Главная » Книги

Успенский Глеб Иванович - Из цикла "Очерки переходного времени", Страница 4

Успенский Глеб Иванович - Из цикла "Очерки переходного времени"


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

умевая.
   - Должно быть.
   - Гм... Да. Прошение... Ну, а в том случае, ежели рвение мое не будет уважено воспособлением, могу ли я, без опасности, помощника просить? Дескать, десять лет состою на должности, но сил моих нету...
   - А много у вас учеников? - спросил мой товарищ.
   - Да это учеников-то найдем как-нибудь... Не бог весть... Это мы как-нибудь... Я веду речь к тому, что не известно ли вам, не слыхали ли как-нибудь в столице-то, какое количество учащихся потребно, дабы выдано было воспособление? Или бы на помощника?
   - Нет, не слыхали.
   - Гм! Были слухи, будто бы комплект двести учащихся. Ну, предположим, я до пятисот младенцев обозначу, могу ли я в то время претендовать без опасности? Даже, предположим, я и до шестисот обозначу младенцев?
   - Зачем же вам помощника-то? ведь учеников не бог весть? - сказал мой товарищ.
   - Не в том!.. Помощника не помощника, а все бы я охотнее пятьдесят-то целковых в карман положил... Годится!.. Вот расчет в чем... Помощником-то я бы вот сынишку зачислил... Так как же, господа?.. Не присоветуете?
   Мы ничего не могли присоветовать.
   - Не знаете? Гм...
   - Первым долгом прошение! - повторил писарь. Наставник пытливо поглядел на него сбоку, придерживая рукою подбородок.
   - Прошение? - повторил он. - Ну, предположим, и прошение. Превосходно, а ну-ко да придерутся? Ведь нонешний народ-то "лукав и преогорчаваяй"?
   - Придраться могут. Время строгое! - сказал писарь.
   - Вот то-то вот! Ну-ко да намылят шею-то?.. Прошение, что такое? Подать можно; отчего не подать. А ну-ко да вцепятся?.. То-то, брат!.. Мне и самому частенько-таки в голову забредает... - сем, мол, куда-нибудь прошение... попрошу... авось... Иной раз даже и очень тебя буровит: "подай! подай!" Ну, боюсь! Время лютое. Кажется, и ничего бы, а боишься... Кажется, и резоны есть, и законные основания, а подумаешь... и неловко! Возьмем, например, хоть бы школу эту... Первое дело - староста дров жалеет, следовательно, есть предлог не пойти. Резонное дело. Второй пункт - училище есть дело благотворения - хочу иду, хочу нет. Можно, стало быть, и совсем не утруждаться и возложить дело на помощника. Кажется, чего бы лучше? Какие еще могут быть резоны? Хорошо. Вот и думаю я: сем помощника попрошу?.. Селение многочисленное, и, следовательно, все права я имею на помощника. И главное имею в расчете-то, что деньгами выдают на помощника. Ну, и затеешь просьбицу... все целковых тридцать, думаю себе; и затеешь черничек, да вдруг как влетит в голову-то "придерутся", и сядешь! Что будешь делать! Времена тяжкие! Все не в лад!
   Наставник со вздохом обвел нас грустным взором, тревожно потер ладонями колена и присовокупил:
   - А что это вы говорите - прошение, то действительно: иное время не знаешь, куда деться, так тебя и сует: "подай-ко владыке! подай в земство! подай совету!" Так тебя ровно кто по голове молотит да приговаривает, потому есть резоны. Н-ну, робок! Кажется, и не с чего, а пугаюсь... Время не то!
   И наставник глубоко задумался.
   Все это он говорил необыкновенно нежным дискантом, достаточно смягченным в глубине жирного и короткого горла. При помощи этого умилительного голоса и обворожительных манер, напоминавших, как уже сказано, нечто женское, престарелый пастырь предъявил публике еще несколько подобного рода суждений, от которых "свежий человек" легко мог бы растеряться, если бы принял в расчет, что суждения эти высказываются при посторонних, в которых, быть может, скрываются ревизоры. Что же, стало быть, хранится в тайниках души этого наставника? какого свойства те соображения, которые высказываются в семье с глазу на глаз, без свидетелей?.. Наслушавшись таких соображений, мы взялись было за шапки, как наставник торопливо побежал к окну, завидев кого-то на улице, и почти с благоговейным испугом произнес:
   - Иван Абрамыч! управляющий... нашей барыни!.. генеральши!..
   Писарь кашлянул и выпрямился, выказав попытку к бегству, но наставник сказал ему:
   - Куда ты?.. ничего!..
   - Разбойник первой степени! - шепнул он нам, торопливо оправляясь, и, превратив свое испуганное и за минуту грустное лицо в умиленную улыбку, поспешил к дверям, чтобы встретить "разбойника".
   Управляющий был человек лет сорока пяти и обладал манерами, в которых виднелась какая-то умышленная увесистость, желание вести себя по-генеральски, то есть многозначительно наклонять голову, снисходительно благодарить за предложенную спичку и в то же время внушать собеседнику страх. Завидев чужих людей, управляющий вопросительно взглянул на наставника, который тотчас же весьма кротко произнес: "из Петербурга", кашлянул и взглянул вверх. Осанка и манеры управляющего достаточно свидетельствовали о его понимании света и людей; поэтому читателю будет ясно, что фраза "из Петербурга", подвергнутая влиянию этого понимания, заставила управляющего показать себя перед нами во весь рост. Вследствие этого и были предъявлены публике нижеследующие слова и мысли.
   После нескольких визитных фраз о здоровье супруги и деток, о половодье разговор перешел на настоящее время; управляющий поднял высоко голову и, поглядывая заискивающими глазами на слушателей, как это делают профессора, довольно мелодическим голосом произнес:
   - По моему разумению, я так полагаю, старинные порядки надо выбросить, как мусор из грязного ведра. Не так ли?
   Управляющий посмотрел на слушателей, сидевших справа, и потом на сидевших слева.
   - Не так ли? - прибавил он.
   Все изъявили полное согласие.
   - На том основании, - продолжал управляющий,- что повсюду пошел новый дух и формат. Для того нам требуется, чтобы все, как бы сказать, повернуть против прежнего. Будем говорить так: я погноил двести пудов сена, предположим. Зная науку, я не должен этого опасаться, потому в то же время я получаю удобрение. Справедливо ли?
   - Да уж... Это действительно что... вполне! - соглашаясь, пробормотал наставник.
   - Следовательно, я должен вводить новый порядок, фасон... Телеги у меня будут ездить в поле с нумерами... Далее: устраивается деревянная башня для обзору, а равно и для набатов. Еще-с: теперь, даже сию минуту, поспевают моего изобретения грабли. Изволите видеть?
   - Истинно хорошо! - сказал наставник в умилении. - До чего дивно, так это даже и... и... Водочки не угодно ли?
   - Благодарю. Следовательно, мы уже не можем оставаться при старых порядках; тем более что я с работника моего могу стребовать самую последнюю каплю; ибо, коли ежели да при реформах... так ведь я его, шельму...
   Но тут управляющий остановился; профессорское выражение его лица,, умягченное притом сознанием собственного достоинства, вдруг, почти мгновенно, изменилось самым неожиданным образом: скулы лица как-то перекосились, и слово "шельма" едва пролезло между сжатыми зубами. У оратора на мгновение захватило дыхание; он медленно опустился на диван и алчными глазами смотрел на нас и на наставника.
   В комнате настала минута оцепенения. И наставник, и писарь, и мы некоторое время как-то тупо смотрели по разным углам, испытывая над собою что-то весьма неопределенное и очень тягостное.
   Управляющий молча курил сигару, довольный каталепсией слушателей, произведенной его речами.
   - Как вы полагаете, - обратился он к наставнику,- какого бы цвета флаг на башне повесить?
   - Да уж зеленого, я думаю...
   - Да так ли?.. Ловко ли будет?
   - Превосходно, то есть уж... И к тому же казна предпочитает...
   - Казна? Гм...
   Поговорив еще минут пять в этом роде, управляющий величественно поднялся с дивана, почтительно раскланялся с молчавшим обществом и удалился. Мы собрались тоже уходить, ожидая возвращения наставника, который почти на цыпочках провожал своего гостя, бормоча необыкновенно заискивающим голосом: "приступочек... лесенка... ножку! Будьте здоровы. Дай бог вам!"
   - Сущий разбойник! - каким-то зловещим шопотом заговорил наставник, торопливо возвращаясь в горницу и оглядываясь на дверь. - Разорил, всех разорил!. И барыню-то оплетает! и ее по миру пустит... Этакого злодея, этакого змия...
   Наставник в волнении ходил по горнице.
   - Что же вы барыне не скажете? - спросил мой товарищ.
   - Сохрани меня царица небесная! З-защити меня бог! Что вы? Да он меня и со всей семьей-то в гроб вгонит... Что вы это?.. Как это можно?.. Этакого игемона, этакого душегуба...
   - Вам же хуже!
   - Мне? Я его другим манером свергну... Он мне зла много сделал... много! Ну, и я ему порадею... Я напрямик не пойду, а мы набросаем терминку-письмецо в Тифлис генеральше Палиловой... она нашей барыне родня; а она тайными путями даст знать в Пермь, к родной сестре нашей-то владетельницы, а та уж ей... Так оно как будто бы и неизвестно мне... Уж я ему! А прямиком нет: он злодей, злодей, а все пригодится... У меня семейство... Мне лично следует не ко вреду его поступать, но к пользе...
   Наставник до того увлекся планами свержения управляющего в пользу собственного семейства, что не удерживал нас, когда мы окончательно собрались уходить.
   - Куда же вы-с? - спросил он как-то вяло, и в глазах его виднелась посторонняя мысль. - Ну, счастливого пути... Дай бог вам!.. Поедете обратно, милости прошу!.. приступочек... Ваня! проводи господ от собак.
   Франтовитый мальчик лениво пошел рядом с нами.
   - Вы в семинарии учитесь? - спросил мой товарищ.
   - Да...
   - Что же у вас, как теперь там?
   - Обыкновенно. Что же может быть тут интересного?
   - Очень много. Например, чем вы занимаетесь?
   - Что же может быть тут интересного? Обыкновенно... Вы эту палку где купили?
   - В Петербурге.
   - Много ли дали?
   - Полтора целковых.
   - Э-эх вы! - укоризненно сказал мальчик. - А еще из Петербурга. Хотите, я вам такую палку за гривенник куплю? Угодно вам? Вы не верите... Не угодно ли об заклад? Угодно?
   - Нет, зачем же.
   - Ну, хорошо. Если я вам такую палку куплю за гривенник, вы свою мне отдадите?
   - У меня ведь есть палка. Зачем же мне?
   - Да вы передали. Я их - всех лавочников знаю.
   Копейки и гривенники сыпались из детских уст довольно долгое время, но мы уже не слушали этого приятного лепета и не заметили, как проводник наш отстал.
   На крыльце школы попрежнему сидел старик и замахивался палкой на какую-то деревенскую бабу, которая с ребенком на руках тихо шла мимо него. Баба была неряшливая, грязная; грубый холст ее костюма и тряпки, в которые был завернут ребенок, были до того грязны, что казались вымазанными сажей. Баба даже не улыбнулась на угрозу старика: по лицу ее видно было, что она едва ли и слышала ту угрозу - она тихо и задумчиво шла босыми ногами по сырой тропинке, укачивая ребенка, и на голос: "вырастешь велик, будешь в золоте ходить" - пела самую отчаянную, даже ужасную песню, в которой, между прочим, было:
  
   Я поставила кисель
   На вчерашней на воде...
   Как вчерашняя вода
   Ненакрытая была:
   Тараканы налакали,
   Сверчки ножки полоскали...
   Накрывала полотном,
   Паневеночкой худой...
   Паневеночка худая
   Под ребеночком лежала,
   Ровно три года гнила...
  
   В каких ужаснейших условиях народной крепостной жизни могла сложиться такая ужаснейшая песня?..
   Баба долго шла за нами и долго пела эту песню.
   Больше нам незачем было ходить по селу. Мы случайно познакомились со всеми партиями общества села N. Видели мы ретроградов, одиноко умирающих в одиноком уголке, с сожалениями о ременных кнутьях покойника-барина; видели более молодых представителей этого направления, имеющих виды "на воспособление" своим попыткам к безответному захвату чужих кур, ожидающих даже признательности от авторов ужасной песни. Видели либералов, рекомендующих сначала спроситься, а потом уже оторвать голову чужой курице. Видели даже крошечных подростков, которые, произрастая под охраною всех вышеизложенных направлений и взглядов, далеко превосходят своих учителей, ибо чуть не с детского возраста знают уж, где можно купить хорошую палку...
   Больше нам нечего было видеть, и мы пошли на подворье.
  

6

  
   Между проезжающими, собиравшимися на Гвоздевском подворье, было заметно сильное уныние, даже некоторое отвращение друг к другу. Тот человек, который называется "попутчик", - хорош, даже незаменим никаким другом, если сходишься с ним на минутку, на полчаса, за чайным столом на одинокой почтовой станции; дорога, берущая проезжего человека под свою защиту, помещающая его между теми безобразиями, от которых бежит человек, и теми, к которым он стремится, властительно освобождает его душу от этих безобразий; обставляет его далекими полями, глубокими снегами, лесами и густит в сердце его все, что уцелело в нем своего, дорогого, все, что осталось в нем после расплаты с тем, от чего бежит он. Ни с кем из соотечественников моих - ни с мужиком, ни с купцом, ни с чиновником - нельзя ближе сойтись, ближе узнать его и, большею частью, полюбить его, как в дороге. Попутчик теряет свою прелесть, как только, доехав до места, расстанешься с ним и на другой день увидишь его идущим с портфелем в палату или сидящим в лабазе. Не узнаешь его в эти минуты, и не хочется как-то узнать его. Приятные отношения попутчиков коротки и скоропреходящи на том основании, что "за расплатою" у них остается очень немного, - мелочь, которая приятно расходуется на первом постоялом дворе за самоваром, и потом уже ничего не остается; остается, правда, возможность предъявлять те мысли и суждения, какие предъявил нам управляющий, наставник, старик и проч. Но не всякому охота делиться этими мыслями, особенно в дороге.
   Поэтому-то на Гвоздевском подворье и царствовало всеобщее уныние. Общество, собравшееся здесь, хотя и могло выражаться несколько грамотнее наставников и управляющих, но, будучи еще так недавно связано приятными отношениями попутчиков, не хотело портить этих отношений заявлениями, свойственными откровенности простых, необразованных людей; все же, что было своего, - все это было переговорено несколько раз и надоело. Интересы общества снова было направились к разрешению вопросов: "Почему нет перевозу?" - "Так нет перевозу-то?", но и это опротивело. Настала какая-то друг к другу апатия, которая как эпидемия охватила вместе с проезжающими и коренных обывателей подворья; староста уже не дрожал перед проезжим, громко кричавшим, что у него казенная подорожная: он развалился в коридоре на полу и спал, отрывисто и небрежно отвечая спросонок: "Нету проезду; больше ничего". "Человек", выказавший вчера столько энергии, стоя у буфета, спокойно обгладывал какую-то кость, несмотря на то, что из разных пунктов раздаются возгласы: "Когда же это, наконец? Человек!.. Что же это такое?.."
   - Подождешь! - говорил он, обглодав кость, и лег на коник спать. Точно так же поступала и прочая прислуга, старавшаяся более забраться на печку и отдохнуть, нежели угождать.
   Дух корыстолюбия, овладевший вчера хозяином Гвоздевского подворья, теперь исчез под влиянием довольства и всеобщей апатии. Пожилой хозяин с румяными щеками, вследствие приятельской выпивки, сидел в своих покоях с несколькими приятелями и приготовлялся слушать соловья, которого только что принес какой-то черный худой человек.
   - Ну-ка! Вань! - говорил хозяин, - тронь вилочкой-то!..
   Ваня дергал вилкой об столовый ножик... Соловей копошился внутри клетки... Слушатели безмолвствовали...
   - Ну-кося... еще!.. - задохнувшись, шептал хозяин.
   - Господин хозяин! - кричал проезжающий, вбегая, - сделайте одолжение! Что это такое?.. Никого не дозовешься!..
   - Будьте покойны!.. Пожалуйте в горницу... Сию минуту пришлем!
   - Пожалуйста, что это?.. Это чорт знает что такое!
   - Не извольте беспокоиться! Пожалуйте! Ваня! тронь!
   - Принесло лешего!.. - говорили слушатели... - Совсем было соловей-то задумался... Чтоб ему!
   - Ваня! тронь... Шарманку тронь... раззадорь!..
   Раздаются пискливые звуки маленькой шарманки.
   - Вилочкой! Илья!.. возьми вилку-то!..
   - Это чорт знает что такое! - влетает новый проезжий.
   - Будьте покойны!.. пришлем!
   И так далее. Апатия всех ко всем увеличилась, по мере приближения к вечеру, до того, что никто не хотел ни идти, ни звать, ни услуживать, ни сердиться. Все осовели и легли спать. Но и спать никто не мог и не хотел.
   Наконец на следующий день, рано утром, по коридору подворья шел какой-то человек и громко говорил:
   - Господа! пожалуйте! Перевоз открыт! Река очистилась!..
   Началась возня и суматоха. Все проезжающие, толкая друг друга, бросились с мешками и чемоданами из своих нумеров; на дворе звенели бубенцы и звякали колокольцы под дугами, вскидываемыми на лошадей.
   Погода была пасмурная. Мелкий дождь моросил не переставая. Поверхность реки очистилась, но на средине ее все еще виднелась узенькая, словно пена, полоска мелких льдин. На берегу была грязь, достаточно взмешанная лошадьми, колесами, людьми. Народ толпами валил с берега в большие лодки, в которых начальство распорядилось перевозить проезжих.
   - Осторожней, господа! Сделайте милость, не вдруг!.. - кричал кто-то с берега, но его не слушали.
   Шум и гам были значительны.
   - Отчаливай!.. С богом! - послышалось наконец.
   Один из гребцов, натуживаясь, отпихнулся от берега; лодка наша как будто осела книзу и поплыла.
   Весла работали неутомимо; проезжающие большею частью стояли и молча смотрели на воду. Дно лодки было завалено тюками, чемоданами, шляпными футлярами, зонтиками. По всем этим предметам весьма нетвердыми шагами похаживал какой-то мастеровой и звал какого-то Сеню.
   - Сень! - шептал он, проваливаясь между чемоданами.
   - Ты, брат, поосторожней! - говорили ему.
   - Будьте покойны. Сень!..- продолжал он бормотать и вдруг грузно шлепнулся в какую-то яму между чемоданами.
   - Послушайте, что же это, наконец? - сердито проговорило несколько голосов. - Ведь это чорт знает что такое?.. Ведь этак можно перевернуть лодку?
   - Будьте спокойны!.. - слышалось из глубины чемоданов, где ворочался мастеровой...
   - Лежи! - сказал ему Сеня, - не шевелись!
   - Пам-милуйте...
   - Лежи, говорю!
   - Никто не смотрит! - обиженно говорил какой-то господин в клеенчатом картузе, с испитым, хотя и не старым лицом. - Ни один шаг ваш не обеспечен так, чтобы вы могли быть покойны за свою жизнь...
   - Действительно! - отвечали ему. - Бог знает что такое! Ведь он нас мог всех опрокинуть...
   - И кроме того, сам народ положительно лишен какого-нибудь понимания! Не говорю о вежливости... Тут, как хочешь, невольно предпочтешь сторониться от всего русского...
   Ответа на это не последовало. Молодой человек в клеенчатом картузе был слегка взволнован.
   - Я объехал всю Европу, - сказал он, не обращаясь собственно ни к кому, - и решительно не припомню ни одного столкновения, даже с грубою массою, которое бы не оставило во мне более или менее приятного впечатления... Однако, - вдруг обрывая речь, быстро проговорил он,- посмотрите, на том берегу только две кареты... А нас, пассажиров, по крайней мере на шесть дилижансов?
   - Как-нибудь, там... - сказал было кто-то, но тотчас же прибавил: - Кондуктор! Послушайте, куда же нас денут? там две кареты?..
   - Должна быть депеша! - робко произнес кондуктор, находившийся здесь же. - Мы даем телеграмму... телеграфируем.
   - Должно быть, там депеша! - заговорили в толпе. Клеенчатый картуз пристально смотрел на ничтожное количество дилижансов, видневшихся на берегу.
   - Потому мы желаем угодить проезжающим! - шептал кондуктор. - Нам тоже хлеб надо.
   По мере приближения к полоске льда, тянувшейся посредине реки и оказавшейся довольно широкою, гребцы дружнее принялись за весла; лодка понеслась и с шумом, на всем ходу, перервала эту цепь льдин, царапавших ее бока.
   - Слава богу! - сказали все.
