Главная » Книги

Раскольников Федор Федорович - Кронштадт и Питер в 1917 году, Страница 7

Раскольников Федор Федорович - Кронштадт и Питер в 1917 году


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

stify">   Спускались сумерки. Снаружи и внутри тюрьмы загорелись электрические лампочки. В конторе солдаты сдали нас под расписку смотрителю тюрьмы.
   - Да вы не страшный! Вы совсем не страшный!.. Судя по газетам, мы вас представляли совсем иначе, - запричитал смотритель тюрьмы, очень жизнерадостный человек...
   По пути в камеру я успел крепко ругнуть бульварную буржуазную прессу, которая всех нас усиленно изображала зверями в человеческом облике. Добавил еще несколько слов о крайней разнузданности буржуазной печати вообще.
   Смотритель тюрьмы сочувственно кивал головой, а надзиратель, бряцая ключами, со странной усмешкой распахнул передо мной тяжелые двери.
   6. Итоги июльских дней
   В процессе нарастания революционных событий демонстрация 3-5 июля 1917 года имеет, несомненно, большое историческое значение. Она является промежуточным звеном между двумя другими массовыми выступлениями пролетариата: демонстрацией 20-21 апреля и Великой Октябрьской революцией. Она логически вылилась из демонстрации 20-21 апреля, но превзошла ее как более резкой, отчетливой постановкой вопросов, так и вовлечением в ряды демонстрантов гораздо более широких масс рабочего класса.
   20-21 апреля наряду с выставленным нашей партией лозунгом "Вся власть Советам" еще встречалось требование персональных перемещений в составе министерств. Часто можно было видеть плакат "Долой Гучкова и Милюкова". В этих надписях чувствовались отзвуки неизжитых мелкобуржуазных иллюзий, внушавших наивную веру, что с переменой одного-двух лиц Временное правительство станет приемлемым для рабочих и крестьян.
   К 3-5 июля углубление и обострение классовых противоречий заставило забыть эти вредные мечты, отрешиться [151] от всяких надежд на Временное правительство. В июльской демонстрации содержание плакатов варьировалось только в пределах: "Вся власть Советам" и "Долой министров-капиталистов". Требование обязательного устранения из состава правительства всех до одного представителей буржуазии с заменой их социалистами, представителями рабочих Советов, являлось всего лишь иной формулировкой лозунга "Вся власть Советам". Изгнание десяти министров-капиталистов означало не перетасовку отдельных лиц, а полный переход к новой системе управления - к Советской республике.
   Несмотря на доказанное участие в демонстрации анархистов, без всякого смысла стремившихся разжечь страсти, не они спровоцировали выступление: это было не по силам такой невлиятельной группе. Июльские события произошли совершенно стихийно, без всякого побуждения извне. Рабочий класс и крестьянство в солдатских и матросских шинелях своим здоровым инстинктом чуяли, что Временное правительство губит революцию, ведет ее в пропасть.
   И, не ожидая ничьего призыва, они 3 июля по собственной инициативе хлынули на улицу.
   Как отнеслась к этому партия большевиков? 2 и 3 июля она всей силой своего влияния сдерживает идущие за ней массы. Днем 3 июля ЦК сдает в печать призыв воздержаться от выступления. Но наэлектризованность рабочих масс и их напор настолько велики, а коллективная воля так знаменательно проявляет себя в самостоятельном выступлении одних воинских частей и в сочувственном настроении других, еще не выступивших, но в любой момент готовых к выступлению, что к вечеру 4 июля партия революционного пролетариата решается возглавить неизбежное, неустранимое движение и, внеся в стихию сознательность, превратить его в мирную и организованную вооруженную демонстрацию.
   Классовое чутье, здравый политический смысл и дальнозоркость нашей партии, тесная спаянность ее с широкими пролетарскими и полупролетарскими массами избавили большевиков от роковой и непоправимой ошибки, которая произошла бы, если б они остались в [152] стороне от движения. Движение, органически и стихийно возникшее на почве издевательства над массами контрреволюционного правительства Керенского и Церетели, было все равно неминуемо, но при пассивном воздержании большевистской партии оно перекатилось бы через ее голову, разбилось на тысячи мелких, не связанных, не координированных и не объединенных выступлений и оказалось бы разбитым по частям. Ни одна другая партия ни по своему влиянию, ни по состоянию организационного аппарата не могла в то время взять на себя руководство таким ответственным революционным выступлением.
   Наша партия возложила на свои плечи эту тяжелую задачу и с честью разрешила ее. Конечно, были отдельные эксцессы, совершенно неизбежные во всяком массовом выступлении, но они быстро ликвидировались энергией членов партии. В общем, партии всецело удалось овладеть этим стихийным, помимо ее воли образовавшимся движением и влить его в русло организованности.
   Часто приходилось слышать возражения: если предполагалось произвести лишь мирную демонстрацию, зачем нужно было брать оружие? Не лучше ли было винтовки оставить дома?
   Наивный вопрос! Нетрудно было предвидеть, что безоружная демонстрация окажется встреченной по-военному. Если 4 июля Временное правительство не выпустило против манифестантов русского Кавеньяка{51} во главе какого-нибудь казачьего полка или юнкерского отряда, так это в значительной степени объяснялось именно тем, что мозолистые руки рабочих, матросов и солдат крепко сжимали приклады заряженных винтовок.
   Временное правительство боялось вооруженного отпора, не хотело преждевременно вызвать гражданскую войну. Еще в мае Церетели, приезжавший заключать соглашение с "независимой" Кронштадтской республикой, [153] выдуманной напуганными буржуа, хватаясь за голову, страдальчески говорил:
   - Неужели будет гражданская война? Неужели не удастся предотвратить ее?
   Он в искреннем отчаянии нервно сжимал кулаки.
   Необходимость оружия, единственного средства защиты в случае кровопускания, диктовалась еще и тем обстоятельством, что, провозглашая демонстрацию, мы сохраняли за собой право в любой момент превратить ее в вооруженное восстание. Выше я уже подчеркивал и подчеркну здесь еще, что, если бы фронт и провинция горячо поддержали наши лозунги, мы были бы плохими революционерами, не попытавшись форсировать события и уже в июле не сделав октября.
   Почему же мы в то время не решились стать на путь переворота?
   Потому что, несмотря на несомненное большинство в Питере, у нас не было достаточно сил во всероссийском масштабе, чтобы не только захватить власть на несколько дней, а и удержать ее. Наконец, совершая переворот, нам пришлось бы арестовывать тогда как членов Временного правительства, так и большинство Центрального исполнительного комитета, большинство Питерского Совета. Это сразу обессилило бы партию, произведшую переворот, подрезало основы ее позиции и создало бы непонятные для масс противоречивые условия, когда во имя борьбы за власть Советов приходилось арестовывать эти Советы.
   Партия большевиков поступила правильно, не прельстившись лаврами дешевой авантюры, способной в го время если не погубить революцию, то по крайней мере надолго отсрочить ее.
   Исторические дни 3-5 июля имели огромное положительное влияние на дальнейшее развитие событий. Этот грандиозный смотр пролетарских сил, готовых на страх буржуазии с оружием в руках защищать революцию, был началом конца для Временного правительства и связавших с ним свою бесславную судьбу оборонческих партий меньшевиков и эсеров.
   События 3-5 июля и последовавшая за ними кампания жестоких репрессий до конца разоблачили контрреволюционную и антидемократическую позицию буржуазного [154] правительства Керенского. Меньшевики и эсеры, запутавшиеся в сетях коалиции, окончательно и бесповоротно скомпрометировали себя. А наша преследуемая партия, окруженная ореолом мученичества, вышла из этих испытаний еще более закаленной, неслыханно увеличившей влияние и кадры своих сторонников.
   Июльские дни и неотвратимо наступившее после них обострение классовой борьбы дали огромный опыт и многому научили русский рабочий класс. [155]
   VII. В тюрьме Керенского
   1. Первый допрос
   Отведенная мне камера располагалась в первом этаже огромного второго корпуса "Крестов".
   14 июля я был вызван на допрос. В особой комнате, рядом с кабинетом начальника тюрьмы, меня ожидал следователь морского суда Соколов в блестящем форменном кителе. Подавая мне лист бумаги, он с преувеличенной корректностью, невольно напомнившей мне царских жандармов, предложил заполнить показаниями официальный бланк.
   Когда я закончил изложение своей роли в июльских событиях, морской следователь многозначительно информировал меня, что по старым законам, так же как по новому положению, введенному на фронте, за вменяемые мне преступления полагается смертная казнь.
   - Закон обратной силы не имеет, - возразил я.
   В самом деле, в момент демонстрации смертная казнь формально еще не была введена, к тому же моя деятельность протекала в Кронштадте и в Питере, а никак не на фронте{52}.
   Следователь недоуменно развел руками. Я догадался, что понятие "фронта", очевидно, допускает самое широкое толкование. Элементарные юридические формулировки вроде "обратной силы закона" существуют лишь в мирное время, а в эпоху революции отпадают сами собой. Мне стало понятно, что в рядах опьяненного победой и жаждой мести Временного правительства существует немало сторонников самой жестокой расправы с большевиками. [156]
   2. Встреча с П. Е. Дыбенко
   В начале моего тюремного сидения я был подвергнут строжайшему одиночному заключению: дверь камеры была постоянно закрыта и на прогулку "по кругу" меня выводили отдельно, тогда как другие товарищи, сидевшие в одиночках, имели общую прогулку и даже устраивали при этом импровизированные митинги.
   Во время одной из первых прогулок я увидел за решеткой нижнего подвального этажа знакомое лицо П. Е. Дыбенко. Не обращая внимания на конвойных солдат и тюремных надзирателей, спокойно остановился и на виду у всех вступил с ним в приятельскую беседу. Никто не сделал мне замечания - революция заметным образом коснулась уже и тюрьмы.
   Тов. Дыбенко со свойственным ему юмором рассказал о перипетиях своего ареста и неожиданных злоключениях командующего флотом адмирала Вердеревского, убежденного сторонника Временного правительства. Получив шифровку Дудорова о безжалостном потоплении подводными лодками всех кораблей, самовольно выходящих из гавани по направлению к Петрограду, адмирал доставил ее в Центробалт, откуда она, произведя неслыханную сенсацию, распространилась по всем кораблям. Вердеревский, не имевший возможности за спиной Центробалта привести приказ в исполнение, отлично сознавал, что, даже если это ему в какой-то мере и удастся, он сам не сносит головы. Исходя из соображений чистой целесообразности и собственного бессилия, а отнюдь не из уважения к выборным матросским учреждениям, органически враждебный большевизму, но умный и хитрый адмирал Вердеревский избрал единственный доступный ему путь и адресовался в Центробалт.
   Высшее морское начальство, сидевшее под адмиралтейским шпицем, было взбешено до последней степени опубликованием секретной шифровки, переданной командующему флотом в порядке боевого приказа. Лебедев, Дудоров{53} и им подобные усмотрели в этом акте незаконное разглашение военной тайны. Вердеревский [157] был обвинен ни больше ни меньше как в государственной измене и арестован.
   Впрочем, несколько позже адмирал с такой же внезапностью стал "калифом на час" и прямо из-за решетки попал в мягкое кресло Малахитового зала Зимнего дворца в качестве последнего морского министра Временного правительства. Виновнику его ареста - Дудорову пришлось срочно ретироваться в Японию на пост морского агента.
   После встречи с Дыбенко, возвращаясь в свою камеру, я встретил в коридоре матроса с "Авроры", тов. Куркова, и одного из членов Центробалта, Измайлова. Последний пришел в Питер на миноносце в составе делегации Балтфлота с протестом против политики Временного правительства, но был арестован и посажен в "Кресты". Впрочем, оба сидели недолго и вскоре были освобождены без всяких последствий.
   3. Семен Рошаль тоже в "Крестах"
   Однажды в моем "глазке" показался крупный и темный глаз, а вслед за тем я услышал хорошо знакомый мне голос Семена Рошаля:
   - Здравствуй, Федя!
   Оказывается, узнав, что я арестован, он тоже решил добровольно явиться в тюрьму.
   - После твоего ареста я считал неудобным скрываться, - пояснил Семен.
   В "Крестах" разрешалось читать газеты. Это было уже новшеством по сравнению с режимом царских тюрем. Каждое утро в мою камеру приходил кто-нибудь из товарищей и приносил огромную кипу газет. Я покупал по одному экземпляру все выходившие в Питере издания, до бульварного листка "Живое слово" включительно.
   Под предлогом одолжения той или иной газеты тов. Рошаль стал частенько подходить к моей камере.
   В то время во всей печати шла лютая, неистовая травля большевиков. Безудержно и бесстыдно бульварно-буржуазные борзописцы вешали собак не только на партию, но и на отдельных ее членов, не останавливаясь перед самыми гнусными измышлениями. Изрядно [158] доставалось при этом и кронштадтцам, особенно Рошалю и мне. Лично на меня эти нападки не производили никакого впечатления. Я только посмеивался по поводу выдвинутых против меня обвинений в семи смертных грехах. От наших непримиримых классовых врагов и нельзя было ждать ничего иного, а потому ко всем их словам, как бы возмутительны и оскорбительны сами по себе они ни казались, я относился с глубоким равнодушием.
   Рошаль реагировал иначе. Он очень болезненно воспринимал каждую грязную статью, каждую заметку, приписывавшую ему нечистоплотные поступки. Помню, как одно досужее измышление языкоблудного репортера суворинского "Вечернего времени"{54} испортило ему настроение на целый день. Да и в последующем долгое время он не мог без раздражения вспоминать чудовищное извращение его биографии, злостные наветы на родных.
   Такая болезненная чуткость вытекала из всей натуры Семена. Под свирепой наружностью, под взлохмаченными волосами и вызывающей кепкой скрывался нежнейший романтик, немного наивный, обидчивый и неудержимо горячий во всем, что относилось до его спартанской честности.
   4. Свидание с матерью и кронштадтскими друзьями
   В один из первых дней заключения ко мне на свидание пришла старушка мать. Свидания происходили, как и при старом режиме, через двойную решетку в присутствии тюремного смотрителя. Последний отличался некоторыми привлекательными чертами, в том числе нескрываемым сочувствием к арестованным. Во время свиданий он часто выходил из комнаты, что в значительной степени облегчало передачу свернутых в трубочку длинных и узких рукописей, пересылавшихся мной в наши газеты. [159]
   Кроме матери ко мне на свидание приходили три кронштадтских матроса во главе с тов. Панюшкиным. Они принесли хлеб, консервы и деньги, собранные среди команд. Этот знак внимания кронштадтских друзей глубоко меня тронул. Все присланное ими оказалось как нельзя более кстати. Деньги дали возможность ежедневно приобретать полное собрание петроградских газет и, таким образом, не отставать от текущей политики. Продукты были весьма ценным дополнением к недоброкачественному тюремному столу.
   На обед нам давали тошнотворную бурду с тухлой солониной. От небольшого куска этой плававшей в супе тухлятины во рту оставалось ощущение кисловатых помоев из выгребной ямы. Нередко в результате раскопок в похлебке обнаруживались самые неожиданные предметы: мочало, человеческие волосы, мелкие сучки, В довершение всего эта загрязненная жидкость, только по недоразумению называвшаяся супом, очень часто оказывалась подгоревшей и тогда становилась абсолютно несъедобной даже для свиней. В таком случае, брезгливо поморщившись, мы немедленно выливали горелые помои в парашу.
   На второе полагалась неизменная каша - "шрапнель". Суточный хлебный паек составлял около 3/4 фунта на каждого. В соединении с водой это было главным питанием. Хлеб даже иногда оставался, и тогда мы охотно делились им с уголовными.
   Тюремные надзиратели на недозволенное общение заключенных между собой смотрели сквозь пальцы. Во всем их обращении с нами проглядывала заметная осторожность и даже боязнь. Февральская революция, низвергнувшая царских сановников, внезапно оказавшихся в "Крестах", и передавшая часть министерских портфелей в руки бывших ссыльных и заключенных, произвела крупную встряску в умах тюремщиков. Один из них довольно откровенно высказал причины своей обходительности с большевиками:
   - Вот сегодня вы в тюрьме сидите, а завтра, может быть, тоже министрами станете.
   И действительно, они обходились с нами, как с министрами, инкогнито севшими в камеру одиночного заключения и до срока желающими остаться не узнанными. [160]
   Я хорошо помнил 1912 год и свое тогдашнее пребывание в Петербургском доме предварительного заключения. Прогулками заведовал у нас некий Алексей Иванович. Это был старый и многоопытный тюремщик, состоявший на службе не менее 25-30 лет. Вся его грудь была увешана крупными серебряными медалями. С окладистой бородой и в неизменной фуражке, он был живым воплощением тюремного холода. Никогда не разговаривал и не шутил ни с кем из заключенных. На губах старика никто не видел улыбки. В редких случаях он, выражал внутренний смех только своими морщинами, расходившимися по лицу. Начинающие тюремную карьеру надзиратели подобострастно обращались к нему не иначе как по имени-отчеству. И вот после революции все эти величавые "Алексеи Ивановичи", все эти официально сухие, грубоватые и непроницаемые тюремщики вдруг скинули свои чопорные ледяные маски и превратились в ласковых розенкранцев и гильденштернов из шекспировского "Гамлета". Разница обращения давала себя знать не только со стороны мелких сошек. Даже лица высшего тюремного персонала держали нос по ветру, все время как бы принюхивались.
   С увеличением шансов на победу большевиков они становились необыкновенно ласковыми к таким, как я, делали всевозможные поблажки, охотно шли на законные и незаконные льготы. Но как только им начинало казаться, что политическая обстановка благоприятствует Временному правительству, у нас тотчас отнимались все эти привилегии.
   Начальником тюрьмы был тогда немолодой и, как сказано уже, слишком жизнерадостный для своей мрачной профессии прапорщик, "мартовский эсер", любивший похвастать своей революционной ролью в палисаднике Таврического дворца. Из его рассказов выходило так, что именно он и был главным руководителем и организатором февральского восстания. Бесстыдный льстец, он всегда казался нам морально нечистоплотным. Его грубое и глупое подлизывание не могло никого ввести в заблуждение. Омерзительность пищи, а позже холод сырых, нетопленных камер, водворившийся в тюрьме с наступлением осенних морозов, не без основания приписывались ему. Несмотря на вводившийся временами "либеральный" режим, вся тюрьма ненавидела его. [161]
   5. Голодовка
   Вскоре у нас в тюрьме вспыхнула голодовка. Поводом к ней послужило то обстоятельство, что многим из заключенных, несмотря на продолжительный срок, истекший со дня их ареста, не было предъявлено никакого обвинения. Кроме того, выдвигалось требование большей свободы во внутренней жизни.
   Решение о голодовке вынесли товарищи, имевшие общую прогулку во дворе. Рошаль и я, как изолированные в одиночках, не могли принять участия в обсуждении этого вопроса и были поставлены уже перед совершившимся фактом.
   Из чувства товарищеской солидарности мы присоединились к общему решению, хотя у нас существовал свой взгляд на голодовку. Это очень трудный и опасный прием борьбы. Применять его мы считали возможным только как последнее средство. Успех голодовка имеет лишь тогда, когда все относятся к ней серьезно и держатся очень упорно. Голодовки широко практиковались в царских тюрьмах, но тогдашние политические заключенные были убежденными и стойкими революционерами. А после июльских дней "Кресты" заполнились очень неоднородной публикой. Среди арестованных преобладала совсем зеленая молодежь. Немалый процент составляли жертвы слепого случая, бессмысленных захватов на улице любого и каждого по первому доносу доброхотного агента, которому часто мерещился большевизм во всяком небрежно оброненном слове.
   И в первый же день голодовки наши опасения оправдались. Для многих заключенных участие в ней не было вопросом жизни или смерти. Нашлись даже такие, которые, объявив себя "голодающими", потихоньку, но с большим аппетитом уплетали тюремный обед, начиняли свои желудки обильными излишками хлеба и каши за счет действительно голодавших товарищей. Наша тюремная стачка грозила превратиться в сплошной скандал.
   На счастье, уже к вечеру неприятный кризис разрешился самым неожиданным образом. Голодовка политических заключенных в "Крестах" вызвала необыкновенно поспешную реакцию "в высших сферах". По распоряжению этих "сфер" наши камеры были открыты. [162]
   Мы все собрались на втором этаже для обсуждения создавшейся ситуации. Здесь оказались даже представители политических из первого корпуса "Крестов", в том числе левые эсеры Устинов и Прошьян. От имени начальника тюрьмы нам было объявлено, что на следующий день в тюрьму приедет министр юстиции А. С. Зарудный для переговоров по поводу выставленных нами требований.
   Так же легко, как было принято решение о голодовке, прошло постановление и о немедленном ее прекращении. Во время непродолжительных прений выявились две противоположные позиции: большинство высказалось в пользу прекращения голодовки, но относительно незначительная группа во главе с В. А. Антоновым-Овсеенко отстаивала доведение начатой голодовки до конца. В конечном счете для переговоров с министром была выбрана делегация в составе трех лиц: Антонова-Овсеенко, Устинова и меня.
   На следующий день нас вызвали в кабинет начальника тюрьмы, где уже находился А. С. Зарудный. Этот присяжный поверенный из "трудовиков" только недавно был назначен на смену Переверзеву, чересчур зарвавшемуся и оскандалившемуся по нашему "делу".
   Невысокого роста, сутулый, с острой седенькой бородой и почтенной осанкой "честного" либерала из "Литературного общества" и "Русского богатства", Зарудный обошелся с нами довольно холодно. Выслушивая наши требования, он все время нервно теребил свою бороду. Потом вдруг окончательно потерял самообладание, повысил голос и почти закричал старческим, срывающимся фальцетом. Видимо, встреча с нами пробудила у него не очень приятные теперь воспоминания о лучшей странице его жизни, когда он выступал не в качестве врага пролетарской революции, а защитником членов Совета рабочих депутатов, брошенных "конституционной" монархией на скамью подсудимых{55}. [163]
   В общем, А. С. Зарудный произвел на нас самое тягостное впечатление. В минуты волнения его генеральский апломб, скрывавшийся под фиговым листком внешнего демократизма, проявлял себя в самой худшей старорежимной форме.
   Зато именно этим показным дешевым демократизмом ему легко удалось очаровать всех тюремщиков.
   - Помилуйте, ведь министр, а нам руку подал, - рассказывали потом пораженные надзиратели.
   Оставив после себя благоухание парламентской корректности, министр отделался только неопределенными обещаниями. Обвинительный акт по-прежнему не был вручен многим товарищам, уже не первый месяц сидевшим под замком. Однако завоеванная нами скромная свобода внутритюремного общения вошла в жизнь и укрепилась. С этих пор двери камер стали запираться только на ночь. В течение же всего дня мы имели широкие возможности для самых тесных и оживленных товарищеских сношений: Это было единственное реальное достижение голодовки.
   Сам по себе визит министра нам ничего не дал. Но тем более серьезные политические выводы можно было сделать из его торопливого посещения. В нем мы увидели еще один признак прогрессирующей слабости Временного правительства. Оно уже до такой степени чувствовало ускользание почвы из-под ног, что всполошилось при одном известии о голодовке в "Крестах". Между тем, обладай Временное правительство более крепким позвоночником, ему без труда удалось бы принудить нас к полной капитуляции. Либерально-буржуазный и псевдосоциалистический состав совета министров пошел нам на уступки, не попытавшись даже подсчитать наши силы и взвесить свои шансы. А между тем самое поверхностное знакомство со случайным составом и настроениями арестованных (преимущественно солдат крестьянского происхождения) должно было совершенно успокоить мятущиеся нервы временных правителей насчет исхода тюремной забастовки.
   Но хорошо все, что хорошо кончается. В общем, мы с честью вышли из рискованной голодовки, ободренные первым частичным успехом. Как-никак принцип "одиночного" заключения был все же нарушен. [164]
   6. Споры, новые знакомства и размышления
   Во время ежедневных теперь узаконенных свиданий разгорались жгучие споры - чаще всего о перспективах революции. Пессимистов не было. Все без исключения верили в победу пролетарского дела. Разногласия сосредоточивались лишь на вопросе о темпе развития революции.
   Были среди нас нетерпеливые "буревестники", считавшие, что в июльские дни партия допустила ошибку, отказавшись от попытки восстания. Мы, всецело одобрявшие линию Центрального Комитета, старались урезонить их, так и этак доказывали, что в те дни всеобщей растерянности и смятения в стане наших врагов захватить власть было действительно легко, но удержать ее - очень трудно. Попытка этого рода являлась бы авантюрой. Созданная нами власть была бы низложена сравнительно отсталыми фронтовиками, среди которых еще кое-где, особенно в казачьих частях, держалась кулачная дисциплина. Питерскому рабочему классу и его гарнизону было бы устроено чудовищное кровопускание. При избытке либерального прекраснодушия у Временного правительства не было недостатка в кровожадных кавеньяках и скулодробительных добровольцах.
   - Необходимо сперва привлечь на свою сторону большинство трудящихся, - говорили мы, - и только уже после этого свергать Временное правительство.
   Но наши оппоненты возражали. Им казалось, что завоевывать симпатии большинства незачем; совершенно достаточно, если энергичное меньшинство революционного авангарда захватит власть в свои руки и на собственный страх и риск совершит переворот в интересах рабочего класса. В этой политической концепции я без труда уловил знакомые нотки теории семидесятника П. Н. Ткачева с его "Набатом".
   Особенным упорством в защите этой точки зрения отличался тов. Сахаров, за что и получил от меня кличку Бланкиста. Этот сравнительно молодой, но уже лысый, с усеянным морщинами лицом и живыми блестящими глазами прапорщик военного времени служил в 1-м запасном батальоне и пользовался огромной популярностью [165] среди солдат. В июльские дни он поднял свой многочисленный батальон и привел его из Охты к Таврическому дворцу. За это Сахаров был-"изъят", посажен в "Кресты" и оказался в списке обвиняемых, почетно возглавлявшихся В. И. Лениным.
   Сахаров был прекрасный товарищ и славный человек, но в теории, видимо, прихрамывал.
   А порой попадались на узких перекрестках тюремных путей и совсем иные люди, случались совершенно другие, вовсе не приятные знакомства.
   На прогулку вместе с нами выпускались и уголовные. Кого только тут не было! И подлинные немецкие шпионы, и малолетние преступники...
   Однажды, когда я сидел на скамейке в тюремном дворике, ко мне подошел молодой человек, по внешнему виду рабочий, и стал жаловаться на невыносимые нравственные муки, причиняемые ему тюремным заключением. Я отнесся к нему с сочувствием и уже собрался поддержать добрым словом, но предварительно задал вполне естественный вопрос:
   - По какому делу вы арестованы?
   - Моя фамилия опубликована в списке провокаторов, - отчеканил мой словоохотливый собеседник.
   Я поторопился отойти в сторону от тоскующего без работы агента охранки...
   После прогулки мы снова возвращались в камеры, которые, однако, в дневное время продолжали оставаться открытыми. Только поздно вечером каждый из нас нажимал кнопку звонка и просил надзирателя запереть дверь до следующего утра.
   - Выходить уже больше не будете? - почтительно осведомлялся надзиратель и со скрежетом поворачивал ключ в заржавленном замке тяжелой двери.
   С установлением режима "открытых дверей" наши камеры день ото дня все более превращались в якобинские клубы. Шумной толпой кочевали мы от одного к другому. И не только спорили, но и сообща читали газеты, играли в шахматы. Одним словом, предавались тому, что немцы называют "Theorie und Tee"{56}.
   А тем временем матерые царские следователи и продажные писаки, горевшие желанием отличиться и выслужиться [166] при новом режиме, из кожи лезли вон, чтобы при помощи хорошо знакомых им профессиональных приемов сфабриковать против нас подложный материал и в самом широком масштабе создать новое "дело Бейлиса"{57}. Разница была лишь та, что нас обвиняли не в употреблении христианской крови, а в употреблении немецкого золота. Это следует отнести не столько к перемене политических режимов, сколько к различию объектов обвинения: в деле Бейлиса на скамье подсудимых сидел еврейский народ, а в нашем процессе на заклание обрекалась большевистская партия. В одном случае справлял свой праздник антисемитизм, в другом - антибольшевизм. Тем не менее методы были одинаковы. И тут и там с одобрения высшего начальства откровенно применялась фальсификация и использовалась погромная юстиция. В обоих случаях господствующий класс (при царизме - поместное дворянство, при Временном правительстве - буржуазия) во имя своих классовых политических интересов слишком грубо пытался обратить "весы правосудия" в плаху...
   Наш процесс по части фальсификации общественного мнения знаменовал переход от мелкой, почти кустарной работы "Речи" или "Биржевки"{58} к широкому производству ядовитой газетной лжи, к крупнокапиталистическим махинациям на началах широкой "свободы печати" и "гласности". Освобожденная Февральской революцией от мелочной царской регламентации юная и победоносная российская буржуазия готовилась снять [167] пенки с моря пролитой народом крови. Наша партия осмелилась помешать этому, и на ее голову тотчас обрушился весь аппарат буржуазной печати, решившей впервые поработать с размахом и дерзостью, еще неслыханными в истории русской журналистики. Были отброшены в сторону все старые интеллигентские предрассудки, все хорошие слова и приемы, унаследованные нашими либералами от эпохи высокого интеллигентского "горения", от Лаврова и Михайловского и даже - о, романтическая старина! - от Герцена и Белинского. Совестливо чувствительный тон так называемого "героического" периода русской публицистики показался бы неуместным в эти послеиюльские недели, когда буржуазия старалась защищать от пролетариата свои войною нажитые миллиарды. Надо было писать так, чтобы без всяких последствий и в кратчайший срок отправить провозвестников III Интернационала на виселицу.
   С бубновым тузом государственной измены, со всех сторон облепленные комьями грязи, осыпанные дождем позорнейших обвинений, Ленин и его друзья под гром скандальных "разоблачений" должны были подвергнуться осуждению и быть раздавлены еще прежде, чем пристрастное следствие разобрало бы это дело и успело проверить фальшивые показания о получении немецкого золота. Буржуазная пресса взяла на себя обязанности и следствия и суда. Она сама вызывала мифических свидетелей, сама давала за них неслыханные по своей лживости ответы и "показания", сама изготовляла нужные для прокуратуры документы и, признав их абсолютно убедительными, едва не требовала немедленной казни для "государственных изменников", для "немецких шпионов". Кампания была ведена с умением и энергией, с американской смелостью, и если она не удалась, то в этом меньше всего виноваты сами фальсификаторы, которым буржуазия поручила защиту своих интересов, охрану священной собственности. Буржуазной журналистике не в чем упрекнуть себя, она по-своему "честно" выполнила свой долг перед хозяином - капиталом. Она рвала на куски и волочила по грязи имена и репутации тех, кто стоял на его дороге.
   Увы! Русскому рабочему и крестьянину показались неубедительными все эти приемы газетной травли. На [168] поток юридической лжи, на уколы бумажных стрел пролетариат ответил ударом оглоблей, который сшиб все сложное сооружение мелких лавочников, метивших в диктаторы. Великая революционная волна, девятым валом прокатившаяся по всей стране в октябре 1917 года, без остатка смыла следы чернильной пакости, в течение трех месяцев стремившейся замарать коммунистическую партию.
   7. Неожиданная гостья
   Бессменным зачинщиком всех наших дискуссий, вожаком караванов, путешествовавших из камеры в камеру, был Рошаль. Но его кипучая натура этим не удовлетворялась. Он с увлечением изучал историю революционного движения рабочего класса в России и на Западе, начал писать воспоминания о своей кронштадтской работе в период с февраля по июль 1917 года. К сожалению, ему удалось написать только вступление, выяснявшее роль Кронштадта в русской революции и причины, обусловившие его историческую роль.
   Как-то нам в тюрьму прислали цветы, и Семен до вечера ломал голову, теряясь в романтических догадках. А на следующий день меня и Рошаля вызвали в кабинет смотрителя тюрьмы, где нас ожидала девушка, представительница какой-то организации вроде политического Красного Креста. Отрекомендовавшись анархисткой Екатериной Смирновой, она передала нам целую гору черного хлеба и сообщила, что еще вчера добивалась свидания, но не получила пропуска. Тайна загадочного букета раскрылась сама собой.
   Один из первых вопросов, которыми засыпала нас Смирнова, касался снабжения:
   - Не хотите ли вы апельсинов? Я могу вам принести.
   - Отчего же? - ответили мы. - В тюремной обстановке всякое даяние - благо.
   - Но у меня апельсины особенные, - загадочно произнесла Смирнова, взглянув на меня своими светлыми, почти бесцветными глазами.
   Не оставалось сомнений, что речь идет о бомбах. Но так как мы к побегу не готовились, то в черных "апельсинах", конечно, не нуждались. Пришлось поблагодарить [169] и отказаться от любезно предложенных "фруктов". Смирнова искренне огорчилась. В ее глазах это предложение было так естественно, а отказ - непонятен.
   Во время первой революции 1905 года, тогда еще гимназистка, вступила в партию эсеров и была привлечена к террору. Детской рукой сжимая револьвер, Катя стреляла в губернатора. Несовершеннолетие спасло ей жизнь: смертная казнь была заменена бессрочной каторгой. Ее лучшие годы прошли в скитаниях по тюрьмам Сибири. Бабушка контрреволюции Брешко-Брешковская, которая, в ту пору называлась еще "бабушкой революции", приняла в ней участие и оказала поддержку. На десятом году каторжной жизни Смирновой вспыхнула Февральская революция и дала свободу юной террористке. Вместе с "бабушкой" она приехала в Питер и здесь, наблюдая предательскую роль эсеров, стала постепенно отходить от них и вскоре совсем перешла в лагерь анархистов. Позднее Катя Смирнова, вступив в ряды большевиков, принимала активное участие в гражданской войне.
   Эта чуткая, хотя и не вполне уравновешенная девушка оказала нам большие услуги во время томительно однообразной тюремной жизни. Она, принося с воли доступные ей политические новости, снабжала нас хлебом, маслом, консервами, фруктами. Продовольствие это, по словам Смирновой, приобреталось главным образом на добровольные пожертвования рабочих и сборы за лекции, систематически устраиваемые ее краснокрестной организацией в цирке "Модерн".
   По моей просьбе Катя добыла возобновившийся исторический журнал Бурцева "Былое"{59}. В тот же день в одной из камер мы с огромным вниманием прочитали вслух статью Лукашевича о подготовке убийства Александра III. Для многих не искушенных в истории революционного движения роль, которую в этой организации сыграл брат тов. Ленина - Александр Ильич Ульянов, была неожиданным открытием. [170]
   8. Человеческие контрасты
   В один прекрасный день из первого корпуса к нам перевели поручика Хаустова и прапорщика Сиверса. На фронте они редактировали прекрасную газету "Окопная правда" - массовый большевистский орган для солдат, - и их хорошо знали в партии.
   Конечно мы познакомились. Хаустов и Сиверс были близкими друзьями, но очень отличались один от другого характерами. Единственное, что их роднило, - это страстная и безграничная преданность революции.
   Хаустову можно было дать лет около тридцати. Сосредоточенный, всегда задумчивый, он по первому впечатлению казался холоднее и меланхоличнее Сиверса. Это впечатление еще более усиливалось его своеобразной речью. Разговаривал Хаустов очень медленно, будто взвешивал каждое слово. Голос у него был мягкий и тихий. Но за внешней сдержанностью и рассудочностью таился неугасимый внутренний пламень. Какое бы выступление ни затевалось в тюрьме, он был в числе первых.
   Идеология тов. Хаустова не отличалась ясностью. В нем преобладало какое-то бунтарство, тяготеющее к анархизму. Революция застала его в состоянии неоформившегося мировоззрения. Но теоретическая слабость до известной степени искупалась смелостью и радикализмом практических выводов. Инстинктивное чувство правоты нашего дела привело Хаустова, по существу беспартийного офицера, к тесной совместной работе с большевиками.
   А вот тов. Сиверс уже тогда был настоящим коммунистом, неплохо разбирался в партийной программе и тактике. Молодой, немногим старше двадцати лет, с ярким чахоточным румянцем на щеках, он весь являл собой неудержимый порыв, устремление вперед. Говорил нервно и быстро, в волнении захлебываясь словами, путаясь и сбиваясь от нагромождения длинных периодов. В нем торжествовало революционное горение, не мешавшее ему, однако, быть основательнее и всестороннее в суждениях, чем его друг. Если внешняя меланхоличность и холодность Хаустова прикрывала революционное нетерпение, то Сиверс, при всей своей внешней кипучести, всегда сохранял хладнокровную рассудительность [171] и марксистский учет реального соотношения реальных сил.
   Среди тогдашних обитателей "Крестов" мне довелось наблюдать очень много таких человеческих контрастов.
   Из солдат питерского гарнизона, брошенных в тюрьму в послеиюльские дни, выделялись своей революционностью представители 1-го пулеметного полка. Особенно характерны были Ильинский и Казаков. Вполне сознательный и толковый работник питерской "военки" тов. Ильинский до службы в полку был типографским наборщиком и еще во внелегальные времена состоял членом партии. Подлинное пролетарское происхождение сказывалось в его подходе к любому вопросу. Он деловито обсуждал каждое предложение и, не торопясь, высказывал свое мнение, всегда отличавшееся убедительностью и здравым смыслом. Тов. Казаков, напротив, был молодым членом партии, вступившим в наши ряды уже после Февральской революции. Высокий, нескладный парень, он по своему духовному облику был типичным порождением деревни со всеми свойственными крестьянину безотчетными страхами и легко приходящими паническими настроениями. Происходило ли корниловское выступление, или в тюрьму приезжал для допроса следователь - Казаков всего боялся, отовсюду ждал беды и напасти. Если представитель мелкобуржуазного интеллигентского радикализма Хаустов составлял у нас в "Крестах" левое крыло, то пулеметчик Казаков - выразитель чаяний мелкобуржуазного крестьянства - в своих суждениях неизменно воплощал наиболее умеренные и осторожные настроения.
   Кроме питерских и кронштадтских руководителей июльского выступления и представителей фронта в лице Сиверса и Хаустова в нашей среде находились видный работник петергофской организации тов. Жерновецкий (по профессии педагог), солдат петергофского гарнизона Толкачев и солдат 176-го запасного полка Медведев{60}, ближайший помощник тов. Левенсона по работе в Красном Селе.
   Наконец, флот был представлен помимо кронштадтцев [172] еще двумя моряками - Любицким и Канунниковым.
   Интеллигент Любицкий стал матросом уже после революции и, не имея никакого понятия о морской службе, числился во 2-м Балтийском экипаже. По своим политическим убеждениям он примыкал к интернационалистам. Молодой, с бритой актерской физиономией, с длинными черными волосами, часто спускавшимися на лоб, обычно нахмуренный, Любицкий по природе был нелюдимым.
   Полной противоположностью являлся матрос с "Республики" тов. Канунников. Этот разбитной парень, очень непосредственный и в то же время не лишенный хитрой смекалки, неизменно пребывал в состоянии веселого благодушия. Однако тюрьма давила и его своей тяжестью: неунывающий Канунников часто вздыхал о свободе. Он был арестован на улице, около Финляндского вокзала, когда после июльских дней приехал из Гельсингфорса с кипами большевистской газеты "Волна" для розничной продажи ее в Петербурге. Начавшиеся в это время гонения против большевиков обрушились и на него, тем более что он и не думал скрывать свою принадлежность к нашей партии.
   Канунников и в тюрьме добровольно разносил газеты по камерам, а когда впоследствии для наших потребностей была открыта небольшая лавочка, поставлявшая главным образом консервы, он также охотно взял на себя заведование этим подобием кооператива.
   Из чужеродных элементов, затесавшихся среди нас, следует упомянуть "украинца" Степаковского и миллионера Вайнберга. Степаковский, молодой человек буржуазного вида, долгое время жил в Швейцарии, где принимал участие в издании на французском языке украинского журнала под названием "L'Ukraine". С визой дипломатического представителя Временного правительства он въехал в Россию и на первом же пограничном полустанке подвергся аресту. Свое задержание он ставил в связь с сепаратистской работой за границей и очень восторженно отзывался об украинском деятеле Скоропись-Иолтуховском, к которому мы отнюдь не питали уважения. Да и сам Степаковский внушал нам подозрения. Мы старались поддерживать отношения с ним в пределах максимальной осторожности. [173]
   Миллионер Вайнберг, маленький, подвижной буржуа, неопределенного возраста и типа нуворишей{61}, разбогатевших на войне, разукрасил свою камеру разноцветными коврами и тем создал себе подобие уюта. Для полной иллюзии домашней обстановки он целый день ходил в туфлях и мягкой куртке, с утра до вечера заваривал какао. Вайнберг оказался ввергнутым в узилище за какие-то спекулятивные комбинации, о которых сам не любил говорить. Изображая притворное сочувствие делу большевиков, он даже обещал в случае своего освобождения пожертвовать часть капитала в пользу нашей партии. Но, несмотря на столь щедрые благотворительные проекты, ему не удалось завоевать ничьего доверия. При каждой невольной встрече с н

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 416 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа