгом я и все товарищи узнали о его подвиге и награде, но когда мы со службы пришли домой, то в квартире своей нашли страшное опустошение: мебель, платье, белье - все было почти уничтожено. Несмотря на то, мы посоветовались записаться в список пострадавших от наводнения, которым повелено было выдать пособие, соответственно потере каждого. Сколько было несчастных, которые более нас нуждались в пособии от казны. Списки составлялись по всем пострадавшим частям города; так как мы жили у Калинкина моста в низовьях реки, то вода в наших комнатах стояла выше роста человека; фортепьяно нашего товарища Бодиско обратилось в лодку, потому что плавало в комнате со всем тем, что на нем стояло.
   У многих домов, как оказалось утром, фундаменты были подмыты, и если б это наводнение продолжилось дня два или три, то можно было ожидать страшного падения многих зданий. Бертовский пароход, чуть ли не первый и не единственный в то время перевозивший пассажиров в Кронштадт, занесен был на Царицын луг и там обмелел.
   На другой день были назначены команды из всех гвардейских полков при офицерах убирать расплывшиеся леса и другой хлам, занесенный на улицы. Особенно пострадала Галерная гавань, где жители низких домиков и подвальных квартир сделались первыми и самыми многочисленными жертвами. Грустно было смотреть, когда попадались трупы утопленников, а также видеть несчастных бедняков, оставшихся в живых и потерявших все свое скудное имущество.
   Государь сам ездил по всем наводненным местам, утешал пострадавших, обещая им помощь, и поистине уподоблялся ангелу-утешителю. Как ни клеветала на него злоба людей, но нет сомнения в том, что все его стремления были возвышенными стремлениями, что сердце его было полно любви к человечеству, а недостатки и слабости, какие он мог иметь как человек, и промахи или фальшивые убеждения в управлении, - с избытком искупились прекрасными, высокими качествами его благороднейшей души. Он умер в вере, с покаянием и любовью к Господу, приложив к сердцу животворящий Крест Господень.
   Я не говорю уже о его очаровательном и мягком обращении со всеми: когда он увидел моего брата с командой матросов на работах, он с улыбкою спросил, сейчас же узнав его: "А почему ты без креста?" Брат, растерявшись от неожиданной встречи и вопроса, отвечал: "Не успел надеть, Ваше Величество!" На работы с командой офицеры выходили в старых мундирах и запросто, не ожидая встретиться лицом к лицу с Государем.
  

Глава IX. Второй отпуск

Дорога. - "Ямы". - Свидание сродными. - Новый год. - Новое увлечение. - Приезд в Петербург. - Плавание. - Адмирал Кроун. - Стоянка в Ревеле. - Прогулки. - Кронштадт. - Смотр. - Прощанье с адмиралом Кроуном. - Окончание кампании

   Усевшись в перекладную, рогоженную и дырявую кибитку, мы проехали заставу. Отвязанный колокольчик зазвенел, оглашая своими переливами снежную равнину, и как это был уже поздний вечер, то эти однообразные звуки невольно навевали на нас сон, перепутанный приятными мечтами. Мы были в старых шинелях, и как в щели кибитки проникал ветер и в то же время был сильный мороз, то, конечно, сон наш не был ни сладок, ни покоен, и мы очень обрадовались, когда ямщик погнал тройку и вдруг остановился у станции. На станции в освещенной и теплой комнате мы увидели нашего товарища мичмана Дейера, очень красивого и милого юношу, который на следующее лето был назначен в дальнее плавание, где и кончил свою молодую жизнь, убитый в Японии, которая тогда еще не была тем, чем она стала ныне. Помню, что когда он увидел нас прозябшими, то передал нам свой опыт выпить стакан или два пива перед тем, как сесть в кибитку; мы это сделали и действительно более половины станции не чувствовали холода.
   В те времена по дороге между Петербургом и Москвой тянулись большие селения, называемые ямами, жители которых занимались извозом и гоньбою, помимо почтового сообщения. Это был их промысел, доставлявший им отличный заработок, так что все ямы были очень богаты. Они имели превосходных крепких лошадей и делали станции по 60 верст, передавая один другому до самого места. Езда их была чрезвычайно скорая, потому что они обыкновенно езжали большою крупною рысью, и как пробегали три станции вместо одной почтовой, то всегда почти доставляли на место раньше почтовых. Мы имели подорожную и потому ехали на почтовых, но как часто случалось на станциях ждать лошадей, то в таком случае мы брали вольных. Езда на вольных несколько тяжела по причине больших переездов, что при сильных морозах и не очень теплой одежде было не совсем удобно; почтовые же станции были небольшие, лошади превосходные и ямщики лихие. Когда тройка, бывало, проносилась во весь дух по селению, все окна приподнимались любопытными и выставлялись женские лица.