   Скоро мы были на берегу. Депеши никакой не оказалось. Дилижансов было только два, - а с той стороны перевезти не было возможности. Какой-то приказчик от конторы почтовых карет ходил с бумажкой и карандашом в руке, говорил "будьте покойны", подходил к каретам, опять говорил "не извольте беспокоиться..." и опять шел куда-то. Очевидно, он отыскивал смысл в собственных своих поступках; но так как усадить тридцать шесть человек в две кареты было невозможно, то весьма ясно было видно, что смысла в своих поступках отыскать для него было очень трудно, даже невозможно. Не желая долее оставаться в области бестолковщины и имея в виду тот резон, что мы, то есть купец, я и другие пассажиры нашего дилижанса, ждем перевоза почти два дня, то есть более других дилижансов и пассажиров, приехавших после нас, мы заняли свои места в первом попавшемся дилижансе и, ожидая ямщика, слушали, какая идет перепалка из-за мест между тридцатью остальными пассажирами.
   Вдруг сбоку нашей кареты появилась фигура в клеенчатой шапке, объехавшая Европу. Господин этот посмотрел сначала на меня, потом на купца и проговорил:
   - Господин купец, я бы вас попросил уступить мне место.
   - Самим требуется...
   - Что же это, наконец?.. Требуется! Я деньги заплатил за внутреннее место, должны же мне дать хоть наружное-то?..
   - Мы тоже не задаром едем... Ты иди к своему месту...
   - Я с тобой вежливо говорю...
   - Ды-ть и мы тебе отвечаем вежливо! Кто ты такой - я не знаю... Говорю, деньги заплачены... Ищи своего места... Я на своем сижу.
   - Я уступил даме! понимаешь ли ты, невежа! Слышишь или нет! Женщине уступил, свинья ты этакая!
   - Понимаем, да ты не больно ори-то... Я не погляжу, что ты барин-то... мы деньги...
   - Кондуктор! Кондуктор! - завопил барин. - Господин кондуктор!
   И при шуме начинавшегося скандала дилижанс наш тронулся в путь.
  

IV. СТАРЫЙ БУРМИСТР

1

  
   - Ишь вон, ноне какие порядки-то, - эва-а!.. Вот так богомолец: идет на богомолье, а в обоих карманах по штофу водки! Паа-аррядок! Уж нечего сказать, хорошие пошли порядки!
   - Господи, - воскликнул один из моих спутников, - опять "порядок"! опять о "порядке", опять "порядку нет"! И в поле-то, и в лесу-то нет покоя от этих разговоров!
   Действительно, дело было в чистом поле.
   Два гимназиста, гостившие в деревне у родственников, сельский учитель и пишущий эти заметки в один славный летний вечер шли путем-дорогою, направляясь вместе с другими богомольцами в один из тех маленьких, третьеклассных монастырей, которых так много в Новгородской губернии. Шли мы берегом реки Волхова, по старой Аракчеевской дороге, густо обсаженной березником,- шли, наслаждаясь самым процессом ходьбы, молчанием дороги, молчанием реки. Все мы, отправляясь пешком на богомолье, делали это в видах отдохновения от разговоров об этих "порядках" и "непорядках", которые уже достаточно истомили нас в столице. И вот, едва только мы "разошлись", только стали входить во вкус физического утомления, как опять уже преследует нас мудрствование какого-то богомольца, похожего на старого отставного солдата, мудрствование, как нам было хорошо известно, всегда почти бесплодное.
   Дело в том, что толки о порядках и непорядках, а вместе с толками и бесплодность их, в настоящее время составляют не только достояние столичной, газетной или журнальной беседы, но сделались необходимейшею принадлежностью и всякого деревенского разговора. Если вы разговариваете не о хозяйстве, не об умолоте или урожае, то, наверное, ваша деревенская беседа идет о "порядках и непорядках", причем бесплодность этой беседы в деревне для вас, постороннего человека, осложняется тем важным обстоятельством, что, во-первых, сами вы посторонний деревне человек, крайне мало понимаете условия народной жизни и иногда в целых, повидимому весьма убедительно произнесенных, тирадах не можете видеть ничего, кроме бессмыслицы; а во-вторых, - и это главным образом, - тем, что разговаривают о порядках и непорядках большею частию старики, люди, у которых было известное, определенное прошлое и которым судьба судила дивоваться на нечто новое, крайне разнообразное и многосложное. Судите же теперь, в какой мере может быть плодотворна беседа, если один из беседующих не понимает ни точки зрения собеседника, ни его языка, а другой старается разобрать новые, совершенно ему незнакомые, небывалые для него явления, руководствуясь только старою точкой зрения. Послушайте, для примера, о чем говорят вот эти две старухи, сидящие вечерком на завалинке.
   - Нониче, - почему-то укоризненно говорит одна из них, - нониче нешто такой народ-то стал?.. И-и, ра-ади-мая, кабы нонешнюю которую псовку да в нашу бы шкуру, так ведь она что бы страму-то натворила! Поглядеть-то на нонешнюю страмоту, так и то сердце разрывается! Ну, а как же, - спросила бы я ее, псовку, - как же, мол, мы-то терпели?.. Как же вот, примером, хоть я бы себя взяла, - как же, мол, я-то со-о-орок годочков от слез свету белого, каков только свет белый есть, не видала? Как же я-то понимала свою часть и терпела? Бывало, покойник-то ведь всеё-то меня истиранит: и зубушки-то болят, крохи просунуть не могу, скулы-то свело; и лицо-то, милая ты моя, бывало, измордует покойник, что чугун станет черное... А все терплю. Плачу, а терплю, - по-ни-маю!.. А нониче? - Па-ади-ко, тронь ее, псовку, так ведь она тебя со свету сживет... Пальцем ты ее коснись - и то она настрамит на весь уезд... Ни у нее нету стыда, ни у нее нету страху!
   - А так вот, - прибавляет собеседница, - распустила хвост - и вся забота! Нешто, красавица ты моя, есть у них стыд-то? Да нисколько!.. Как же, родимая ты моя, спрошу я тебя, мы-то, окаянные?..
   И так идет длинный разговор, из которого недеревенский слушатель не вынесет ничего, кроме недоумения. Почему худо, что теперешние "псовки" не позволяют мужьям тиранить себя? Почему они - псовки? Почему старинное тиранство в разговорах старух как бы предпочитается неудобствам этого тиранства теперь? Почему старинное тиранство переносилось с таким железным терпением?.. Все это для недеревенского слушателя утомительная и бесплодная тайна, - тайна, которая, разумеется, разрешилась бы для него, если б он дал себе труд добиться подлинного смысла таких, например, выражений в разговоре старух, как "знала свою часть", "понимала", если бы он допытался у старух, что это за "часть" такая, во имя которой можно бить человека до того, что лицо у него станет "как чугун черное"? и доподлинно бы узнал, что именно старуха выражает словом "понимала". Тогда, разумеется, он бы понял, почему нынешнее время, когда женщины не позволяют себя бить, хуже прошлого, когда их били до полусмерти. Но недеревенский слушатель деревенских разговоров нетерпелив: он, прежде всего, спешит отдыхать, затем он ждет не вопросов, а ответов на вопросы, выраженные газетным языком, и нет ему ни времени, ни возможности сосредоточивать свое внимание на таких выражениях деревенского разговора, которые значат в нем все, дают объяснение всей кажущейся ему бессмыслицы и которые, на беду, именно и проходят мимо его столичных ушей.
   С ранней весны, на наше общее несчастье, все мы, случайные деревенские посетители, постоянно, ежедневно и ежечасно разговаривали и слышали разговоры о порядках и непорядках. Более двух самых лучших летних месяцев мы имели несчастие ничего не понимать в тех невозможных (на наш взгляд) параллелях, которые вели старики, сравнивая старое с новым. Мы решительно не понимали, почему, например, разбранив нынешние порядки, старик собеседник давал им объяснение выражением: "а все воля!" Не понимали, почему, говоря о том, что теперь все "чаи да сахары", необходимо прибавить выражение: "а как выдрал бы его, всыпал бы ему пятьдесят,- так он бы и чувствовал!" Не понимали, почему, говоря о том, что теперешние девки норовят одеться почище, следует закончить речь словами: "а отчего? Оттого, что страху нет!" Словом, если читатель представит себе, что мы два с лишком месяца только и слышали: "порядки", "непорядки", "нет страху", "чаи да сахары", "воля", "хвосты распустила", "трубочки", "самоварчики", "нет, кабы взять бы палку" и т. д., и ничего в этом не понимали, - то он поймет то негодование, которого не мог не высказать один из наших спутников, когда, даже в поле, вдали от столицы, от газеты, вдали даже от деревни, послышалась так бесплодно утомившая нас речь и о том же бесплодно-утомительном предмете.
   Мы было хотели идти пошибче, чтобы оставить собеседника за собой, но он сам не отставал от нас. Он рад был поговорить и ускорял шаг, заметив, что мы делаем то же. Он был длинен, худ, походил не то на старого солдата, не то на деревенского бобыля. Длинные, худые ноги его, обутые в онучи и лапти, проворно и легко ступали по каменистой, плохо уезженной дороге, а худая, костлявая рука спокойно делала большие размахи дорожною палкой. И, не отставая от нас, он медленно произносил по словечку те самые премудрые мнения о "самоварах", "чаях" и прочих непорядках, от которых мы с таким нетерпением стремились отделаться хоть на один день. Говорил он мягким, надорванным голосом, который невольно располагал к беседе, но мы упорно воздерживались от нее.
   - Нет, - наконец проговорил он, как бы оживившись, - ежели бы нонешние порядки да при покойнике графе, так что бы только было!.. И-и-и, владыко праведный!.. И-и, сказать нельзя!
   В этой фразе чувствовалось уже "повествование", желание, прекратив бесплодные рассуждения, показать разницу порядков на факте. Неловко было не поддержать этого желания.
   - При каком графе? - спросил учитель.
   - А при Аракчееве графе. Я его оченно даже хорошо помню... Уж бы-ыл нача-альник! Чисто антонов огонь!
   Сравнение это рассмешило нас.
   - Перед богом!.. Кажется, коснись его хошь вот пальцем, так тебя и опалит всего полымем! Уж можно сказать, что уж... Бывало, кучера-то, которые его важивали, рассказывают: сидишь, говорят, на козлах, а у самого дух мрет, руки и ноги коченеют; гонишь лошадей, а сам бездыханен! Пригонишь к станции, так и хлопнешься об земь.
   - Отчего ж это?
   - Страху имел в себе. Столь много было в нем, значит, испугу этого самого... Нос у него, у покойника, был этакий мясистый, толстый, сизый, значит, с сизиной... И гнусавый был, гнусил... Идет ли, едет ли, все будто мертвый, потому глаза у него были тусклые и так оказывали, как, примером сказать, гнилые места вот на яблоках бывают: будто глядит, а будто нет, будто есть глаза, а будто только гнилые ямы... Вот в этаком-то виде - едет ли, идет ли - точно мертвец холодный, и нос этот самый сизый, мясистый, висит... А чуть раскрыл рот - и загудит, точно из-под земли или из могилы: "Па-а-л-лок!" Да в нос, - гнусавый был... "Па-а-л-лок!.." Это уж, стало быть, что-нибудь заприметил... И только его и слов было, а то все как мертвый. И уж точно, пуще огня боялись! Уж ежели бы ему на глаза попал поселенец, у которого в обоих карманах водка, так уж он бы дал бы ему понятие. Вовек бы помнил, что такое значит винцо, и детям бы заказал. Так вот какой был человек!.. Бывало, только крикнет кто-нибудь: "граф идет!" - так и грохнешься об земь без дыхания... Ну, а был порядок, уж этого отнять нельзя, у-ух какой был порядок - во всем! За что ни возьмись: что скотина, что пашня - все первый сорт! То есть, бывало, до такой степени, например, вникал, что уж на что, кажется, бабы или бабьи дела какие, а и то чувствовали графский глаз: бывало, иная хлебы не домесила или худо просеяла, - уж это не пройдет ей даром, уж он ее, покойник, выучит, как хлебы печь!.. А нониче иная, шкура, печет хлеб точно не людям, а свиньям: кажется, взять ковригу да хлопнуть об стену, так она и прилипнет, как замазка. Что же это за хлеб? Нешто это можно назвать печеньем?
   Очевидно, опять началась одна из невозможных и невыносимых параллелей прошлого с настоящим, параллелей, где палки чередовались с бабами, бабы с плац-майорами, скот со строгостью и т. д. Учитель не выдержал этой пытки и воскликнул:
   - Да что такое, скажи пожалуйста, за порядки такие были? Все палки да палки, а выходит, что были какие-то порядки? Что такое было? Какие порядки?
   Вопрос этот, требовавший решительного ответа, на мгновение озадачил старика, как озадачивал всех других стариков, с которыми нам приходилось трактовать о порядках. Но старик скоро оправился и с какою-то особенною живостью сказал:
   - Извольте! Вот какие были порядки!..
   Ужасы, о которых в сильном волнении стал повествовать прохожий, перемешанные с попытками объяснить их в нравоучительном смысле, ясно свидетельствовали, что рассказчик и сам знал палку, был сам изувечен ею, изувечен не только физически, но и нравственно. Она выбила в нем его добрую душу, первенствовала в ней, затмевала впечатления божьего мира, и он, отвыкший от понимания жизни по-человечески, рассказывал о палке в каком-то глубоком помрачении ума. К концу рассказа он так был утомлен напряжением мысли, что некоторое время не мог произнести слова, и только очнувшись немного, мог прерывающимся топотом пролепетать:
   - Так... был... порядок!..
   И закашлялся.
   Да и мы все устали от этого рассказа и тоже сели отдохнуть. Старик уж более ничего не говорил; ему казалось, что он вполне разъяснил нам всю суть порядков прошлого. Он только дышал тяжело, вытирал рукавом пот, кряхтел:
   - Вот какой был сурьезный, дьявол!..
   Последнее слово как-то внезапно сорвалось с его языка, так что мы все невольно улыбнулись, а старик поправился, прибавив:
   - Прости, господи, мое согрешение!
   Опасаясь, чтоб он вновь не начал речи все о том же, чтобы вновь не возвратился к параллелям, мы предпочли продолжать путь.
   - Ступайте, ступайте с богом! - сказал нам старик на прощанье. - Слабы стали ноги-то. Посижу, подожду тут у дороги, не подвезет ли кто?
  

2

  
   Мы расстались, но, как увидит читатель, ненадолго: судьба сулила нам новую встречу в том же роде. Не подозревая, однако, этой беды, мы, оставив старика, почувствовали себя как будто свободнее. Правда, Аракчеевская дорога, по которой мы шли, благодаря недавней встрече пробуждала в нас не совсем веселые воспоминания: носастая, гнусавая фигура, мертвая на вид и мертво-молчаливая, с тусклыми, холодными глазами, поминутно рисовалась нашему воображению. По этой самой дороге не раз проносилась эта фигура, с полумертвым от страха кучером. Не раз эти деревни, вытянутые в линию, с остатками каких-то казенных выдумок в постройках, с душными, узенькими улицами, с домишками, плотно, как солдаты в шеренге, прижатыми друг к другу, - оглашались гнусавым возгласом: "па-алок!", криком, плачем или подавленным стоном среди гробового молчания. Скоро, однако, эти пытки воображения окончились, и мы, покинув Аракчеевскую дорогу, пошли по узкой лесной тропинке, проторенной богомольцами к монастырю. Дорога была узкая, а деревья густые, высокие. В лесу было темно и холодно. Солнце село; туман белыми клубами стал показываться то там, то сям в лесной чаще. Скоро стало очень трудно различать дорогу, и мы подвигались вперед, стараясь не отставать от других богомольцев, которые в темноте могли быть узнаваемы только по шуму шагов да по разговору, так как различить в темноте, кто именно идет, - солдат, купец, крестьянин, мужик или баба, - уж не было возможности. Вверху, над лесом, едва белелась полоска неба, где мигали звезды; но ни небо, ни звезды не давали света.
   Добрались мы до обители часу в первом ночи. Маленький, старый, одинокий монастырь, сооруженный еще во времена "великого" Новгорода, стоял на низменной полянке, среди густого леса. Здесь было светлей, чем в лесу, - белые стены монастыря немало помогали этому,- но туман лежал на земле густым, как вата, белым слоем, кое-где клубясь большими белыми комьями. В тумане слышались разговоры, иногда смех. Вся монастырская ограда была обложена спавшим народом. Небольшая гостиница была также битком набита народом: и в комнатах, и в коридорах, и даже на чердаке, везде народ лежал вповалку и, кажется, не спал, так как все как будто шевелились, жались, вздыхали, а иногда довольно явственно слышалось неистовое чесанье кожи и шопот: "Ах, едят-то, проклятые!.. Так и горит кожа-то".
   Обойдя гостиницу и не найдя ни единого свободного угла, мы долгое время гуляли вокруг монастыря, не зная, как убить время. Трактир - холстинный балаган - был заперт, и трактирщик, очевидно улегшийся спать, вел с нами переговоры весьма неохотно. "Нету! - отвечал он сурово на все наши требования. - Завтра поутру". Но потом смилостивился и спросил: "Лимонаду не угодно ли?" Но лимонаду мы де пожелали, и трактирщик сделал нам новое предложение: "Вобла есть, - не угодно ли?" Когда и это предложение принято не было, трактирщик замолк, и мы опять пошли бродить. Кроме трактира, неподалеку от монастырской ограды выстроились две палатки с пряниками и орехами. Но и они не торговали. Осмотрев все это, мы, наконец, должны были где-нибудь и как-нибудь отдохнуть. Разыскав небольшой стог сена, своевольно его растеребили и улеглись.
   Холод ночи и сырая трава не представляли удобств для отдохновения. Можно было лежать, но спать не представлялось никакой возможности. Лежим, молчим, смотрим на беловатое, усеянное бледными звездами, небо. Народ подходит из лесу и тоже устраивается где попало. Чем глуше ночь, тем меньше сна... На дворе холодно, а в гостинице "едят". То и дело оттуда выходят, а иной раз выбегают мужчины и женщины и, шопотом проклиная что-то, стараются примоститься где-нибудь на траве. Там и сям все чаще и чаще слышатся разговоры. Даже песня откуда-то донеслась.
   И слышу я опять знакомую речь.
   - И что будет, - произносит знакомый голос аракчеевца, - единому только богу известно!
   - Что будет? - прибавляет другой, но уже незнакомый, голос. - Больше ничего не будет, окромя что господь повелит, то и будет!
   Итак, вместо одного исследователя старых и новых порядков, неумолимая судьба послала нам в тот же день и в тот же вечер двух. Аракчеевец, вероятно, нашел себе попутчика и приехал в то время, когда мы разыскивали себе ночлег.
   Хотя двух вместо одного и было многовато на нынешний вечер, но волей-неволей пришлось слушать их разговоры: спать не было возможности, а разговаривавшие лежали недалеко.
   - Конечно, - после незначительного молчания начал незнакомый голос, - конечно, господь, по своему великому милосердию, еще жалеет нас, подлецов, не забывает нас, дает указания... Примером скажем, вот теперича скот падает, или вот градом выбьет, или пожаром посетит, все это означает, что господь еще не совсем нас оставил, а что нас помнит, хочет вразумить, чтобы мы, безумные, очувствовались. Н-но... я так думаю, что мало нам этого!
   - Мало! - с сокрушением сказал аракчеевец и тоном своего голоса еще раз доказал, что в нем была добрая, мягкая душа, только зачарованная могуществом палки. - Перед богом говорю: мало нам этого, мало!
   Оба собеседника вздыхают, покряхтывают и опять вздыхают.
   - По нонешним временам, - снова начинает незнакомец, - нам так требуется, чтобы господь за наши грехи, за наше лицемерство, богоотступство и всякое свинство, чтобы он без отдыху бы, без пощады бы стал искоренять нашего брата, - н-ну, тогда, быть может, и будет толк!
   - Нет, - добродушно перебил аракчеевец, - мало! Поверь ты мне, мало этого! Ничего это не составляет... Нет, не составляет, - не такой народ! Ты его ежели бы, например, огнем выжег весь или же потопом потопил, и то он не очувствуется и не вступит в раскаяние! Вот как я думаю!
   - Д-да! - многозначительно вздыхая, подтверждает незнакомец. - Но ежели господь оставит нас, позабудет, ежели он не будет нас, негодяев, сокращать огнем ли, мором или какими прочими средствиями, то мы и вовсе станем подобны безумцам! И что будет, известно единому создателю!
   - Буди его святая воля! - произносит аракчеевец с глубоким вздохом.
   После этого разговаривавшие замолкли. Очевидно, что, исчерпав все казни египетские, они затруднялись продолжением разговора; но так как не разговаривать было нельзя, то скоро я услышал следующее:
   - Нет, - самым решительным тоном произнес незнакомец, - главное дело состоит в том, что нету начальства.
   - Это самое и есть! - подтвердил аракчеевец.
 

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 289 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа