Собрание сочинений в пяти томах
М., ГИХЛ, 1967
Том 3. Очерки и рассказы (1888-1895)
Между Пермью и Тюменью.- Тобольская Обь.- Коренные сибиряки.- Рассказы Ивана Владимировича.- Остяки.- Томск.
Тому уж несколько лет. Едем по Уральской дороге, и из окна вагона видны знаменитые демидовские заводы. Было время, когда люди сотнями здесь пропадали с лица земли, о том повествуют летописи, знают бездонные погреба и кладбища. И те и другие - места последнего прибежища и жертв и палачей. Сбыт фальшивой монеты шел здесь открыто. На упрек Екатерины II Демидов добродушно ответил:
- И, матушка, о чем толковать! Все мы твои и с потрохами!
Смотришь на эти чистенькие и беленькие постройки, крытые железом зеленые крыши,- на весь этот уютный и манящий к себе вид в майской веселой обстановке, и невольно рисуются в контраст захлебывавшиеся когда-то в погребах, исковерканные ужасом и мукою лица... Дальше...
Вот и грязная Тюмень со своими "нуждающимися" переселенцами, река Тура, маленькая, узкая. Пароход то за дно задевает, то за берег.
По сторонам поля, поля и поля. Изредка деревушка на берегу. Навозу масса, и берег весь завален,- значит, в поле не возят.
В Иртыш вошли. Все та же пустынная равнина.
- Какая же это Сибирь?- говорит, недовольно морщась, один из пассажиров, инженер с собакой.- И что тут покорил Ермак, когда и теперь никого нет?
- Это, батюшка, все от настроения зависит,- отвечает мрачный контролер.- У меня был знакомый, и, знаете, его послали на Кавказ от пьянства лечиться. Ну, водки, конечно, ни-ни. Так что бы вы думали: озлился. Встречаю его, спрашиваю: "Ну, что Кавказ, как?" - "Какой Кавказ? говорит, никакого Кавказа нет".- "Ну, как же, говорю, все-таки - виды..." - "Какие виды? никаких видов нет".- "Горы..." - "И гор никаких нет..." Вот до чего можно дойти.
Тобольск. Мостовые из досок, музей, памятник Ермаку. Музей небольшой, привлекающий своей простотой и запахом Сибири: эскимосы, самоеды, олени, медведи, упряжь, одежда, оружие, латы; но тут же поломанный нивелир фабрики Герлаха. И он, конечно, выстоится и в свое время тоже стариной станет. По стенам портреты Ермака. Пять их, и сходства между ними никакого.
На обратном пути из города к пароходу встретили партию арестантов. Идут, звенят кандалами; торчат рыжие голенища; серые халаты, на спинах по два бубновых туза; наполовину обритые головы по продольному направлению. Арестанты на нас, мы на них смотрим, ищем следов злобы, отчаяния, преступления, но глаз утомляется на общих масках тупого равнодушия, апатии, и только изредка ловишь злорадный, звериный взгляд тоски и горя. И все то же общее впечатление строго арестантского цвета: серого неба, серой реки и всей серой, однообразной природы, той Сибири, которую мы до сих пор видели.
Приехали на пароход. До отхода еще полчаса. Пьют пиво, разговаривают о городе, рассматривают покупки и угадывают цены. На пристани праздного народа масса. Стоят и смотрят. Молодой человек, в легком костюме, довольно грязном, больше, очевидно, думающий о материях высших, чем о том, что у него под ногами, споткнувшись на кем-то положенную палку, чуть было не растянулся на полу, но оправился и сел возле меня.
- Далеко-с?
- В Томск.
- Из Петербурга?
- Да.
- А я, позвольте представиться, здешний репортер. Может, слыхали о нашей газете? Не слыхали, конечно; двести пятнадцать экземпляров расходится. Сто восемьдесят платных, тридцать пять даровых. При начале издания так и рассчитывали: городскими только ошиблись - считали восемьдесят, а набралось девяносто.
- Что ж вы не продаете отдельными нумерами? Вот бы и мы купили.
- Не разрешают.
- Как же? Ведь это мера наказания.
- Ну, и редактор то же говорит, а местная власть говорит, что она права не имеет на розничную продажу, ну, и не продает... Конечно, если бы чрез министра - можно бы добиться; но ведь тогда совсем зарез будет: вроде войны выйдет,- тогда и все бросай. Теперь и то уж... Дама одна... тут благотворительный спектакль нам расстроила. Ну и описали так слегка в газете, а муж ее, доктор, ведь редактору и залепил затрещину. Да еще как залепил,- сзади! А! Ну, хотели огласку дать,- не разрешили.
- Дуэль была?
- Какая там дуэль... Так и пропало! А вы никакого материала не дадите нам?
- К сожалению, не имею... Да ведь у вас много же матерьялу должно быть и здесь.
- Да его-то много, да не любит наш цензор, вычеркивает. Пишите, говорит, о чем хотите,- ну, о других губерниях; что вам непременно далась здешняя: забудьте о ней. Ну, о чем же писать? Кто его знает, как у других, свою знаешь...
- А можно бы было написать, если б позволили?
Молодой человек только рукой махнул.
- Пиво-то на пароходе у вас лучше нашего, сибирского? У нас вроде как будто не настоящее.
- Еще бы в Сибири захотели настоящего,- вмешался один из пассажиров, Иван Владимирович.- В Сибири уж такое положение... все исполняющие должность,- ну, и пиво тоже вроде того, что должность исполняет.
Рассмеялись. Репортер заглянул мне в глаза и тоже вдруг рассмеялся. Добрые голубые глаза, голая шея, порыжелые сапоги, желтое лицо.
Опять поехали. Берег все уходил, река шире да шире.
Проснулись как-то: Обь. Куда глаз ни хватит, все вода да вода, а по ней, точно плавучие кусты, целые острова - голые, лишайные, с тонкими прутьями тальника, еле распустившегося. Чтобы сказать величественно было, поражало, подавляло - нет. Скучно просто...
- Чего смотреть? Идем в каюты. Там пиво, хоть выпить можно, а здесь на ветру...
И, не договорив, контролер молча стал спускаться с трапа.
Инженер с собакой еще постоял, скрючившись от "дыханья Ледовитого океана", или, говоря проще, от северного ветра; оглянул серую безжизненную гладь, пустую палубу и тоже ушел.
Поскрипывает пароход, иногда порядком покачивается от расходившихся на просторе волн; сверкают мрачные свинцовые тучи; ветер воет; оголенные деревья, когда к ним подойдешь поближе, свистят свою унылую осеннюю песенку. Кто бы узнал здесь, в этом костюме веселый месяц май во второй его половине?
В рубке все уютно сидят, все выползли из своих кают: кто играет, кто обедает, кто чай пьет. Никто не читает только. Дамы с работой чувствуют себя хорошо, уютно, не прочь от беседы,- умные слова, умные речи - товар лицом показывается. Только двое - контролер и инженер скучными, усталыми глазами обводят по временам общество и еще усерднее после того стараются забыть за картами все окружающее.
Иван Владимирович, толстый старик со вставными зубами, коренной сибиряк, как он сам себя аттестует, сидит на диване и рассказывает о сибирских делах и порядках. Рассказывает о том, как в Томске один полициймейстер из беглых сидел несколько лет и ушел по доброй воле, а не уйди - и теперь бы, вероятно, сидел, о том, как один сибиряк пропал за то, что дневник вел.
- И ничего в этом дневнике, знаете, не было, кроме одной фразы, что вот, мол, какие бывают прекрасные люди. Ну, и рассказ при этом.
- Да за что ж тут пропадать? - окрысился инженер.
- А вот пропал же,- с злорадным торжеством проговорил Иван Владимирович и начал нюхать из табакерки табак.
- Да...- начал было инженер, вероятно желая возразить, но посмотрел на рассказчика, на публику и пренебрежительно переглянулся с контролером, получил поддержку и молча уткнулся в карты.
- Вот и да...- тихо, самодовольно пробурчал Иван Владимирович,- вот и да... Надо сибирскую жизнь знать, понимать надо... вот тогда и будет да.
И опять новые рассказы про горного исправника. Иван Владимирович искусно обрисовал тип пройдохи-негодяя, которого тридцать раз прогоняли за воровство, но в критические минуты снова принимали на службу за распорядительность.
- Действительно, я вам доложу,- говорил Иван Владимирович, сидя степенно, опираясь одной рукой о сиденье дивана, а другой, в которой была тавлинка с табаком и платок с красным обводом, плавно проводя по временам по воздуху,- бывают такие случаи в приисковом деле, что хоть бери, а дело делай. А то ведь неопытный да нераспорядительный совсем зарежет. Да вот я вам скажу... Приняли одного... Ну, действительно, честный, - ни-ни... Ну, хорошо... Приезжает на прииск... Речь рабочим говорит... объясняет им, что он взяток брать не будет и все у него будет по закону... Хорошо... Едет на второй прииск - и там то же... на третий... Объехал всех, воротился в свою резиденцию и руки потирает от удовольствия, какой он честный человек. Вдруг - трах! - Бунт на приисках, бунт на приисках, в одном, другом, третьем... Сразу раскусили, что за гусь... Туда, сюда... Да хорошо, что еще вовремя догадались убрать, а то наделал бы таких делов... Круть-верть: опять этого прощелыгу вернули... через месяц все тихо, спокойно. А так не видно: вор, вор, а вот как прогнали, вот тогда и оказалось... Ну, а вор действительно... грабитель просто...
- А в чем же польза от него? - спросил инженер.
- Ну, как в чем? Надо знать приисковое дело, тогда и польза понятна будет. Брал, вот и польза. Убился, задавило рабочего, сломало руку, ногу; норовят уйти рабочие - воротить их назад, обходиться без слова "бунт" - вот и польза. Где деньги добывают, там уж денег не жаль - бери, сколько хочешь, да дело делай.
Кто-то заметил, что теперь уж не те времена.
- Оно, конечно, не те, да и я ведь не про царя Гороха говорю.
- Выведут эти порядки...
- Конечно, выведут...
Иван Владимирович самодовольно посмотрел в окно.
- Я человек старый, мне ничего не надо... Я прямо говорю...
Иван Владимирович чувствовал в себе прилив хорошего гражданского мужества и так смотрел, что ясно было, что он готов хоть сейчас положить свои кости за правое дело.
- Вот как на своей шее почувствуете: я да я, да ничего знать не хочу,- вот тогда и загложет тоска... Точно вот целая этакая, можно сказать, огромная страна ему в наследство досталась... лежала, лежала,- видите ли, дожидалась охотничка на своем горбу ум его испытывать. А ведь каждый-то с каким умом приезжает: он один все видит, все знает, все понимает... он один все рассмотрел, а там до него, как, что - все ерунда, все потемки, один он принес свет, он знает... А суньтесь к нему,- что, мол, как же, господин честной, мы для тебя или ты для нас? Ежели мы для тебя, ну - так так, а если ты для нас, так хоть послушай нашего глупого слова,- вот он вам и покажет тогда кузькину мать - тогда и узнаете, что такое эта самая Сибирь...
Ивану Владимировичу не мешали, и по стариковской болтливости он не думал себя удерживать.
- В городах, по трактам везде казенное клеймо, на каждом шагу. Вы чувствуете: если казенный вы человек - вам место, не казенный - вы так себе, терпеть вас только можно... вот вы кто... Это по казенному аршину... Это на первом плане. За казенной Сибирью идет коренная Сибирь: торговый народ и простой. Это опять особенная жизнь, особенный строй, которого никто не знает, всякий по-своему прицеливается, но никто колупнуть не может, и не понимает, да и не дорос... Это уж не в обиду... За этой Сибирью опять идет целая Сибирь: вольная, бродячая Сибирь. Это опять целое царство: тут опять надвое делится: бродячие народы, на законном основании - переселенцы и коренные бродяжки... Вот тут и разбирайся... Каждая жизнь свое ядро имеет и не сливается с другим, а только соприкасается. Вот в этих местах, где она прикоснулась, там и видна она, а ядро-то самое, что там в нем - это ни один из ваших писак никогда не видел, а видел, так не понял. Потому что, чтоб понять, мало родиться в Сибири, а от деда к внуку это пониманье идет.
- Ну, чем же у вас занимается, например, торговое сословие в Сибири? - спросил едко инженер.
- Как чем? - Торговлей... Золото, чай, пушной товар...
- Ну, вот про прииски мы слыхали... для чего вот вам воровство исправника нужно, а про пушное дело, водку и прочее расскажите нам; расскажите, кто развратил всех этих остяков, бурят и прочих?
Иван Владимирович тяжело встал.
- Стар я, отец мой, чтобы шутки надо мной шутить,- проговорил он и с чувством собственного достоинства ушел в каюту.
- Гусь,- пустил ему вдогонку инженер,- коренной гусь...
- Какой он коренной,- пренебрежительно проговорил один из пассажиров,- это бывший управитель казенного завода, при Муравьеве в отставку вышел или должен был выйти... Ну, родился действительно в Сибири, но и отец был чиновником. Он лезет только в коренные... Вот видели, вместе с ним ушел старик, бритый, молчит все да слушает,- вот этот из коренников... У этого вот десятка два миллионов наберется; ну так он и разговаривать не будет, а это только так... бесструнная балалайка, и говорит он, чтоб больше заслужить пред вот этим бритым.
В это время на палубу поднялся тот, о ком говорили,- бритый господин, и все смолкли.
С широким плоским лицом, плотный, бритый господин смахивал скорее на типичного актера-трагика, чем на коренной Сибири миллионера. Его поношенное пальто, скромный вид, скромная манера совсем не импонировали публике. Он подошел поодаль к играющим и заглядывал в карты. Он приятно улыбался ошибке игрока и напоминал собой скрягу, ищущего дешевых развлечений. За обедом ел только то, что было в карточке обеда, два раза чай пил и недоверчиво косился на тех, кто внимательно, сосредоточенно старался проникнуть в глубь этих безраличных скромных глаз.
А на палубе по-прежнему холодно - дует ветер, ходят по небу тучи, сердито скалится река своими белыми гребнями, то и дело появляющимися на волнах, уныло машут своими оголенными вершинами деревья, и только чайки среди этой всеобщей тоски сохраняют свой обычный бодрый, веселый вид.
Иногда мелькнет на берегу затопленная деревушка - иногда две-три избы, наполовину в воде - летнее пристанище остяков.
Иногда пароход пристает за дровами и провизией к такой деревушке, затопленной водой, где единственное сухое место - узкая полоса берега.
С одной стороны этой полосы необъятная Обь, а с другой - непроходимый лес. В этих деревнях население смешанное - русское и остяки. Собственно из русских две-три семьи: лавочник, содержатель кабака да поставщики живья на пароходы.
Остяки - низкорослый народ, на коротких ножках, которыми ступают неповоротливо, неуклюже, как водяная птица. Мы прошли в юрту одного такого остяка. Хозяин ее лет пятидесяти пяти, с длинными с проседью волосами, с бритым, на финна похожим, лицом. Он жил на даче, то есть в юрте, рядом с избой. Эта юрта, сделанная из березовой коры, искусно между собой сшитой, помещалась в нескольких саженях от постоянного его жилья, маленькой курной избенки. Кругом юрты и избы валялись кучи навоза; было грязно, сыро; воздух пропитан тяжелыми испарениями нечистот.
Хозяин сидел в юрте, по обычаю восточных народов, поджав под себя ноги, курил и ничего не делал. Рядом с ним в таких же позах сидели две женщины - маленькие уродливые создания. Одна вдобавок с провалившимся носом. Сифилис страшно развит у остяков, и, вероятно, он да безбожная эксплуатация покончат вконец с этой народностью.
На наш вопрос о позволении войти остяк-хозяин апатичным говором чухны ответил:
- Иди...
Мы вошли, и так как стоять было затруднительно, то сели на корточки. Мы сидели перед чем-то вроде ковра или скатерти, разостланной на полу. Перед нами висел на пол-аршина от пола образ; по бокам его расставлен был разный хозяйственный скарб: горшки, посуда и проч.
- Православный?
- Конечно, православный,- проговорил апатично-брюзгливо хозяин.- Русский шеловек может ли быть не православный? Православный, конечно... В бога верим... русский шеловек...
Русский "шеловек" сплюнул, сделав кислую мину, и уставился мимо нас в пространство.
- Это что ж, дача у тебя?
- Конечно, дача.
- Зимой в избе живешь?
- Конечно, в избе.
- А что делаешь?
- Всё делаем.
Старик говорил как-то раздельно, по-детски, мягким однообразным голосом.
- Рыбу ловим, зверя бьем, медведя бьем, белку бьем, орех собираем.
- Хорошо живешь?
- Хорошо живем.
- Водку пьешь?
- Водку пьем.
Вышли из юрты. На дереве развешаны вещи: полушубки, теплые шапки, засаленное, в пятнах, триковое женское пальто, женские ботинки,
- Молодая жена?
- Молодая жена.
- Молодая обновку любит?
- Известно, что любит.
У дерева вертелись привязанные две среднего роста собачонки, по виду совершенно смахивавшие на волка,
- Хорошие собаки?
- Хорошие собаки.
- На охоту ходишь с ними?
- На охоту ходим.
- Медведя умеет искать?
- Медведя умеет искать.
- Порядочный автомат,- проговорил один пассажир.
- Знамо, порядочный,- так же флегматично ответил остяк.
Перед избой лежали нагруженные друг на друга сани на высоких полозьях, узкие для одного, и напоминали собой зимнюю работу остяка. В своем меховом коротком костюме, в своем меховом капюшоне едет он, затерявшись в необъятной тайге, на этих санках. Прижавшись, сгорбившись, бегут по сторонам его собаки; привычная лошадь равномерно ступает по знакомой только ей тропинке; заносит их снегом, вверху пурга вертит, и свистят там и шумят, как море, высокие вершины деревьев. А на сотни верст ни жилья, ни стану, никакого намека на человека. Встретится берлога мишки, разбудит остяк хозяина берлоги - и пойдет неровный бой: кто чью шкуру сдерет, кто за чей счет пообедает сегодня. Бой с медведем у остяков оригинальный. Остяк говорит: "Медведь, который встал на дыбы - мой!" Такому поднявшемуся медведю остяк бросается прямо под ноги и, пока медведь старается содрать кожу с ног остяка, тот, вонзив ему нож в живот, спешит, подвигаясь назад, добраться до сердца медведя. Кто первый успеет сделать свое дело - тот и победитель. Защищает остяка сплошная кожа, из которой сшиты его сандалии, штаны и куртка. Но беда, если медведь опытный и не хочет вставать на дыбы, а, напротив, бешено носится вокруг, стараясь сбить с ног остяка. Напрасно будет ждать своего хозяина молодая жена.
Ближе к Томску расплывшаяся на десятки верст Обь начинает понемногу собираться. Появляются возвышенные берега, и мало-помалу теряется впечатление какой-то несформированыости, впечатление страны какого-то будущего геологического периода.
И май месяц начинает входить в свои права. Деревья распустились, чувствуется запах черемухи, слышно изредка пение и чириканье птиц. И ночи потеплели.
Собственно ночей здесь почти нет. Читать все время можно. На полчаса слегка потемнеет, и уже опять горит восток. Это самый эффектный момент. Переливы цветов на воде: розовый, нежно-малиновый, у берега реки голубой, и на всем этом мягкие, нежные тоны непередаваемых красок. Природа, как человек, начало знакомства - никакого впечатления, узнаешь, ознакомишься - и уже другое впечатление. Присмотрелся я - и здесь явилась красота переливов, и оригинальность тонов, и яркость красок, и проч.
Вот начало восхода. Мы плывем точно в саду, сквозь редкие деревья словно задымилась вода, слегка розовая, прозрачная, вот-вот готовая вспыхнуть поваром восхода. Стадо белых лебедей вспорхнуло в этом розовом фоне рассвета, среди аромата черемухи. Лебеди медленно потянулись низко над водой и потонули в пурпуре утра, в огне выплываемого из-за далекого леса красного большого ярко-золотого шара. Этот шар еще не дает света; по другую от нас сторону реки резкой чертой оттеняется неосвещенная даль, вся слившаяся в один темно-сизый с фиолетовым отливом цвет, и вода и небо; только лесной берег как поясок разделяет воду от земли. Здесь, по эту сторону парохода - разнообразие красок, поразительный эффект; там - однообразный сплошной колорит, мрачный и сильный. Но выше поднялось солнце, отразилось в воде и, слившись с своим отражением в общий сплошной ослепительный цилиндр, загорелось и осветило все округи.
Дико и величественно.
А вот и город Томск и гостиница, его сибирское подворье, где остановился я. Типичная казарма: белые низкие коридоры, висячие замки на номерах, запах махорки, запах чего-то старого, дониколаевского. В окно номера глядит кусочек серого неба, пустой косогор, ряд серых заборов, домики с нахохленными крышами, маленькими окнами и низенькими комнатами - это город Томск. В девять часов вечера на улицах уже ни души, спускают собак. Ни театра, никаких развлечений. В каких-то укромных углах свои люди - чиновники, купцы - играют в карты, сплетничают, задают тон... Провинция глухая, скучная провинция, колесо жизни которой перемололо все содержание этой жизни в скучное, неинтересное и невкусное мелево. Арестанты, ссылка, каторга - вот о чем говорит этот город, этот вход с дантовской надписью: "Lasciate ogni speranza voi ch'entrale" {Оставьте надежду, входящие сюда (итал.).}.
Уголок Сибири между Обью и Томью.- Из Томска в Талы.- Ямщик Иван.
Я не хочу ничего дурного сказать про русского крестьянина; но пальму первенства по развитию, незабитости, большей интеллигентности, открытости и доверию, по чистой совести, должен отдать сибиряку. В одном они схожи: у обоих никаких потребностей: сыт - и ладно. Заботливости об улучшении своего положения, о возможности эксплуатации сил природы - никакой. Что она сама, так сказать, добровольно дает - то и ладно. К тому и приспосабливаются, так и складывают свою жизнь. Между Обью и Томью {Я говорю о треугольнике, вершина которого Томск, а база - село Кривощеково на реке Оби (где назначен железнодорожный мост через Обь) и село Талы на реке Томи (железнодорожный мост через реку Томь). (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)} крестьяне живут земледелием. Земля родит хорошо, ее вдоволь, и кто сколько хочет, тот столько и сеет. Система посевов залежная: три, четыре, пять хлебов,- и земля бросается на пять-шесть лет, пока кто-нибудь не подымет ее снова, найдя, что она вылежалась и уросла. Постоянного посева на одной и той же земле нет, четвертый и пятый хлеб уже давит такая трава, о какой в России и понятия не имеют. Страшные здесь травы: чуть немного потное место - почти закрывают они человека. Спасение от них: выжигать их весной, "палы пускать". Это же спасает землю и от прорастания лесом. Крестьяне говорят, что если не пускать по пашне палов, то первую же весну березняк всходит, как сеянный. Такой же факт я наблюдал в Самарской губернии: там я бросил поле - пошел березняк, и теперь это прекрасная, как будто насаженная роща.
Но понятно, как палы губят лес. Нет никакого сомнения, что здесь, в местах, доступных хлебопашеству, весь лес обречен на гибель. Массу пахотей теперешних занимала прежде сплошная тайга. Остатки ее, переход от тайги к пашне, составляет колодник,- это поле, сплошь усеянное громадными, полусгнившими, лежащими на земле гигантами (сосна, кедр, ель).
Земля родит отлично в полосе между Обью и Томью, но хлеб больше соломистый, и надо обязательно парить и под яр и под озимь, иначе хлеб не выспевает. Все-таки с хозяйственной десятины (две тысячи пятьсот квадратных сажен) средний урожай сто пудов, а в Самарской губернии с десятины в четыре тысячи квадратных сажен средний - семьдесят пудов. Сеют понемногу, каждый обрабатывает, что ему под силу, наемного труда почти нет; этим и урожайностью и обусловливаются малые посевы. С землей обращаются небрежно: сплошь и рядом вспашет, а потом раздумает сеять,- так она и пойдет небороненная под сенокос. А такое поле, представляя из себя застой для воды, при сырых здешних местах легко превращается в болотистое место.
Своеобразная особенность местности между Обью и Томью: вся она изрыта громадными глубокими оврагами, которые называются здесь логами (падями); пространства между этими логами, возвышенные, удобные для пашни места, называются гривами. В логах лес растет; на гривах (каждая представляет из себя довольно ограниченное пространство в пять-шесть десятин) ведется хозяйство (грива Власьевых, Елисеевых и проч.). Крестьяне здесь живут неказисто, но и не нуждаются: пьют кирпичный чай, масло, яйца, молоко в каждодневном употреблении. Во всякой избе вам сварят хорошие щи, хороший суп, сжарят хорошо жаркое,- все это с уменьем и с привычкой обращаться с провизией. Попробуйте в России заказать в избе обед - наварят такого, что в рот не возьмешь.
Сейчас же за Томью, вне описываемого треугольника, далее на восток, характер местности и населения совершенно уже другой. Здесь уже лес, и главный доход населения - лес, извоз и охотничий промысел. Лес возят в город в виде, главным образом, дров на плотах по Томи. На этих плотах и хлеб идет. Извоз в Иркутск; редкий крестьянин не побывает там.
- Извозное дело - затяжное, как хозяйство: завел тройку - думаешь, о пяти, пять завел - десятку норовишь; с десятки на тридцать кучишься; добился тридцати - нет ничего, все разошлось, опять начинай сначала.
- Отчего же?
- Так... подобьется извоз, корм вздорожает, туда-сюда, и не видал, как в такие долги влезешь, что и не развяжешься.
Еще дальше на восток (верст тридцать от Томи) - уже сплошная тайга верст на сто, и исключительный промысел - зверной: медведь, колонок, лисица, волк.
Ближе к городу Томску население живет исключительно городом: огород, масло, мясо, яйца, дрова, но живут неважно.
- Деньги не держится, водку любят, на город надеются...
Около самого Томска масса деревушек: десять - пятнадцать изб. Нужда, бедность поразительная: лачуги без крыш, одним словом,- самый нищенский вид.
- Так изо дня в день живут, только и знают, что в город всё волочат, что попадет.
Мужичонка зануженный, с жадными ищущими главами, усердно косит кослую болотную траву.
- На что она ему? Ее ведь лошади не едят.
- В город. В городе все съедят.
Как и везде, более зажиточные те, которые умеют высасывать сок, то есть кулаки.
В хлебородной полосе они занимаются скупкой хлеба, а ближе к городу они являются крупными поставщиками дров; они посредники между населением и городом - раздают деньги в зимнее время под работу: сам за дрова в городе берет 2 рубля 50 копеек, а сдает по 1 рублю 80 копеек. Торгуют скотиной.
За выпас 1000 голов, после снятия хлеба, с тем, чтобы скотина ходила везде, общество берет с них 30 рублей. Так быстро богатеют, и они, эти прасолы, всегда больше из российских.
- По этой части они умно живут и во всем толк понимают.
Я уже месяц верчусь по всевозможным направлениям этого треугольника между Обью и Томью, разыскивая и намечая будущую железнодорожную линию Сибирской дороги.
Магистраль назначил; очередь за варьянтами, то есть частичными изменениями.
Еду сегодня для такого варьянта из Томска в село Талы (на Томи, в девяноста верстах от города). Из Башурина {Башурино - село в двадцати пяти верстах от Томска. (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)} повез меня мой старый знакомый Иван.
И он и я рады тому, что опять свиделись. На дворе начало июля.
- Вот и еще раз господь привел свидеться,- говорит Иван, выезжая со двора и приветливо оборачиваясь ко мне.
- Ну что у вас все благополучно?
- Все, слава богу.
Едем по берегу Томи. Татарская деревушка раскинулась на самом берегу. Гуси, скотина гуляют по зеленой лужайке. Обитатели всё бритые татары; сегодня у них праздник какой-то, и они праздничной кучей сидят на берегу, сонно смотрят на нас в своих бархатных тюбетейках.
- Чем занимаются?
- Извозом.
- Хорошо живут?
- Мало же... Больше в нужде.
- Рыболовством занимаются?
- Нет, по Томи мало рыбы. Прежде, говорят, было... воды большие пошли, доставать неудобно стало.
Навстречу едет, в широкой шляпе, широкоплечий, притиснутый мещанин в франтоватой притиснутой тележке. Рядом толстая, как бочка, нарядная баба. Мещанин степенно снял шляпу, я тоже.
- Это кто?
- А вот мельницу видел? Пять домиков? Это старший брат. Те, про коих сказывают, что от фальшивых денег жить пошли.
Я вспомнил о фальшивых деньгах, убийствах, о всех слухах, связанных с пятью домиками, и с любопытством оглянулся.
Я увидел только широкую спину старшего брата и курчавые русые волосы.
- Отличный мужик, дай бог ему здоровья,- все спасибо говорят. Если бы не он, наша бы деревня совсем пропала в эти два года; хлеб дорогой, весной где деньгу зашибать? а он, спасибо ему, хлебом всю деревню кормил.
- Даром?
- Где даром?.. Так ведь и в долг кто даст? Он, конечно, может, две-три гривны и дороже возьмет, да ведь даст народу помощь.
Иван сидит вполоборота, и, видимо, ему хочется продолжать разговор со мной..
- Это чья земля? - спрашиваю я.
- Отсюда к Томску пошла губернская, а к Кузнецку - кабинетская.
- Это что за губернская? казенная?
- Казенная, мы государственные крестьяне.
- И у вас, как у кабинетских, земля неделеная?
- То же самое. Кто где знает, там пашет и косит.
- А если одно и то же место двое захотят в одно время?
- Этого не бывает. Кто-нибудь да упредит.
- И ничего вы за это не платите?
- Ничего. Подать только, конечно. На кабинет платят дань по шести рублей с души, а у нас нет.
- А если с другого общества соберутся к вам косить?
- Этого нельзя. Вся земля поделена между обществами.
- Ну, а есть такие, которые из года в год сидят на тех же землях?
- А как же? Кого сила берет да земля удобная, от отца к сыну идет, а ослабели - другой примет за себя.
- А лес?
- Лес весь казенный, а если кто облюбует рощу, к примеру, для пасеки, станет беречь ее от палов, чистить, ну, того и роща считается.
- И рубить ее можно?
- Для домашней потребности сколько хочешь руби. На кабинетской, там на душу положение, а у нас сколько хочешь, только в город не вези на продажу; у нас, впрочем, слабо насчет этого. Так, для примеру, возьмешь билет на сажень кубическую, рубль шестьдесят копеек отдашь и вози по нем целый год. А на кабинетской строго, там уж на лошадях не увезешь - поймают; надо билет брать, а брать билет, так уж расчету больше на плотах возить, так и возят. Кабинетские на плотах, а мы на лошадях, потому что нам вольготно.
- А совсем не брать билета можно?
- Если поодиночке али семейно - можно: дашь полесовому тридцать или сорок копеек, а артелью не пропустит и денег не возьмет,- свидетелей, значит, опасается.
Разговор оборвался. Мы едем по лугам, заливаемым Томью; мелкий березняк, тальник по бокам; Томь то здесь, то там сверкает.
Хотя июль, но холодно, как осенью. Солнце то выглянет, то прячется за тучи. Кругом яркая зелень. Летают чайки, мартышки.
В Яру перевоз через Томь. Паром на той стороне. Звали, звали, стрелял я два раза,- наконец, услышали, зашевелились, стали запрягать лошадей, и скоро воздух огласился шумом лопастей о воду. Здесь паромы приводят в движение помощью лошадей. Лошади вертятся в кругу, устроенном в конце парома; колеса приходят в движение, и паром едет. На Томи две лошади, на Оби три.
В ожидании я хожу по живописному берегу Томи и ищу интересных камешков. Я хожу в сущности по золоту. В Сибири нет реки, где в песке не было бы золота; вопрос в его количестве, а следовательно в выгодности его добычи. Я нашел кусок кварца с блестящей золотой точкой. Неужели действительно золото? Я оглянулся к Ивану, но он куда-то ушел. Сидел только мой спутник, Михаил Осипович.
- Золото,- показал я ему.
Михаил Осипович посмотрел, отодвинул от глаз подальше и авторитетно проговорил:
- Нет.
Я не стал спорить, потому что знаю, что Михаил Осипович никакого представления о добыче золота не имеет.
Пришел Иван.
- Золото добывал? - спрашиваю.
- Бог миловал от греха. А вот какое золото добывал.
Иван вынул из пазухи кучу кедровых шишек.
- Где ты их достал?
- А вот, в поскотине.
Поскотиной называется отгороженное вокруг деревни поле и лес для пастьбы скота. Так как здесь весной палов не пускают, чтоб не сжечь самих себя, то лес в поскотине всегда густой, красивый и рослый. Настоящая роща кедров с массой орехов. Эти орехи составляют целый промысел и требуют большого искусства для их сбивания. Надо влезть на самую верхушку дерева. Один будет сбивать целый день одно дерево, а другой пять таких деревьев успеет опустошить. Отсюда плата искусному работнику доходит до пяти рублей в день. Сбивают орехи между 15 августа и 1 сентября. В июле уже есть орехи, но они еще серные, липкие, и хотя сердцевина и вкусная, но добраться до нее можно не иначе, как обуглив на огне шишку: смолистые части выгорят и тогда не будут приставать к рукам и рту.
- А можно разве в чужой поскотине рвать?
- А пошто нельзя? их бог садил на потребу всем, все одно, как траву, лес.
Вот страна, которая ближе всех подходит к мечтам о том, что когда-то будет и было.
Мы разговорились.
- Хорошо здесь у вас,- говорю Ивану,- умирать не надо.
- И у нас худое же есть. Три зла у нас: первое мороз, второе гнус, третье грех.
- Какой грех?
- Какой? А зачем в Сибирь ссылают? Вот от этих самых бродяжек и грех.
- А разве они донимают?
- Всякие бывают. Плохо положишь - позаботятся... Да не в том сила: сейчас содержи его, да отвечай, да подвода - замают. Хуже вот всех здешний же; они, к примеру, и не бродяжки,- только паспорта нет,- всё вот и шляется. Придет в Томск и объявится, что без паспорта; ну, его сейчас в тюрьму, одежду арестантскую и назад в Каинск или куда там. Сидит себе на подводе, а солдат пешком должен идти. Он развалится себе, как барин, а ты вези...
- Какой же ему интерес?
- А такой интерес, что арестантскую одежу получит, потому что, как его доставят в Каинск, что ль,- окажется, что он тамошний,- его и выпустят. А закон такой, чтоб выпускать с одежей. Ну, сапоги, одежа восемнадцать рублей стоят, сейчас ему и найдено. В Томске побывал, одежу справили, привезли, да еще и с солдатом, чего ж ему? Посидит - айда назад в Томск. Вот эти и донимают; самый отчаянный народ. А те, что с каторги тянутся, те никого не тронут, потому что опасаются, как бы не схватили; он так и пробирается осторожно до России, ну, там, действительно, ему не опасно.
- Отчего ж там не опасно?
- Да там поймают, первое - не бьют, потому что бьют только того, кого на месте, пока в Сибири еще, значит, поймали. Второе - опасно, как бы не признали, а в России - объявился бродягой, и концы в воду,- на поселение марш, а ему и найдено. Уж его тогда никто тронуть не может, будь он хоть сам каторжный.
- И много их, бродяжек?
- Тьмы кишат. Здесь им у нас, как в саду; первое - жалеют, подают; второе - работа. Так в настоящие работники его брать не приходится, а поденно поработал, получи и марш. Их ведь было порешили совсем прикончить, как у немцев; там ведь их нет: камень на шею и в воду; ну, вы сами знаете, пограмотней моего, а у нас царь воспротивел: пущай, говорит, бегают до времени,- из моей Палестины никуда не уйдут, царь их жалеет. Оно, конечно,- несчастная душа; с каждым может прилучиться. Как говорится - от тюрьмы да от сумы не зарекайся.
Иван замолчал и задумался.
- Со мной вот какой был раз случай. Еду я обратным из Варюхиной. Только выехал на поскотину,- выходит человек из лесу. "Свези меня, говорит, в Яр". Я гляжу: что такое, чего едет человек? ни при нем вроде того что ни вещей, нет ничего. Я и говорю ему: "Как же это вы, господин, так едете в дорогу?" Так чего-то он сказал - не разобрал; я посадил его, да дорогой и пристал к нему: кто он, да кто. Ну, он было туда, сюда и признайся, что убежал из Варюхиной от солдата, пошел будто себе на задний двор, да и лататы. Ну, думаю себе, дело нехорошее. Молчок. Только уж как приехали в Яр, остановил я посреди деревни лошадей и крикнул: "Люди православные, ловите его, это арестант, убег из Варюхиной, да ко мне и пристал". Ну, тут его и схватили.
- Тебе не жаль его было?
- А как же он подводил солдата. Ведь солдат за него пошел бы туда же. Никак невозможно! Пропал бы солдат. И бил же его солдат, как привели назад. Ну действительно было отчаялся совсем. Уж тут так выходило: либо тому, либо другому пропадать,- друг дружку будто не жалеют.
Мы выехали на большую дорогу. То и дело тянутся обозы переселенцев.
- Много их?
- Конца света нет. Одни туда, другие назад шляются, угла не сыщут себе. Всё больше свои, сибирские же, из Тобольской больше губернии. А чего шляется? Чтоб повинностей не платить; он ищет место до смерти, а мир плати за него. Непутящий народ, нигде не уживаются.
- Куда же они едут?
- Да так, свет за очи. Всё больше за Бирск к белотурке... и у нас которые садятся, да не живут же,- всё туда норовят: там белотурка родит.
- Ну, а у вас они могут, если захотят, осесть?
- Могут. Общество их не примет, а губернское правление отписывает, чтоб принять,- помимо, значит, схода. Вот в прошлом годе было такое дело. Пришли двое и просятся. Мир говорит: нам и самим тесно, мы вас не примем. Можете по другому закону сесть - садитесь, а от нас вам воли нет. Ну, они действительно отправились в город. Тут бумага из правления: принять таких-то, и не принять, значит, а прямо зачислить без мира, значит нельзя отказывать: иди кто хочет.
- И что ж, поселились?
- Живут.
- Что ж мир?
- Так что же мир? Как разрешили, так и живите с богом; взяли с них повинности,- паши, где хочешь, сей, где хочешь, как, одним словом, всё прочее.
- И не обиделся мир?
- Какая же тут обида, когда закон такой.
Иван замолчал, повернулся к лошадям и погнал.
В Сибири особенная езда: едет, едет, вдруг гикнет, взмахнет кнутом, и помчались лошади во в