ямо. Дружески жму вашу руку.
Преданный вам А.Писемский.
Адрес мой: на Сивцевом Вражке в Нащекинском переулке, в доме Яковлевой.
[8 мая 1867 г., Москва].
Ваше высокопревосходительство,
милостивый государь
Петр Александрович!
В прошлом месяце я представлял в главное управление цензуры
историческую пьесу мою "Поручик Гладков" для одобрения ее к представлению на
сцене. Главное управление, как ныне известился я, большинством голосов
постановило запретить ее к постановке на театре, руководствуясь, вероятно,
тем, что сюжет моей пьесы никогда еще не был выводим на сцену. Не находя с
своей стороны в моей пьесе ничего могущего служить прямой причиной к
оглашению ее со сцены, я беру смелость прибегнуть к Вашему
высокопревосходительству и ходатайствовать{584} в силу дарованной Вам власти
разрешить представление моей пьесы на театре. Вам лично известно мое
литературное направление, и сколь мои труды, как писателя, ни
малозначительны и ни слабы, но я всегда в них имел одну цель - говорить, по
крайнему своему разумению, правду, точно так же, смею заверить, и пьеса моя
"Гладков" ничего тенденционного, ничего символического и имеющего хоть
малейшую возможность быть применимо к настоящему времени не представляет, а
имеет в себе одно только свойство: историческую достоверность и
справедливость. Скрывать от народа его историю, я полагаю, более вредно, чем
полезно; а между тем сцена есть единственной путь, через которой масса
публики может познакомиться с светлыми и темными сторонами своей прошедшей
жизни, заинтересуется ею и полюбит ее; никакой умный учебник, никакая
строгая школа не в состоянии сделать этого для истории!
Повергая все сие милостивому вниманию Вашему, я разрешение пьесы моей к
постановке на сцену приму новым проявлением вашей благосклонности ко мне,
которая уже служила мне, а ныне еще раз послужит ободряющим средством к
литературным трудам моим.
Прошу принять уверение в глубоком моем уважении, с коим имею честь
пребыть
Вашего высокопревосходительства
покорнейшим слугою
Алексей Писемский.
1867
Мая 8 дня.
[16 марта 1873 г., Москва].
Милостивый государь,
Александр Васильевич!
Комедия моя "Подкопы", в судьбе которой Вы столь обязательно для меня
принимали такое живое участие, появилась, наконец, в печати и вместе с этим
письмом отправлена мною в Петербург, в Академию наук, на имя Константина
Степановича Веселовского; предоставляю ее на ваш милостивый и праведный суд!
Цензурных изменений, хоть сколько-нибудь существенных, пьеса не потерпела
нисколько; я всего только и сделал, что в перечне действующих лиц уничтожил
титулы; в самом же тексте не произошло никаких перемен, за исключением тех
немногих, которые я сам сделал чисто уже в видах художественного улучшения.
В надежде на ваше доброе расположение ко мне я вместе с сим решаюсь
повергнуть вашему вниманию еще другое обстоятельство, до меня касающееся:
кроме "Подкопов", я написал еще новую пьесу, "Ваал". Из самого заглавия вы
уже, конечно, усматриваете, что в пьесе этой затронут вряд ли не главнейший
мотив в жизни современного общества: все ныне поклоняется Ваалу - этому богу
денег и материальных преуспеяний и который, как некогда греческая Судьба,
тяготеет над миром и все заранее предрекает!.. Под гнетом его люди совершают
мерзости и великие дела, страдают и торжествуют. Пьеса эта будет напечатана
в нынешнем году в "Русском Вестнике"; но могу ли я ее тоже представить в
Академию на Уваровскую премию в нынешнем году вместе с "Подкопами" и может
ли быть назначаема премия за две пьесы одного и того же автора в один год,
этого я решительно не знаю и недоумеваю; а потому убедительнейше просил бы
вас уведомить меня, как говорит об этом Устав об Уваровской премии, а также
и о том, как Вы лично полагаете, что лучше для меня: в нынешнем ли году
представить мне "Ваала" в Академию или отложить это до будущего года?
Вашим обязательным ответом Вы бесконечно одолжите меня и заставите
навсегда быть благодарным Вам.
Искренно и глубоко
уважающий Вас
Писемский.
1873 года.
Марта 16.
Адрес мой: в Москве, на Поварской, в Борисоглебском переулке, в своем
доме.
[14 апреля 1873 г., Москва].
Любезнейший друг,
Яков Петрович!
Посылаю тебе экземплярчик моей новой пьесы "Ваал", на днях вышедшей в
"Р.Вестнике". Очень желаю, чтобы она тебе понравилась. Что твои
"Собаки"?{586} Кончил ли ты их, где и когда будешь печатать? "Гражданин",
говорят, кончается? Какое неловкое положение при этом бедного Достоевского,
хоть бы он приискал какого-нибудь другого издателя.
Поздравляю тебя и супругу твою с праздником и, душевно желая, чтобы
всем домочадцам твоим было хорошо, остаюсь душевно преданный
[27-28 января 1875 г., Москва].
Мой дорогой Сергей Васильевич!
В газетах я прочел{586}, что костромичи литераторы и художники в память
моего юбилея хотят в пользу бедных издать сборник. Если это действительно
есть намерение, то ты, конечно, уж участвуешь в нем, а потому уведомь, бога
ради, действительно ли есть такое намерение...
О таком дорогом венке я никогда, конечно, и не мечтал и надеюсь только,
что вы позволите и мне участвовать в этом сборнике и чтобы моя в этом случае
рука была не щербата. Остаюсь душевно любящий тебя Писемский.
P.S. Буду с нетерпением ждать ответа от тебя.
31 генваря 1875 [Москва].
Бесценный друг мой Поля!
Вчера сыграли в первый раз мою пьесу{586}. Сама пьеса принята публикой
восторженно: со 2-го акта меня начали вызывать по несколько раз (чего
никогда прежде не бывало); авторов обыкновенно вызывали по окончании пьес, а
тут публика как будто бы не вытерпела и поспешила меня оприветствовать! Вот,
мой друг, и мой юбилей, и нынешний прием моей пьесы может быть наглядный для
тебя пример, как колесо жизни поднимает иногда человека, а иногда и
опускает. Ты сам был свидетелем, сколько я перенес литературных невзгод,
обвинений, ругательств, оскорблений. Я сердился, конечно, огорчался, но
никогда не падал настолько духом, чтобы бросить свое дело. Того же самого и
тебе советую держаться в жизни и паче всего хлопотать о том, чтобы довершать
свое ученое образование и в этом случае не смущаться никакими шипами,
которые тебе будут попадаться на сем пути, тем более, что материальным
образом ты человек совершенно обеспеченный. Обнимаю и благословляю тебя
24 марта 1875 г. [Москва].
Любезный друг
Алексей Антипович!
Я несколько позамедлил отвечать тебе, но причина тому та, что я болею и
потому ничего не могу сказать определительного, так как ни сам не могу
приехать, ни выслать чего-либо из написанного, потому что это написанное
требует больших поправок, каковых по состоянию головы моей в настоящее время
решительно не в состоянии делать. Если только я поправлюсь, то немедленно же
поеду за границу, буду в Петербурге, увижусь с тобой, переговорю еще об
этом. Во всяком случае, для вас вернее будет на меня не рассчитывать.
Дружески жму твою руку и остаюсь душевно преданный Писемский.
P.S. Поклонись от меня всем нашим общим знакомым.
{587}
[19 августа 1875 г., Москва].
Поварская, Борисоглебский пер., свой дом.
IX
18-75.
19
Мой дорогой Иван Сергеевич! Вот уже полтора месяца почти, как я в
Москве. В Берлине пробыл всего только две недели, и мы из оного вместе с
П.В.Анненковым тронулись в Питер, из которого я через день отбыл в Москву.
Павел Васильевич проезжал через Москву в деревню и вот уже более недели, как
проехал обратно за границу. Все свое длинное путешествие он совершил вполне
здоровым. Как-то ваше здоровье? Напишите об себе! Вместе с этим письмом
посылаю Вам стихотворения Алмазова{588}, вам преподнесенные. Напишите мне,
как они вам понравятся. Павел Васильевич от некоторых в восторге. Я,
кажется, писал вам, что, по письму вашему, я был у Юльана Шмидта{588}, но по
подлейшему моему неведению иностранных языков беседа наша не могла быть
очень одушевлена и продолжительна. Он мне показался истым и немножко даже
грубоватым немцем! Виделся также и с Кайслером, который мне между прочим
сказал, что было переведено под именем "Das ausgewuhlte Meer" мое
"Взбаламученное море" и напечатано года три тому назад в газете "Poste", но
я этой газеты нигде уже в Берлине найти не мог. Сын мой остался в Берлине и
несказанно меня утешает и своими частыми письмами и тем, что много
занимается и работает над диссертацией.
Да хранит вас бог. Остаюсь, дружески пожимая вашу руку, душевно
преданный вам Писемский.
15/27 октября 1875. [Москва].
Бесценный друг мой Поля!
Мать тебе уже писала об номере и числе пакета, в котором к тебе должны
прийти деньги; на всякий случай повторяю его еще раз: No 1, 11 октября 1875
г. Получить эти деньги ты должен дней через 6-ть после отправки, т.е. числа
17-го по нашему стилю. В Москве теперь сильное волнение: лопнул Коммерческий
ссудный банк{588}, в котором у меня, как и в прочих частных банках, нет ни
гроша, но, тем не менее, я другой день в каком-то лихорадочном состоянии,
прислушиваюсь к этому общенародному бедствию. Акции этого банка все
почеркнуты и на бирже не имеют никакой цены, а сколько получат вкладчики по
билетам и текучим счетам - еще неизвестно, но говорят, что дифицит огромный.
Если есть в Берлине "Московские ведомости", то в 261 номере их, от 14
октября, ты можешь об этом прочесть очень обстоятельную статью.
Правительство, кажется, серьезно озабочено, чтобы не было в Москве общего
банкового кризиса, так как публика, под влиянием паники, пожалуй, сразу
потянет из всех банков свои вклады, и, как пишут в газетах, оно готово в
этом случае идти на помощь к банкам. Председателем лопнувшего банка был
молодой еще почти человек, некто Полянский, который, если ты помнишь, жил
рядом с нами в Останкине. Теперь он уже арестован и вместе с ним еще один
директор, фамилии которого я не знаю{589}. Прокурорский надзор начал уже
следствие. В самом банке происходят раздирающие душу сцены: плачут,
бранятся, падают в обморок - ужас, что такое!.. Да хранит тебя бог. Обнимаю
и благословляю тебя. Отец твой Писемский.
октября 29
1875-----Москва.
ноября 10
Мой дорогой Иван Сергеевич!
Вот, наконец, сын ко мне возвратился из-за границы, что значительно
меня успокоило, хотя физические недуги меня продолжают невыносимо мучить да
более всего меланхолическое настроение и всевозможные страхи за близких мне
людей. Над Москвою, как вы, вероятно, уже слышали и читали, разразился
страшный удар: лопнул и рухнул Коммерческий ссудный банк; открылось
безобразнейшее мошенничество, акции все ничего не стоят, да и по вкладам
вряд ли получить полную сумму. Я, разумеется, не пострадал по своему
глубочайшему презрению ко всем нашим частным и так называемым общественным
учреждениям. Куда я ни покажусь, меня все называют пророком, вспоминая 2-й
акт моей пьесы "Просвещенное время". В ссудном банке проявилось то же
самое... и мошенничество, как и в пьесе моей.
Рекомендованную мне вами девицу Блярамберг я мог рекомендовать Гатцуку
(издателю маленькой газеты). Он задал ей перевод, а именно статьи Юльана
Шмидта обо мне и об вас, которые она перевела, и перевела очень хорошо.
Статейки эти уже пошли{589}.
Вот вам все наши новости. Да даст вам бог здоровья. Остаюсь, дружески
пожимая вашу руку, преданный вам Писемский.
P.S. Где Анненков, и не можете ли вы сообщить мне его адрес?
[7 февраля 1876 г., Москва].
Мой дорогой Иван Сергеич!
Давным-давно я собираюсь Вам писать, но то недуги, то хлопоты
препятствовали тому. Прежде всего скажу вам, что сын мой возвратился уже
из-за границы и теперь доканчивает диссертацию об акционерных компаниях,
которую, может быть, нынешней весной и защитит. Я сам, несмотря на различные
хворости и страшнейшую ипохондрию, написал пьесу "Финансовый гений"{590},
которую и препровождаю к вам в двух экземплярах, из каковых один
убедительнейше прошу переслать П.В.Анненкову, чего сам не делаю, потому что
не знаю, где он пребывает, и напишите ему, пожалуйста, чтобы он хоть двумя
строчками уведомил меня о своем местожительстве. Пьеса моя напечатана в
маленькой газетке, потому что "Русский Вестник" не принял ее по негодности,
и, таким образом, у меня прервалась связь и с последним толстым журналом,
которой меня печатал, и я отныне остаюсь без приюта среди многолюдной
площади, именуемой Русская литература.
Пьеса, между тем, была уже поставлена на сцене в Москве и имела и имеет
большой успех. Нелепости спиритизма, продажная и глупая печать, фальшивые
телеграммы, безденежные векселя, видно, слишком уже намерзили в глазах
публики, так что меня неоднократно и с громкими рукоплесканьями вызывают и
затем словесно благодарят, что я всех сих гадин хоть на сцене, по крайней
мере, казню, так как, к сожаленью, прокурорский надзор и суд не до многих
еще из них находят юридическую возможность добраться. Да хранит вас бог.
Напишите об себе хоть несколько слов. Дружески жму вашу руку Писемский.
Останкино, дача Чубукова
[10-11 августа 1876 г.].
Любезнейшая Елена Ивановна!
Не замедляю отвечать на ваше письмо. Прежде всего радуюсь за ваш успех
в редакции "Вестника Европы" и душевно желаю, чтобы роман ваш{590} был
скорее окончен и напечатан. Что касается до нас, то мы живем в Останкине, на
даче Чубукова; погода первоначально стояла очень жаркая, а теперь довольно
холодная. Сын наш (это, кажется, уж было без вас) защитил свою диссертацию,
удостоен звания магистра прав и факультетом избран в доценты на кафедру
гражданского процесса; дело теперь стало только за Советом, который
окончательно утверждает доцентов и который, по случаю наступившего
вакантного времени, не мог собраться.
Что касается до меня, то я по-прежнему ничего не делаю и не могу ничего
делать, кроме маленьких хлопот и дрязг по дому. Ипохондрическое настроение
владеет мною вполне: ко всякой умственной работе полнейшее отвращение, к
письменному столу подойти нет сил.
Тургенев проезжал через Москву, был у нас на даче; совершенно здоров и,
по-видимому, в очень хорошем настроении духа.
Письмо это я пишу рукой жены, потому что моих каракуль вы, вероятно, и
не разберете. Все мы вам кланяемся и желаем вам одновременно и трудиться и
веселиться. Дружески пожимая вашу руку, остаюсь преданный вам.
[16 октября 1876 г., Москва].
Посылаю вам, милейшая Надежда Владимировна, письмо к Майкову{591},
каковое вы можете прочесть и затем уже запечатать. Душевно желаю, чтобы он
пособил исполниться вашему желанию. Сегодня, кажется, уехала из Москвы
актриса Стрепетова играть в Художественном клубе, именно: Лизавету в
"Горькой судьбине"; но вам вряд ли удастся ее видеть: она едет всего на один
спектакль. Остаюсь, дружески пожимая вашу руку Писемский.
1876 г.,
октября 16.
[23 февраля 1877 г., Москва].
Почтеннейший Михайло Осипыч! Как вам не грех думать{591}, что я вас не
помню? Слава богу, вы напоминали о себе не одному мне, а всей России вашей
художественной деятельностью. Что касается до романа и до бороды
Бегушева{592}, то, пожалуй, придайте ему ее и в типе его, когда будете
набрасывать карандашом, если можете, постарайтесь сохранить характер лиц
Бестужева и Герцена. Касательно же цензурных и редакционных неряшеств{592}
(последних, я полагаю, ужасно много), то я сам приеду в Петербург для
переговора о сем предмете, но дело только в том, что скоро ли приедет в
Москву Прахов. Если скоро, то я его подожду и с ним приеду в Петербург, если
же долее двух недель, то я приеду сам в Петербург. Уведомьте меня об этом
немедленно, дабы я знал, как распорядиться.
Остаюсь, дружески пожимая вашу руку, Писемский.
23 февраля
1877 года.
[10 марта 1877 г., Москва].
Почтеннейший Михайло Осипыч!
Прежде всего, согласно вашему желанию, письменно сим удостоверяю, что
я, Писемский, при точном исполнении принятых вами, Микешиным, платежных
условий за роман мой "Мещане", то есть по двести рублей сер. за печатный
лист "Пчелы", обязуюсь последующие части романа, если таковые будут мною
написаны, печатать в "Пчеле" и отнюдь не передавать ни в какой другой
журнал, и части эти должны быть принимаемы редакцией на тех же условиях, на
каких принята и 1-я часть романа.
Сейчас я получил мастерской рисунок ваш: фигура Олуховой{592},
по-моему, совершенно хороша; но Бегушев должен быть и толще и старше, ему
уже 50 лет, и у него немного седых волос. И вообще при очень хорошем
думчивом выражении лица Бегушева в фигуре его как-то мало импозантности,
мало барина, то есть того, на что есть прекрасный намек в "Короле Лире".
Когда этого несчастного короля в пустыне в рубище встречает одно из
действующих лиц трагедии, то восклицает: "Король!" - "Почему ты знаешь, что
я король?" - спрашивает его Лир. - "В тебе есть нечто такое, что говорит,
что ты король!" - отвечает ему это лицо. Что барство Бегушева необходимо
выразить, это вытекает из внутреннего смысла романа: на Бегушеве-барине
пробуются, как на оселке, окружающие его мещане; не будь его, - они не были
бы так ярки; он фон, на котором они рисуются. Затем перехожу к более частным
подробностям: волосы у него пусть будут львиная грива и курчавые, но
зачесаны назад и не падать на лоб; бороду ему, по вашему желанию, я приделал
в романе, но бакены, полагаю, не нужны.
Вот, почтеннейший Михайло Осипыч, мое совершенно откровенное мнение.
Воспользуйтесь им, насколько оно, разумеется, будет вам пригодно.
Желая вам полнейшего успеха в вашей иллюстрировке романа и посылая при
сем обратно ваш рисунок, остаюсь душевно преданный вам Писемский.
10
18--77
III
19 апреля 1877 г., [Москва].
Мой дорогой Иван Сергеич!
Письмо мое, может быть, и не застанет Вас в Париже, так как есть слухи,
что вы думаете приехать в Россию, но все-таки пишу вам и хочу поблагодарить
вас, что вы познакомили меня с m-r Дюран: вы решительно радетель в Европе
нашей бедной и загнанной беллетристической литературы. Дюран мне между
прочим сказал, что вы думаете, что роман ваш "Новь" не имеет в России
успеха. Не верьте: вас ввели в заблуждение статейки разных газет; в
серьезной части публики он имеет успех и уж, конечно, со временем получит и
историческое значение. Правда, что на вас сердятся и консерваторы, за то,
что вы мало побранили грядущих в народ юношей, и радикалы, недовольные тем,
что вы мало похвалили сих юношей, забывая одно, что художник прежде всего
должен быть объективен и беспристрастен и вовсе не обязан писать для услады
каких-либо партий. Что касается до меня, то я хоть и сильно прихварываю, но
работаю и оканчиваю свой роман "Мещане". Что творится в политике, - вы сами
это лучше нас знаете, но вот вам вопрос: московскую публику приводит теперь
в восторг итальянский актер Росси{593}, играющий здесь с своей труппой и
растолковывающий нам, дикарям, Шекспира. По недугам моим я не ездил его
смотреть, но, наконец, собрался и вчера видел его в "Короле Лире".
Признаюсь, впечатление мое далеко было не в пользу сего артиста: он мне
показался актером неумным, без всякого внутреннего огня, но с большим
стремлением к аффектации, доходящей иногда до балетных приемов. Сын мой
Павел, впрочем, говорит, что это последнее свойство вовсе не Росси и что
итальянцы вообще очень сильно жестикулируют. Росси, вероятно, был уже в
Париже; напишите, пожалуйста, мне: имел ли он там серьезный успех. Да хранит
вас бог. Мои вам кланяются. Ваш Писемский.
14
1877-[Москва].
VI
Любезнейший M-r Дюран!
Премного благодарен вам за высылку мне портрета Бальзака, который у
меня красуется уже на стенке. Я несколько позамедлил поблагодарить вас за
присылку портрета, потому что все это время был занят окончанием и
печатанием моего нового романа, помещенным мною в русской иллюстрации
"Пчела". Ждем в Москву Тургенева, который давно уже обещается приехать.
Жена моя, в свою очередь, тоже очень благодарит вашу супругу за
намерение прислать ей свой роман, и сверх того вы крайне бы обязали, если бы
прислали мне те статьи о русской литературе, которые вы предполагаете
печатать.
Остаюсь с моим уважением Писемский.
[4 ноября 1877 г., Москва].
Почтеннейший Федор Иванович!
Я до сих пор не успел написать Вам более подробное письмецо в ответ на
Вашу присланную мне брошюрку. Причина тому то, что я оканчивал мой роман
"Мещане", а еще более того, что я болею. Брошюрку Вашу, как только что
получил, я прочел немедленно{594}, и из нее вижу, что Вы от романа,
совершенно справедливо считаемого Вами за самого распространенного и
прочного представителя современной художественной литературы, требуете
дидактики, поучения, так как он может популяризировать всю необъятную массу
сведений и многовековых опытов. Действительно, не связанный ни трудною
формою чисто лирических произведений, ни строгою верностью событиям
исторических повествований, ни тесными рамками драмы, роман свободней на
ходу своем и может многое захватить и многое раскрыть.
Не достигает ли он этого на практике, как только автор задал себе
подобную задачу? Почти безошибочно можно отвечать, что нет! Некоторые
романисты нашего века, французские, немецкие и английские, пытались явно
поучать публику. В романе у Евгения Сю ("Семь смертных грехов") показано,
как наказываются на земле смертные грехи; у немцев есть, что какой-нибудь
юный лавочник высказывает столько возвышенных мыслей и благородных
чувствований, что читатель хочет не хочет, а должен, по-видимому, слушаться
сего юноши; у нас Чернышевский в романе своем "Что делать?" назначил
современному человечеству даже, какие иметь квартиры и как они должны быть
разделены. Но - увы! - это глупое человечество не устрашилось нисколько
картинами, представленными Евгением Сю, и продолжает по-прежнему творить
смертные грехи; лавочнику никто не верит в искренность его слов, и он
все-таки остается лавочником; квартир своих пока никто не делает и не
устраивает по плану автора "Что делать?", и всем сим поучительным
произведениям, полагаю, угрожает скорое и вечное забвение.
Но не такова судьба больших старых романистов. Беру их на выдержку.
Сервантес, вряд ли думавший кого-либо поучать своим "Дон-Кихотом", явил
только картину замирающего рыцарства, и она помнится всем читающим миром.
Смолет, описавший морские нравы, дал нам такие из меди литые фигуры, по
которым хорошо поймет каждый, какого закала английская раса; Вальтер Скотт
запечатлел на веки-веченские в умах человечества старую поэтическую
Шотландию; даже Жорж Занд, по-видимому, самая тенденциозная писательница -
во времена моей и Вашей молодости, Вы, конечно, это помните, она считалась у
нас в России растолковательницей и чуть ли даже не поправительницей
евангелия, но в этом случае, мне кажется, на нее совершенно клеветали, -
Жорж Занд была не проповедница, а страстная поэтическая натура, она
описывала только те среды, которые ее женское сердце или заедали, или
вдохновляли. У нас ни Пушкин, создавший нам "Евгения Онегина" и "Капитанскую
дочку", ни Лермонтов, нарисовавший "Героя нашего времени" неотразимо
крупными чертами, нисколько, кажется, не помышляли о поучении и касательно
читателя держали себя так: "На, мол, клади в мешок, а дома разберешь, что
тебе пригодно и что нет!"
В Гоголе, при всей высоте его комического полета, к сожалению, в конце
его деятельности мы видели совершенно противоположное явление. Сбитый с
толку разными своими советчиками, лишенными эстетического разума и
решительно не понимающими ни характера, ни пределов дарования великого
писателя, он еще в "Мертвых душах" пытался поучать русских людей посредством
лирических отступлений и возгласов: "Ах, тройка, птица-тройка!.." - и потом
в своем поползновении явить образец женщины в особе бессмысленной Улиньки,
после пушкинской Татьяны, и в конце концов в "Переписке с друзьями" дошел до
чертиков. Признаюсь, писем с подобными претензиями и в то же время фразистых
и пошлых я не читывал ни у одного самого глупого и бездарного писателя.
Но перехожу опять к роману, в отношении которого мое такое убеждение,
что он, как всякое художественное произведение, должен быть рожден, а не
придуман; что, бывши плодом материального и духовного организма автора, в то
же время он должен представлять концентрированную действительность: будь то
внешняя, открытая действительность, или потаенная, психическая.
Лично меня все считают реалистом-писателем, и я именно таков, хотя в то
же время с самых ранних лет искренно и глубоко сочувствовал писателям и
другого пошиба, только желал бы одного, чтобы это дело было в умелых руках.
Подкреплю это примером. В конце тридцатых годов сильно гремел Кукольник
своими патриотическими драмами{596} и повестями из жизни художников с
бесконечными толками об искусстве. И все это мне было противно читать; я
инстинктивно чувствовал, что тут нет ни патриотизма, ни драматизма, ни
художества, ни художников, а есть только риторические крики! Затем, когда я
уже сделался студентом и прочел "Вильгельма Мейстера", не могу описать Вам
того благоговейного восторга, который овладел мною! Из бесед и разговоров
действующих лиц я познакомился с целой теорией драматического и сценического
искусства. "Гете, - воскликнул я, - точно выворачивает все мое нутро!.." Он
осветил как бы искрой электрической все, что копошилось и в моих скудных
помыслах о драматическом искусстве. Потом другой пример. В половине
сороковых годов стали появляться писатели, стремящиеся описывать тонкие
ощущения и возвышенные чувствования выводимых ими лиц. Бедняжки; они при
этом становились на цыпочки, вытягивали, сколько могли, свои мозговые руки,
чтобы дотянуться до своих не очень высоких героев, и вдруг, как бы ради
уничтожения сего направления, был переведен на русский язык (в
"Современнике", кажется) роман Гете "Предрасполагающее сродство"
(Wahlverwandschaften), где могучий поэт, видимо, без всякого труда и сверху
переставил, как шашки, несколько лиц, исполненных тончайших ощущений и
самого возвышенного образа мыслей. Ни дать ни взять, как вол обо...
муравьев...
Чувствую, почтеннейший Федор Иванович, что я написал Вам не столько
рассуждений и возражений, сколько исповедь своих мыслей и эстетических
воззрений. Но что же делать? Так написалось, и в заключение скажу еще два,
три слова. Вы мне как-то говорили: "Вы, романисты, должны нас учить, как
жить: ни религия, ни философия, ни наука вообще для этого не годятся". А мы,
романисты, с своей стороны, можем сказать: "А вы, господа критики и историки
литературы, должны нас учить, как писать!" В сущности, ни то, ни другое не
нужно, а желательно, чтобы это шло рука об руку, как это и было при
Белинском и продолжалось некоторое время после него. Белинский в этом случае
был замечательное явление: он не столько любил свои писания, сколько то, о
чем он писал, и как сам, говорят, выражался про себя, что он
"недоносок-художник..." (он, как известно, написал драму{597} и, по слухам,
неудавшуюся), и потому так высоко ценил доносков-художников.
Дружески пожимая Вашу руку, остаюсь с пожеланием всего хорошего, а паче
всего здоровья
А.Писемский.
1877 г.
Ноября 4.
[3-5 декабря 1877 г., Москва].
Любезный друг
Сергей Алексеевич!
Мне нужна для эпиграфа приблизительно такая фраза из Гамлета:
"Злодейство встанет на беду себе, хотя засыпь его землею*. Но так как на
точность моей памяти я не могу совершенно надеяться, Шекспира у меня нет, то
и прибегаю к твоей помощи. Уведомь меня, нет ли в Гамлете такого изречения и
как его говорят, чем крайне меня обяжешь. Писемский.
P.S. Фразу эту я запомнил по переводу Полевого, кроме которого я других
переводов и не читал.
[25 апреля 1878 г., Москва].
Почтеннейшая Варвара Александровна!
Пишу к вам мое благодарственное письмо рукой жены, потому что сам лежу
в постели. Спасибо вам великое! Вчера был у меня Вольф; он, кажется, очень
бы не прочь купить мои сочинения, хоть и имеет очень много других
предприятий. Он [...] приехал в Москву повидаться со мной. Но, во всяком
случае, я очень бы желал видеться с Кирпичниковым, и вы убедительно
попросите его заехать ко мне: кроме дела, мне и лично с ним познакомиться
весьма желательно.
Даже диктовать дальше нет более сил. Поклонитесь всем вашим, искренно
вас уважающий Я.
P.S. Актерам же петербургским скажите, что я в пьесах моих ничего
переделывать не стану.
25 апреля
1878.
[Май 1878 г., Москва].
Почтеннейший Михайло Осипыч!
В одном из ваших писем вы говорили, что не имею ли я чего прислать Вам;
я вам написал, что ничего не имею, но потом вспомнил, что у меня есть две
пьесы, не бывшие в печати{598}; участь которых была такова: я написал их еще
лет 14 тому назад и предполагал напечатать в Петербурге, но когда в сей град
приехал и прочел некоторым из приятелей, те в один голос сказали, что это
вещи очень сильные, но печатать их невозможно: в первой из них у отца связь
с незамужней дочерью, а во второй выведены семейные распри, убийства и
самоубийства. Покойный Федор Иванович Тютчев, у которого я между прочим
читал, воскликнул, прослушав пьесы: у вас выведены какие-то кретины
самоубийств, этого никогда в жизни не бывало и быть не может! Но, - увы! -
на поверку оказалось, что друзья мои ошибались, и я был пророком того, что
уже носилось в воздухе, я первый почувствовал и написал, и то, что написал,
стало потом повторяться сильно, каждочасно и почти каждосекундно.
[Москва] Поварская, Борисоглебский пер.,