   Когда мы приехали в Новгород и расположились пить чай, к нам зашел за прогонами ямщик высокого роста и весьма угрюмой наружности, так что мы с братом переглянулись. На этой станции большая часть дороги шла лесами. На половине дороги мы увидели, что из лесу с правой стороны вышли три человека и прямо подошли к нашей повозке, с которой наш ямщик соскочил, пустив лошадей шагом, а сам позади повозки пошел с ними. Не знаю, о чем они разговаривали, но мы, конечно, несколько оробели, быв уверены, что это разбойники. Вытащив из-под сиденья свои пистолеты, мы приготовились защищаться в случае нападения; но чтобы не подать вида, что мы боимся их, приказали ямщику ехать; он отвечал: "Пусть лошади вздохнут, ваше благородие, маленько!" Спустя еще несколько минут мы уже повелительным голосом закричали ему, чтобы он ехал. Тогда он сел на облучок, и в то же время с ним рядом поместился один из подошедших, другой прицепился сзади, а третий стал на отводы, и ямщик поехал хорошею рысью. Мы, конечно, все это время были в тревоге, держа пистолеты с взведенными курками. Наконец мы выехали из лесу, и перед нами лежал Волхов. Может быть, это была наша фантазия, что и вероятно, но мы подумали, что они хотят опустить нас в прорубь, когда справятся с нами. Приблизившись к мосту, мы с радостью увидели въезжавшую на мост большую повозку, которой лошади не могли взять по деревянному помосту, ведущему на мост. Мы также остановились, и наш ямщик, как и все мы, стали помогать лошадям. В то время его товарищи уже исчезли; когда они соскочили - мы не заметили. Нагнанный нами был гвардейского драгунского полка штабс-капитан Мельгунов. Теперь уже мы продолжали свой путь вместе с ним.
   Помнится, что в Москве мы остановились на Гороховом поле в доме графа Разумовского, у одного из уполномоченных по делам графа, с которым я был знаком через И.М.Ф. и который бывал часто у матушки в Ершове. Пробыв здесь очень короткое время, мы выехали из Москвы и без особенных приключений проехали всю дорогу; только за несколько станций с нами случилось очень неприятное происшествие, не столько неприятное для нас, сколько для бедного ямщика. На одном переезде ямщик вздумал сократить путь, причем нужно было переезжать небольшую речку. При наступившей оттепели, лед в речке был уже довольно тонок, но русское авось заставило его попробовать счастье. Только что въехали мы на середину речки, как лошадь провалилась; легкие сани опустились очень мало, и мы успели выскочить на лед, который нас сдержал, но уже лошади погрузились по шею и не могли двигаться. Несчастный молодой парень, погруженный по пояс в зимнюю воду, с воплем отчаяния стал отпрягать лошадей; но руки у него окоченели, и он не мог ничего сделать. Его плач и вопль раздирали сердце. Мы с братом с большою опасностью перебрались по трещавшему под ногами льду и отправились в ближайшую деревню за помощью. Хотя это было около полночи, но разбуженные крестьяне немедленно отправились с досками и веревками и кой-как спасли лошадей и ямщика. Бедняк с плачем и воем отправился на печь, и если впоследствии не схватил горячки, то разве только благодаря своей русской железной натуре. В Ершово мы и в этот раз приехали ночью. Двери уже были заперты, но когда мы постучались и назвали себя, то человек наш Петр, спавший в прихожей, засуетился и, прежде нежели отворить нам дверь и зажечь свечку, побежал в девичью, чтобы разбудить матушку и сестер. Они вскочили с постелей в кофточках и в темноте, ощупью, начались наши восторженные объятия; когда же подали свечи, то объятия и поцелуи нежной счастливой семьи возобновились с новою силою. Да, подобных минут счастия немного приходится на долю людей. Часто, конечно, случаются свидания, разлуки, объятия и лобызания, но не очень часто в сжатых объятиях бьется сердце с такою нежною любовью, с какою оно билось во всех нас, особенно сердце нежнейшей матери, обнимавшей своих двух сыновей, тогда еще бывших ее отрадой, опорой, гордостью, от которых она ожидала долгого и долгого счастия и утешения! Но, увы! ее ожидания не должны были исполниться.
   Когда в Васильевке узнали о нашем приезде, то тотчас же прислан был нарочный с письмом, в котором поздравляли матушку и сестер с нашим приездом и в то же время звали всех нас приехать погостить к ним. В эту нашу поездку случилась помолвка Надежды Васильевны, той самой, которая была предметом моей первой юношеской любви. Она была обручена с отставным гвардейским офицером М., служившим в Варшаве, в волынском полку, и вышедшим в отставку вследствие какой-то грубой выходки со стороны Великого Князя Константина Павловича.
   Это был человек очень умный, образованный и очень приятный, с которым впоследствии мы сошлись дружески. По случаю этого сватовства в Васильвке были беспрестанно гости, беспрерывные удовольствия и танцы почти каждый вечер и особенно на новый 1825 год. Теперь, конечно, уже не было той счастливой случайности, которая доставила мне в первый мой отпуск столько счастливых восторженных минут. Конечно, я, впрочем, и тогда, при всем увлечении, сознавал, что юноше в 17 лет только и может быть доступна одна восторженная, бескорыстная и идеальная любовь, которой все упоение состоит в том, чтобы любоваться милым предметом, услаждаться звуками его голоса, очарованием чудных черных глаз, грацией движений и невыразимою прелестью симпатично-дружеского общения - и только. Следовательно, когда первая моя любовь теперь перешла в область приятных воспоминаний и сердечных пожеланий предмету первого моего увлечения всевозможного счастия, позволительно было увлечься снова, что и случилось. Тут была очень юная и прелестная блондинка, ее двоюродная сестра, Е.А.Н., которая была поистине очаровательна и теперь должна была занять всецело мое сердце, не терпевшее пустоты. Поэтому при теперешних танцах я очень много танцевал с нею и особенно котильон, танец наиболее благоприятный для влюбленного. Я должен сознаться, что уже был действительно влюблен. В свое оправдание скажу, что я почти не мог не влюбиться, потому что ее прелестные черты лица, голубые, как небо, глаза, чудные каштановые кудри, благовонными волнами падавшие по плечам, - все это было неотразимо увлекательно. Может быть, эта любовь могла бы остаться надолго, навсегда, так как уже четыре года прибавились к моим прежним годам и так как я мечтал, что, может быть, какое-нибудь симпатическое чувство задело бы и ее юное и прекрасное сердце, но, увы! среди упоения счастия, когда пробила полночь, раздались поздравления с новым годом, с новым счастием, зазвенели бокалы с шампанским, раздались поцелуи родных, друзей, целование прелестных ручек, - новый этот год был год роковой, для многих сокрушивший не только мечты о счастии, но и самое счастье повергший во прах!
   Брат был моложе меня тремя годами, а потому и предметом его была избрана очаровательная младшая дочь Василия Александровича; но ей тогда едва еще было 15 лет. Итак, эта зима, как нарочно, была для нас тем счастливее и радостнее, чем большему удару она была таинственной предвестницей.
   После праздников мы уехали домой и ожидали утверждения Государя, чтоб отправиться в Америку, как я уже упоминал прежде; но вот получается бумага из нашей канцелярии, в которой читаем отказ на наше прошение под тем предлогом, что об офицерах Гвардейского экипажа нельзя представлять Государю Императору. Это известие было для нас роковым, но нечего было делать, как покориться. Мечты об океане, о возможности приобресть что-нибудь для себя и матери разлетелись, осталась одна действительность очень неутешительная, действительность, от которой мы и хотели бежать в объятия океана, чтоб не видеть всего того, что возмущало и раздражало; но тут какая-то неодолимая сила влекла нас именно туда, в ту пучину, которая должна была поглотить нас.
   Кто имел нежную, добродетельную, любимую и любящую беспредельно мать, милых, юных, нежных, также беспредельно любимых и любящих сестер, кто попадал в этот очаровательный круг счастья и радостей после многих лет разлуки, тот знает, с какою неумолимою быстротою летят эти часы, дни, месяцы, унося в этой быстроте все то, что сердце желало бы сохранить вечно! Не есть ли и это указание на то, что земная наша жизнь только по законам вещества временна, а назначение нашей внутренней жизни, наших желаний счастья, нашей любви - вечно! Поэтому-то и предел или конец наших сердечных радостей и наслаждений наступил так быстро, что эти четыре месяца отпуска уже казались каким-то мгновением, каким-то приятным сновидением. Те же драгоценные, жемчужные слезы стали заблаговременно скатываться по грустному лицу чудной матери и милых сестер, те же приготовления к отъезду и наконец те же сани, в которые мы бросились спартански, удерживая свои слезы, и те же лошади, умчавшие нас, но теперь уже не с тем, чтобы седоки их когда-нибудь снова вернулись в этот родной приют, чудною любовью согретый и освещенный.
   По возвращении в Петербург жизнь наша снова потекла своим обычным течением. Во Франции Людовик XVIII умер, на престол взошел его брат герцог Ангулемский, тот самый, который командовал французским корпусом, поработившим Испанию. Это был недолго царствовавший Карл X, о котором французы сказали и все мы, либералы, повторяли каламбур: "Louis mourut et Charles disparut" ("Луи умер и Шарль скрылся"(фр.)). После нашего плавания в Испанию, где мы видели подвижников испанской свободы, где сошлись с свободолюбивыми англичанами, где слушали марш Риего и с восторгом поднимались бокалы в его память, мы, конечно, сделались еще большими энтузиастами свободы. С поступлением в нашу 2-ю дивизию командиром Великого Князя Михаила Павловича шагистика стала принимать еще большие размеры, что еще больше раздражало нас всех.
   Весною 1825 года наш экипаж был назначен на флагманский корабль "Сысой Великий" в эскадре адмирала Кроуна. Адмирал был очень хорошо расположен к нашим офицерам, и каждый день двое или трое из нас были приглашаемы к его обеду. Обеды эти были всегда очень одушевлены живыми разговорами и тостами, которые всегда предлагал сам адмирал. Первым тостом был добрый путь, затем присутствующие и отсутствующие "други", как он выражался; затем здоровье глаз, пленивших нас; здоровье того, кто любит кого, и прочее. Во всех этих здоровьях портвейн играл главную роль. К концу обеда графины были пусты и часто подавались следующие, особенно когда обед был более оживлен. Это был чудный, милый, добрейший адмирал, истинный моряк во всех своих суставах с ног до головы. Несмотря на свои 70 лет, ему ничего не значило взбежать на салинг, на самую верхнюю часть мачты, когда нужно ему было обозреть горизонт или какие-нибудь суда, и тогда за ним на горденке (тонкая веревка) поднималась труба. Он был очень пылок и сильно горячился, когда что-нибудь не так делалось в маневрах. Однажды, во время сильной бури, матросы несколько замялись, когда скомандовано было по марсам для уборки парусов; он страшно разгорячился и первого попавшегося ему на глаза офицера послал на марс показать пример команде, которая после, конечно, была наказана сугубым, повторенным много раз ученьем, над парусами. Офицер этот был мой брат. После многих недель плавания, эволюции и маневров, с артиллерийскими ученьями и примерными сражениями, при одном из которых одному несчастному канониру оторвало банником обе руки, адмирал подал сигнал рандеву Ревель. Вся эскадра отправилась в Ревель и стала на якорь в линию. Он располагал пробыть здесь для отдыха недели две.
   В Ревеле мы надеялись насладиться всеми возможными удовольствиями. В это же время в Ревеле на водах была княгиня Екатерина Федоровна Долгорукая, мать князя Василия Васильевича, с дочерьми, молодыми девочками, Марьей и Варварой Васильевнами; впоследствии старшая М.В. была супругой А.К. Нарышкина, а вторая - князя Владимира Андреевича Долгорукова, московского генерал-губернатора. При них была мадам Parisot, их воспитательница, о которой я уже упоминал. С ними также была жившая тогда у княгини Е.М. Apг. очень милая, умная девица, с прекрасными черными глазами, очень хорошенькая, так что это милое и столь близкое нам, почти родственное общество сулило нам много приятного. Сестры наши уже были у матушки в Ершове, а княгиня за границей.
   В Ревеле, на берегу моря, был устроен вокзал, где каждый вечер собиралось большое общество и где офицеры эскадры танцевали почти каждый вечер под звуки рояля и арфы. Другой музыки не было, да и едва ли обыкновенная инструментальная музыка могла бы заменить очаровательные звуки рояля с арфой. Во время нашей стоянки на рейде Ревеля случилась страшная буря, так что все корабли спустили свои рангоуты (верхние части мачт) и на нашем корабле даже сломало бурей фог-стеньгу. По этому случаю я на катере послан был на берег для приведения запасной, которую отпустили мне из порта. Эта буря не обошлась без бедствий, но около Ревеля о больших несчастиях не было слышно.
   Буря все же не мешала офицерам каждый день съезжать на берег и, навеселившись и натанцевавшись вдоволь, ночью возвращаться на корабль. Эти возвращения наши по бурному морю, конечно, не были безопасны, но моряки об этих опасностях думают меньше всего. Однажды ночью, во время такого возвращения, попутные нам порывы были так сильны, что для избежания заливания шлюпки с кормы врывавшимися волнами был спущен парус. С нами возвращался наш старший доктор Гольсшузен, который хотя и был морским доктором, но все же не был пропитан морем до костей, как моряки, уже посвятившие себя этой службе. Он нас крепко смешил движениями своей робости, хотя и было чему пугаться не моряку. Приводя в полветра, когда нужно было пристать к борту, катер наш черпнул бортом, но тотчас же отданы шкоты (веревка, растягивающая парус), и опасность миновала.
   В это время в вокзале мы часто виделись с бывшими здесь на водах: поэтом князем П.А. Вяземским, Пущиным, командующим гвардейским пионерным эскадроном, и офицером Измайловского полка А.П. Башуцким, сыном петербургского коменданта. Мы доставляли себе, кроме вокзала и танцев, и другие удовольствия; ездили верхом по прелестным окрестностям Ревеля, часто гуляли в прелестном Екатеринтале. Но, к сожалению, удовольствия наши скоро должны были прерваться. Пушечный неожиданно раздавшийся выстрел и поднятый сигнал приглашал всех бывших на берегу с эскадры возвратиться на корабли. Прислано было Высочайшее повеление немедленно сняться с якоря и идти в Кронштадт для Высочайшего смотра. На другой день мы снялись с якоря. Но прежде этого повеления адмирал давал бал ревельскому обществу, которое было довольно многочисленно. Со шканц были сняты пушки и все было убрано с большим вкусом, так что шканцы представляли просторный зал. Наш адмирал танцевал экосез, тогда общий танец, неутомимо, всегда, конечно, в первой паре, и выделывал всевозможные тогдашние па. Плавание в Кронштадт продолжалось недолго, но было очень приятно прибавлением к нашему обществу трех петербургских пассажиров: князя Вяземского, Пущина и Башуцкого. Знаменитый поэт был очарователен как собеседник; приятный, остроумный, веселый, он оживлял наши вахты и нашу кают-компанию; говорил нам много своих стихов, между которыми были и очень либеральные, согласно нашему вообще всеобщему тогдашнему настроению. После смотра мы опять ушли в море, но уже не заходили никуда и осенью возвратились в Кронштадт, втянулись в гавань и отправились в Петербург. Но прежде нашего отправления офицеры корабля давали обед адмиралу, где было выпито много шампанского, было произнесено множество тостов и восторженных оваций доброму адмиралу.
   Могло ли кому прийти в голову тогда, что эти самые его офицеры будут привезены на этот же самый корабль, к этому же милому их адмиралу, и привезены в тюремном судне для исполнения им самим над ними приговора!
  

Глава X. 14 декабря

   Приступая в своих воспоминаниях к описанию этого несчастного события, я считаю нужным сделать краткий очерк того времени в нашем Отечестве, который мог бы учинить то движение, которое должно было, рано или поздно, привести к чему-нибудь подобному, если еще не к худшему.
   Известно, что с легкой руки нашего великого преобразователя русское образованное общество без удержу бросилось подражать всему иноземному, но, к несчастию, без разбора, хорошему и дурному и, как показали последствия, более дурному. Первые члены тайного общества были большей частью военные, прошедшие победоносно всю Европу до Парижа. Ознакомившись ближе с ее цивилизацией, понятно, что стремление учредителей было желать и для России той образованности, той свободы, тех прав, какими пользовались некоторые из европейских наций и которые были дарованы Польше и обещаны России. Таким образом, свободный образ мыслей и дух преобразований при помощи проникавших запрещенных сочинений из-за границы перенесся и в Россию; а как прозелиты всегда отличаются ревностью, то и наши тайные общества, сначала весьма умеренные и благонамеренные, как "Зеленая книга" (sic) и "Союз благоденствия", мало-помалу стали ревностными поборниками революции в России. Составлены были и конституции: умеренные монархические и радикальные республиканские, так что в период времени с 1820 года до смерти Александра I либерализм стал уже достоянием каждого мало-мальски образованного человека. Частые колебания самого правительства между мерами прогрессивными и реакционными еще более усиливали желание положить конец тогдашнему порядку вещей; много также нашему либерализму содействовали и внешние события, как-то: движение карбонариев, заключение Сильвио Пелико Австрией; отмененный поход нашей армии в Италию, показывавший, что и Россия была готова следовать за Австрией в порабощении народов. Имя Меттерниха произносилось с презрением и ненавистью; революция в Испании с Риего во главе, исторгнувшая прежнюю конституцию у Фердинанда, приводила в восторг таких горячих энтузиастов, какими были мы и другие, безотчетно следовавшие за потоком. В это же время появилась комедия "Горе от ума" и ходила по рукам в рукописи; наизусть уже повторялись ее едкие насмешки; слова Чацкого: "Все распроданы поодиночке" приводили в ярость; это закрепощение крестьян, 25-летний срок солдатской службы считались и были в действительности бесчеловечными. "Полярная Звезда", поэмы: Рылеева "Войнаровский" и "Наливайко", Пушкина "Ода на свободу" были знакомы каждому и сообщались и повторялись во всех дружеских и единомысленных кружках. Рассказы о различных жестокостях исправников, выбивавших подушные сборы чуть не пытками; анекдоты о жестокостях и бесконтрольном деспотизме Аракчеева; рассказывали также, как такой-то помещик по очереди насильственно лишал невинности всех своих подросших крепостных девушек. Как жестоко некоторые военные начальники и самовластные помещики наказывали телесно, забивая иногда людей даже до смерти. Можно себе представить, какое потрясающее действие производили все эти рассказы, приводимые как факты, на умы и сердца!
   Всем также было известно, что в судах, конечно, не без исключения, господствовало кривосудие; взяточничество было почти всеобщим; процессы продолжались до бесконечности; кто мог больше дать, тот выигрывал; словом, все, казалось нам, приходило в расстройство, и все это, как все знали, при лучшем и либеральнейшем Императоре! Без сомнения, он был чист во всем, что совершалось дурного, о чем он, конечно, и не знал. Так все думали и убеждались в том, что все это было неизбежным следствием тогдашнего порядка вещей, в котором не признавались ничьи права пред сильнейшим; в котором старший, кто бы он ни был, всегда был не начальником, а властителем и господином младшего, сильный слабого, богатый бедного; в котором никто не мог сослаться на свое право, потому что никакого права не было. Казалось бы, дворянство имело дарованные и утвержденные за ним права, но если б кто-нибудь сослался тогда на эти права, то это было бы сочтено за бунт. Таким образом, вся Россия делилась на два разряда: на властителей и рабов, по очереди.
   Но вот прошло только с чем-нибудь полстолетия, и время, нами переживаемое, уже не имеет ни малейшего подобия того, что было тогда. Чем воздаст Россия Избраннику Божию, возродившему наше Отечество не по вековым законам постепенности и выжидания, последствия которых могли быть дурные, а внезапно по одному движению своего благородного сердца, "согретого божественным духом любви Помазанника Божия". Кто жил тогда и живет теперь, тот только может вполне видеть и сознавать ту огромную пропасть, которая легла между прошедшим и настоящим, сознавать, от какого тяжелого ига освободился русский человек! Теперь закон уже не на одной бумаге, но и в действии; ему одинаково подчинены все без исключения: высшие и низшие. Сам верховный законодатель есть его первый исполнитель. Бесчеловечные истязания исчезли; невольник освобожден и облагорожен; публичный суд скорый и правый, по закону и совести, уже не страшит невинного, как тогда; оковы спали, ум развивается свободно и без стеснения, слово не запечатано рабскою немотою! Чем же Россия может воздать, повторяю, своему благодетелю и Освободителю? Правда, армия его уже сознала его благодеяния и возблагодарила его своим геройством и неслыханным самоотвержением; народ также сознал и возблагодарил его безграничною своею любовию и жертвуя, по слову его, даже своими крохами и самоотверженно провожая своих сынов на священную войну (1877 года). Но все же Россия и человечество еще остаются у него в долгу: так много он для них сделал.
   Воздав должное настоящему, нельзя не остановиться и на современном дурном, указываемом пессимистами, как-то: временная неурядица земских и волостных учреждений и других злоупотреблений. Правда, встречаются несообразности и в судах, как иногда оправдание присяжными закоренелого вора или убийцы, но все это объясняется, частью, малой развитостью значительного числа присяжных и в этом случае, вероятно, намеренно дурно руководимых теми из них, которые, по образованности своей между ними, должны были ими руководить; но все же это редкие исключения, легко и скоро исправимые.
   К сожалению, одна часть этой нашей интеллигенции по религии, жизни и понятиям почти стала реформатскою; вот причина холодности и даже презрения (?) ее к своей Православной Церкви, единой и истинной святой и непогрешимой наставнице на путь истинный к добру и счастию! Этому же равнодушию и незнанию своей религии надо приписать и успехи лордов-апостолов и других проповедников реформатских. Из безбожных же учений того же Запада вышли, наконец, и те чудовищные явления у нас и там, которые в настоящее время поразили ужасом всех здравомыслящих людей...
   Из приведенного очерка видно, что не одно тайное общество, а много других обстоятельств производили в русском обществе той эпохи то недовольство и то брожение, которое выразилось в происшествии 14 декабря. Можно сказать даже, что сам покойный великодушный Император Александр Павлович как бы косвенно положил ему основание. Всем известно, с каким либеральным взглядом он вступил на престол, как старался он просветить свой народ учреждением повсеместных школ, как он начал освобождение крестьян в Прибалтийских губерниях, хотя это освобождение и оказалось фиктивным; как заявил он в манифесте своем, после знаменитой войны, свои желания и для русского народа совершить со временем то, что совершил он тогда для Польши, даровав ей представительное правление. Хотя при конце своего царствования он подпал под влияние, заставившее его изменить свое прежнее направление, и все прежние его либеральные решения не исполнились на деле, но все же умы в современном образованном обществе уже получили толчок и скоро усвоили себе те идеи, которые в начале своего царствования и в славную эпоху сам он возродил и которые потом ринулись с Запада неудержимо в наши пределы. Остановить эту умственную работу он уже был не в силах. На время только остановил ее преемник его, Император Николай, и то благодаря этому же несчастному 14 декабря, которое, быв задушено, распространило панику на все образованное общество и сделало большую часть его, может быть, лицемерно вернейшими подданными и ревностными поборниками status quo. Если б не то несчастное восстание, то думаю, что и Император Николай пошел бы к тому, что становилось более и более неизбежным, то есть к полному переустройству государства, совершенному теперь великим его сыном и преемником. Это несчастное происшествие дало ему другое направление.
   Чем сильнее действовала реакция, тем неудержимее было в умах противодействие. Особенно это заметно было в гвардии, где недовольных было множество, да иначе и быть не могло, потому что недовольных составляли все почти мыслящие образованные люди, которые не могли не видеть всех безобразий тогдашнего порядка вещей. Солдатская же служба того времени лучше всего обрисовывается одной солдатской сказкой: солдат продал свою душу черту, чтобы он выслужил за него срок; но вот скоро черту в солдатской шкуре от палок, розог и солдатской службы пришлось так жутко, что он бросил ранец, ружье, сумку и кивер к ногам солдата и отказался от его души, только бы освободиться самому от службы. Это мне рассказывал старик солдат.
   Наш кружок свободомыслящих (разумею собственно тот кружок, в котором сосредоточивались наши рассуждения, мечтания, впоследствии так хорошо послужившие к нашему осуждению) был очень невелик.
   Один из наших офицеров Гвардейского экипажа, лейтенант Арбузов, разделял тогдашнее свободное настроение; но так как он был очень сурового характера и его мнения всегда были крайними до пошлости во всем, то мы, согласные с ним в заветных желаниях и надеждах когда-нибудь увидеть свое Отечество свободным, благоустроенным и счастливым, расходились с ним в его крутых мерах, восхваляемых им во Французской революции и всех насильственных янычарских переворотах. Другой наш собеседник был лейтенант Д.И. Завалишин, товарищ мой по выпуску, но перешедший в высший класс, сдав экзамен и ранее меня про

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 421 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа