Главная » Книги

Бестужев-Марлинский Александр Александрович - Письма к Н. А. и К. А. Полевым, Страница 2

Бестужев-Марлинский Александр Александрович - Письма к Н. А. и К. А. Полевым


1 2 3 4 5 6

етрович, душевно уважающий вас и свидетельствующий вновь свое уважение, просит по прилагаемому списку искупить вещи, требующие и вкуса и глаза при выборе, и потом приказать бережно запаковать в ящик для отсылки. Цену покорнейше прошу выставить в счет, который ожидаю. Любезному братцу Петру Алексеевичу привет душевный - вам обоим желание счастия! Дай Бог, скоро его залучить к себе и долго, всегда владеть им!

Преданный вам А. Б.

VII.

Дербент. 1831 года, сентября 26 дня.

   Пишу к вам на лету, почтенный Николай Алексеевич; сбираюсь на Горцев и ожидаю для разрешения на поход генерал-адъютанта Панкратьева, управляющего ныне Закавказьем. Он пришел сюда на Самбур и занемог крепко со всем штабом и домом своим от мала до велика - доказательство благорастворенного здешнего климата. Не браните меня, что долго не слал окончания Аммалата (при сем прилагаемая). Кази-Мулла держал нас 8 дней в осаде и дело тогда было не до перьев. Почти каждый день под стенами города у нас были гомеровские стычки с неприятелями, при коих и ваш покорнейший не упускал случая порыскать. Горцы готовились штурмовать город, настроили огромных лестниц, навязали фашин и бежали, заслышав приближение генерала Коханова с отрядам. Досуга и потом было мало, да, кроме того, почта не ходит сюда от Кубы уже 7 недель, ибо казацкие посты сняты, и я отправляю это письмо с нарочным в Кубу, откуда уже оно примет ход по мытарствам обычною стезею. Боюсь, что мои Дагестанец слишком дороден для Телеграфа? В таком случае отдаю на вашу волю и попечение: печатать ли его у себя или особо, или отослать к Гречу, перед которым, за хлопотами службы, я виноват за этот год - послал одну безделку... Не знаю, как покажется он вам?.. Сдается мне, что характер Аммалата выдержан с первой главы, где он застреливает коня, не хотевшего прыгать, до последних, в которых он совершает злодейское убийство друга. Правда, что рамы не позволили мне развернуть его, но что ж делать? Мало по малу я чувствую, что мне надобно писать роман, ибо предметы мои разрастаются не путем, и, подрезывая ветки у них, я безображу целое. Предаю в вашу руку все запятые и мелочные ошибки: право, некогда ни переписать хорошенько, ни просмотреть и того, что написано. Военная служба составлена из сетки мелочей, в которой много бесполезных дыр досуга, но еще более обязанностей, связывающих вас на каждом часу: "Дела не делай, а от дела не бегай - вот ее девиз. Чтобы не выбочить (?) с дороги поручений: скажу вам откровенно, что я в это время обезденежал... Если можете, пришлите сколько будете в состоянии, адресуя на мое имя, ибо Иван Петрович идет в поход и Бог весть когда воротится в Дербент. Адрес делайте следующий: Александру Александровичу Бестужеву, в грузинский линейный No 10 батальон, в Дербенте. Для верности требуйте, чтобы при сем посылалась расписка, долженствующая возвратиться к вам от получателя. Эти предосторожности необходимы в здешнем краю, ибо я в течение полутора года имею уже на здешнюю почту на 1.100 рублей претензий за растраченные и украденные разными почтмейстерами деньги. Между прочим покойник дербентский расхитил на двадцать две тысячи... Нас уверяют, что мы будем удовлетворены... я только пожимаю плечами.
   Что сказать вам о состоянии здешнего края? Паскевич, отдав свою доверенность людям, которые всего менее ее заслуживали, довел Кавказ до высшей степени расстройства. Прошлый 1830 год был гибелен для Русских не одною холерою. Побоище под Закаталами не имело примера в летописях военных, и придало дерзости Лезгинам, как нельзя более. Поход графа за Кубань, без цели, как и без пользы, кончился важным для нас уроном, когда мы не видали Кабардинцев в глаза. Разбои по линии и по военной дороге возросли. Наконец мятеж всего Дагестана довершил картину. Кази-Мулла осаждал и едва не взял Бурную, и дерзнул явиться под Дербент, не видавший неприятеля под стенами 27 лет. К счастью, что государь вверил управление сего края генералу Панкратьеву, человеку, соединяющему в себе все познания гражданской службы с решимостью и взором военным. Надеемся, что он поправит дела. Теперь думаем идти в горы: неприятель наблюдает в 15-ти верстах от Дербента, укрепляясь главными силами в местах, всего менее приступных, и кажется, много крови прольется на землю, прежде чем снег ее покроет. Дожди льют ливни.
   Недавно я читал Телескоп; в нем есть дельные статьи, но этот грязный дух партий, в нем первенствующий, несносен. Он, кажется, хочет строиться из ваших развалин?.. Не высоко же ему подняться. Я думаю, публика не подастся на слово г. Надеждина. Журналов и газет не читал уже девять недель, и потому о текущей словесности ничего не знаю.
   Я замучил вас поручениями, наскучил вам письмами, и все-таки уверен, что вы не досадуете ни на то, ни на другое. Примите уверение в искреннем моем к вам уважении, как к человеку и как автору. Давайте скорее четвертую часть истории, и не забывайте человека, который перестал уже быть и баснею.

Преданный вам А. Б.

VIII.

Г. Дербент. 1831 г. декабря 16 дня.

   Вы живы, для меня живы, добрый, почтенный мой Николай Алексеевич!.. Слава Богу! Нет, как вы хотите, не погружайте меня вперед в подобное беспокойство. Не надо мне частых писем, но раз в месяц, по крайней мере, необходимо. Три строчки, два слова, но чтоб я знал, что вы как вы.
   Сколько давно уснувших дум и чувств очнулось во мне на письмо ваше от 25-го сентября! Сколько черных и светлых часов встали передо мною, отряхнув с крыльев могильную пыль!.. Они ожили, будто от живой воды, от немногих слез, пролитых на ваши строки... Труженик, труженик, утешься! Не ты один носишь неутолимую жажду в груди своей... огонь Прометея светит и жжет вместе, или, лучше сказать, пожигает быстрее чем озаряет. Один только не повитый глупец может быть доволен сам собою... Утешься, если отрадно знать, что и другие страдают наравне с нами. "На людях и смерть красна", говорят Русские; но на людях, не значит с людьми. Я бы презрел самолюбца, который бы пожелал, чтобы с ним умирали товарищи для компании... Счастье, счастье!.. Будь я Манихей, я бы сказал, что какой-нибудь Эблис подбросил эту таинственную каракулю под ноги зеваке-человечеству вместо камня преткновения. Целый век осуждены мы цедить это вечносуществующее ничто сквозь Данаидину бочку, сквозь душу нашу, и чем больше труда, тем менее утоления. Где-то в Писании сказано: "бездна призывает бездну"; я скажу: бездна пожирает бездну, и может ли она упитаться, уснуть от пресыщения?.. Вы говорите: счастье должно быть отдыхом... Мысль новая, может статься, справедливая, то есть прекрасная, но я не вверяюсь ей, даже не приступаюсь к ней... Звук этот не пробуждает во мне никакой мысли. В лета юности, я был слишком ветрен и не отдавал себе отчета в цели моих желаний. Далее, был я обреченец, который не перелетал надеждою кратких дней вперед... а теперь, теперь иное дело. Я отрубил канат, который держал ковчег мой хоть одною якорною лапой за землю обетованную... Я выбросил в море весь груз надежд, уморил с голоду желание счастья и теперь ношусь без цели по безбрежному пространству, полному стадами животных, между коими едва заметна семья человека, семья созданий разумных. Со всем тем, любезный мой Николай Алексеевич, в очерке вашем себя, вгляделся я в собственные черты мои: разница (и верьте, что это не игра) едва ли в мою пользу. Как завидна мне в вас ничем не отклонимая воля образовать себя и трудолюбие неутомимое. Вы говорите, что это спасение от бездны души (так толкую то, что называете пустотою), что в труд прячетесь вы от самого себя... Неужели не видите в этом перста Провидения, которое разными подстреканиями, разными бичами заставляет людей творить или разрушать на пользу общую?.. Будете ли роптать на Него, что за работу египетскую едите вы чеснок, смоченный слезами, оглянитесь: за вами лежит Меридово озеро, спасающее, плодотворящее целую страну, а вы, вы тоже копали его! Труд есть первый завет между небом и землей; польза есть первый долг, воздаваемый Богу, через руки человечества, и счастлив тот, кто выплатил его более, прямее; стало быть вы счастливее меня, которого гнетет какая-то свинцовая лень. Вместо гармонии нахожу я в себе ветер пустынный, шепчущий в развалинах. Под крестом моим, тяжким крестом (и более нравственно чем вещественно), падал я хоть на час, но не однажды. Дух мой окреп; но это больше окаменение чем твердость. Две только драгоценности вынес я из потопа: это гордость души в умиление перед всем, что прекрасно. Чуден стал внутренний мир мой: прочтите The Darkness Байрона, и вы схватите что-то похожее на него; это океан, "задавленный тяжелою мглой, недвижный, мрачный и немой", над которым мелькают какие-то неясные образы. Зима судьбы погрузила меня в спячку... о, ежели б эта зима сохранила в свежести чувства мои для красных дней! Напрасная мольба... холод сохраняет только мертвецов в своем лоне, он убийца жизни. Слышу упрек совести: "ты погребаешь талант свой", и на миг хватаюсь за перо. Вот почему не написал я доселе ничего полного, развитого до последней складки. Мои повести, разорванные звенья электрической цепи, вязавшей ум мой с сердцем; но я сам не разберу концов не сцеплю обрывков. Впрочем, с неохотой принимаясь за дело, я с любовью веду его. Только в чтении, только в сочинении оживаю. Правда, я живу тогда не своею жизнью: плавкое мое воображение принимает все виды. Оборотень, оно влезает в кожу, оно, как рукавицу, надевает понятия лиц, созданных мною или другими; я смеюсь и плачу над листком... но это миг... я скоро простываю: слова мне кажутся так узки, перо так медленно, и потом читатели так далеки, путь к их сердцам нравственно и физически так неверен... и потом, когда вздумаю, что эта игра или страдание души все-таки поденьщина для улучшения своего быта, кисну, холодею, тяну, вяжу узлы как-нибудь. Нет, нет: для полного разлива, для вольного разгула дарования надо простор; нет, я недоволен своими созданиями! Это дети, иногда забавные, иногда милые, порой даже умненькие, но дети, но карлы, а я живу в стороне исполинских гор, в исполинов, мечтаний... Ради Бога, не поминайте мне про мои сказки!
   Вы говорите о моем перерождении, о разнице меня прежнего со мною настоящим: я думаю, это более видимое чем точное... Ветхий Адам проносился на мне, правда, до дыр, но еще с плеч не падает. Ветреность моя была домино для светского карнавала, с которым вертелся я для биржевых сделок. Свет забавлял меня очень редко, но не пленял некогда. В кругу своих, я был собою, но вполне разоблаченную душу видел только один, и этот один уже в лоне Бога. Ребенком бываю, порой, и до сих пор... и как бы желал быть им чаще, быть им долее... с игрушками веет мне невинность ребячества... Кратки, кратки эти минуты! Ах, я слишком хорошо знаю людей, чтобы долго обманываться. "Отдай мой рай, отдай мой ад, отдай мне молодость назад!" восклицаю я с Гёте. Как редки во мне ныне светлые восторги любви и святого негодования, которые могли хоть на минуту возвышать меня до геройства, до увлекающего красноречия! Бесстрастная судьба словно облила мою душу своим холодом, своею ночью, не украшенною ни звездочкой познания: для чего преданы люда на съедение злобе и силе? Я стал почти равнодушен к страданиям человечества, которому не могу помочь словом. Сперва я был ребенок, страж запертого льва, теперь часовой у гроба... а цвел прежде по крайней мере как цветок теплицы - ныне цвету как стоячая вода... Куда ж перетянем сравнение?.. Так или сяк, но скажу вам откровенно, что в былое время словесность считал я побочною своею дорогой; мне казалось и кажется, что я рожден лучше чувствовать нежели говорить, и более действовать чем думать. Я изувеченный гренадер, который неловко берется за берды.
   Теперь очередь за людьми; вы жалуетесь на их злость, на их беспричинные преследования... да когда же звери любили человека?.. Впрочем мое мнение, что напрасно жалуются на злобу людей: надобно бы обвинять их глупость; слишком много чести называть этих копеечных Геростратов злодеями: они просто дураки. Они или ослы с тигровыми лапами, или хищные орлы с поросячьим рыльцем, и вот почему я никогда не принимал близко к сердцу ни обманов, ни коварства их. "Больше разницы между человеком и человеком, - сказал Монтань, - чем между человеком и скотом": может ли же крайнее существо обидеть меня, будь оно хоть с рогом, хоть с зубом, хоть с жалом? Ей Богу, нет! Оно может уязвить, измучить, истерзать меня, но огорчить разве на минуту. Вспомните, любезный Н. А., что свет есть огромный желтый дом, в котором и лекаря, по несчастию, если не безумные, то едва ли не глупее прочих. Последуйте мне, и вы увидите, как целебно подействует на вас это убеждение. Это не гордость, не презрение; сохрани Бог, нет, это сожаление, участие к злому мальчишке-человечеству; ибо с мыслью о ребячестве связано желание делать ему добро, даже долг делать его, несмотря на отплату злом: дети всегда бранятся и плачут, когда их моют. Но все ли таковы люди?.. Один лукавый мог бы отвечать: все. Несчастны вы, что судьбой брошены в такой огромный круг мерзавцев. Я был счастливее вас живучи в свете; я знал многих, у которых самый большой порок был лишь то, что они считали себя героями. Я счастливее вас и в этом преддверии ада, в котором маюсь, ибо знаю людей, для коих падение стало вознесением. О, какие высокие души, какое ангельское терпение, какая чистота мыслей и поступков!.. Самая злая, низкая клевета не могла в шесть лет искушения найти ни в одном пятнышка, и в какое бы болото ни бывали они брошены, приказное презрение превращалось в невольное уважение. Безупречное поведение творит около них очарованную атмосферу, в которую не смеет вползти никакая гадина... Сколько познаний, дарований погребено вживе!.. Вы помирились бы с человечеством если бы познакомились с моим братом Николаем... Такие души искупают тысячи наветов на человека.
   Но, я говорю: знаю, а это не значит живу с ними. Я разлучен даже с меньшим братом Петром, который в полном смысле слова мученик. Сто верст между нами, и мы врознь: так близко и так неизмеримо далеко. Незаслуженные обиды от мерзавцев врезали в его сердце глубокую мизантропию, в ум глубокую меланхолию. Подобно вам, он горячо принимал все, принимая двуногих животных за людей... Его положение печалит меня всего более. Он изранен, изувечен, и никакого покоя, никаких средств к улучшению его жизни, ни одного дружеского лица около... это ужасно! Данте поместил бы крепость Бурную в своей Divina Comedia, и эта глава была бы сильнейшая.
   Я недавно возвратился из похода в горы. Был не раз в делах, и скажу вам, что Горцы достойные дети Кавказа... Это не Персияне, не Турки. Сами бесы не могли бы драться отважнее, стрелять цельнее. Нам дороги стали так называемые победы. В последнем деле мы имели несчастье потерять товарища, по несчастью, знаменитого храбростью подполковника Миклашевского: это был настоящий Аякс, и пал героем. И таких-то товарищей теряем мы с каждым годом, оплакивая каждый день... Число несчастливцев стесняется видимо... передние падают; а мы всегда впереди... скоро дойдет (Написанного здесь слова невозможно разобрать. К. П.) ... и до меня. По таблице вероятностей, даже прежние удачи суть уже залоги к будущему проигрышу. А климат, климат? Между прочим, он недавно поглотил отличного светского офицера Искритского... это жертва Выжигина.
   Благодарю за присылку книг; Notre-Dame совершенно в моем вкусе. Я, впрочем, прочел только первую часть ее. Странник чересчур колобродит. Насчет моих отношений с Гречем скажу: я плачу старый долг. Греч первый ободрял и оценил меня; когда целый комитет цензуры решил, что я не умею написать ни строчки по-русски, он первый предложил мне и в несчастии быть его сотрудником. В нем много барства, но много и благородства. Что я сказал, если повесть велика для Телеграфа, то отошлите в С. О. - я не разумел тут, что она негодна для вас... Журнал имеет свои рамы, в которые и воля журналиста не может втеснить книги. Деньги посылаются ко мне от многих прямо, и доселе, кроме воровства на почте, никаких препон не было. Впрочем, я не считаю вас должником, ибо вы не печатали ничего моего кроме Гаданья. Я очень совещусь обременением покупками. Кстати о печати: если вы хотите чаще иметь от меня повести, тискайте их скорее... Увидя в печати свое, я подстрекаюсь писать вновь: ах, думаю, ведь у Полевого ничего моего не осталось, и давай чертить... Да, да, еще: я просил от вас зерна для чего-нибудь дельного... пошевелите своею житницей историческою. Если что-нибудь изберу, то займу у вас необходимых подробностей, а без того придется писать: a-la madame Genlis - "historique".
   Душою обнимаю вас, дорогой мой Николай Алексеевич; почта уже подтягивает подпруги... нехотя надобно расстаться. Некогда перечесть письма... Это настоящий персидский ситец; хочется обо всем сказать, и оттого ничего не доскажешь, не выскажешь. Притом, если вы забыли, о чем сами писали по порядку, прощай смысл: средний лоскут нашего купона потерян. Об одном прошу вас: не предавайтесь поглощающей мысли бесконечности и совершенства в отношении к себе, ибо человек не может вместить в себе разума всего человечества, еще менее вынести на себе судьбу предназначенную всему человечеству. Покоряйтесь призванию, но не переходите его границ в лихорадочном порыве души. Жалеть позволено нам, что мы не гении, но отчаиваться от этого - есть роптать на Бога, которого должны благодарить вы, что Он дал вам средство, дал вам отраду быть полезным, отраду, которой лишены тысячи людей, которые тлеют как отверженные богами жертвы. Не говорю вам о людях: около вас, и вдали вас, и в собственном сердце снуется узел примирения их с вами, по крайней мере вас с ними. Скажите с Байроном: за злобу, за преследование воздам я местью и клятвами, и эта клятва будет забвение.
   Но меня, столь много полюбившего вас, вы не забудете; я уверен в этом. Поцелуйте руку у супруги вашей за меня: это благодарность за то, что она услаждает бытие ваше. Поцелуйте еще сто раз, чтоб она сохранила вас, если не для вас, то для себя, для

Александра Бестужева.

__________________________

  
   В этом же письме, занимающем всего восемь страниц, написано:
   "Вы так добры, Ксенофонт Алексеевич, что извините меня и без эпиграфа: "милостивый государь", за перекрещение вас, по незнанию, в Петры. Снимая однако же имя, я оставляю при вас ключи, конечно не от рая, по крайней мере, от замка, замыкающего дружество мое с братцем вашим. Я уверен, что эти ключи не будут похожи на камергерские, которые ничего не отпирают. Напрасно совеститесь вы старинных критик своих - ни природа, ни ум не делают скачков: это было, стало - должно было быть, и единственным раскаянием человека в делах неумышленных должно, как мне кажется, быть улучшение, исправление себя. Это пахнет магистральным наставлением; но опыт и несчастие, если не дали мне права давать советы, то извиняют, по крайней мере, мою говорливость. Притом же, ради самого графа Хвостова, как выдумать средство, найти что-нибудь в ваших произведениях словесности? Это кокос без молока: поневоле станешь грызть скорлупу. Моих критик тоже не выкинешь из этого десятка - многих критик. Были иные, в которых пробивался и разум: но это был разум в академических пеленках. С тех пор много уплыло воды, много наплыло и дрязгу... Полно об этом!
   "Обстоятельства военные в Дагестане, в этом "Land of mountains and floods", весьма плохи для Русских... Полков мало, и те слабы. Климат и меткие пули врагов просквозили ряды их. Кази-Мулла, воспламенив фанатизмом вечную ненависть Горцев к Русским, действует отлично, и с своими летучими отрядами ходит у нас не только под носом, но и по самому носу. Меры кротости или, лучше сказать, такие manie de pallier, сделали то, что мы окружены и прошпикованы врагами - под именем мирных, лазутчиками - под видом союзников. Сообщения прерваны, кони мрут с голоду, солдатам ничего не продают, и Кази-Мулла, ободренный разграблением Кизляра, откуда увез он добычи на 4 миллиона и 200 пленных, грозит всем городам новою осадой... Говорят, к нему присоединяются и Аварцы, самое воинственное племя, сердечники Кавказа, а край обнажен. Дело под Агач-Кале стоило нам 400 человек, павших под стеной деревянной башни на скале, в которой сидело не более 200 человек. Русские оказали чудеса храбрости - и даром. Тут легло 8 офицеров самых отличных, в том числе 3 штабов и с ними начальник отряда Миклашевский. Дело под Чиркеем, за Сулаком, кончилось удачнее, ибо мы взяли назад пушку, отбитую у Эммануэля, но потеряли 80 человек. Чудо что за местоположение в том месте (под Чиркеем), а картина канонады была очаровательна. Там вызвался я ночью осмотреть мост, разрушенный нарочно... десятки завалов опоясывали скалу противоположного берега, и всякий, кто выставлял нос только, был поражаем; но темнота мешала целиться, я подполз к обрыву, внизу бушевал Сулак, 10 саженей внизу, за 12 шагов белелись ворота предместия; я слышал, как говорили неприятели, как заваливали камнями вход, и вдруг залаяла собака, и меня поподчивали свинцовым градом. Но я после отомстил им, ибо мне поручили выстроить крыло батареи прямо против того места; целое утро мы громили их; в 3 часа дня они покорились. Братец ваш просит меня, чтобы я берег свою жизнь; это довольно трудная вещь для солдата. Природа не обделила меня животною дерзостью, которую величают храбростью; но я уже не запальчив, как бывало. Слава не заслоняет мне опасностей своими лазоревыми крылышками, и надежда не золотит порохового дыма. Я кидаюсь вперед, но это более по долгу, чем по вдохновению. Труды и усталость и непогоду сношу терпеливо: никто не слыхал, чтоб я роптал на что-нибудь: потеряв голову, по бороде не плачут.
   "За аккуратность посылок я много, много благодарен, но не вовсе за счеты. О прежних посылках ни слова, - о книгах и альманахах тоже. Сделайте одолжение, упомяните о том. Покуда есть у меня перо, не дарите меня; иначе я ни о чем не буду просить вас: это каприз, но он мне родной. Не сердитесь на мой крутой слог: я считаю вас в числе друзей, а с друзьями приветы и околичности не терпимы. По прилагаемому кружку, постарайтесь, любезный К. А., выслать мне поскорее стекло к часам. На сей раз только.
   "Брат вас так любит, Ксенофонт Алексеевич - подкрепляйте же вы его своею заботливостью, освежайте дух его своею беседой... Я бы горячо желал разделить с вами этот священный долг, как делю с вами к нему уважение и с ним привязанность к вам. Будьте счастливы.

"Ваш Александр Б."

IX.

Г. Дербент, 1832 г. 1 января.

   (На этом письме, вверху, выставлен No 1-й: видно, писавший хотел нумеровать свои письма; но такая аккуратность ограничилась, одним этим письмом.)
   Вот и звезда нового года взошла на небосклон нашего бурного века, любезный, почтенный Николай Алексеевич! Поздравляю, впрочем, только с мирным окончанием минувшего. Только. Занимать у будущего слезы или радости было бы слишком не расчетливо. Одни газетчики могут смело уверять нас в благоденствии несомненном, и могут потому, что им, как несостоятельным должникам, никто не верит. Для себя собственно я ничего не жду, ничего не страшусь: в этом отношении я наслаждаюсь бесстрастием покойников. Желал бы очень, чтобы с моими чувствами сталось то же, что с моими надеждами, а то сердце живуче слишком: шевелится и раздавленное колесом счастья; бьется в когтях судьбы, точит кровь, и так долго не исходит ею! Нет худа без добра, однако же: лучше пусть клюет его орел Зевеса, чем ему быть источену червями житейскими. Дух человека питается собственным потом, своими слезами и кровью; но за то на этой пище он вырастает исполином.
   Отведем душу: поговорим о словесности. Денежная удача Булгарина разманила писак наших. Желание выгод приняли они за вдохновение, и давай из иностранных лоскутков сшивать русские романы. Не знаю, как другим, а мне очень заметны швы этих ветошных выставок. Я имею пренесчастную память - память квартального, которому не попадайся плут на глаза дважды, и от этого я редкое русское произведение читаю с удовольствием. Даже театральные разборы игры актеров, не только журнальные критики, так пахнуть Журналом Прений, что я, кажется, мог бы указать номер, из которого они выкрадены. Жаль, право, что газетные листки не клеймятся, а то редкий бы из них избежал величественных заглавных букв В, О и Р: и поделом бы - не шарь по чужим карманам. В романах еще более бессовестности. Нарядят какого-нибудь лорда в нагольный тулуп, и думают, что в этом наряде можно сдать его хоть не в зачет в рекруты. Везде у них является какая-нибудь Диана Вернон, с косою по пятам, везде Гурт, вверх ногами, а без дуры или сумасшедшей не смеют они и показаться. Это их родная сестра, или муза. Презатейливые сны видятся их героям и героиням чуть не наяву, и эта греза - завязка всего происшествия. За милость еще, если обойдется без колдуньи, а то, пожалуй, по примеру Ф. В., заставят нас присутствовать при анатомической прозекции свиньи, из брюха которой вынут змею и лягушку, и все это в январе месяце. (Зри Димитрия Самозванца.) Господи, твоя воля! да неужели на святой Руси не найдем мы ни одной оригинальной дуры, ни одной ведьмы, за которой бы тащился не шлейф, а хвост, самородный, киевский?.. Нет, господа, как вы хотите, а голландской селедке не след являться с квашеною капустой, русскую ворону не скроют перья попугаев американских, я английский фрак волочится у вас самих по пятам. На беду вашу, вы не успеете даже читать живую грамоту оригиналов, и русский Наш отзывается у вас как N французский. Не говорю уже о доблью Шекспира, о Кальдероновском caraho, о непозвалям Поляков, а из итальянского мира поэзии вы достойны знать только:
   Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!
   Я говорю это более в отношении смысла, в отношении характера народного, чем познания языка. Да и кто у нас пишет? Или жители гостиных, которые раз в год прислушиваются к языку народа в балаганах, и рады-рады, что выудят какое-нибудь пошлое выражение, с которым носятся словно с писаною торбой. Это у них родимое пятнышко на маске. Весь прочий язык - сметана с разных горшков: что-то кисло-сладкое, плавающее в сыворотке бездарности, и все это посыпано свинцовым сахаром личности или солодковым корнем лести: прекрасное лекарство от кашля, не от скуки. Или такие люди, которым конечно нечего лазить в карман за харчевными выражениями, зато напрасен и труд дать этим речам занимательность. Чтоб узнать добрый, смышленый народ наш, надо жизнью пожить с ним, надо его языком заставить его разговориться... быть с ним в розхмель, на престольном празднике, ездить с ним в лес на медведя, в озеро за рыбой, тянуться с ним в обозе, драться вместе стена на стену. А солдат наш? какое оригинальное существо, какое святое существо, и какой чудный, дикий зверь с этим вместе! Как многогранна его деятельность, но как отличны его понятия от тех, под которыми по форме привыкли его рисовать! Этот газетный мундир вовсе ему не впору... Солдат наш не Трим, не гренадер Старой гвардии, но и не Храбров драм Федорова, не то как описывают его старинные песни, всего менее певун Федора Глинки. Кто видел солдат только на разводе, тот их не знает; кто видел их с фухтелем в руке, тот их и не узнает никогда, хоть бы век прослужил с ними. Надо спать с ними на одной доске в карауле, лежать в морозную ночь в секрете, идти грудь с грудью на завал, на батарею, лежать под пулями в траншее, под перевязкой в лазарете; да, безделица: ко всему этому надо гениальный взор, чтобы отличить перлы в кучах всякого хламу, и потом дар, чтобы снизать из этих перл ожерелье! О, сколько раз проклинал я бесплодное мое воображение за то, что из стольких материалов, под рукою моей рассыпанных, не мог я состроить ничего доселе! Дай Бог, чтобы время починило дырявые мои карманы, а то все занимательное высыпается из них, словно орехи у школьника. Я был так счастлив (или, пожалуй, так несчастлив), что вблизи разглядел народ наш, и, кажется, многое угадал в нем; вопрос: удастся ли мне извлечь когда-нибудь из этих дробей знаменателя?.. Хочу, и сомневаюсь.
   Но мы бродим по сторонам. Зерно верхних строк упало из No 18 Телеграфа. Стрельцы! гм! Эпоха великих характеров: это великаны старинной Руси, которые отстаивают не одни свои бороды в борьбе с великаном нового века. Это бой на смерть. Стрельцы!.. громкое имя, привлекательное не для одних книгопродавцев. Пусть не сравнивают их с янычарами: это старее пудры. Напротив, в них замерла последняя народность. С Петра, солдат уже перестал быть человеком; мундир и кафтан разлучились надолго. Эра, более значущая в домашнем быту России, чем в политических весах, в которые Великий бросил огромный меч свой. Ничего не вижу из отрывков журнальных. Конечно, роман нельзя составить по двум позвонкам, подобно костяку какого-нибудь мамонта, но птицу можно узнать не только по полету, да и по перелету. Украденная невеста! ба, ба, ба! да это I promessi Sposi: та же канва, те же bravi, только с окладистыми бородами a la Iliushka! Ну, с Богом: "проваливай, дядюшка!" Надо бы подарить сережки и сестрице, нашей поэзии (она же, бедняжка, право, дура безсережная), да та беда, что для ее испанских титулов, С. Шевырев, Е. Кугушев, Е. Трилунный, еtс. еtс. еtс., нет у меня места: это совершенно Крысий Архипелаг нелепостей в море пустозвучия. Как читаешь раздирающие жизнь (а нередко и ухо) их стихотворения, так и хочется сказать:
  
   Печальной музы кавалеры!
   Признайтесь: только стопы вы
   Обули в новые размеры,
   Не убирая головы!
   И рады, что нашли возможность,
   На разум века несмотря,
   Свою распухлую ничтожность
   Прикрыть цветами словаря!..
  
   Впрочем, в Шевыреве водятся иногда мысли, в Трилунном - чувства, но это так редко или так ветхо! Прочих поэтов не помню даже имен; они все, кажется, берут напрокат стоптанные туфли Пушкина. Кстати: он, слышится, издает альманах? Дай Бог, чтобы то было альфа и омега этого Агамемноновского племени. Надоели, как пруссаки!
   Я шагнул в новый год довольно здоровою ногой. Храните в свежести свое сердце вы, дорогой мой Николай Алексеевич, и это оздравит весь состав ваш. Желаю спокойствия вам, счастия всей милой семье вашей, а Ксенофонту Алексеевичу, безмолвно, братски пожмите руку: через вас он, конечно, поймет

Александра Бестужева.

   PS. Две недели назад, я писал к вам: известите, получили ли то не совсем зимнее, хоть в декабре писанное письмо? При семь шесть книг Revue francaise, задержанные потому, что ранее почта не принимала посылок.

X.

Дербент, 1832 г. февраля 4.

   Пишу к вам, любезный и почтенный Николай Алексеевич, с мусульманином Аграимом, добрым дербентским жителем, коего прошу вас усердно приласкать, помочь ему в прииске товаров советом и выбором, и, словом, совершить долг гостеприимства по-русски. Он расскажет вам, что я теперь, благодаря прекраснейшему семейству майора Шнитникова, провожу время у них как с умными и добрыми родными; но это только теперь, и вероятно не надолго (Следующие за сим строки не могут быть напечатаны, потому что относятся к разным лицам, и могли быть написаны только в дружеском письме. С сожалением, ограничиваемся началом и окончанием этого письма, где особенно важна подробность о Грибоедове. К. П.).
   . . . . . . . . . . . .
   Грибоедов взял слово с Паскевича мне благодетельствовать, даже выпросить меня из Сибири у государя. Я видел на сей счет сделанную покойником записку... благороднейшая душа! Свет не стоил тебя... по крайней мере я стоил его дружбы и горжусь этим. С N N знакомы и связаны мы издавна... но мы не друзья, как вы полагаете, ибо от этого имени я требую более чем он может дать. Живу один. Ленюсь... частью виноваты в том и сердечные проказы... Каюсь, и все-таки ленюсь. Но что вы, вы, мой добрый, сердцем любимый Н. А-ч!.. Как жаль, что я не знал об отъезде Аграима ранее, я бы написал вам кучу любопытного... но теперь едва успеваю, ночью, на постеле кончить эти несвязные строки. Пишите по крайней мере вы с ним. Пишите и по почте; я уж после отрадного большого письма давно не имею о вас вести. Обнимите за меня Ксенофонта. Боже мой, какая досада! я еще не начал, я должен кончить - светает, а со светом, Аграим едет в свет из кромешной тьмы, где влачится ваш

Александр.

   (Аграим явился с этим письмом ко мне, в сопровождении переводчика, Армянина или Грузина, потому что вовсе не знал, по-русски. Разговор через переводчика, не известного мне человека, не мог быть ни свободным, ни искренним; однако я старался узнать разные подробности о Бестужеве, о его житье-бытье, и когда спросил у Аграима, любит ли он его, Татарин с жаром заговорил, прикладывая руку к сердцу, так что по виду его и выражению голоса можно было догадаться, и без перевода слов его, что он дорожит и гордится приязнью Бестужева. "Хорошо ли он говорит по-татарски?" спросил я. - "Так же хорошо, как я!" воскликнул Аграим. Эта подробность любопытна, свидетельствуя о необыкновенных способностях Бестужева к изучению языков.
   Аграим оставался в Москве долго, кажется загулялся в новом для него мире, но по-русски не выучился, и хотя приходил ко мне прощаться уже без переводчика, однако едва мог кой-как связать несколько слов. Он был, по-видимому, человек достаточный, с умным азиатским лицом, но остался вполне мусульманином по понятиям. К. П.)

XI.

Дербент. 15 марта 1832 года.

   Крайне дивлюсь, любезный и почтенный Ксенофонт Алексеевич, кому вздумалось сочинить в Москве, будто я убит! Вестовщики рано меня отпели; назло им (У меня нет подлинника этого письма: оно напечатано в Отечественных Записках (1860 г. май), но несомненно, что издатели неверно прочитали здесь слова, и напечатали: низко им, вместо назло им. Ручаюсь, что это должно быть так: пусть справятся. Я с полною уверенностью восстановляю здесь смысл, зная, что хотя Бестужев иногда ошибался против языка и правописания, особенно писавши наскоро, не перечитывая написанного, однако он не мог написать бессмыслицы. К. П.), я живу себе до сих пор, и какое-то уверение таится в груди, что буду жив еще сколько-нибудь времени. Так по крайней мере сдается мне всякий раз, когда иду в дело. Очень верю, что вам была не радость подобная весть, ибо верю, что семейство Полевых меня любит: из чего бы вы стали меня обольщать! Благодаря Бога, я в таком теперь кругу, что могу безошибочно вверяться немногим лицам, ко мне обращенным. Насчет русских солдат вы не совсем верное имеете мнение, хотя оно и близко к правде. Солдат наш очень неохотно идет в огонь; но хорошо стоит в нем и, как вы думаете, отчего? Он не умеет уйти, и лезет на верную смерть оттого, что не смеет ослушаться. Впрочем, русский солдат доступен всем высоким чувствам, если б умели их возбуждать заранее... Пример и красное слово увлекают их, и чудная вещь: имя полка, имя роты, известной искони храбростью, как будто перерождает трусов в бесстрашных. Впрочем, я знал многих солдат, которые так же радостно идут в дело, как в кружало. Дениса Давыдова судите (вы) по его словам; но, между нами будь сказано, он более выписал, чем вырубил себе славу храбреца. В 1812 году, быть партизаном значило быть наименее в опасности, нападая ночью на усталых, или врасплох. Притом Французы, без пушек, и вне строя, нестрашные ратники. Это не Черкес и не дели-баш, который не задумается вступить в борьбу с пятерыми врагами. Между прочим, я был дружен с Николаем Бедрягою, который служил с Денисом в 1812 году. Он говорит, что они могли бы в тысячу раз быть полезнее, если бы Бахус не мешал Марсу. В 1826 году, хоть он (То есть Д. В. Давыдов. К. П.) и пронесся в горах около Арарата с шайкою Грузин, но там не было сборищ Куртинцев, и потому они не имели даже ни одной стычки. Я не отнимаю впрочем ни славы, ни пользы у Давыдова: он очень хорошо постиг свое ремесло; однако я бы желал видеть и сравнить его с здешними наездниками. Я думаю, что он показался бы школьником в сравнении с ними. В мире все относительно. Я очень люблю его, но он принадлежит истории, а история есть нагая истина...
   Но я заболтался, и забыл благодарить за все ваши хлопоты. Стекло, на беду, слишком плоско и придавливает стрелки. Надо будете снова ждать три месяца. Вестей и сплетней жду от вас (по литературе, разумеется). Дома теперь отдыхаю один, ибо сожитель мой уехал, слава Богу! Предобрый, но пренесносный человек, тем более, что влюблен; а я не знаю в свете скучнее людей, как влюбленные. Здоровье мое не дурно; ленью подобен я богам гомеровским. Вот все, что на этот раз попало под расколотое перо, желающего вам всего лучшего,

Александра Бестужева.

XII.

Дербент. 19 мая 1832 года.

   Рады вы или не рады, любезный, почтенный мой Николай Алексеевич, а вы для меня что-то в роде громового отвода: когда мне крепко сгрустнется, когда сердце переполнено горечью, мне сейчас приходит в ум: дай напишу к Полевому - пишу, и мне становится легче. Противоположна моя жизнь с вашею: этот тихий мир домашний, посреди враждующего, пустозвонного, задорного мира словесности, в котором вы воинствуете; эта судьба, с которою вы боролись так долго и наконец, кажется, наступили на ртутный хвост ее; эта деятельность часовой стрелки, вечно движущейся и вечно неудалимой от среды, и с другой стороны я, телесно деятельный поневоле и поневоле бездейственный умственно; уже не в борьбе, но под пятою судьбы; без родных, без друзей, нося отечество только в сердце, радость зная только по памяти, разорвавший помочи надежды когда-нибудь обнять все это снова!.. Рука моя поражена на полувзмах, тяжкие путы оковали ногу занесенную вперед: нерастворимые врата сгрянулись передо мною. Болезненная дрема держит меня в своих объятиях; если я что делаю, если я что говорю, это просонки, это полугрезы!.. Порой чувствую в себе, будто в магнетическом сне, сильную душу, и не могу поднять головы... Лиллипуты-обстоятельства, мелкие страстишки путают меня как Гулливера, тащат, заставляют на себя работать. Прочтите, пожалуйста, в английском оригинале приказ выколоть Гулливеру глаза: это образчик нынешней риторики; есть сходство и со мною.
   Странная вещь: отчего человек печальный любит говорить о себе, между тем как веселый о других толкует?.. Это должно бы быть напротив, ибо рассказы о себе наводят скуку, вместо того чтоб возбуждать участие!
   Но дошла и до вас очередь, любезный Николай Алексеевич: я хочу побранить вас. Горячо принявшись за приязнь, вы, как все люди, скоро остываете в ней, а вы не должны быть как все. Я бы не сказал этого, если б вы сами не вызвались на откровенность, и если б я не дорожил ею. Не виню вас, что вы не пишете часто - это физически невозможно при ваших занятиях; но не черкнуть восемь месяцев ни строки - хоть не московец будь я, а все-таки сочтешь время.
   24-го. Не поспев на почту, я прервал письмо; прерываю, оканчиваю и выговор, любезный Николай Алексеевич. Это была игра желчи, хоть излияние оной не вовсе безвинно (то есть беспричинно, хотел я сказать).
   Помните ли, когда заезжал я к вам из Марьиной рощи с С. Нечаевым 1 мая (В Москве, в 1825 году, летом, но конечно не 1-го мая, когда не бывает гулянья в Марьиной роще; а он точно заехал оттуда, возвращаясь с гулянья вместе с С. Д. Нечаевым, у которого и жил гостем. Мне памятно это посещение: тут я в первый раз увидел А. Бестужева. К. П.). Он сказал вам на ваши упреки мне об отзыве Полярной Звезды: Вы чудак, Н. А., вообразили, что А. Б. беспогрешителен: он такой же человек как и мы. Он сказал очень пошлую, но очень меткую правду: я человек. В этом слове заключается все: одного больше во мне, другого менее чем в толпе, составленной из дюжин, но все же то и другое есть. Я посвятил себя изучению людей, но себя постичь не могу доселе: настоящий микрокосм! Вот почему прошу не гневаться, если случится встретить в письмах моих колкие неровности; это оттого, что я подаю вам руку без перчатки. Правила мои неизменны, но дух... волна его зыблет порой, и ветер внешний, и рыбка прихоти, и минутное вскипение страсти. Лира моего бытия составлена через струну, из металлических (души), и жильных (тела), и признаюсь, нередко последние становятся первыми, заглушают их на время. Вы простите мне страсть к сравнениям: жилец Европы, я уже любил их - теперь употребляю по праву азиатского гражданства.
   Статья ваша за романтизм - прелесть; я бы набросал белее цветов, но никогда не собрал бы такой жатвы убеждений, как вы. Меня берет досада, что я так удален от европейской образованности: она едва долетает сюда по капле, а я жажду выпить Сену, и Темзу, и Рейн... О, как много души надо на терпение! Не забывайте

Александра Бестужева.

XIII.

24 мая.

   Помните ли вы, любезный Ксенофонт Алексеевич, единственно-писанные рукою Спасителя слова?.. Они были писаны на прахе земли, но перстом небесным: "Брось камень тот, кто чувствует себя безгрешным!" Вот какая мысль мелькнула во мне при чтении начала вашего последнего письма. Вы смягчили укор, сказав: "Б., человек испытанный судьбою, выражается как мальчик!" Вы бы должны были сказать: чувствует, и все еще это была бы правда, но правда, от которой я не покраснею, или, лучше сказать, не побледнею, как от обвинения. Подумайте, что мне хоть и тридцать четыре года, но я еще свеж, еще силен. Заключение, во льду своем, сохранило впрок мое сердце... Прибавьте, к этому пылкую кровь, которую нередко пенит крыльями воображение, прибавьте к этому привычку, если не любить, так влюбляться (это дрожжи большего света), и вы благословите судьбу, что она обстоятельствами устранила вас от этого круга, но не осудите меня. С другой стороны, не возвышайте этого на жертвенник Весты. Зачем? Всякий огонь (кроме мышьего, разумеется) не довольно ли чист, чтобы очищать золото? Он молодит мою душу, он дает брожение засыпающим ее стихиям. Если бы не враждебные обстоятельства, я бы давно был супруг, отец, и добрый супруг, добрый отец, но я ль виноват, что выкинут вулканом из лона этого счастья? Правда, я обманываю себя, закрываю очи, оступаюсь, но это мне полезно, как говорят, полезно изредка упиваться, чтобы сделать переворот в организме. Любовь в человеке, что буря в воздухе... вредна в частности, но вообще спасительна. То же было и со мной. Теперь нить порвана чуждыми обстоятельствами, но за тоской следует грусть, а там и отдых.

______

  
   Итак знаменитый Белкин - Пушкин! Никогда бы не ждал я этого, хотя повести эти знаю лишь по слуху. Впрочем, и не мудрено: в Пушкине нет одного поэтического, это души, а без ней плохо удается и смиренная проза. Розен мямлит, мямлит, прости Господи, без складу по складам, без толку по толкам. Вельтману не верю, что он ничего не читает для оригинальности, потому что сам именно для того люблю читать. Я не хочу встречаться, по крайней мере повторять. Но если он ничего не читает, зачем же ничего не пишет? Тоже для оригинальности? Это просто лень.
   Паньки не читал; Отрешкова и не хочу читать; благодарю Бога, что другие романисты, Сиговоподобная сволочь (Для современных читателей надобно заметить, что был писатель Сигов, романист низшего разряда. К. П.), и на глаза не попадаются... Но как вы ни оправдывайтесь в похвалах своих Марлинскому, А. Б. от них отрицается. Он чувствует, как ни дурен сам, но во сто раз лучше своих повестей. Перо мое (как и вы намекали) торгуют в Петербурге: хотят меня выдать, словно бедную невесту, за богатого дурака. Не знаю как быть: невольником стать не хочется, а пять тысяч в год - деньги. Я имею братьев, которым лишнее не лишнее. Скоро напечатают мои старые грехи: разойдется ли, нет ли, а уж тысячи три на издание истратил.

XIV.

Дербент. 1832 года июня 25 дня.

   Любезный и почтенный Николай Алексеевич! Я получил, и поглотил ваше новое сочинение Клятву. В ней русский дух воочью совершается и наши деды распоясывают душу; одним словом, прежняя Русь живет там снова - но по старому. Видишь, кажется, быт средних веков во всей его полноте и пестроте. Это не Геркуланум, отрытый из-под векового пепла; в том одни утвари, одни стены, жизнь истреблена: это город-могила. У вас театр кипит жизнью, былою, но действительною. Пусть другие роются в летописях, пытая их, было ли так, могло ли быть так во времена Шемяки? Я уверен, я убежден, что оно так было... в этом порукой мое русское сердце, мое воображение, в которой старина наша давно жила такою, как ожила у вас. К чему ж послужила бы поэзия, если б она не воссоздавала минувшего, не угадывала будущего, если б она не творила, но всегда по образу и по подобию истины! Послушайте, Николай Алексеевич: у вас много завистников, и на святой Руси глупцов не оберешься, но если б тех и других считали по последней ревизии, мнение десяти, много мнение трех человек истинных ценителей (и не по уму, нет, по сердцу) предпочтительнее всей этой громады. Так всегда думал я для себя, так советую вам применить это правило к себе... и считайте это тщеславием, самолюбием, заносчивостью, чем угодно, но я ставлю себя в число трех ценителей и говорю: Клятва хороша! Следуют подробности, почему, следуют замечания, как иные места могли б быть лучше, но об вещах столь новых не напишешь на розовом листочке. Я бы желал прочесть это произведение при вас, вслух и остановиться на каждом выражении, которое разногласит с соседями (а это инде встречается); я бы сказал: в этом положении язык такого-то лица должен быть возвышеннее, ибо каково бы ни было состояние человека, критические минуты, сильные страсти надмевают душу и наречие; это говорю я не из книг, а по собственному опыту: я сам бывал в подобных случаях, я сотни раз наблюдал в такие минуты других, особенно людей, одаренных сильными характерами. Гомер и Шекспир, два сердцеведца, постигли эту тайну в высшей степени, и у обоих вы найдете, что самые высокие выражения душ, обуреваемых страстью, перемешаны с самыми низкими словами, с укорами, с бранью площадною: это чистая природа! Это - бунтующее море, которое извергает на берег и янтарь, и грязную пену. Страсть не умеет ходить на ходулях: на них взмощается расчет; но, с другой стороны, мнение - будто простые люди могли не иначе выражаться как поденьщики за работой - ошибочно. Простые люди не простаки, и, право, в ссорах наших мужиков мне случалось находить более поэзии в бранях, чем в поэмах наших стихотворцев. Русский слова не ск

Другие авторы
  • Шеррер Ю.
  • Коган Петр Семенович
  • Крымов Юрий Соломонович
  • Кони Анатолий Федорович
  • Бласко-Ибаньес Висенте
  • Дитерихс Леонид Константинович
  • Нэш Томас
  • Муравский Митрофан Данилович
  • Чехов Антон Павлович
  • Флеров Сергей Васильевич
  • Другие произведения
  • Грааль-Арельский - Грааль-Арельский: биографическая справка
  • Плеханов Георгий Валентинович - Закон экономического развития общества и задачи социализма в России
  • Чарская Лидия Алексеевна - Прощение
  • Давыдов Гавриил Иванович - Двукратное путешествие в Америку морских офицеров Хвостова и Давыдова, писанное сим последним
  • Писарев Дмитрий Иванович - Сборник стихотворений иностранных поэтов
  • Алданов Марк Александрович - Пещера
  • Минченков Яков Данилович - Левитан Исаак Ильич
  • Павлов Николай Филиппович - Куплеты из водевилей
  • Дживелегов Алексей Карпович - Хартии городские в средние века
  • Львов-Рогачевский Василий Львович - Пролетарские писатели
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 144 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа