ом, хотя все
еще не у всех, а у очень лишь немногих) наша вера в нашу русскую
самостоятельность, наша сознательная уже теперь надежда на наши народные
силы, а затем и вера в грядущее самостоятельное назначение в семье
европейских народов. Этот подвиг Пушкина особенно выясняется, если вникнуть
в то, что я называю третьим периодом его художественной деятельности.
----
Еще и еще раз повторю: эти периоды не имеют таких твердых границ.
Некоторые из произведений даже этого третьего периода могли, например,
явиться в самом начале поэтической деятельности нашего поэта, ибо Пушкин был
всегда цельным, целокупным, так сказать, организмом, носившим в себе все
свои зачатки разом, внутри себя, не воспринимая их извне. Внешность только
будила в нем то, что было уже заключено во глубине души его. Но организм
этот развивался, и периоды этого развития действительно можно обозначить и
отметить, в каждом из них, его особый характер и постепенность вырождения
одного периода из другого. Таким образом, к третьему периоду можно отнести
тот разряд его произведений, в которых преимущественно засияли идеи
всемирные, отразились поэтические образы других народов и воплотились их
гении. Некоторые из этих произведений явились уже после смерти Пушкина. И в
этот-то период своей деятельности наш поэт представляет собою нечто почти
даже чудесное, неслыханное и невиданное до него нигде и ни у кого. В самом
деле, в европейских литературах были громадной величины художественные гении
- Шекспиры, Сервантесы, Шиллеры. Но укажите хоть на одного из этих великих
гениев, который бы обладал такою способностью всемирной отзывчивости, как
наш Пушкин. И эту-то способность, главнейшую способность нашей
национальности, он именно разделяет с народом нашим, и тем, главнейше, он и
народный поэт. Самые величайшие из европейских поэтов никогда не могли
воплотить в себе с такой силой гений чужого, соседнего, может быть, с ними
народа, дух его, всю затаенную глубину этого духа и всю тоску его призвания,
как мог это проявлять Пушкин. Напротив, обращаясь к чужим народностям,
европейские поэты чаще всего перевоплощали их в свою же национальность и
понимали по-своему. Даже у Шекспира его итальянцы, например, почти сплошь те
же англичане. Пушкин лишь один изо всех мировых поэтов обладает свойством
перевоплощаться вполне в чужую национальность. Вот сцены из "Фауста", вот
"Скупой рыцарь" и баллада "Жил на свете рыцарь бедный". Перечтите
"Дон-Жуана", и если бы не было подписи Пушкина, вы бы никогда не узнали, что
это написал не испанец. Какие глубокие, фантастические образы в поэме "Пир
во время чумы"! Но в этих фантастических образах слышен гений Англии; эта
чудесная песня о чуме героя поэмы, эта песня Мери со стихами:
Наших деток в шумной школе
Раздавались голоса,
это английские песни, это тоска британского гения, его плач, его
страдальческое предчувствие своего грядущего. Вспомните странные стихи:
Однажды странствуя среди долины дикой...
Это почти буквальное переложение первых трех страниц из странной мистической
книги, написанной в прозе, одного древнего английского религиозного
сектатора, - но разве это только переложение? В грустной и восторженной
музыке этих стихов чувствуется самая душа северного протестантизма,
английского ересиарха, безбрежного мистика, с его тупым, мрачным и
непреоборимым стремлением и со всем безудержем мистического мечтания. Читая
эти странные стихи, вам как бы слышится дух веков реформации, вам понятен
становится этот воинственный огонь начинавшегося протестантизма, понятна
становится, наконец, самая история, и не мыслью только, а как будто вы сами
там были, прошли мимо вооруженного стана сектантов, пели с ними их гимны,
плакали с ними в их мистических восторгах и веровали вместе с ними в то, во
что они поверили. Кстати: вот рядом с этим религиозным мистицизмом
религиозные же строфы из Корана или "Подражания Корану": разве тут не
мусульманин, разве это не самый дух Корана и меч его, простодушная
величавость веры и грозная кровавая сила ее? А вот и древний мир, вот
"Египетские ночи", вот эти земные боги, севшие над народом своим богами, уже
презирающие гений народный и стремления его, уже не верящие в него более,
ставшие впрямь уединенными богами и обезумевшие в отъединении своем, в
предсмертной скуке своей и тоске тешащие себя фантастическими зверствами,
сладострастием насекомых, сладострастием пауковой самки, съедающей своего
самца. Нет, положительно скажу, не было поэта с такою всемирною
отзывчивостью, как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, а в
изумляющей глубине ее, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов,
перевоплощении почти совершенном, а потому и чудесном, потому что нигде ни в
каком поэте целого мира такого явления не повторилось. Это только у Пушкина,
и в этом смысле, повторяю, он явление невиданное и неслыханное, а
по-нашему, и пророческое, ибо... ибо тут-то и выразилась наиболее его
национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии,
народность в дальнейшем своем развитии, народность нашего будущего,
таящегося уже в настоящем, и выразилась пророчески. Ибо что такое сила духа
русской народности как не стремление ее в конечных целях своих ко
всемирности и ко всечеловечности? Став вполне народным поэтом, Пушкин тотчас
же, как только прикоснулся к силе народной, так уже и предчувствует великое
грядущее назначение этой силы. Тут он угадчик, тут он пророк.
В самом деле, что такое для нас петровская реформа, и не в будущем
только, а даже и в том, что уже было, произошло, что уже явилось воочию? Что
означала для нас эта реформа? Ведь не была же она только для нас усвоением
европейских костюмов, обычаев, изобретений и европейской науки. Вникнем, как
дело было, поглядим пристальнее. Да, очень может быть, что Петр
первоначально только в этом смысле и начал производить ее, то есть в смысле
ближайше утилитарном, но впоследствии, в дальнейшем развитии им своей идеи,
Петр несомненно повиновался некоторому затаенному чутью, которое влекло его,
в его деле, к целям будущим, несомненно огромнейшим, чем один только
ближайший утилитаризм. Так точно и русский народ не из одного только
утилитаризма принял реформу, а несомненно уже ощутив своим предчувствием
почти тотчас же некоторую дальнейшую, несравненно более высшую цель, чем
ближайший утилитаризм, - ощутив эту цель, опять-таки, конечно, повторяю это,
бессознательно, но, однако же, и непосредственно и вполне жизненно. Ведь мы
разом устремились тогда к самому жизненному воссоединению, к единению
всечеловеческому! Мы не враждебно (как, казалось, должно бы было случиться),
а дружественно, с полною любовию приняли в душу нашу гении чужих наций, всех
вместе, не делая преимущественных племенных различий, умея инстинктом, почти
с самого первого шагу различать, снимать противоречия, извинять и примирять
различия, и тем уже выказали готовность и наклонность нашу, нам самим только
что объявившуюся и сказавшуюся, ко всеобщему общечеловеческому воссоединению
со всеми племенами великого арийского рода. Да, назначение русского человека
есть бесспорно всеевропейское и всемирное.
Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит
только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей,
всечеловеком, если хотите. О, все это славянофильство и западничество наше
есть одно только великое у нас недоразумение, хотя исторически и
необходимое. Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского
племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли,
потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой
братства и братского стремления нашего к воссоединению людей. Если захотите
вникнуть в нашу историю после петровской реформы, вы найдете уже следы и
указания этой мысли, этого мечтания моего, если хотите, в характере общения
нашего с европейскими племенами, даже в государственной политике нашей. Ибо,
что делала Россия во все эти два века в своей политике, как не служила
Европе, может быть, гораздо более, чем себе самой? Не думаю, чтоб от
неумения лишь наших политиков это происходило. О, народы Европы и не знают,
как они нам дороги! И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не
мы, а будущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать
настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в
европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в
своей русской душе, всечеловечной и воссоединяющей, вместить в нее с
братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь
окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного
согласия всех племен по Христову евангельскому закону! Знаю, слишком знаю,
что слова мои могут показаться восторженными, преувеличенными и
фантастическими. Пусть, но я не раскаиваюсь, что их высказал. Этому
надлежало быть высказанным, но особенно теперь, в минуту торжества нашего, в
минуту чествования нашего великого гения, эту именно идею в художественной
силе своей воплощавшего. Да и высказывалась уже эта мысль не раз, я ничуть
не новое говорю. Главное, все это покажется самонадеянным: "Это нам-то,
дескать, нашей-то нищей, нашей-то грубой земле такой удел? Это нам-то
предназначено в человечестве высказать новое слово?" Что же, разве я про
экономическую славу говорю, про славу меча или науки? Я говорю лишь о
братстве людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески-братскому
единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее
предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях, в
художественном гении Пушкина. Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю "в
рабском виде исходил благословляя" Христос.
Почему же нам не вместить последнего слова его? Да и сам он не в яслях
ли родился? Повторяю: по крайней мере, мы уже можем указать на Пушкина, на
всемирность и всечеловечность его гения. Ведь мог же он вместить чужие гении
в душе своей, как родные. В искусстве, по крайней мере, в художественном
творчестве, он проявил эту всемирность стремления русского духа неоспоримо,
а в этом уже великое указание. Если наша мысль есть фантазия, то с Пушкиным
есть, по крайней мере, на чем этой фантазии основаться. Если бы жил он
дольше, может быть, явил бы бессмертные и великие образы души русской, уже
понятные нашим европейским братьям, привлек бы их к нам гораздо более и
ближе, чем теперь, может быть, успел бы им разъяснить всю правду стремлений
наших, и они уже более понимали бы нас, чем теперь, стали бы нас
предугадывать, перестали бы на нас смотреть столь недоверчиво и высокомерно,
как теперь еще смотрят. Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может
быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь. Но бог судил иначе.
Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб
некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем.