вые замашки которой так нравятся юношеским умам3, но чего вы не знаете, вероятно, это, что мы переживаем в данную минуту нечто вроде умственного кризиса, имеющего оказать чрезвычайное влияние на будущее нашей цивилизации; что мы сделались жертвой национальной реакции, страстной, фанатической, ученой, являющейся естественным следствием экзотических тенденций, под властью которых мы слишком долго жили, но которая, однако, в своей узкой исключительности, поставила себе задачей ие более, не менее, как коренную перестройку идеи страны в том виде, как она дана теперь не вследствие какого-либо насильственного общественного переворота, что еще могло бы до известной степени оправдывать насильственное возвращение к прошлому, но просто в силу естественного хода вещей, непогрешимой логики столетий, а главное в силу самого характера нации. Надо принять в соображение, что философия, низвергнуть с престола которую вы явились в Берлин, проникнув к нам, соединившись с ходовыми у нас идеями и вступив в союз с господствующим у нас в настоящее время духом, грозила окончательно извратить наше национальное чувство, то есть скрытое в глубине сердца каждого народа начало, составляющее его совесть, тот способ, которым он воспринимает себя и ведет себя на путях, предначертанных ему в общем распорядке мира. Необыкновенная эластичность этой философии, поддающейся всевозможным приложениям, вызвала к жизни у нас самые причудливые фантазии о нашем предназначении в мире, о наших грядущих судьбах; ее фаталистическая логика, почти уничтожающая свободу воли, восстановляя ее в то же время на свой лад, усматривающая везде неумолимую необходимость, обратясь к нашему прошлому, готова была свести всю пашу историю к ретроспективной утопии 4, к высокомерному апофеозу русского народа; ее система всеобщего примирения путем совершенно нового хронологического приема, занимательного образца наших философских способностей, вела нас к вере, что упредив ход человечества, мы уже осуществили в нашей среде ее честолюбивые теории; наконец, она быть может, лишила бы нас прекраснейшего наследия наших отцов, той целомудренности ума, той трезвости мысли, культ которой, сильно запечатленный созерцательностью и аскетизмом, проникал все их существо. Вы можете судить, сколь искренно приветствовали ваше появление в самом очаге этой философии, влияние которой могло стать для пас столь гибельным, все те из нас, которые действительно любят свою страну. И не думайте, чтобы я преувеличивал это влияние. Бывают минуты в жизни народов, когда всякое новое учение, каково бы оно ни было, всегда явится облеченным чрезвычайной властью в силу чрезвычайного движения умов, характеризующего эти эпохи. А следует признаться, что горячность, с которой у пас волнуются на поверхности общества в поисках какой-то потерянной национальности, невероятна. Роются во всех уголках родной истории; переделывают историю всех пародов мира, навязывают им общее происхождение с привилегированной расой, расой славянской, смотря по большему или меньшему достоинству их5; перерывают всю кору земного шара, чтобы найти титулы нового народа Божия; и в то время, как эта непокорная национальность ускользает от всего этого бесплодного труда, фабрикуют новую, которую претендуют навязать стране, относящейся, впрочем, совершенно безучастно к лихорадочным восторгам этой науки, у которой еще молоко на губах не обсохло. Но горячки заразительны, и если бы учение о непосредственном проявлении абсолютного духа в человечестве вообще и в каждом из его членов в частности продолжало царить в вашей ученой метрополии, то мы вскоре увидали бы, в этом я уверен, весь наш литературный мир перешедшим к этой системе, подслужливым царедворцем человеческого разума, мило льстящим всем его притязаниям. Вы знаете, в вопросах философии мы еще ищем своего пути: поэтому весь вопрос в том, отдадимся ли мы порядку мыслей, поощряющему в высокой степени всякие личные пристрастия, или, верные дороге, которой мы следовали до сего дня, мы и впредь пойдем по путям того религиозного смирения, той скромности ума, которые во все времена были отличительной чертой нашего национального характера и, в конечном счете, плодотворным началом нашего своеобразного развития. Продолжайте же, милостивый государь, торжествовать над высокомерной философией, притязавшей вытеснить вашу. Вы видите, судьбы великой нации зависят в некотором роде от вашей системы. И да будет дано нам увидать когда-нибудь созревшими в пашей среде все плоды истинной философии, и это, благодаря вам!
С тех пор, как Вы почтили меня своим письмом, в области философии совершилось не мало событий, но меня живее всего затронуло появление Ваше на новом месте действия, на которое Вас недавно призвал выдающийся монарх. Как только я узнал о Вашем прибытии в Берлин, я хотел направить к Вам пожелание об успешном утверждении Ваших учений в этих пределах; но мне помешали различные заботы; в настоящее время приходится только поздравить Вас с победой, в которой я по существу не сомневался. Вы, конечно, не сочтете меня, милостивый государь, столь самонадеянным, чтобы ожидать, что мое поздравление могло бы Вас особенно затронуть, но я все же не мог воздержаться от желания осведомить Вас о глубоких симпатиях, с которыми наша литературная среда приветствовала вступление Ваше в эту новую полосу Вашего философского поприща. И Вы не останетесь к этому равнодушны, это сочувствие пробудит, я уверен, таковое же и с Вашей стороны, как только Вы узнаете, на чем оно основано. Нельзя отрицать, что спекулятивная философия внесла свои опустошения и в наши отдаленные края и что часть нашей молодежи овладела этой наперед изготовленной мудростью, уверенные формулы которой якобы делают излишним углубленное изучение предметов и так правятся юношеской заносчивости, но я могу Вас уверить, что все наши основательные умы оставались ей совершенно чуждыми. Надо Вам сказать, что мы находимся в состоянии своего рода умственного кризиса, который, вероятно, определит судьбы нашей цивилизации, нас разъедает доморощенная реакция, естественное последствие чужеземных влияний, среди которых мы до сего дня жили. Всякое событие в движении человеческого разума имеет для нас поэтому величайшее значение. И вот та философия, которая безраздельно царила в Берлине до Вашего прибытия туда, проникая к нам и сочетаясь в некоторых из наших молодых умов с новоявленными идеями, грозила полным искажением нашего национального чувства; баснословная эластичность этой мудрости, допускающая всевозможные приспособления, взрастила у нас множество своеобразных представлений о нашем прошлом; ее фаталистическая логика, почти устраняющая свободу воли и отыскивающая везде непреклонную необходимость, обращаясь к нашему былому, готова была свести всю нашу историю к горделивому апофеозу нас самих; наконец, она грозила лишить пас самого ценного наследия наших благочестивых предков, тех скромных доблестей, которые укоренила в их сердцах суровая религия; заключите из этого, как все искренно любящие свою родину радостно приветствовали Вашу философию, когда она водворилась у самого очага той, влияние которой могло стать для нас столь пагубным. Бывают моменты в истории пародов, когда всякая новая теория приобретает необычайную силу вследствие особого движения умов, составляющего особенность этих периодов; и как раз приходится признать, что рвение, с которым волнуются у нас на поверхности общества в поисках какой-то утерянной народности, прямо невероятно. Роются во всех закоулках нашей истории, во всех уголках земного шара; и в то самое время, как эта упрямая народность ускользает от всех тщетных исканий, создают новую и пытаются навязать ее стране, которая со своей стороны совершенно равнодушна к этому лихорадочному порыву нашей безбородой литературы. Но горячки бывают заразительны, милостивый государь; и если бы учение, толкующее о динамическом движении человеческого духа и сводящее к нулю значение разума отдельной личности, продолжало процветать в Вашей ученой столице, нам бы пришлось быть свидетелями завоевания всей нашей литературы этой опустошительной системой. По части философии мы стоим еще на отправной точке; приходится ставить вопрос, отдадимся ли мы такому порядку философических идей, который вызывает высшую степень всякого рода личных притязаний, или же, верные тому пути, которому мы до сих пор следовали, мы и далее будем держаться того мудрого смирения, которое всегда было глубочайшей основой нашего народного характера и, в последнем счете, причиной нашего быстрого развития?
Итак, продолжайте, милостивый государь, торжествовать над этой самоуверенной философией, которая пыталась подорвать Вашу; как Вы видите, судьбы духовного развития великого народа отчасти зависят от того успеха, какой ныне будет достигнут Вашим учением. Пусть настанет день, когда мы увидим у себя все плоды настоящей философии и будем обязаны ими Вам.
Примите, прошу Вас, милостивый государь, уверение в моем чувстве восхищения
Письмо ваше, дорогая г-жа Свербеева, пришло весьма кстати, чтобы отвлечь меня от моих печальных забот. Приближаясь к моменту моего удаления в изгнание из города, где я провел 15 лет моей жизни над созданием себе существования, полного привязанностей и симпатий, которых не могли сокрушить ни преследования, ни неудачи, я вижу, что эта вынужденная эмиграция есть настоящая катастрофа 1. Вы находите, что Рожествено 2 одиноко; что же сказали бы вы об очаровательном убежище, которому предстоит меня принять, если бы вы имели о нем какое-либо представление? Вообразите себе - один кустарник и болота на версты кругом и, помимо всего прочего, отсутствие места в доме для целой половины моих книг! Так пишет мне добрая тетушка, несмотря на ее горячее желание видеть меня у себя. Расположенное в довольно веселой местности, с удобным домом, украшенное вашим соседством, Рожествено по сравнению <с ним) является обетованного землею. Но не будем об этом говорить; это значило бы плохо ценить вашу дружбу, если заставлять ее выносить картину ожидающей меня жизни. Я, впрочем, по-прежнему решил приехать запастись счастием под вашими широтами, прежде чем отправиться в мои Синаняры 3. Я узнал через кузину4 о визите, который сделала вам прекрасная графиня; если я с ней встречусь, я приглашу ее заехать к вам во время моей поездки. И тогда, как-нибудь вечером, между двумя романсами, я распрощусь с вами; это смягчит мне горечь разлуки.
Перейдем к предметам, вызвавшим ваше любопытство. Статья Хомякова5, говорят, произвела мало впечатления среди землевладельцев; я этому не удивляюсь: она очень мало содержит для практической жизни, но очень много для мысли. Поэтому, что до меня касается, я от нее в упоении. Несколько фраз из нее я перевел Мармье6, присоединив к ним маленький комментарий Для его личного употребления. К сожалению, интересный путешественник приехал повидаться со мною накануне своего отъезда, почему я и не мог, в тот краткий промежуток времени, который он провел у меня, дать ему оценить вещи во всем их значении. Вот одна из этих фраз, сопровождаемая комментарием. "Сельская община, говорит автор, нашла впоследствии главу в лицо землевладельца". Совершенно правильно, но что из этого следует? Что община сначала не имела главы; что последняя установилась у нас законным путем; что это установление было благодеянием для страны, так как оно способствовало окончательному устроению этой удивительной общины, основы, по мнению автора, нашего общественного строя и зародыша всего нашего будущего процветания; наконец, что не следует прикасаться к рабству, если только не хочешь разрушить общину и возвратить пас к золотому веку допотопной Руси. Текст гласит: "Мирская община получила впоследствии определенную главу в лице помещика" 7. Вы видите, что моя передача вполне правильна: я ссылаюсь но самого автора. Другое положение Хомякова, доверенное скромному и осторожному размышлению Мармье: "формы нашей жизни, - говорит он, - органическое произведение нашей почвы и народного характера, заключают в себе тайну нашего величия" 8. Превосходно! Но тогда и крепостное право, одна из наиболее ярких форм нашей жизни, не является ли также необходимым продуктом природы страны? Не содержит ли оно в себе также тайну нашего величия? А потому, снова скажу, остерегайтесь дотрагиваться до него! Но достаточно о Хомякове и его статье. Г-жа Орлова поселилась во Всесвятском; она по-прежнему бодра, но очень грустна. Мысль покинуть ее, чтоб больше не видаться, сильнее всего меня удручает. Добрый Орлов, надеюсь, не будет за это в претензии на меня; в странах, в которых он теперь обретается, все, говорят, становится ясно; в таком случае он будет знать, как дорога мне его память и как я был бы счастлив доказать это его семье.
Тургенев направляется в Москву; его патрон9 ожидается сюда через несколько дней; итак, вы не преминете вскоре увидеть нашего доброго друга у своих ног. Натали получила два раза известия от своей сестры10, этого беспокойного сердца, которое сейчас ищет впечатлений на красивых берегах Рейна. Да поможет ей небо! Вы, вероятно, знаете о случившемся с хорошенькой Дашей происшествии, очень естественном при ее наружности; вследствие этого Лиза путешествует без горничной, отчего она, по ее словам, чувствует себя превосходно; но не можете ли вы мне объяснить, как она ухитряется причесываться? Правда, у нее есть выход - вовсе не причесываться. Вот, кажется, все темы вашего любопытства удовлетворены.
Итак, прощайте, добрая и любезная кузина. Забыл вам сказать, что наш Голицын11 женится на княжне Долгорукой, дочери Ильи Долгорукого; свадьба будет здесь через несколько недель. Все это сообщил мне Иван Гагарин; он только что от меня ушел и поручил мне засвидетельствовать вам свое почтение. Еще раз - прощайте. Примите, прошу вас, выражение моей глубокой и искренней преданности.
P. S. Я хотел послать это письмо на почту, но ваш супруг взялся его вам доставить.
105. И. С. Гагарину <июль>
После размышления я полагаю, что следует принять рассказ о княжне Анне. Молчание наших летописей ничего не доказывает, так как они умалчивают и о браках других дочерей Ярослава, а они вполне удостоверены другим путем. Можно предположить, что разделение двух церквей гораздо более определилось ко времени Нестора, и он избегал отмечать факты, которые бы говорили в пользу первоначального единства двух исповеданий. Как бы то ни было, ясно, что наши сношения с Западом были в ту пору весьма благожелательны; частые браки с князьями и княжнами Европы, причем вопрос о перемене религии никогда и не подымался; просьба Изяслава 1 к папе Григорию VII о поддержке и благорасположении народа, которое окружало его до самой кончины; История Антония римлянина, который прямо из Рима приплыл в Новгород и там основал монастырь2, в особенности же письмо митрополита Иоанна к папе 3 (в котором он говорит прямо, что он не понимает) и целый ряд других фактов в достаточной мере это доказывают.
Будьте здоровы, дорогой князь, я не попаду сегодня вечером в ваши края, я еду во Всесвятское; если вы хотите поговорить со мной до отъезда, то приходите обедать в Английский клуб; вы застанете меня там около 5 часов и я вас запишу.
Вы, конечно, не знаете, любезнейший Степан Петрович, что я болен и сижу дома; а то бы ваша добрая душа, конечно, вас привела ко. мне. По-московски мы почти соседи 1. Но кроме этого, т. е. кроме утешения, которое мне доставит ваше посещение, я бы желал поговорить с вами о многом. Я оставляю Москву 2. Надобно ее оставить не с пустыми руками. Остальные, немногие предсмертные дни хотел бы провести в труде полезном, а для этого нужно или укрепиться в своих убеждениях, пли уступить потоку времени и принять другие. Ваша теплая душа поймет, что с сомнениями тяжело умирать, какие бы они ни были.
Простите, почтеннейший Степан Петрович. В ожидании вашего посещения прошу вас принять уверение в моей душевной преданности. Петр Чаадаев.
Разрешите, милый князь, порекомендовать вам молодого художника из художественной школы, которую раньше возглавлял Орлов. Он посещает (Парижский) Салон и, быть может, сам будет выставлять свои работы. Он работает в жанре интерьеров и архитектурных пейзажей и чрезвычайно в этом преуспел. Со времени кончины бедного нашего друга 1 школа его приходит в упадок. В Москве нынче искусство не в чести. Хомяков и Чертков, возглавляющие нынче эту школу, не имеют времени ею заняться, ибо один из них слишком озабочен устроением своей славянской семьи 2, а другой увлечен археологическими безделушками 3. Хочу надеяться, что вы не откажете в покровительстве моему молодому человеку, носителю последних честолюбивых устремлений Орлова. Имя его Бодри, но он здешний уроженец и в вашей власти сделать его еще более природным жителем наших мест, называя его Бодриным {В оригинале - Бодринъ.}. Ни к чему, полагаю, говорить вам о кочевой жизни славного нашего тряпичника 4, которого вы имели удовольствие приютить в своем доме; он, конечно же, подробно вам сообщает о своих действиях, поступках и заботах. Прощайте же, милый князь, и примите уверения в моей искренней дружбе.
{* В оригинале по-русски.}
Сделайте мне удовольствие, дорогой друг, - пришлите мне автограф Экштейна 1. Это весьма любопытный документ для нашего брата-писаки. Любопытно проследить, сколько нужно в обрез литературного таланта, чтобы получился человек действия в литературном мире; ибо этот немец провел своим несовершенным пером борозду, которую не стереть целой шайке академиков. Мне хочется это перечесть, и по прочтении я вам его верну.
Мы, кажется, должны были обедать завтра, в первый день нового года, у Марса и Беллоны; но я боюсь, что при моей наклонности к звону в ушах я буду слышать весь год воинственные клики. Поэтому я отобедаю преспокойно дома. Будьте здоровы, мой друг, и желаю вам всего лучшего в наступающем году.
Вот еще что! Не вздумайте сунуть эту глупость в ваш мешок для тряпок по свойственной вам - в вашем прославленном качестве великого тряпичника на интеллектуальной мостовой - привычке. Не следует увековечивать глупые шутки.
Вот, дорогой друг, предпоследний номер "Москвитянина"; что касается последнего, то я еще не могу вам его дать, во-первых, потому, что Натали 1 его у меня только что взяла, а затем потому, что мне нужно еще прочитать статью [Хомякова] 2 о крестьянах, "очень обязанных" (bien obliges), как их называет, говорят, Меншиков. В первый же раз, как кто-нибудь из ваших людей явится сюда, у вас будет этот номер равно как и речь, которую нам прочел Шевырев на университетском акте и которой вы сможете позабавиться, прочтя со всеми воображаемыми интонациями автора. Я еще не знаю, когда я уеду. Я болен и собираюсь в дорогу 3, вот все, что я могу вам сказать в настоящее время.
Будьте здоровы, любезный друг. Приветствуйте самым сердечным образом мою кузину, так же, как и вашего батюшку 4 и остальных членов семьи.
Покорнейше благодарю Вас, Милостивый Государь Степан Петрович, за сообщение Вашей статьи умной, благородной. Все друзья и ближние нашего доброго Орлова вам за нее скажут спасибо. Без вас он бы пропал без вести. От всей души желаю, чтобы с вами цензура обошлась милостиво 1.
Душевно Вам преданный П. Чаадаев.
Вы пробудете здесь недолго, милый друг; поэтому хорошо было бы, если бы вы заранее назначили вечер, который проведете у меня; я в этот день совсем не буду выходить из дому, и вы придете, в какой вам будет угодно час. Что касается сегодняшнего дня, то тоже приходите, если вам угодно: я ничего не потеряю от того, что увижу вас два раза.
Дубенский передал мне документ, о котором была речь 1.
Вот письмо к Т.1, о котором просила меня г-жа Свербеева. Речь идет о гувернантке, которая предлагает приехать сюда и устроиться к г-же Муравьевой 2. Он просил меня поговорить с г-жой М. об этом деле и сообщить о результате. - Вот и все. Шумиха, которую он устроил, лишает меня возможности отвечать ему 3; впрочем, это его вина; передайте это письмо безо всяких объяснений.
Г-жи Свербеевой здесь еще нет. Она поселилась в доме Ухтомского, на бульваре, напротив своей племянницы. Всецело преданный вам Чаадаев.
Вот еще одно письмо для нашего милейшего человека 1. Это ответ г-жи Муравьевой на предложение известной вам знаменитой гувернантки, приятельницы французской королевы и королевы Лесного аббатства 2. Прошу вас, займитесь ею, - депешей, разумеется, а не гувернанткой, - и обеспечьте ее прием. - Г-жа Свербеева только что приехала; она остановилась в доме Ухтомского, на Тверском бульваре. Приветствую вас на все лады.
Пятница, утром.
Ваши приказания исполнены, прекрасная кузина. Я нанисал Т.1. Я сообщаю ему, что г-жа Муравьева очень рада будет видеть у себя друга королевы французской и королевы l'Abbaye au bois2. Г-жа M. сама ему напишет, чтобы спросить его, уверен ли он, что такая высокопоставленная дама захочет поселиться в том маленьком и скудном помещении, которая она может предложить ей. Вам, вероятно, уже известно, что он больше не показывается здесь. Жаль; мне доставило бы истинное удовольствие повернуться к нему спиной. Представьте себе, дорогая кузина, что, поручая вам в одном из своих писем засвидетельствовать мне его почтение, он, как ни в чем не бывало, ставит меня в хвосте целого ряда лиц, которых он знает только со вчерашнего дня. Я отлично понимаю, что его шарлатанство не находит более в моей личности того интереса, который он некогда находил в ней, но все-таки следовало бы соблюдать приличия. Передайте ему, пожалуйста, что я не нуждаюсь пи в его почтении, ни в его памяти обо мне. Признаюсь вам, что мне приятнее было бы, если бы мне не приходилось писать этому жалкому человеку; позвольте же мне перед вами поставить себе в известную заслугу этот акт внутренней покорности.
Прилагаю письмо к г-же Сиркур, которое прошу вас вложить в ближайшее из ваших писем к Т. С нетерпением жду, любезная кузина, когда вы здесь окончательно оснуетесь. Ваш верный и преданный Чаадаев.
Я очень опасаюсь, сударыня, что осуществлению ваших желаний помешают серьезные препятствия. Не сомневаюсь, что Булгаков хочет быть полезным г-же Жуковской, но уже две недели тому назад он говорил мне, что получил множество рекомендаций относительно места, о котором идет речь. Я со своей стороны сделаю все от меня зависящее, чтобы добиться от него того, чего вы желаете. Пока я поговорю об этом также и с княгиней <?> Луизой, чтобы заручиться ее поддержкой. Завтра я узнаю о результатах наших совместных хлопот и поспешу вам о них сообщить в течение дня. Примите, сударыня, уверения в моем глубочайшем почтении.
{* В подлиннике по-русски.}
115. А. И. Тургеневу (август-ноябрь)
Госпожа С. больна, поэтому отвечаю вам я: вы знаете, имею ли я на это право 1. И прежде всего я должен вам сказать, что она очень сожалеет, что вызвала ваше письмо. Но что вы хотите? Приходится иногда действовать не по первому побуждению, хотя бы впоследствии и пришлось в этом раскаяться. Предупреждаю вас - вы услышите слово человека обиженного, однако человека, симпатии которого не смогли заглушить ни ваши мелочные выходки, ни бешеные вспышки вашего гнева.
Вы говорите, что ваша душа больна! Дай бог, чтобы ваш ум был в лучшем состоянии. Вы бы тогда лучше судили и о вещах, и о людях. В этом все дело. Добрый, обходительный, без претензии на серьезность, неутомимый и подчас интересный собиратель всяческих новостей; милый хвастун, не отказывающийся от этого титула, а наоборот, добродушно принимающий его; наконец, фрондер по проявлениям, а для виду и филантроп - таким мы вас знали и любили. Но вот в один прекрасный день ваш покровитель покидает двор: последствия обрушиваются на вас2; вы теряете одну официальную поддержку, и вам нужна другая. Вместо того, чтобы искать эту поддержку в старых и достойных дружеских связях, в услугах, оказанных и принятых, в уважении ваших соотечественников, вы хотите найти ее в каких-то неизвестных делах славного прошлого, в ваших связях с несколькими снисходительными европейскими знаменитостями, в мнимой строгости ваших принципов и прежде всего в той широкой филантропии, первые плоды которой принадлежат каторжникам, а шум - свету 3. И вот вы - среди нас в своем новом костюме. К сожалению, костюм вам не по росту. Он был скроен для человека исключительно смелого и оригинального. А вы знаете, - каков тот, кто его надел. Отсюда все недоразумения, произошедшие с вами во время вашего пребывания в Москве. Прежде всего вы нашли, что публика охладела по отношению к вам. Ничуть не бывало. Публика осталась та же, - переменились вы. Публика, надо это вам сказать, всегда относилась к вам шутя; на этот раз вы захотели, чтобы вас приняли всерьез. Публика на это не пошла, вот и все. Тогда начались ваши дикие выходки, ваши взбалмошные ссоры, ваши ревнивые подозрения. Вы стали сварливы, грубы, надменны. Все ваши дурные страсти, дремавшие в течение полувека в тени блаженного довольства, внезапно проснулись, шумные, циничные, завистливые. Поневоле публика тогда слегка отшатнулась от вас; тем не менее, привыкнув относиться к вам снисходительно, она не лишила вас своего доброжелательства, с той лишь разницей, что ее симпатии сменились снисхождением. То, что я вам сейчас сказал, вы знаете не хуже меня, но вы, вероятно, не знаете того, что это известно другим и помимо вас, а вот это-то и важно вам знать!
Вы понимаете, что я не могу вывести известную вам милую даму на ту шутовскую арену, на которой мы благодаря вам состязаемся. Я не могу говорить с вами ни о том почти жестоком поддразнивании, которому вы ее подвергли, и это в такую минуту, когда она была погружена в глубочайшую скорбь4, ни о ваших претензиях целиком завладеть ее дружбой, ни, наконец, о покорности, с которой она перенесла все излияния неслыханного эгоизма: но я могу и должен сказать вам о себе, и это вы, конечно, прекрасно понимаете. Как ни смешно, впрочем, что между нами возникает спор, я не могу даровать вам ту безнаказанность в отзывах обо мне, какую вы себе так свободно предоставляете. Итак, слушая вас, лучше сказать, глядя на вас, ибо вы ничего не произносите 5, можно подумать, что вы таите глубокую и обоснованную обиду против меня; я оговорился, обида - не то слово, ваше дурное настроение в отношении меня совершенно бескорыстно, вы одушевлены лишь самым целомудренным, самым благородным негодованием против изменчивости моих мнений, против моего заносчивого самолюбия. Ну, так что ж! Я это признаю, ибо я - не из тех, кто добровольно застывает на одной идее, кто подводит все - историю, философию, религию под свою теорию, я неоднократно менял свою точку зрения на многое, и уверяю вас, что буду менять ее всякий раз, когда увижу свою ошибку. Что касается второго вопроса - моего самолюбия, то - да, я горжусь тем, что сохранил всю независимость своего ума и характера в том трудном положении, которое было создано для меня, и я смею надеяться, что мое отечество оценит это; я горжусь тем, что вызванные мною ожесточенные споры не отдалили от меня никого из тех лиц, глубокими симпатиями .которых я пользовался, наконец, я горжусь тем, что среди моих друзей числятся серьезные и искренние умы самых разных направлений6. Еще слово. О, конечно, христианское смирение прекрасно, и, осуществляя его, человек испытывает невыразимое счастье; к сожалению, при некоторых данных условиях оно приобретает вид низости, и вы, который так искусно умеет принимать тот или иной вид, должны это знать не хуже меня. Вернемся к моим мнениям - это самый существенный вопрос.
Было время, когда я, как и многие другие, будучи недоволен нынешним положением вещей в стране, думал, что тот великий катаклизм, который мы именуем Петром Великим, отодвинул пас назад, вместо того чтобы подвигнуть вперед; что поэтому нам нужно возвратиться вспять и сызнова начать свой путь, дабы дойти до каких бы то ни было крупных результатов в интеллектуальной области 7. Ознакомившись с делом ближе, я изменил свою точку зрения. Теперь я уже не думаю, что Петр Великий произвел над своей страной насилие, что он в один прекрасный день похитил у нее национальное начало, заменив его началом западноевропейским, что, брошенные в пространство этой исполинской рукой, мы попали на ложный путь, как светило, затерявшееся в чужой солнечной системе, и что нам нужен в настоящую минуту какой-то новый толчок центростремительной силы, чтобы мы могли вернуться в нашу естественную среду. Конечно, один этот человек заключал в себе целый революционный переворот, и я далек от того, чтобы это отрицать, однако, и этот переворот, как и все перевороты в мире, вытекал из данного порядка вещей. Петр Великий был лишь мощным выразителем своей страны и своей эпохи. Поневоле осведомленная о движении человечества, Россия давно признала превосходство над собой европейских стран, особенно в отношении военном; утомленная старой обрядностью, прискучив одиночеством, она только о том и мечтала, чтобы войти в великую семью христианских народов; идея человека уже проникла во все поры ее существа и боролась в ней не без успеха с заржавевшей идеей почвы. Словом, в ту минуту, когда вступил на престол великий человек, призванный преобразовать Россию, страна не имела ничего против этого преобразования: ему пришлось только приложить вес своей сильной воли, и чашка весов склонилась в пользу преобразования. Что касается средств, которыми он пользовался для осуществления своей программы, то он, естественно, нашел их в инстинктах, в быте и, так сказать, в самой философии народа, которого он являлся самым подлинным и в то же время самым чудесным выразителем. И народ не отказался от него: если он и протестовал, то делал это в глубоком безмолвии, и история никогда об этом ничего но узнала. Стрельцы, опьяненные анархией, вельможи, погрязающие в грабежах, потерявшие рассудок среди своего рабского уклада, несколько мятежных священников, тупые сектанты - все это но выражало национального чувства. Наконец - небольшая оппозиция, оказанная ему частью народа, отнюдь не имела отношения к его реформам, ибо она возникла со дня его восшествия на престол. Я слишком хороший русский, я слишком высокого мнения о своем народе, чтобы думать, что дело Петра увенчалось бы успехом, если бы он встретил серьезное сопротивление своей страны. Я хорошо знаю, что вам скажут некоторые последователи новой национальной школы - "потерянные дети" этого учения, которое является ловкой подделкой великой исторической школы Европы 8; они скажут, что Россия, поддавшись толчку, сообщенному ей Петром Великим, на момент отказалась от своей народности, но затем вновь обрела ее каким-то способом, неведомым остальному человечеству, но краткое размышление покажет нам, что это - лишь громкая фраза, неуместно заимствованная из той податливой растяжимой философии, которая в настоящее время разъедает Германию и которая считает, что объяснила все, если сформулировала какой-нибудь тезис на своем странном жаргоне 9. Правда в том, что Россия отдала в руки Петра Великого свои предрассудки, свою дикую спесь, некоторые остатки свободы, ни к чему ей не нужные, и ничего больше - по той простой причине, что никогда народ не может всецело отречься от самого себя, особенно ради странного удовольствия сделать с новой энергией прыжок в свое прошлое - странная эволюция, которую разум человека не может постичь, а его природа - осуществить. Но надо знать, что не впервые русский народ воспользовался этим правом отречения, которое, разумеется, имеет всякий народ, но пользоваться которым не каждый народ любит. Так часто, как мы. Заметьте, что с моей стороны это - вовсе не упрек по адресу моего народа, конечно достаточно великого, достаточно сильного, достаточно могущественного, чтобы безнаказанно позволить себе время от времени роскошь смирения. Эта склонность к отречению - прежде всего плод известного склада ума, свойственного славянской расе, усиленного затем аскетическим характером наших верований, - есть акт необходимый или, как принято теперь у нас говорить, акт органический, - надо его принять, подобно тому как страна по очереди принимала различные формы иноземного или национального ига, тяготевшие над ней. Отрицать эту существенную черту национального характера - значит оказать плохую услугу той самой народности, которую мы теперь так настойчиво восстанавливаем. Вот некоторые из тех отречений, о которых мы говорим.
Наша история начинается прежде всего странным зрелищем призыва чужой расы к управлению страной, призыва самими гражданами страны - факт, единственный в летописи всего мира, но признанию самого Карамзина, и который был бы совершенно необъясним, если бы вся наша история не служила ему, так сказать, комментарием. Далее идет наше обращение в христианство. Вы знаете как это произошло. Если князь и его дружина, говорил народ, находят это учение хорошим и мудрым, наверное это так и есть10, и бежал окунуться в воды Днепра. Наконец, наступает продолжительное владычество татар - это величайшей важности событие, которое ложный патриотизм лицемерно и упорно отказывается понять и которое содержит в себе такой страшный урок. Как известно, татары никогда не захватывали всей России, но ведь без захвата страны нет настоящего ее завоевания, т. е. завоевания, которое привело бы к необходимому подчинению. Можно подумать, что смутный инстинкт подсказал нашим предкам, что, уединяясь от остального мира, они согрешили перед Господом и что бич татарского нашествия был за это справедливой карой: такова была покорность, с которой они приняли это страшное иго. Поэтому, как оно ни было ужасно, оно принесло нам больше пользы, чем вреда. Вместо того чтобы разрушить народность, оно только помогало ей развиться и созреть. Именно татарское иго приучило нас ко всем возможным формам повиновения, оно сделало возможными и знаменитые царствования Иоанна III и Иоанна IV, царствования, во время которых упрочилось наше могущество и завершилось наше политическое воспитание, во время которых с таким блеском проявились благочестивые добродетели наших предков; это же владычество облегчило задачу Петра Великого и имело, быть может, больше влияния, чем это принято думать, на образование этого исполина. Само царствование Иоанна IV можно рассматривать в известном смысле как длительное отречение, во время которого народ сложил у ног своего государя не только все свои права, но и свои верования, ибо мы видим, как немедленно после него народ признает наследником престола его сына - плод многоженства 11, не имевшего примера среди христианских народов, видим, как он проливает чистую кровь лучших своих сынов за этот воображаемый символ царской власти. Всем известно это странное и волнующее событие страшного царствования - настоящий договор, заключенный между народом и его государем, в силу которого народ со связанными руками и ногами отдавал себя во власть впавшего в безумие государя 12. Один этот факт говорит больше, чем все, что я мог бы прибавить. Но в нашей истории есть еще одно отречение, более важное, более чреватое последствиями, чем все отречения, о которых я говорил, и к которому мне не терпится перейти, потому что оно непосредственно связано с упреками, которые вы мне делаете. Вы догадываетесь, что я имею в виду установление крепостного права в наших деревнях.
Вот что мы читаем в журнале, хорошо известном своим национальным настроением13. Статья говорит об императорском указе, вводящем новый порядок освобождения крестьян. Установив на научных основах, что цельность общины является существенным элементом нашего общественного быта, автор прибавляет: впоследствии мирская община получила определенного главу в лице землевладельца14. Эти замечательные слова, вырвавшиеся из-под блестящего пера одного из корифеев национальной школы, заключают в себе, по нашему мнению, все прошедшее и все будущее нашего земледельческого населения; достаточно будет краткого их разбора, чтобы вы могли понять и оценить мою точку зрения на этот вопрос.
В факте огромной социальной важности, который окончательно сорганизовал в нашей стране низшие слои общества, прежде всего поражает то, что ничего подобного не только не видели в других христианских странах, но что наоборот - историческое развитие в них шло путем, совершенно противоположным нашему. Начав с крепостной зависимости, крестьянин там пришел к свободе, - у нас же, начав со свободы, крестьянин пришел к крепостной зависимости; там рабство было уничтожено христианством, у нас рабство родилось на глазах христианского мира. Что касается самого пути установления крепостного состояния, то нет ничего общего между тем, как оно установилось в странах Западной Европы и у нас15. Будучи результатом неприятельского нашествия или военных побед, оно в этих странах было в известном отношении узаконено древним правом завоевателя; везде, где вы находите господ и крепостных, вы найдете также либо власть одной расы над другой, либо обращение людей в рабство на поле сражения, - у нас же одна часть народа просто подчинилась другой, притом так, что порабощенной части никогда и в голову не пришло жаловаться на потерю своей свободы и никогда она но чувствовала себя сколько-нибудь оскорбленной, униженной, опозоренной этой переменой в своей судьбе16. Вот различные фазы этой странной истории. Сначала простая административная мера, определяющая известное время в году для возобновления арендного договора между собственником и крестьянином; затем - другая административная мера, привязывающая этого последнего к земле; после этого - третья мера, которая включает его в своего рода бесформенный кадастр земельной собственности; наконец - последняя, которая смешивает его с домашними крепостными или рабами в собственном смысле слова и таким образом навсегда порабощает его. Таков простои ход событий. Ясно, что такой ход, при котором вмешательство государя есть только вмешательство административной власти, был лишь необходимым последствием порядка вещей, зависящего от самой природы социальной среды, в коей он осуществлялся, или от нравственного склада народа, его терпевшего, или, наконец, от той и другой причин вместе взятых. Мы действительно видим, что все эти меры вытекали из властной необходимости тех исторических эпох, которые их породили, мы находим в то же время в самих учреждениях наших, носящих глубокий отпечаток национального характера, естественную тенденцию к этой неизбежной развязке нашей социальной драмы. Раскройте первые страницы нашей истории, размышляйте над ними не с честолюбивым, хвастливым патриотизмом наших дней, но со скромным благочестивым патриотизмом отцов наших, и вы увидите, что в формах, в разнообразно сочетающихся условиях нашего национального существования, и с самых первых его лет все предвещает это неизбежное развитие общества. Вы увидите, что уже с самой колыбели оно несет в себе зародыш всего того, что возмущает ныне поверхностные умы, вылившиеся в формы, свойственные чуждому миру. Вы увидите, что уже с той поры все стремится, все жаждет подчиниться игу какой-нибудь личной власти, что все организуется, все устрояется в узких рамках домашнего быта, что, наконец, все стремится искать защиты под отеческой властью непосредственного начальника. Среди всего этого вы можете усмотреть и выборное начало, слабое, неопределенное, бессильное, проникающее иногда неведомо как в самую семью, иногда ограничивающееся анархическими выходками злоупотребления безграничной власти, но никогда не совпадающее с положительной идеей какого-нибудь права, всюду и всегда подчиненное началу господствующему - всеподавляющему началу семейному. Это выборное начало, наконец, столь ничтожно, что наша история упоминает о нем как будто лишь для того, чтобы показать его бесплодность, когда оно не сочетается с чувством человеческого достоинства. Все это прекрасно понял ученый автор статьи.
По его мнению, краеугольный камень нашего социального здания - это сельская община; в ней сосредоточены все силы страны, в ней кроется вся тайна нашего величия, с его точки зрения - это не повторяющееся нигде в мире начало, нечто принадлежащее исключительно нашей народности, нечто интимное, глубокое, необычайно плодотворное, создавшее нашу историю, придающее единое направление всем достойнейшим событиям нашего национального существования и окутывающее его целиком; наконец - из недр общины раздался клич спасения в то время, когда наша прекрасная родина разрывалась на клочки своими собственными сынами и предавалась чужеземцам 17. Между тем надо помнить, что было время, когда эта община была далеко не так прекрасно организована, как в эпоху более нам близкую. Автор, правда, признает влияние общинного начала с самых первых дней существования нашего общества, но это воздействие его, очевидно, не могло проявляться в форме, полезной для страны, в то время, когда население блуждало по ее необъятному пространству то ли под влиянием ее географического строя, то ли вследствие пустот, образовавшихся после иноземного нашествия, или же, наконец, вследствие склонности к переселениям, свойственной русскому народу и которой мы в большой степени обязаны огромным протяжением нашей империи. Ученый автор сам, вероятно, попал бы в затруднительное положение, если бы ему пришлось точно объяснять нам, какова была подлинная структура его общины, равно как ее юридические черты среди этого немногочисленного населения, бродившего на пространстве между 65 и 45® (северной) широты; но каковы бы ни были эти черты и эти формы, несомненно то, что нужно было их изменить, что нужно было положить конец бродячей жизни крестьянина. Таково было основание первой административной меры, клонившейся к установлению более
стабильного порядка вещей. Этой мерой, как известно, мы обязаны Иоанну IV - этому государю, еще недавно так неверно понятому нашими историками, но память которого всегда была дорога русскому народу, государю, которого узкая прописная мораль наивно заклеймила, но широкая мораль наших дней совершенно оправдала, государю, чей кровавый топор в течение сорока лет не переставал рубить вокруг себя в интересах народа; поэтому было бы весьма неразумно видеть что-либо иное в этом акте, продиктованном искренним участием к земледельческому классу.
Вторая мера относится к царствованию его сына или, лучше сказать, к царствованию Годунова, избранника народа <...> 18.
Не успел я написать вам письмо, наполненное глупостями, в ответ на те, с которыми вы обратились ко мне в вашем письме к Свербеевой 1, как она получила другое для передачи мужу, в котором было несколько слов по моему адресу. Вот я и сел впросак с моим глупым письмом. Признаюсь, однако, что мне немножко жаль, что так случилось, ибо в моем письме были отменные вещи, и вы сами с удовольствием прочли бы их. Но у вас какой-то дар делать все некстати. Как бы то ни было, теперь ужо говорить об этом не приходится, и мне в настоящее время остается только сообщить вам о том удовольствии, которое доставило мне это, правда, немного запоздавшее, удовлетворение, но которое я принимаю от всего сердца, и за которое я вам во всех отношениях благодарен. Я, впрочем, никогда не сомневался в вашем добром сердце, как ни извращено оно филантропией, а также в вашей дружбе, и крепко надеялся, что в один прекрасный день вы вернетесь ко мне. Я убежден, что, написав эти трогательные строки, вы почувствовали, что все успехи самолюбия не стоят сладости доброго чувства. Кстати, я должен вам сказать, что ваш страшный гнев нимало не изумил меня; я лучше кого-либо другого понимаю тягость такого существования, как ваше, лучше к