Главная » Книги

Златовратский Николай Николаевич - Детские и юные годы. Воспоминания 1845-1864 гг., Страница 7

Златовратский Николай Николаевич - Детские и юные годы. Воспоминания 1845-1864 гг.


1 2 3 4 5 6 7 8

говорил я, отчего-то страшно волнуясь, запинаясь. Вообще я ораторскими способностями не обладал, не умел говорить последовательно, хладнокровно развивая свою мысль; всегда это выходило у меня как-то порывисто, нервно, под влиянием охватывавшего меня в данный момент чувства. Передаю здесь, конечно, лишь общий смысл моих возражений...
   - Верно, верно, Николай! - ободрил меня О - в, хлопая по плечу.
   - Где границы?.. Вы вот что укажите... А это все фантазии, - настаивали оппоненты.
   Спор разгорался. Помнится, что я тогда рассказал, между прочим, как однажды моя матушка, найдя спрятанными мною на чердаке после рождественского ряжения маску и парик, устроила целую демонстрацию. В ужасе от своей находки матушка заставила моего почтенного деда благочинного, гостившего в то время у нас, принять меры к искоренению поселившейся у нас нечистой силы. Дед сделал все, что требовалось по требнику: провел весь чин освящения воды и затем, взяв с собой крест и кропильницу, отправился вместе с матушкой на чердак, где торжественно и совершил заклятие над невинной маской и париком, которые вслед за сим были преданы на дворе сожжению.
   Рассказав этот случай, я, волнуясь, передавал, что он произвел тогда на меня сильное впечатление, так как он мне показался профанацией чистого и возвышенного религиозного чувства, и с тех пор я невольно стал критически относиться ко многим предрассудкам, прикрывавшимся религиозным чувством.
   - Положим, это так... Но где границы? - продолжали настаивать наши "ортодоксы", как называл их О - в.
   - Да, да... Где границы? В этом вся суть; это необходимо определить точно и ясно. Это очень важно, - с особой категоричностью заявил один юноша, до тех пор все время молчаливо ходивший из угла в угол, но в то же время очень внимательно прислушивавшийся к разговору; иногда он подходил к тому или другому из споривших и пытался возражать, но, что-то промычав, опять сосредоточенно продолжал ходить. Это был тоже богослов. Фамилия его была, помнится, Сизов. Он был известен в семинарии своими странностями. Бледный и худой, с, глубоко впавшими вдумчивыми глазами, крайне тихий, скромный и сдержанный, он был на счету у начальства как самый "идеальный" с его точки зрения ученик. Очень способный, он с необыкновенным прилежанием исполнял и проделывал все, что требовалось по семинарскому канону, и не только за страх, но и за совесть. Товарищи над ним подсмеивались, иногда даже издевались, дразнили "паинькой", но все, однако, чувствовали, что он не был плохим товарищем: он не лебезил перед начальством, не заискивал, не был доносчиком, очень охотно посещал "секретные" квартиры и большею частью с живым интересом слушал до поздней ночи всякие диспуты; но чаще молчал, довольствуясь лишь тем, что задавал некоторые вопросы - и затем уходил домой, всегда сосредоточенный, иногда сильно взволнованный. Вскоре за ним утвердилось прозвище "схимник", так как начальство и товарищи были уверены, что он кончит одним из первых кандидатов в духовную академию, по окончании которой непременно пострижется в монахи, чтобы стать впоследствии архиереем.
   - Да, вопрос о границах требует самого точного и внимательного разъяснения... Это очень, очень важно... Знаете, без этого, без этого... невозможно! - сильно волнуясь, говорил Сизов. - Вот именно - где границы?
   - Границы - в науке, - как бы мимоходом бросил густым баритоном молчавший до того времени богослов, один из обитателей конспиративной квартиры. Все время нашего спора он сидел в стороне и что-то переводил с немецкого. Он был известен среди товарищей как юноша с большим практическим тактом; умный, дельный, энергичный, с положительным складом ума, он был постоянным антагонистом поэтически-философствующего О - ва. Фамилия его была М - ский.
   - Как ты сказал? - переспросил его Сизов.
   - Границы - в науке, - спокойно и категорически повторил М - ский, не отнимая глаз от лексикона.
   - Ну, наука - это особая статья... Это - область практическая, - единодушно заметили ортодоксы.
   - В этом и суть, - начал было М - ский, но его прервал О - в.
   - Нет, не в этом!.. - сказал он особенно вызывающе.
   - Да, да, не в этом!.. - вдруг с особым одушевлением проговорил Сизов. - Все это надо, непременно надо уяснить.
   - Постойте, постойте. Давайте разберемся! - воскликнул О - в, взмахнув своей кудрявой поэтической куафюрой (за которую ему частенько-таки доставалось от семинарских "субов", иногда настойчиво заставлявших его отправляться на стрижку). - Скажите, что такое истинное христианство? Имеете вы ясное представление?
   - Это Божественное откровение.
   - Но ведь и библия была в свое время Божественное откровение. А кто же, как не Христос, внес великий, очищающий и озаряющий свет в захламощенное всяким ужасом и сором библейство, с его книжниками и фарисеями? Кто открыл великую духовную борьбу против всемирного владычества рабского, идолопоклоннического строя жизни? Не он ли был великим очистителем старых религий?
   И вдохновенный О - в, как истинный художник-импровизатор (как нам тогда казалось), развертывая одну за другой широкие исторические картины, все яснее и ярче рисовал образ Христа, осветившего миллионы человеческих душ великим просиянием, призывая всех труждающихся и обремененных в единое воинство Христово... - Вот где начало очищения! Он дал нам единственный и великий пример и закон из века в век! А что сделали из его учения вы, новые книжники и фарисеи?
   О - в говорил долго, увлекательно, картинно: он был в ударе.
   Чем больше говорил О - в, тем больше я приходил в какое-то для меня самого непонятное волнение: я точно теперь впервые в своей жизни почувствовал, что я уже не пассивно воспринимаю то, о чем говорилось, не как младший от старших, что в душе я сам активно переживаю каждый образ, каждую высказанную мысль. Эти образы и мысли моментально, как в зеркале, отражаясь в моем сознании, вызывали за собой целый ряд образов и мыслей, когда-то полусознанно внедренных в мой мозг среди хаоса пассивно воспринимавшихся жизненных и книжных влияний и впечатлений. Все эти образы вспыхивали в моем воображении в каком-то еще неведомом мне раньше, но теперь таком ясном, понятном и волнующем освещении, и я, с тайным чувством приятного сознания зарождающейся духовной активности, в волнении прерывал О - ва: "Да, да!.. Это верно... А помнишь это у Шиллера - в "Дон-Карлосе"?.. Да?.. А читал ты "Тайны инквизиции" 17? Вот это все... вот также..."
   Это мое, еще не испытанное раньше, настроение достигло высшей степени напряжения, когда О - в закончил свои импровизации таким образом:
   - Погодите, постойте!.. Вот! - сказал он, роясь в своих карманах и вытаскивая оттуда целую беспорядочную кипу мелко исписанных листков различного формата и цвета - от клочков почтовой до оберточной бумаги. - Вот сейчас, - говорил он, стараясь привести в какой-нибудь порядок этот сумбурный сбор.
   Оппоненты весело и ехидно подсмеивались над "пинтой" О - вым, хорошо известным всем по своей безграничной беспорядочности.
   - Эх ты, пиита! Все свои фантазии перепутал, концы с концами никогда не соберешь, а тоже доказывать вздумал! - острили над ним.
   - Нет, это не мои фантазии... Это... это - голос великого разума человеческого... отражение его истинной Божественной Сущности!.. Вот слушайте, имеющие уши олухи!! - сказал О - в и по подобранным кое-как лоскуткам стал читать перевод знаменитой поэмы Гейне "Горная идиллия".
   Вначале он, путаясь в лоскутках, читал вяло и невразумительно, и нам, не знакомым с оригиналом, все казалось непонятным и сумбурным и не производило никакого впечатления. Мне даже как-то обидно стало за О - ва, жаль его, мне казалось, что он таким образом испортил все впечатление от своей прежней речи.
   Но когда он дошел до половины, он вдруг бросил лоскутки, вскочил и внятно, с поэтическим воодушевлением прочел весь конец поэмы наизусть и даже с каким-то торжественным пафосом закончил, указывая на свою грудь:
   Вот смотри, малютка мой:
Рыцарь Духа пред тобой!
   - О, о! какой рыцарь проявился! - засмеялись ортодоксы. - Только, брат, все это пиитика, а не фундаментальные доказательства.
   - Не пиитика, олухи вы царя небесного! - закричал О - в. - А настоящая, чистейшая поэзия, высочайшее вдохновенное осияние... Олухи, так олухи и есть!.. Их разве проймешь! Будет! Пойдем, Никола, на воздух... Я тебя провожу, - заключил он, наскоро собирая опять в карманы свои поэтические лоскутки.
   Приятели весело смеялись, смотря на него. Только один Сизов молча и сосредоточенно ходил по комнате, иногда взглядывая на О - ва странным, блуждающим взглядом. Не было смешно и мне. Я, взволнованный, как-то жался к О - ву, хватая его за плечо, то за руку, стараясь так или иначе выразить ему переполнявшие меня чувства.
   - Ты это откуда взял? Сам переводил? А? Ты дашь мне переписать? - шепотом спрашивал я его, ласкательно заглядывая ему в глаза.
   - Ладно, - сказал он. - Пойдем!
   Мы вышли. Было темно. Я старался возможно ближе идти к О - ву и не спускал глаз с его лица. Он шел, высоко подняв голову, с полным сознанием, как мне казалось, что он - истинный "рыцарь Духа".
   - Это так хорошо! Удивительно хорошо! - говорил я. - Это Гейне, говоришь?.. Я его еще не знаю... И сам переводил? Пробуешь только? Трудно?
   - Понравилось?
   - Да, удивительно хорошо!.. А ты, должно быть, много читал?.. Ну, да ведь у вас не то, что у нас... Вот у вас философию учат и историю у вас проходят по-другому... Вот ты как все это знаешь - всю историю религий!
   - Да, брат, у нас по этой части народ мозголовее... У вас что - одна практичность! Надо выше смотреть!.. Из профессоров есть теперь, из молодых, кое-кто дельный народ по этой части... Хоть бы Ксенофонта Н - а взять.
   - У нас этого нет, - печально заметил я. - Ты и сам пишешь?- Стихи?.. Я тоже... пробую... Я тебе как-нибудь покажу, - несмело сказал я, весь зардевшись.
   - А-а! - изумленно протянул О - в. - Покажи, покажи... Да ты к нам чаще заходи. Из вашего брата у нас никто не бывает... Нет никаких связей... А у нас тут теперь разные дела пошли... Ничего - интересно... Переводим, читаем... Вот хотим разучивать "Ревизора", попробовать... Есть у нас настоящие артисты. Думаем журнал издавать... Заходи же!.. Пока прощай.
   Мы подошли к повороту в мою улицу, и я, прощаясь, крепко пожал ему руку, молча, не имея сил выразить словами волновавшие меня чувства: в эту минуту я просто был влюблен в О - ва.
   В сущности О - в был первой личностью среди моих сверстников, к которому я инстинктивно и сразу почувствовал особую духовную близость, какой я еще не переживал раньше. У меня много было товарищей из сверстников как в гимназии, так и в семинарии, но это были именно только товарищи, более или менее близкие, но ни к кому из них я еще не чувствовал той духовной, интимной близости и привязанности, которая определяется всегда довольно сложной комбинацией психических тяготений между двумя натурами, часто не только в силу их тождества, но и противоположности.
   О - в прежде всего среди старших товарищей не мог не поразить меня незаурядностью своей натуры и духовного облика, которую чувствовали даже наименее расположенные к нему товарищи. Этою особенностью он отличался так ярко, что невольно нравственно подчинял себе многих.
   С тех пор семинарская конспиративная квартира сделалась для меня, источником и стимулом многих интимных душевных переживаний, в то время надолго оставивших след на моей душе. Как ни благотворно должна была влиять на меня вся та повышенная духовная атмосфера, которою жила наша семья накануне освобождения, но и по возрасту и по отношению младшего к старшим я мог воспринимать это влияние не иначе как пассивно, впитывая в свою душу все то, что должно было считаться высоким и благотворным в силу авторитета старших. Таково же по существу было еще и влияние Чу - ева. Но другое дело было здесь.
   Конспиративная квартира стала для меня новой, органически необходимой для меня в то время связью с живыми и сильными ростками новой жизни. Здесь я мог уже не только воочию наблюдать процесс зарождения юных "разведчиков" из низов жизни, но и активно приобщаться к той духовной лаборатории, в которой вырабатывалась их "сознательная" психика. И вот то, что особенно охватило меня в духовном общении с сверстниками бодрящим, еще не изведанным мною раньше чувством, была именно эта моя личная духовная активность, впервые нашедшая для себя естественную почву и выход.
   Не раз впоследствии - особенно в минуты душевной подавленности - с особенно теплым чувством вспоминал я эти "конспиративные" беседы, на которых, быть может, чересчур еще ребячески наивно, но так искренно перерабатывались в юных душах сложные и противоречивые "впечатления бытия"; а их скапливалось все больше и больше. Любопытно, что нас в то время, как я уже упоминал, особенно интересовала "проблема" об отношении между религией и наукой, что, вероятно, объясняется преобладавшим среди нашей компании элементом "семинаризма". Конечно, для нас, еще очень мало знавших и опытных, подобного рода проблемы не могли быть решаемы бесповоротно, и мы то суживали, то расширяли "границы" той и другой области, сообразно расширению нашего кругозора и жизненных впечатлений и психической индивидуальности каждого. Для иных, как для Сизова, участие в таких беседах являлось выражением особого психического процесса, переживавшегося ими и болезненно и глубоко; для О - ва оно принимало характер творчески-философских импровизаций; третьи, как М - ский, с более положительным и практическим складом ума, хотя и склонялись к более "позитивному" решению этих проблем, в общем относились к таким "выспренним" вопросам индифферентно или по крайней мере не придавали им особо регулирующего их внутреннюю жизнь значения. Такие психические особенности ярко сказались на дальнейшей судьбе всех этих юношей.
   Но все это было уже после, а пока мы были все еще слишком юны, в нас так бурно начинала кипеть молодая кровь, что всякие душевные "самоуглубления" не могли нас подчинять себе всецело. Нас неудержимо влекла к себе живая жизнь... Увлекаясь горячими диспутами о "проблемах бытия" и о разных "материях важных", мы, в границах нашего юношески наивного понимания, пытались излить свои умонастроения в жиденьких статейках, стишках и рассказцах в рукописном журнале, над перепиской которого в пятидесяти экземплярах просиживали ночи. В то же время с таким же увлечением отдавались мы и артистическому спорту, то пробираясь по вечерам целыми толпами на галерку плохонького городского театра, приходя в неописанный восторг от игры посредственных артистов, то самодельно устраивая передвижной театр, клея декорации, разучивая роли и устраивая по праздникам любительские спектакли в доме какого-либо из наших чиновных тузов, то, наконец, особенно ранней весной, большими компаниями уходили за город и с упоением отдавались пению хором "новейших" песен, привезенных к нам студенческой молодежью... Вероятно, многие и многие помнят этот период особого расцвета широкого своеобразного товарищеского общения, наложившего характерную печать на психику целого ряда юных поколений.
   Вспоминается мне, была уже ранняя весна, когда вдруг распространился в нашем городе слух, что с вокзала погонят партию "кандальных" поляков в наши арестантские роты. Был праздник, и наша конспиративная компания решила во что бы то ни стало взглянуть на "пленных", несмотря на принятые начальством меры. Это было зрелище для нас новое и поразительное. Мы, прячась за калитками и заборами соседних домов, могли, к нашему изумлению, видеть, как прошла по "владимирке" целая партия человек в тридцать таких же почти юнцов, как мы сами, и эти юнцы, окруженные конвоем с ружьями, крупно и бойко шагая, в ухарски надетых конфедератках, шли с такой юношески беззаветной и даже вызывающей бодростью!
   Их поместили в арестантских ротах, на краю города, вместо пересыльной тюрьмы, где они должны были пробыть несколько недель в ожидании новых партий, чтобы двинуться в Сибирь. С тех пор арестантские роты совсем завладели нашим вниманием. Вначале чуть не каждый вечер мы, скрываясь от следивших за нами "субов" и надзирателей, ухитрялись просиживать где-нибудь в кустах поблизости тюрьмы целые часы, вслушиваясь в неведомые нам мелодии, то невероятно грустные, то торжествующе вздымающие, исполняемые юными, свежими голосами, далеко раздававшимися в вечернем воздухе. Было что-то торжественно-величавое в этом пении, и мы слушали его затаив дыхание, впиваясь в то же время глазами в юные бодрые лица, которые мелькали за железными решетками тюрьмы.
   - Смотрите, смотрите! - крикнул однажды кто-то, показывая на площадь перед тюрьмой.
   Мы увидали скромно стоявшую молодую девушку, в черном траурном платье, в шляпке с креповой вуалью, не спускавшую глаз с тюремных окон.
   Вдруг она махнула белым платком раз, другой; в тюрьме, очевидно, это заметили, и десятки юных голов уперлись в оконные железные решетки; девушка качнула несколько раз головой - ив тюрьме вдруг грянула бурная приветственная песнь. Когда ее пропели, девушка исчезла. Мы были вне себя от изумления. "Какова, братцы! А? Кто такая?" - спрашивали мы в недоумении друг друга. На следующий вечер мы уже, понятно, с величайшим интересом вновь ждали ее появления на прежнем месте. Она не заставила себя долго ждать. Очевидно, ее ждали и юные заключенные и при ее появлении снова приветствовали ее восторженным гимном.
   Демонстрации молодой девушки, конечно, быстро сделались известными в небольшом городе как всей городской культурной публике, так и начальству; сделалось известным и то, что эта храбрая девушка была Софья N, дочь очень популярного в городе врача, поляка по происхождению. Но вместе с этой широкой известностью быстро прекратились ее демонстрации. Рассказывали, что когда в третий раз Софья N появилась перед тюрьмой, то к ней подошел дежурный офицер и, любезно раскланявшись с ней, передал ей предупреждение губернатора, что если она будет демонстрировать перед тюрьмой в траурном наряде, то начальство вынуждено будет тут же на месте раздеть ее, и что если этого не сделали до сих пор, то из уважения к заслугам ее отца. С тех пор имя Софьи N прогремело в городе как имя первой у нас женщины "нового типа", и ей долго после этого нельзя было пройти незамеченной по улице или бульвару: наша молодежь останавливалась группами и всматривалась в нее с величайшим интересом, как в женское существо совершенно особого рода. Она интриговала нас и тем, что, помимо бывших демонстративных выступлений, она и теперь продолжала ходить по городу своей бойкой, деловитой походкой, в скромном черном траурном платье, и тем, что, по наведенным нами справкам, она была очень самостоятельной, независимо державшей себя в высшем обществе девушкой и что, наконец, она была знакома в подлиннике со всей польской классической литературой, о которой мы не имели никакого еще представления... Одним словом, Софья N явилась для нас совершенно неожиданным открытием.
   В то время в нашей юной компании, да и вообще среди нашей молодежи, особенно семинарской, "женский вопрос" как-то еще не зарождался или по крайней мере не выдвигался на первый план, несмотря на усердное чтение либеральной литературы. Девицы наших семей все еще были для многих из нас просто- "барышнями", призванными исключительно блистать соответствующими этому званию качествами - красотою тела и познанием некоторых изящных искусств. Неожиданное "преображение" установившегося типа в лице Софьи N как будто сразу заставило многих из нас задуматься над этим явлением и начать всматриваться в окружающих нас "барышень" с иной точки зрения. Однажды я принес в нашу компанию полученное мною от моей юной сестры известие, выходящее из ряда вон: оказывалось, что на днях одна из наших барышень-соседок, некто П., дочь средней руки чиновника, сама вышла замуж и таким новым совсем способом, что об этом никто не знал не только в нашем околотке, но и на ближайшей улице и даже среди самых близких родных и знакомых. Барышня эта до тех пор жила так скромно и так редко появлялась в гостях и вообще в обществе, что как-то мало замечали ее. И вдруг оказалось, что это - замечательно развитая трудящаяся девушка, очень много перечитавшая и изучившая прекрасно немецкий и французский языки самоучкой, и что, наконец, она сама читает и переводит "Buch der Lieder" ("Книгу песен" (нем.)) Гейне!
   И вот эта-то серьезная девушка однажды объявила родителям, что она любит скромного телеграфного механика-немца и что они намерены повенчаться, и, взяв под ручку своего суженого, отправилась в церковь, в сопровождении только двоих свидетелей. И не было ни свах, ни званого пира, ни глазеющей на свадьбу в окна уличной публики, ни всех неизбежных в этом случае аксессуаров. П. сделалась в нашем околотке по этому случаю притчей во языцех...
   А мы, юнцы, к нашему приятному изумлению, все больше начинали находить, что и в наших барышнях начинается несомненное "преображение". Нам оставалось только это течение приветствовать и даже, как "рыцарям Духа", принять на себя особое попечение к дальнейшему развитию этого "преображения", в особенности среди тех, которые так или иначе успели затронуть наши юные сердца.
   Так народился у нас "женский вопрос", много раньше, - чем в нашем городе появилось какое-либо даже низшее женское учебное заведение, не говоря уже о гимназии. До тех пор, как известно, дворянские барышни специально отправлялись в петербургские и московские институты, а наши несчастные "разночинки" должны были ограничиваться лишь жалким подобием домашнего воспитания на медные гроши. Но скоро настал черед и для появления "юных разведчиц" из "низов", двинувшихся в столицы с неменьшим рвением и самоотвержением, чем их братья.
   Зарождение "женского вопроса", несомненно, еще более подогрело повышенное настроение нашей компании. Странствуя с своими передвижными декорациями по домам наших чиновных обывателей, мы теперь уже не ограничивались исключительно только созерцанием наших барышень среди публики и танцами с ними или игрою в фанты, а рисковали даже, хотя еще очень несмело, на некоторую "просветительную миссию". Доказательством того, насколько еще ни в нас, ни в наших барышнях не хватало смелости дерзнуть на полное "равноправие", может служить тот факт, что за все время существования нашей странствующей труппы в ней еще не участвовала ни одна барышня, и на исполнение женских ролей должны были затрачивать все свои артистические усилия гимназисты и семинаристы. Так еще робко совершалась у нас эволюция женского "преображения".
   Повышенное настроение среди нашего юношества, однако, продолжало возрастать прогрессивно и, нужно сказать, к нашему несомненному духовному улучшению; в последние годы моего пребывания в гимназии почти совсем исчезли все дикие проявления школярской разнузданности, атмосфера видимо очищалась, и я не помню уже почти ни одного случая, подобного тем грязным половым эксцессам, которые мне приходилось отмечать в недавнее "старое" время. Имела в этом случае, как мне кажется, влияние и тогдашняя литература, носившая по преимуществу возвышенно этический характер как в индивидуальном, так и в социальном смысле, и другие явления общественной жизни. Так, например, появление в нашем городе ссылаемых в Сибирь юных поляков, как видно из предыдущего, не могло не произвести известного влияния на нашу молодежь, но не в смысле чисто политическом, как таковом, а, так сказать, в общем социально-этическом. Политикой, в узком смысле, мы тогда еще интересовались мало: газеты читали редко, находя, что текущей политикой могут заниматься те, кто стоит около нее, и что мы в сущности ничего в ней не понимаем. Любопытно, что просветительного значения за газетами мы в то время не признавали. Но "живые" жертвы политики, тем более в виде наших сверстников, не могли нас не заинтересовать прежде всего той удивительной юношеской бодростью и вызывающей смелостью, которая, казалось, так мало соответствовала их данному положению. Невольно с представлением о них, незаметно для нас самих, в наши души вливалось тоже что-то бодрящее, поднимавшее дух, звавшее на духовный подвиг.
   Несомненно в том же направлении повышения этического настроения влиял на нас и так целомудренно распускавшийся цветок "женского равноправия", час за часом совершенно изменявший наши воззрения на девушек, начиная с наших сестер. Я вспоминаю, с каким волнением я прочитал однажды, будучи у своего товарища, помещенную в каком-то журнале краткую биографию первой американки-врача Елизаветы Блекуэль. Почему-то эта биографическая заметка вдруг озарила меня каким-то просиянием: я тотчас же тщательно переписал ее и побежал домой, чтобы прочитать ее своим еще очень юным сестрам... "Господи! Да ведь вот что может быть! - наивно думал я. - Ведь может же быть, что и они не будут только рабынями своей жалкой судьбы - быть лишь невестами и женами писцов, чиновников, дьяконов, лавочников... И для них откроется иной мир жизни, духовно независимой, самостоятельно трудовой". И в этот момент я, с юношеской беззаветной наивностью, забыл, что не только мои голодающие сестры, лишенные способов получить даже самое элементарное образование, обречены еще на судьбу рабьей доли, но что и я сам, просветитель, недалеко еще ушел от возможности... остаться жалким писцом!
  
  

VI

Мечты о будущем "роде жизни". - Мои дерзания и их конечный результат. - Первые впечатления от пореформенной деревни.

  
   Время летело быстро. Приближались экзамены. Для многих из нашей компании они должны были иметь решающее влияние на их будущую судьбу. Для меня нынешний экзамен, невыпускной, не имел еще такого значения, но результаты его были важны для меня как первое испытание применения мною системы "собственного умозрения", которая должна была решить судьбу моей гимназической карьеры. Так или иначе, экзамены заставили многих из нас круто задуматься.
   Однажды, зайдя на конспиративную квартиру, я застал в ней одного О - ва. Он как-то необычно задумчиво ходил из угла в угол.
   - Близко экзамены, - сказал я.
   - Да, брат, пора за ум браться, - проговорил он.
   - Готовишься?
   - Нет, чего тут готовиться! Все одно по первому разряду в академию нас никого не выпустят, кроме разве Сизова... Это уж крышка!
   - " В университет думаешь?
   - Нет, не пойду... Надо опять экзамен держать. Да и у батьки животов не хватит на меня.
   - Значит, в священники?
   - Ив священники не пойду.
   - Канонов боишься?
   - Боюсь... Я, брат, в другие священники пойду... Пойду народ учить... в народные учителя...
   - Вот как! - проговорил я в изумлении. Признаться, такое сообщение О - ва меня сначала как-то обескуражило, и мне стало даже немного обидно за него: звание народного учителя стояло тогда в общем мнении очень низко, так как эти места в то время замещались по преимуществу всяким сбродом из недоучек, исключенных из гимназий и семинарий за поведение и лень.
   - Около нас, - продолжал О - в, - у меня на родине, большое село есть, фабричное... И училище есть уже... Это, брат, теперь великое дело... Только нужно выше смотреть! Да! Не по-чиновничьи... Это вот мы учимся, чтобы в чиновники попасть, в духовные или светские - все одно, а народу не это нужно. Народу нужна чистота учения... Вот как апостолы учили... У нас там есть уже мальцы, не чета нашему и вашему брату... Обмозговываем это дело вплотную.
   - Может быть, это и так... А все же ведь ты, по-моему, хорошим бы писателем мог быть, вот как Добролюбов, и поэтом. У тебя талант...
   - А кто же мне помешает? Наберу с собой книг... Разобраться-то в них я теперь и сам смогу... Нужно быть писателем - буду, а то и без того дело будет... Книги книгами, а главное - Дух Божий! Вот что! Христос говорил и через простецов и через младенцев.
   Миссия, которую выбрал для себя О - в, была по тому времени еще так необычна и нова, что вызывала и удивление, и невольное сомнение, и страх. И я не мог не высказать О - ву еще раз своего сожаления, что он не будет "настоящим" писателем, которые, как мы были тогда уверены, выращиваются исключительно в Москве или Петербурге.
   - Это, брат, уж как кому! - сказал О - в, как будто и сам еще раздумывавший над своим выбором. - Вон М - ский, он и теперь в прокуроры метит... В юристы идет... А знаешь что? Сизов-то.., Не хочет в академию идти! Хочет в университет, да еще на физический факультет... Удивил! Это я только знаю, мне проговорился. "Я, говорит, по духовной части много знаю, а вот что они там, другие-то, говорят, доподлинно не знаю. Хочу, говорит, до самой сути дойти..." Вот ты и поди! У всякого свое. Только боюсь я, не выдержит он: там ведь все одна практичность, а он, брат, искренно духа ищет... и служить хочет одному духу... А ты куда думаешь? - вдруг спросил меня О - в, едва я успел несколько одуматься от изумительных сообщений как относительно Сизова, так и самого О - ва.
   - Ну, я еще не решался об этом думать, - ответил я, весь вспыхнув, вспоминая о своих тяжелых счетах с гимназией.
   - А все же: куда бы хотел? В писатели? Добролюбовым хочешь быть? - подсмеиваясь, спрашивал О - в.
   - Шути шутки!.. А я действительно хотел бы в университет... Хотелось бы мне, знаешь, в самое нутро заглянуть - в историю, в литературу... чтобы, знаешь, вся эта жизнь человеческая осветилась бы мне... Ты вот больше меня знаешь в этом... А в гимназии что у нас было? Ничего этого не было... А дома - все урывками... Ничего цельного... Вот меня и тянет туда...
   - Ну что ж, это хорошо! - одобрил О - в с своей обычной категоричностью. - Если хочешь дух жизни понять и послужить ему - это хорошо!
   - Да, только еще до этого далеко... Все это для меня одна мечта... Пожалуй, в землемерах останусь.
   - Ну, это плохо, - заметил О - в.
   - Все же лучше, чем здесь в писцах... Нет, ты это не говори. Теперь у землемеров много интересного, - настаивал я, хватаясь за перспективу быть землемером, после своего возможного крушения в гимназии, как за соломинку. - Знаешь, только сегодня узнал новость, очень важную: нас (то есть учеников землемеро-таксаторских классов, в числе которых состоял и я уже целых два года), учителя-землемеры нынче повезут на практику в настоящие деревни... Понимаешь? Вводить "уставные грамоты". Они взяли работы и хотят нас прямо в самый центр практики ввести... Это, брат, дело по теперешнему времени серьезное и важное... и интересное... Сколько новых людей увидишь, новую жизнь!.. А природа? Я, брат, очень люблю деревенскую природу... Там и леса, и реки, и поля... Сколько поэзии! Нет, ты не говори, что это плохо...
   - Не знаю, может быть... Только у нас по деревням хорошо знают, что все землемеры - заядлые чиновники, взяточники и пьяницы.
   В это время в квартиру вошла целая компания нашей молодежи, семинаристов и гимназистов, вместе с каким-то не известным еще мне студентом университета, недавно приехавшим на каникулы.
   - О чем разговор? - спросил вошедший с ними М - ский.
   - А вот об экзаменах: кто, куда и зачем пойдет, - сказал О - в.
   - Ну, ты уж, известно, в апостолы! - сиронизировал М - ский.
   - Плохого не вижу... А ты уж, конечно, в прокуроры?
   - Это видно будет... А в юристы пойду...
   - Ну что ж, у тебя губа не дура... Прямо в практику.
   - Да уж не буду носиться во всяких эмпиреях, чтобы воду толочь, - перебрасывались обычными колкостями М - ский и О - в, две натуры, диаметрально противоположные по своему психическому складу.
   - А ты куда думаешь? - спросил меня М - ский.
   - Он в Добролюбовы... У него тоже губа не дура... Прямо в гениалы! - заметил, хохоча, один из "ортодоксов".
   - Этим не шутят! - вспыхнув, ответил я, огорченный, как мне казалось, профанацией имени писателя, с которым так давно был я связан интимными чувствами и представлением о нем, как о недосягаемом идеале.
   - Да, этим не шутят! - заметил О - в. - Шутить с этим могут только олухи, которые не видят дальше своего носа... Гении родятся, а не делаются!
   - Старо! - заметил вдруг студент. - Все эти ваши гении - просто писатели как писатели... Были и сплыли... Все эти ваши Белинские, Добролюбовы... старая песня! Теперь уж им на смену другие идут, не чета им.
   Все это произнес студентик так авторитетно и с таким апломбом, что мы с О - вым просто онемели от изумления.
   - Вон, брат, как там у вас!.. Кто же это такие ваши настоящие писатели? - спросил О - в.
   - Да есть... Вот хоть Писарев, например.
   - Писарев? Знаем, брат, знаем... Ну, у него еще молоко на губах не обсохло... Высоко забирает, да еще неведомо где сядет... А Добролюбов - это, брат, кремень духа, огнем и мечом испытан... Мы это хорошо знаем, потому он наш, кровный... Мы его всем нутром чувствуем и понимаем... Кто нам раскрыл все пододонное нашей жизни, как не он? Кто все наши заматеревшие в рабстве души наизнанку вывернул и воочию нам показал?.. Кто нам вскрыл таинственный смысл художественных творений Островского, Достоевского, Гончарова, Щедрина? А? Он... И никто еще в нашу, вот эту самую рабскую, жизнь глубже его не заглядывал... А почему? А потому, что он истинный посланник духа, провидец...
   - Старо! - проговорил студент, махнув пренебрежительно рукой. - Все эти ваши гении, провидцы, творцы - одна красивая игра в слова... Это теперь доказано, как дважды два...
   - Замолчи! Замолчи! - закричал на студента О - в. - Не богохульствуй против Духа Святого!..
   Спор разгорался все больше, когда к студенту примкнул М - ский, я и некоторые другие - к О - ву, а наши "ортодоксы" иронически подливали масла в огонь и в восторге восклицали:
   - Вот так баталия!
   Было уже далеко за полночь, когда мы разошлись, конечно, не решив ничего. Да и не могли решить, уже по тому одному, что все мы еще очень мало в сущности знали всю литературу поднятых вопросов (не только Писарев, сравнительно еще недавно выступивший, но и Добролюбов были нам тогда известны лишь по случайно попадавшим нам статьям в журналах). Весь спор, таким образом, сводился просто к трудно определимым интимным симпатиям и настроениям, которые вызывали эти писатели в разных индивидуальностях. В частности, со стороны О - ва и моей сказывались, несомненно, наши тайные симпатии к самостоятельному значению художественного и поэтического прозрения и обида за его полное отрицание и непризнание.
   Любопытно, что, когда через два-три года, уже студентом, приезжал я в родной город, в конспиративных квартирах наших преемников все еще продолжались горячие споры между двумя этими "направлениями". Быть может, это было отчасти слабым отражением шедшей на верхах литературы в то время полемики между двумя прогрессивными журналами. Но по существу дело было глубже. Среди нашей местной, главным образом семинарской, молодежи создалась о Добролюбове легенда, как о "нашем" писателе, который обязан своим глубоким "прозрением" в самые недра современной жизни именно тому, что он был разночинец-семинарист, глубоко понимавший душу народа и его интересы. В то время и я был горячим сторонником этих взглядов. О Чернышевском мы не дерзали тогда говорить, так как он казался нам "слишком ученым".
   Описанный вечер открыл мне так много нового и неожиданного, что я не только в то время, но и долго спустя не мог еще хорошенько разобраться в поставленных на нем сложных литературных и психологических загадках. Да и не мог бы я тогда это сделать.
   С наступлением экзаменов специфически конспиративное функционирование квартиры О - ва прекратилось само собой. Перед главными ее представителями встала нелегкая задача сводить последние счеты со школьной учебой. Мои экзамены начались раньше. Если мой способ "собственного умозрения" в отношении школьной науки не был признан вполне "легальным", то все же благодаря ему, а отчасти, вероятно, и влияния на совет Чу - ева, с меня было снято клеймо безнадежного тупицы и лентяя, и взгляд на меня наших педагогов значительно изменился: они снисходительно иногда прощали мне прегрешения против формальных школьных требований. Это было уже серьезное упрочение моей позиции.
   Экзамены прошли быстро и успешно, и я, веселый и бодрый, с нетерпением ждал минуты, когда землемеры усадят нас, юных таксаторов, в широчайшие тарантасы и повезут вглубь настоящей, доподлинной деревенской жизни, о судьбах которой чуть не с самого детства суждено мне было так много слышать и интересы которой так своеобразно переплетались с ходом моего собственного духовного развития...
   Когда я через два месяца вернулся опять в город и начались занятия в гимназии, я уже не застал никого из более близких мне членов конспиративной квартиры: не было в семинарии ни О - ва, ни Сизова, ни М - ского. У более молодых их преемников дела как-то долго не налаживались в смысле прочного товарищества, и мои сношения с прежней секретной квартирой порвались совсем. С окончанием мною в наступившем учебном году курса в гимназии и отъездом из моего родного города, у меня благодаря моим злосчастным столичным мытарствам в качестве неудачника-пролетария надолго порвались почти все прежние интимные связи с родиной, за исключением, конечно, семейных.
   Только спустя уже пять лет я встретился с О - вым и узнал о судьбе большинства членов нашего бывшего товарищества. Судьба эта была для многих из нас очень характерна. Как ни короток был период нашего духовного общения, как ни детски наивны и незрелы были еще наши взгляды во многом, но оно, очевидно, оставило на душе каждого из нас известный след, и мы не могли не вспоминать о нем с чувством некоторой духовной отрады за те юношески чистые помыслы и стремления, которые мы взаимно поддерживали друг в друге...
   Скажу здесь кратко о судьбе тех, о которых упоминал в этих записках.
   Несчастнее других кончил Сизов. Благородно отказавшись от блестящей карьеры, которую ему все сулили и которой он, несомненно, достиг бы, отказавшись во имя поисков истины, он не вынес взятого на себя бремени и, отчаявшись найти отвечавшее его душе решение терзавшего его конфликта между религией и наукой, погиб от психической болезни. Мог бы быть вполне счастлив, по-своему, м - ский, который, блестяще кончив курс на юридическом факультете, как раз ко времени введения судебной реформы сразу сделался звездой нашей местной адвокатуры и, несомненно, принес бы здесь немало пользы в смысле определенной "гражданской" миссии, но он тоже погиб во цвете лет от чахотки. Самой характерной и оригинальной была судьба О - ва. Он до конца остался верен и своей натуре и своей миссии, как она рисовалась ему в его фантастических мечтах, хотя он все же не ожидал, чтобы судьба в самом начале расправилась с ним столь сурово. Я встретил его на родине уже в качестве административно сосланного под гласный надзор, с строжайшим запрещением куда-либо поступать на казенную службу и с абсолютным запрещением всякой преподавательской деятельности, даже в частных домах. Это последнее было для него самым убийственным и по существу и в материальном смысле. Оказалось, что, пробыв года два после семинарии учителем в народной школе в одном фабричном селе, он увлекся проповедью своеобразно русского "христианского социализма", примкнув к образовавшемуся тогда кружку пропагандистов интеллигентно-социалистических колоний, был вскоре привлечен к громкому политическому процессу, просидел больше года в Петропавловской крепости, чуть не сошел там с ума и, наконец, уже оправданный тогдашним судом, был взят под строгую опеку администрации. Встретил я его в это время жившим в крохотной семинарской каморке и попрежнему таким же бодрым и неунывающим философствующим импровизатором: к пролетарскому "роду жизни" он привык с детства, а о карьере не мечтал ни о какой, кроме, как говорил он, "апостольской"... Впоследствии, в 80-х годах, я часто встречался с ним в Москве, где он тогда жил таким же пролетарием, пристроившись учителем в железнодорожной школе, увлекаясь "свободным религиантством", изучая современных философов, вроде Шопенгауэра и Гартмана, и пристрастившись еще более к философскому импровизаторству. С ним тогда охотно "философствовали" по целым часам и Козлов, и Соловьев, и Л.Н. Толстой... К сожалению, эта незаурядно талантливая, выдающаяся и оригинальная по своему психическому складу личность не оставила после себя прочных следов. Крайняя склонность к свободной импровизации под давлением минутного вдохновения, так увлекавшая и его самого и многих его слушателей, совершенно лишила его ум и волю строгой дисциплины, необходимой для серьезного умственного труда.
   Не осталось без влияния наше конспиративное товарищество и на тех, кого в шутку называли "ортодоксами": некоторые из них впоследствии сделались медиками и учителями, а другие, будучи священниками, немало претерпели в свое время в качестве представителей прогрессивного духовенства на епархиальных съездах, только что было входивших в моду, но затем быстро "сокращенных".
   В этих очерках я имел в виду исключительно те события и тех лиц, которых знал непосредственно. Помимо тех кружков, о которых упоминаю я, в нашем городе существовали, конечно, и иные, хотя, быть может, и не такие обширные, в которых принимали участие старшие воспитанники наших средних школ. Но я, примыкая больше к низшему разночинско-семинарскому кругу, не имел с последними сношений, так как они были и старше меня по курсам. Только уже значительно позже я познакомился с некоторыми из них, сделавшимися известными своей общественной и литературной деятельностью.
   Мое пребывание нынешним летом в самом центре деревенской жизни имело, судя по всему последовавшему, сильное влияние на мой духовный рост. Передо мною впервые открылся такой сложный мир своеобразных жизненных явлений, о которых раньше я не имел почти никакого конкретного представления в таком широком объеме. А главное - я чувствовал себя в этом мире не случайным наблюдателем, а до некоторой степени активным участником в его делах. Все это как-то необыкновенно бодрило меня и прежде всего возвышало в собственных глазах приливом сознания такой возмужалости, как будто я только что причастился от древа познания добра и зла. Но в то же время мир новых впечатлений был так для меня неожиданно разнообразен и обширен, что было бы с моей стороны, конечно, в высшей степени наивно думать, что я мог сразу свободно в них ориентироваться. Я только инстинктивно чувствовал, что на смену моих прежних отвлеченных и в общем все же довольно смутных представлений вдруг встало что-то глубоко жизненное, реальное, но в то же время и столь для меня хаотически-сложное, что неотступно требовало работы обосознания, и я почувствовал такой прилив духовной энергии, какого еще не испытывал раньше. Под давлением такого моего настроения по возвращении из деревни я с особой энергией принялся за штудирование, но уже в более полном объеме, тех моих любимых в то время писателей, которые уже так много послужили выработке моих "собственных умозрений". Как прежде разговоры с Чу - евым, так и теперь чтение Белинского и Добролюбова (собрание сочинений которого как раз вышло к этому времени, и я, к моей неописуемой радости, мог их приобрести на первый, полученный мною за частный урок гонорар) и других писателей по истории и литературе до того окрылили мой дух, что мои дерзания на собственное умозрение приняли еще небывало смелые размеры.
   Прежде всего это сказалось в неожиданно страстном порыве к писательству: я писал стихи и по Кольцову и по Некрасову, писал рассказы по Тургеневу и Помяловскому, написал даже по Островскому целую драму из народного быта в подражание его "Грозе" и, наконец, стал писать даже классные задачки "по Белинскому и Добролюбову", к изумлению и себя самого и нашего старого словесника...
   Мне до сих пор помнится этот угар "собственных умозрений", который охватил меня в последний год мобй школьной жизни; быть может, это был инстинктивный порыв не сознававшегося мною ясно отчаянного напряжения, чтобы так или иначе выбраться

Другие авторы
  • Соколов Николай Афанасьевич
  • Буланина Елена Алексеевна
  • Аксаков Сергей Тимофеевич
  • Федоров Николай Федорович
  • Юм Дэвид
  • Зайцев Варфоломей Александрович
  • Горнфельд Аркадий Георгиевич
  • Адикаевский Василий Васильевич
  • Мейерхольд Всеволод Эмильевич
  • Милюков Александр Петрович
  • Другие произведения
  • Цыганов Николай Григорьевич - Стихотворения
  • Шершеневич Вадим Габриэлевич - (О творчестве Маяковского)
  • Короленко Владимир Галактионович - Мороз
  • Кольридж Самюэль Тейлор - Кубла Хан
  • Ренье Анри Де - Стихотворения
  • Оленина Анна Алексеевна - Cтихи, посвященные Анне Алексеевне Олениной
  • Куропаткин Алексей Николаевич - Японские дневники [с 27 мая по 1 июля 1903 г.]
  • Иловайский Дмитрий Иванович - История России. Том 1. Часть 1. Киевский период
  • Семенов Леонид Дмитриевич - Собрание стихотворений
  • Костомаров Николай Иванович - Черты сопротивления власти при Петре Великом
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 299 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа