Главная » Книги

Чарторыйский Адам Юрий - Мемуары, Страница 2

Чарторыйский Адам Юрий - Мемуары


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

и и второй глаз.
   Я не находил слов, чтобы высказать ему свое сожаление по поводу случившегося и всегда чувствовал себя виноватым перед ним, и благодарил Бога, что моя неловкость не имела других, более серьезных, последствий.
   Мы устраивали у себя собрания, вроде сеймов, где обсуждали разные политические вопросы. Я помню, что на одном из таких собраний поднят был вопрос о том, какой образ правления следует признать предпочтительным: свободное ли правление страной, как этого желали тогда, или централизацию власти. Что касается меня, то я был сторонник наибольшей свободы.
   К моему великому удивлению, Рембелинский высказался в пользу усиления верховной власти. Он говорил так красноречиво, что я не был в состоянии ему ответить. Это было мне очень неприятно. Он меня не убедил, но я был как бы подавлен его доводами.
   Я не могу обойти молчанием, что по смерти матери Франциска Сапеги его отец не хотел признать его своим сыном. Княгиня Сангушко на коленях умоляла его не поступать таким образом. Это был прекрасный поступок с ее стороны, но позднее она не получила за него награды.
   Я уже говорил, что молодой Шимановский, племянник Шимановского, старого друга моих родителей, был также нашим сотоварищем по учению в Пулавах. По натуре он был человек мягкий, даже немного "банальный". С ним произошло несколько довольно забавных приключений. Спустя несколько лет он стал часто бывать в обществе, и ему удалось получить руку девицы Потоцкой, от которой у него родился сын, но затем она развелась с ним и вышла замуж за Тадеуша Мостовского.
  

1786 г.

   В 1786 году состоялось мое первое путешествие за границу с Цесельским, которому отец поручил наше воспитание. Цесельскому было предписано лечение карлсбадскими водами. Жена гетмана, Огинская, двоюродная сестра моего отца и тетка моей матери, также отправлялась в то время в Карлебад; ее сопровождала по тогдашней моде многочисленная свита. По дороге мы посетили несколько немецких городов, где я встретился с многими выдающимися людьми. Я не могу сказать, что я с ними "познакомился", так как мой ум тогда еще был слишком мало развит, но воспоминание о встрече с ними не изгладилось еще и до сих пор из моей памяти.
   Отец пригласил в Пулавы учителя латинского и греческого языков, которого ему порекомендовал знаменитый гетингенский профессор Штейн. Это был молодой датчанин, восхищавшийся, как все те, кто выходит из этого университета, красотами древней литературы. Что касается меня, то, поощряемый Княжниным, преподававшим нам польскую и латинскую литературу, я разделял этот энтузиазм, хотя и немного по-детски, но все же очень искренно. Относясь небрежно к скучному, но необходимому изучению фамматики, я старался понять древних поэтов и потому производил такое впечатление, как будто знаю больше, чем знал на самом деле. Все эти познания я выставлял напоказ перед немецкими учеными, которых встречал во время путешествия. В Праге я познакомился с Мейснером, профессором феческой литературы и автором нескольких произведений на немецком языке. Его известность, в то время очень большая, вероятно, не пережила его.
   Я с удовольствием вспоминаю наши беседы с ним, во время которых я, к великому его удивлению, цитировал некоторые отрывки из феческих поэтов.
   Проездом через Готу, благодаря рекомендательному письму отца, мы познакомились с бароном Франкенбургом, министром готского герцога. Это был умный, образованный и любезный человек, познакомивший нас с другими знаменитыми и интересными лицами. Снабженные письмом от него, мы отправились в Веймар, на который тогда уже указывали, как на Афины Германии. В Веймаре я виделся с Виландом и Гердером, с которыми мой отец был в переписке. Меня поразила фигура Виланда, так как в ней не было ничего поэтического: маленького роста, немного толстый, уже пожилой, с лицом, покрытым морщинами, в какой-то шапочке, похожей на ночной колпак, которую он редко снимал.
   Министр Франкенбург помог нашему знакомству с знаменитым Гете. Мы с Цесельским были даже приглашены на собрание, в котором Гете, в кругу нескольких друзей, читал только что оконченную им и не появившуюся еще в печати драму "Ифигения в Тавриде". Я с большим восторгом слушал его чтение. Гете был тогда в полном расцвете молодости; он был высокого роста, с лицом столь же прекрасным, как и величественным, с пронизывающим взглядом, иногда немного презрительным, смотревшим на мир с высоты своего величия, что вызывало улыбку на его красивых губах. Восторг такого молодого человека, каким был я, был им едва замечен; это была дань, к которой он привык. Позже Гете сделался министром великого герцога Веймарского и не выказывал такого же презрения к разным официальным милостям и получению орденов, но он всегда сохранил в выражении своего лица и всей своей фигуре некоторое величие, что заставляло сравнивать его с Фидиевой статуей Юпитера Олимпийского.
   Наконец, мы приехали в Карлсбад, где застали уже Огинскую, присутствие которой очень сильно скрашивало наше пребывание в этом городе. Она привезла с собой девиц Седлецких, дочерей ее управляющего, и молодого и очень красивого доктора Киттеля. Ему-то и были поручены заботы о здоровье наших многочисленных дам.
   В Карлсбаде было тогда роскошное казино, где собиралось все общество и где устраивались танцы, почти каждый вечер. Эти собрания посещала одна очень красивая дама; имени ее я теперь не припомню. Говорили, что она сумела привлечь внимание императора Леопольда, который был известен своею слабостью к прекрасному полу и который взошел на престол несколько лет спустя. Я был поражен красивыми чертами ее лица, а в особенности ее необычайной подвижностью.
   Наконец, мы возвратились домой и провели зиму 1786 - 1787 года частью в Пулавах, частью в Седльце. Занятия в Пулавах шли не очень систематично, но все же мы занимались с большим рвением. Люиллье давал нам уроки математики и всеобщей истории, Шоу - уроки феческого языка, Княжнин - польского и латыни. Цесельский взял на себя польскую историю и преподавал ее нам по книгам, составленным аббатом Вага; наконец, уроки фехтования мы брали у одного француза. Таким образом были заняты все наши дни.
   Каникулы во время карнавала мы провели в Седльце, где в ту зиму собралось многочисленное и блестящее общество. Не мешает сказать несколько слов о дворе жены гетмана, Огинской, и о ее образе жизни. Она была очень набожной, но между тем ее единственной заботой было занимать и развлекать своих гостей. При ней было много прелестных молодых девушек, принадлежавших к дворянским семьям. К концу ее туалета гости допускались в ее комнату, где встречались со всеми этими девицами, по очереди приносившими каждая какую-нибудь принадлежность туалета: цветок или ленту, вуаль или чепец, которые могли понадобиться в этот день. Затем все спускались в залы, где не переставая развлекались.
   Огинская очень любила играть в карты, поэтому самые известные игроки собрались в Седльце. Нельзя сказать, чтобы это было похвально, но это служило нам развлечением на некоторую часть дня. Я назову, между прочим, из их числа некоего Дз..., бывшего довольно забавным человеком, а также Влодека, семья которого устроилась в Петербурге. Сын его выгодно женился там и сделался генералом; дочь вышла замуж за весьма известного французского дипломата де Рейневаль. По вечерам танцевали и играли в игры с фантами. Летом гуляли в обширном саду, который назывался Александрией; Огинская устроила его на английский лад; осенью отправлялись на охоту; хозяйка сама принимала в ней участие и стреляла в дичь, пролетавшую мимо нее.
   Итак, в Седльце было очень трудно соскучиться. В результате, конечно, была масса романических приключений всякого рода, которых не избежал и я.
   Мне попались книжки, вскружившие мне голову, и я целыми ночами зачитывался ими, тогда как гораздо лучше было бы посвятить это время серьезным занятиям.
   Одна из молодых девушек, Мария Незабитовская, сделалась предметом моих воздыханий, о чем я решился дать ей понять, с большой робостью. Войти в комнату девиц было свыше моих сил, и я часто простаивал у дверей, не смея перешагнуть порога. Наконец, мы познакомились ближе, и сундук в комнате девиц сделался обычным местом, на котором я устраивался.
   Было очень трудно, будучи в Седльце, избегнуть царившей там моды, и каждый должен был, волей-неволей, или "ухаживать" или "влюбиться". У меня было несколько соперников, между прочим Дз..., о котором я уже упоминал, затем Немцевич, а позже еще Бржостовский.
   Незабитовская была одна из самых красивых девиц; природа наделила ее качествами, которыми она выделялась среди других во все время своей долгой жизни. В честь ее писали стихи. Мне помнятся одни стихи, в которых описывали ее характер и которые кончались словами, изображавшими ее строгое отношение к окружавшим. Действительно, было трудно снискать ее расположение, и с своими поклонниками она обращалась с большой суровостью.
   Девица Кильчевская также принадлежала к числу красавиц в Седльце; неразлучная подруга Незабитовской, она была более представительной, но менее привлекательной.
   Несколько случаев заболевания скарлатиной среди девиц заставили мою мать отослать меня из Седльца.
   Отметим вкратце, что произошло за время 1787-1795 гг., о котором князь Адам не оставил воспоминаний.
   В 1788 г. должны были собраться сеймики для избрания великого сейма, которому приписывали чрезвычайную важность в деле государственных преобразований. Князю Адаму, избранному председателем или маршалом подольского сеймика, удалось провести в члены сейма четырех своих кандидатов из числа шести. Остальную часть года он провел в Варшаве, следя внимательно за заседаниями первой сессии сейма.
   В 1789 г. князь Адам посетил своих родителей в Пулавах. Он выехал оттуда в сентябре и отправился к сестре, принцессе Вюртембергской, в Бельгард, в Померании, и оттуда вместе с матерью поехал в Англию, где и пробыл несколько недель у лорда-канцлера, маркиза Лендсдоуна, пополняя свое политическое образование изучением английской конституции. В Лондоне ему довелось присутствовать при процессе Варрен-Гастингса. Затем он посетил Шотландию и промышленные города Англии. Целый год он провел вне родины.
   По возвращении в Польшу, в 1791 г., князь Адам вступил в военную службу под начальство своего зятя, принца Вюртембергского. То был год провозглашения обновительной конституции 1791 г., против которой составилась роковая Торговицкая конфедерация и которая послужила поводом для нового вторжения русских, приведшего ко второму разделу. В 1792 г., когда русское вторжение уже было объявлено, князь Адам, назначенный на высшую офицерскую должность, принял участие в кампаний против России. Он присутствовал в сражении при Полонне и получил орден из рук короля.
   В 1793 г. князь Адам Чарторижский снова приехал в Англию, где он завязал многочисленные и важные связи со всеми общественными деятелями. Он оставался там и в 1794 г., когда вспыхнуло восстание Костюшки. Получив известие об этом восстании, он тотчас покинул Англию и поспешил на родину, чтобы принять участие в борьбе. На пути в Польшу, при проезде через Брюссель, он был арестован и задержан по распоряжению австрийского правительства. Между тем восстание было потоплено в крови, и последовал третий раздел Польши. После этих событий, в которых князь Адам не мог принять участия, он присоединился к родителям в Вене, где при посредстве императора Франца начались переговоры с императрицей Екатериной II об отмене конфискации имений Чарторижских, наложенной по приказанию царицы. Екатерина потребовала тогда вступления на русскую службу молодых князей Чарторижских Адама и Константина и их переселения в Петербург. Начались долгие обсуждения в семье Чарторижских. Польши.
   Наконец решено было уступить воле императрицы. Два молодых князя отправились в Петербург, и с этого-то момента возобновляются воспоминания князя Адама.
  

ГЛАВА III. Приезд в Петербург

Прием в обществе. Яков Горский. Хлопоты о снятии секвестра. Зубовы. Екатерина. Ее двор. Представление Екатерине. Зачисление на службу. Отношения с великим князем Александром

   В 1795 году 12 мая мы с братом приехали в Петербург. Чтобы иметь представление о том, что мы могли чувствовать, переселяясь в эту столицу, нужно знать принципы, в которых мы были воспитаны. Наше воспитание было чисто польское и чисто республиканское. Наши отроческое годы были посвящены изучению истории и литературы, древней и польской. Мы только и грезили, что о греках и римлянах, и мечтали лишь о том, чтобы по примеру наших предков возрождать доблести древних в нашем отечестве.
   Что касается свободы, то более близкие к нам примеры, почерпнутые из истории Англии и Франции, дали несколько другое, более правильное, направление нашим взглядам на нее, сохранив, однако, всю их внутреннюю силу.
   Любовь к отечеству, к его славе, к его учреждениям и вольностям была привита нам и учением, и всем тем, что мы видели и слышали вокруг себя. К этому же надо прибавить, что чувство это, впитанное всем нашим моральным существом, сопровождалось непреодолимым отвращением, ненавистью ко всем тем, кто способствовал гибели нашего возлюбленного отечества.
   Я был до такой степени под властью этого двойного чувства любви и ненависти, что при каждой встрече с русским, в Польше или где-либо в другом месте, кровь бросалась мне в голову, я бледнел и краснел, так как каждый русский казался мне виновником несчастий моей родины. Дела моего отца прежде всего требовали как можно более быстрого приведения их в порядок. Три четверти его состояния, заключавшегося в поместьях, расположенных в тех провинциях, которые были захвачены русскими, находились под секвестром. Земли эти были заложены; таким же образом пришло в расстройство состояние многих наших соотечественников. Ходатайства австрийского двора за моего отца остались без результата. Екатерина не могла простить моим родителям их патриотизма и их причастности к восстанию Костюшко. "Пусть оба их сына, заявила она, явятся ко мне, и тогда мы посмотрим". Она хотела держать нас в качестве заложников.
   Итак, наш отъезд в Петербург являлся необходимостью. Отец, такой добрый, такой деликатный, не решался прямо требовать от нас этой жертвы, но именно эта неоценимая его доброта взяла верх над всеми нашими соображениями.
   Можно ли было наших родителей, лишившихся родины, приговаривать еще и к нищете и отнять у них возможность выполнить свои обязательства перед кредиторами? И мы не колебались ни минуты. Но, разумеется, решение отправиться в Петербург, так далеко от всех близких, сделаться, в некотором роде, пленниками в руках самых ненавистных из наших врагов, палачей нашего отечества, было в нашем положении самой тяжелой жертвой, которую мы считали себя обязанными принести родительской любви, потому что ради этого нам приходилось порвать со всеми нашими чувствами, убеждениями, планами, одним словом, со всем тем, что мы лелеяли в наших заветных мечтах.
   Со всем пылом поэтически настроенной молодости я изливал мое душевное состояние в стихах, написанных во время пребывания в Гродно и названных мною "Песнь Барда". Уезжая из этого города, я отослал рукопись нашему другу Княжнину, и в продолжение многих лет стихи эти перечитывались в моей семье со слезами умиления. Впоследствии я их переделал немного, но их время прошло, и они потеряли свою цену.
   Мы распрощались с родителями, жившими в то время в Вене, в декабре месяце 1794 года. Грустно проведя несколько дней в Сеняве, мы пустились в путь, в начале января направившись в Гродно, к королю Станиславу-Августу, который находился там под надзором князя Репнина. Там мы до весны ожидали разрешения ехать в Петербург. Императрица отказывала нам в этом разрешении; нам показывали сделанную ее рукой приписку, в которой она объясняла свой отказ тем, что мать наша якобы заставила нас, как некогда Амилькар молодого Аннибала, дать клятву в вечной ненависти к Московскому государству и его государыне. В те месяцы, что мы провели в Гродно, мы часто бывали у короля и были свидетелями его скорби и горьких упреков, которые он делал себе в том, что не сумел ни спасти отечество, ни пасть, сражаясь за него.
   Льстивым речам камергера Вольского не удавалось заглушить этот крик совести. На Пасхе король очень сердечно принял довольно большое количество верных литовцев, явившихся приветствовать его по случаю праздника. Чувства, которые мы пережили в это время, остались навсегда неизменными в глубине нашей души; только внешнее их проявление должно было подвергнуться изменениям, диктовавшимся неизбежной силой событий. Тот же юношеский пыл, который заставлял нас смотреть на жертву, приносимую родительской любви, как на нечто героическое, помогал нам легче переносить то справедливо ненавидимое положение, в которое мы были поставлены. О, Боже мой, чего не перенесешь, когда молод! Тогда есть сила для борьбы со всеми превратностями судьбы, даже со всеми несчастьями. Новая жизнь, новые впечатления, как бы тяжелы они ни были, именно в силу своей новизны и непривычности, хотя и не меняют ничего в глубине вашей души, в конце концов, все же помогают ей развлечься.
   Мы были приняты петербургским обществом с большим вниманием и благорасположением. Люди пожилые знали и уважали нашего отца, бывавшего в этой столице во времена Елизаветы, Петра II и при восшествии на престол Екатерины. Благодаря его рекомендательным письмам, мы встретили благосклонный прием. Несправедливость, причиненная нам распоряжениями правительства, вызывала к нам симпатию, которая не должна была оставаться бесплодной, ибо ее проявляли без всяких опасений. Вспоминая теперь предупредительность и внимание, оказанные нам, я нисколько не сомневаюсь, что придворные, которые, собственно говоря, составляли тогда все петербургское общество, были заранее уверены, что оказываемый ими хороший прием к этим обездоленным полякам, этим питомцам Свободы, совершенно не скомпрометирует их при дворе. Кто знает? Быть может, это поведение было им даже предписано.
   Через несколько недель мы приобрели много знакомств и ежедневно получали приглашения от представителей высшей аристократии. Обеды, балы, концерты, вечера, любительские спектакли беспрерывно следовали друг за другом. Нас всюду сопровождал Яков Горский, которому наш отец поручил быть нашим другом и руководителем и помогать нам своими советами.
   Нельзя было удачнее выбрать ментора. Беззаботный, услужливый, балагур, веселый, терпимый, любящий пожить и вместе с этим испытанной честности, не стеснявшийся сказать в глаза самую горькую правду, - это был именно такой человек, который нужен был, чтобы держать молодых людей без особенной строгости, но вместе с тем не давая им уклониться от прямого пути. Мы чувствовали себя как нельзя лучше в обществе этого уважаемого человека, и я исполняю только долг совести, выражая ему здесь нашу признательность и нашу скорбь по его неожиданной утрате. Действительно, он очень поощрял нас воспользоваться оказываемым нам приемом, чтобы войти в сношения с лицами, которые могли устроить окончательный возврат нашего имущества. При разговоре на французском языке Горский обнаруживал совсем не французский акцент, но это нисколько не смущало его. Все, что он говорил, и все, что он делал, носило печать лаконической точности, которая превосходно шла к нему. Всегда с высоко поднятой головой, гордой походкой, решительной краткой речью, никогда не выходящей, однако, из границ вежливости - таков был Горский. Несмотря на то что многим из тех, кого он посещал, он выказывал очень мало уважения, он все же пользовался их расположением, и это, между прочим, казалось ему самому странным и забавным. Любитель хорошо покушать и развлечься, он почти принуждал нас бывать в этом обществе, от которого нас несколько отдаляли наши тяжелые переживания, а может быть, отчасти и леность. Он никогда не терял из виду цели путешествия, самоотверженно предпринятого нами, и никогда не пренебрегал средством, могущим увенчать его успехом. Он всегда побуждал нас делать визиты, предпринимать шаги, удручавшие нас и возбуждавшие в нас отвращение, одним словом, именно ему, главным образом, мы обязаны тем, что дело наше удалось и что средства, к которым мы прибегали, получили одобрение.
   Этот период нашей молодости имел важное и решительное значение для всей последующей нашей жизни, потому что перенесенные внезапно в чужую во всех отношениях среду, противную нашим чувствам, мы видели все наши планы разрушенными, все наше будущее измененным, разбитым, задушенным, вопреки всем нашим желаниям и нашим убеждениям.
   Лично для меня это время моей жизни дало глубокие и тяжелые результаты. Несчастья моей родины, моих родных и многих моих соотечественников, проигрыш правого дела, торжество жестокости и преступления, все это совершенно смешало все мои воззрения. Я начал сомневаться в благости Провидения.
   Я видел везде только противоречия, отсутствие смысла; ничто в мире не казалось мне заслуживающим серьезного внимания. Я был охвачен полным скептицизмом и холодным, до отчаяния, равнодушием ко всему. Со мной не один раз и впоследствии повторялись эти припадки отчаяния.
   Однако среди этих тяжелых переживаний, когда, не находя ни в чем точки опоры, во всем сомневаясь, я относился ко всему с неизменным презрением, я помню, какой-то внутренний голос указывал моему рассудку на добродетель и милосердие, как на нечто реальное, в чем невозможно сомневаться, чему присущи реальные достоинства. Я чувствовал, что если бы это было и не так, все же лучше было предпочесть эти высокие начала. Эта добросовестная внутренняя борьба спасла меня тогда от пагубного действия беспредельных сомнений. По особой какой-то милости, зародыши веры, хотя и очень ослабевшие, все еще коренились в моей душе.
   Оказываемое нам внимание и наши развлечения не могли не влиять на умы молодых людей. Развлечения не мешают внутреннему скептицизму, напротив, они могут еще помогать его развитию. Душевные раны не закрывались, но на поверхности нашей душевной жизни кое-что стало изменяться. Мы убедились в справедливости пословицы "черт не так страшен как его малюют", в особенности тогда, когда он захочет быть любезным; мы поняли, что несправедливо, несмотря на ужасы, проделанные с нами, винить в этом всю нацию, смешивать в одной ненависти всех людей, которые часто не имеют с правительством ничего общего; что суть дела меняется, смотря по положению и условиям, в которых оказываются люди и, чтобы здраво судить об их поведении в частной жизни, а тем более в жизни общественной, нужно поставить себя на их место и принять во внимание обстоятельства, в которых они находились. Мало-помалу мы пришли к убеждению, что эти русские, которых мы научились инстинктивно ненавидеть, которых мы причисляли, всех без исключения, к числу существ зловредных и кровожадных, с которыми мы готовились избегать всякого общения, с которыми не могли даже встречаться без отвращения, - что эти русские более или менее такие же люди, как и все прочие, что между ними есть умные молодые люди, люди вежливые, приветливые, на словах, по крайней мере, что в их кружках можно встретить дам очень любезных и приятных, что, в общем, можно жить в их обществе, не испытывая чувства отвращения, что даже можно иногда считать себя обязанным питать к ним дружбу и чувство благодарности.
   Все эти мои наблюдения над русскими, не представляющие, конечно, ни для кого ничего нового, я привожу здесь лишь как бы в объяснение того, что мы совершенно не были подготовлены к такому переходу; что, бросаясь так быстро из одной крайности в другую, мы очутились словно в какой-то пропасти, или среди моря, где ввиду невозможности вернуться назад нам приходилось плыть помимо нашей воли; что, будучи молоды, мы нападали на опасные знакомства и не избегали сомнительных развлечений.
   Петербургское общество было в общем блестяще, оживленно и полно разнообразных оттенков. Во многих домах были приемы; иностранных гостей всюду перебивали друг у друга. Дипломатический корпус и французские эмигранты вносили оживление и задавали тон.
   Салоны впоследствии очень хорошо известных в Париже княгини Долгоруковой, жены князя Василия Долгорукова, и княгини Голицыной, жены князя Михаила Голицына, выделялись своею элегантностью. Эти две дамы соперничали умом, красотой и обаятельностью. Ходили слухи, что они обе были предметом страсти князя Потемкина. Несчастным поклонником первой был в это время граф Кобенцель, австрийский посол. Другая держала в своих цепях графа Шуазель-Гуфье, известного в свете по дипломатической миссии в Константинополе и по написанной им книге о путешествии в Грецию. Он превратил дом княгини Голицыной в музей изящных искусств, к которым, однако, сама владелица обнаруживала мало вкуса.
   Дом Нарышкиных был совершенно в другом роде. Отсутствием порядка и выдержки он походил на старый московско-азиатский дворец. Будучи под не таким строгим надзором, как в других домах, девицы Нарышкины, как говорили, принимали ухаживания князя Потемкина. Двери дома были открыты для всех, - бывал кто хотел. Там можно было встретить казаков, татар, черкесов и всякого рода азиатов. Хозяин дома, Лев Нарышкин, веселый, приветливый, добродушный, бывший фаворит Петра III, а после того придворный Екатерины, услуживавший всем ее любимцам и пользовавшийся их расположением, в качестве ее обер-шталмейстера, десятки лет разорялся на балы и приемы, но, несмотря на все усилия разориться, никак не мог достигнуть этой цели. Я не знаю, удалось ли это его наследникам, у которых были точно такие же наклонности.
   Дом Головиных ничем не походил на тех, о которых я только что упомянул. У них не было ежедневных вечеров, но вместо этого собирались маленькие кружки избранного общества наподобие тех, которые существовали когда-то в Париже, продолжавшем старые традиции Версаля.
   Хозяйка дома, дочери которой позже вышли замуж, одна за Фредро, другая за Потоцкого, умная, чуткая, восторженная, была очень талантлива и любила искусства.
   Дом Строгановых имел опять-таки .свои особенности. Граф, живший долгое время в Париже, усвоил там навыки, которые представляли резкую противоположность с его старыми московскими привычками. В его доме говорили о Вольтере, о Дидро, о парижском театре, обсуждали достоинства картин великих мастеров, собранных графом в своем доме в большом количестве - и, наряду с этим, здесь же накрывался огромный стол, и к обеду являлись гости без всякого приглашения, прислуживала целая вереница рабов, а беспорядок в делах выдавал происхождение этих сибирских богатств.
   Куракины, Гурьевы и многие другие подражали княгине Долгоруковой; исключение составлял дом княгини Вяземской, который был устроен на собственный образец и принадлежал к особой категории. Эта престарелая дама, вдова генерал-прокурора, высшего государственного сановника в то время, выдала замуж одну из своих дочерей за герцога Серра Каприола, посла в Неаполе, другую - за датского министра и третью - за одного из графов Зубовых.
   Среди видной молодежи двое Голицыных, получивших воспитание в Париже, особенно выделялись тем саркастическим умом, который всегда забавляет и привлекает. К ним можно еще прибавить и князя Барятинского, воспитывавшегося так же, как и они, за границей. Это трио было ареопагом гостиных. Горе было тому, кто попадал им на зубок. Бедный простачок, на которого они обрушивались, скоро становился в глазах всех полным глупцом. К ним иногда присоединялся и граф Татищев, бывший позднее послом в Вене, немного старше их.
   Я не хочу останавливаться на подробном описании петербургского общества. Мне предстоит говорить о более серьезных вещах. Чтобы покончить с этой темой, я прибавлю только, что тогдашнее общество, как, вероятно, это продолжается и в настоящее время, представляло ни что иное, как отражение двора. Его можно было бы сравнить с преддверием храма, где все присутствующие не слышат и не видят ничего, кроме того божества, перед которым воскуряется фимиам.
   Всякий разговор, - я могу сказать, почти всякая фраза, - кончались всегда новостями, касающимися Двора. Что там сказали? Что там сделали? Что думают делать? Вся жизненная импульсия шла только оттуда. Это, конечно, лишало общество его собственной жизни. Все же оно казалось оживленным и радостным.
   Императрица Екатерина, непосредственная виновница гибели Польши, одно имя которой приводило нас в ужас, проклинаемая всяким, у кого только в груди билось польское сердце, - Екатерина, которая за пределами своей столицы почиталась лишенной всяких добродетелей и даже подобающей женщине скромности, сумела завоевать себе в своей стране и, в особенности, в своей столице, почтение, уважение, даже любовь своих слуг и подданных. В долгие годы ее царствования армия, привилегированные классы, чиновники переживали свои счастливые и блестящие дни. Нет сомнения, что со времени ее восшествия на престол Московская империя поднялась значительно выше, чем в предыдущие царствования Анны и Елизаветы, как в смысле улучшения порядка во внутреннем управлении, так и в смысле уважения за границей.
   В то время умы были еще полны старого фанатизма и рабского поклонения самодержцам. Благоденственное царствование Екатерины еще больше утвердило русских в их раболепии, хотя проблески европейской цивилизации уже проникали в их среду. Поэтому вся нация, не исключая ни великих, ни малых, совершенно не была смущена недостатками и пороками своей государыни. Все ей было позволено. Ее сластолюбие было свято. Никогда никому не приходило на мысль порицать ее увлечения. Так язычники относились к преступлениям и порокам олимпийских богов и римских цезарей.
   Что касается Олимпа московского, то он состоял как бы из трех ярусов: первый был занят молодым двором, т. е. молодыми князьями и княжнами, которые, благодаря своей привлекательности, подавали надежды на самое лучшее будущее. Второй ярус имел жильцом только одного великого князя Павла, мрачный характер которого и фанатический нрав внушали ужас, а иногда и презрение. На вершине здания находилась Екатерина, со всем обаянием своих побед, своих удач и с верой в любовь своих подданных, которых она умела направлять сообразно со своими капризами.
   Все надежды, которые можно было питать, глядя на молодой двор, относились лишь к далекому будущему и ничем не уменьшали общей преданности высшему авторитету царицы, тем более, что на этот молодой двор смотрели как на создание той же царившей власти. Действительно, Екатерина оставила за собой исключительное право на воспитание своих внуков. Всякое влияние в этом направлении отца или матери было запрещено. Всех новорожденных князей и княжон забирали от родителей, они росли под наблюдением Екатерины и как будто принадлежали исключительно ей.
   Великий князь Павел служил тенью к картине и усиливал впечатление. Ужас, внушаемый им, особенно способствовал укреплению общей привязанности к правлению Екатерины; все желали, чтобы бразды правления еще долго держались в ее сильной руке и, так как все боялись Павла, то поэтому еще больше восторгались могуществом и выдающимися способностями его матери, державшей его вдали от трона, принадлежавшего ему по праву.
   Такое стечение обстоятельств и все то, о чем я бегло упомянул здесь, легко объясняет то увлечение и преклонение, которое петербуржцы проявляли по отношению к своему Юпитеру в образе женщины. Это было, в некотором роде, воспроизведение величия Людовика XIV в то время, когда смерть не унесла еще его многочисленного потомства.
   Иностранцу, приехавшему в Петербург, было очень трудно, почти даже невозможно, не испытать на себе и не подпасть под влияние столь глубоко вкоренившихся предрассудков.
   Попав однажды в атмосферу двора и общества, принадлежавшего к нему, он незаметно был увлекаем водоворотом их идей и чаще всего кончал тем, что присоединял и свой голос к хору похвал, звучавшему постоянно вокруг трона. Примерами могут служить знаменитые путешественники вроде князя де Линя, лорда де Сент-Эллена, графов де Сегюра и де Шуазеля, так же, как и многих других.
   В кругу иностранцев и русских, любивших посплетничать и позлословить, не щадивших ничего и никого для красного словца и не имевших никаких оснований остерегаться нас, насколько я знаю, не находилось ни одного, кто посмел бы позволить себе какую-нибудь шутку на счет Екатерины. Ничего не уважали, все критиковали, презрительная и насмешливая улыбка часто сопровождала и имя великого князя Павла, но как только произносилось имя Екатерины, все лица принимали тотчас же серьезный и покорный вид. Исчезали улыбки и шуточки. Никто не смел даже прошептать какую-нибудь жалобу, упрек, как будто ее поступки, даже наиболее несправедливые, наиболее оскорбительные, и все зло, причиненное ею, были вместе с тем и приговорами рока, которые должны были быть принимаемы с почтительной покорностью.
   Екатерина была честолюбива, способна к ненависти, мстительна, самовольна, без всякого стыда; но к ее честолюбию присоединялась любовь к славе и, несмотря на то, что когда дело касалось ее личных интересов или ее страстей, все должно было преклониться перед ними, ее деспотизм все же был чужд капризных порывов. Как ни были необузданны ее страсти, они все же подчинялись влиянию ее рассудка. Ее тирания зиждилась на расчете. Она не совершала бесполезных преступлений, не приносивших ей выгоды, порою она даже готова была проявлять справедливость в делах, которые сами по себе не имели большого значения, но могли увеличить сияние ее трона блеском правосудия. Даже больше того: ревнивая ко всякого рода славе, она стремилась к званию законодательницы, чтобы прослыть справедливой в глазах Европы и истории. Она слишком хорошо знала, что монархи, если даже и не могут стать справедливыми, должны, во всяком случае, казаться таковыми. Она интересовалась общественным мнением и старалась завоевать его в свою пользу, если только оно не противоречило ее намерениям; в противном случае, она им пренебрегала. Ее преступная политика по отношению к Польше выдавалась за плод государственной мудрости и путь к военной славе. Она завладела имениями тех поляков, которые проявили наибольшее рвение в защите независимости своего отечества, но, раздавая эти имения, она привлекала к себе именитые русские семьи, а приманка незаконной выгоды побуждала окружавших ее хвалить ее вкус к преступной, безжалостной и завоевательной политике.
   Называют только одного генерала Ферзена, победителя при Мацеевицах, который отказался от конфискованных имений семьи Чацкого и попросил наградить его пожалованием из государственных земель. Никто больше не осмелился на подобный, столь справедливый поступок, на том основании, что всякий приказ императрицы требует слепого повиновения. Воля императрицы, будь это самая вопиющая несправедливость, не могла быть подвергнута критике, обсуждению. Никто не мог и помыслить о том, чтобы позволить себе такую смелость. По общему убеждению, ее действия не могли быть подчиняемы общим законам, и самые принципы справедливости зависели от ее решений.
   Мне хочется привести по этому поводу один пример, наделавший тогда много шуму. Княгиня Шаховская, обладавшая колоссальным состоянием, выдала свою дочь замуж за герцога д'Аремберг. Это было за границей. Екатерина, возмущенная тем, что не испросили ее согласия, велела наложить арест на все имения княгини. Мать и дочь явились к ней и умоляли о милости, но Екатерина, глухая к их мольбам, расторгла этот брак, считая его недействительным, потому что он был заключен без ее согласия. Это был возмутительный по своей несправедливости приговор, но мать и дочь подчинились ему, а общество отнеслось к этому происшествию, как к самому обыкновенному обстоятельству. По крайней мере, никто об этом не проронил ни слова. Некоторое время спустя, молодая княгиня вышла вторично замуж; но, будучи искренно привязанной к своему первому мужу, мучимая угрызениями совести, лишила себя жизни.
   Если бы мы не боялись погрешить против Людовика XIV, мы сказали бы еще, что двор Екатерины имел некоторое сходство с двором великого короля. Сказать, что любовницы короля играли совершенно ту же роль в Версале, какую играли фавориты Екатерины в Петербурге, не будет грехом против его памяти. Что же касается безнравственности, распущенности, интриг и низостей петербургских куртизанов, то в этом отношении петербургский двор мы могли бы сравнить с двором византийским. В смысле же подчинения, преданности и уважения народа, мы не найдем, кажется, подобного примера нигде, кроме Англии, зачарованной Елизаветой, такой же жестокой и честолюбивой, но одаренной большими талантами и мужской энергией.
   Даже распущенность Екатерины, часто прибегавшей для удовлетворения своей чувственности к мимолетным связям, служила в ее пользу, в ее сношениях с народом, т. е. с армией, придворными и привилегированными классами. Всякий нижний офицерский чин, всякий молодой человек, лишь бы только он был одарен хорошими физическими качествами, мечтал о милостях своей властительницы, которую он возносил до небес.
   И хотя она, подобно языческим богам, более чем часто спускалась с своего Олимпа, чтобы вступить в связи с простыми смертными, уважение ее подданных к ее авторитету и власти не уменьшалось от этого; напротив, все восхищались ее выдержанностью и умом. Те, которые стояли к ней ближе и которые, независимо от своего пола, пользовались ее милостями, не могли достаточно нахвалиться ее добротой и приветливостью и были действительно ей преданы.
   Некоторое время нам было запрещено приближаться к этому очагу милостей и могущества, лучи которого ослепляли взгляды всех. Другими словами, мы не получили разрешения представиться ко двору, который, по обыкновению, с первых весенних дней, переехал в Таврический дворец. И только в день нашего приезда, - первого мая, по русскому календарю, - день, когда весь народ отправляется на гулянье в Екатериненгоф, мы встретили в толпе гуляющих молодых великих князей с их свитой, которые несколько раз прошлись взад и вперед.
   Некоторое время спустя мы уже приобрели обширные знакомства и получили приглашение присутствовать на одном празднестве, которое должно было длиться приблизительно около двадцати четырех часов, так как, начав с завтрака, должны были перейти к танцам, затем к прогулкам, затем к спектаклю и окончить ужином. Празднество это устраивалось в честь молодого двора княгиней Голицыной, дочерью придворной дамы с портретом, обер-гофмейстерины и гувернантки великой княгини Александры. Мы тогда еще не были представлены ко двору, но княгиня Голицына пригласила нас, сообразно инструкциям, которые она имела от своей матери, графини Шуваловой, получившей это разрешение свыше; это придало нам некоторое значение в обществе. Трудно было встретить более прекрасную пару, чем та, которую представляли из себя великий князь Александр, имевший тогда всего восемнадцать лет и его шестнадцатилетняя жена. Оба блистали изяществом, молодостью и были очень добры.
   Вечера, как я только что сказал, проходили у нас в развлечениях, в удовольствиях, но в длинные летние петербургские дни выдавалось немало часов, когда нам ясно представлялась вся горечь нашего положения.
   Надо было делать визиты, просить, гнуть спину. Это было унизительно и очень тяжело, и вот тут сказывалось все влияние на нас Горского. Он действовал на нас всей силой своего авторитета, не давал нам ни минуты отдыха, постоянно повторяя, что последствия нашего нерадения падут на наших родителей, что мы здесь только для того, чтобы вернуть им их имения. Любимым фаворитом Екатерины был тогда Платон Зубов, поэтому прежде всего мы должны были отправиться к нему. В означенный час явились мы в его апартаменты в Таврическом дворце. Он принял нас стоя, облокотившись на какую-то мебель, одетый в коричневый сюртук. Это был еще довольно молодой человек, стройный, приятной наружности, брюнет, на лбу его хохолок был зачесан вверх, завит и немного всклокочен. Голос он имел звонкий, приятный. Принял он нас весьма благосклонно, с покровительственным видом. Горский взялся быть на этот раз истолкователем нашей просьбы и торопился отвечать на вопросы, задаваемые нам Зубовым. Он говорил по-французски неправильно, но импонировал всегда своим видом. Зубов сказал, что сделает все от него зависящее, чтобы быть нам полезным, но что мы не должны обманываться, так как все зависит от милости ее величества, и ни он, ни кто другой не имеет достаточно влияния, чтобы подействовать на ее решения и что, впрочем, мы скоро будем ей представлены.
   Князь Куракин, брат будущего посла, взявшийся нам покровительствовать, приехал с нами к Зубову, но в ту минуту, когда надо было войти, если моя память мне не изменяет, он скрылся, или, чтобы назвать вещи их собственными именами, скажу, остался в передней. Он присоединился к нам вновь при выходе и с улыбкой любопытства осведомился обо всем, что и как было, и все его вопросы доказывали его убеждение в том, что человек, с которым мы только что расстались, был самым могущественным в империи.
   Однако был еще и другой человек, обладавший таким же могуществом - это Валериан Зубов, брат Платона. Лицом и всем своим более мужественным видом он был даже лучше своего брата; говорят также, что и императрица относилась к нему очень благосклонно и что, если бы он явился к ней первым, то без сомнения занял бы место фаворита. В настоящее время благодаря тому, что он был братом графа Платона, а также благодаря и его личным качествам, он имел большое влияние на образ мыслей старой царицы. Стало быть, мы должны были обратиться и к нему. По странному стечению обстоятельств, Валериан Зубов был начальником того самого отряда, который год тому назад разгромил Пулавы. Все знают об ужасах, ознаменовавших поход русских войск в Польше. Хотя Зубов лично и не руководил разгромом Пулав, но трудно допустить, чтобы солдаты, как бы они распущены ни были, действовали бы так дико, если бы не имели разрешения своего начальника. А если, что весьма возможно, приказание и было дано свыше, благородный и честный человек счел бы своим долгом дать понять, что он исполняет подобную миссию против своей воли и в исполнении ее придерживался бы известной меры. Но в данном случае мера не была вовсе соблюдена. Теперь же разоренные, обокраденные шли выпрашивать милости у похитителя (у нас его считали таковым) и искать его покровительства. Больше того, мы были принуждены просить его посредничества, чтобы быть принятыми лично самим фаворитом, и именно ему мы были обязаны получением особой милости - частной аудиенции у его брата Платона. Однако этот самый Валериан, во мнении русских считался честным и благородным молодым человеком. Говорили, что хотя он и предавался удовольствиям, но таким, которые не порочили его чести. В то время у него как раз была любовная интрига с Прот-Потоцкой, последовавшей за ним в Петербург и не бывавшей нигде, что, однако, не мешало ей заводить и другие связи.
   В какой-то стычке, предшествовавшей штурму Праги, он потерял одну ногу и его костыли, кажется, придавали ему еще больше обаяния в глазах императрицы, так же и других дам. При более близком знакомстве с ним, в нем чувствовалась беспечность, небрежность и непринужденность молодого человека, избалованного судьбой и женщинами. Его салоны всегда были полны льстецами всякого рода. Наш верный Горский, в интересах наших родителей, тащил нас тоже туда, как говорится, с арканом на шее.
   Когда, благодаря постоянным визитам, между нами установилось нечто вроде близости, мы задыхались от скуки, так как у нас не было совершенно никаких общих точек соприкосновения и было почти невозможно завязать какой-нибудь разговор. В заключение речи граф Валериан обыкновенно утверждал, что он и его брат имеют далеко не такое влияние на образ мыслей Екатерины, как им приписывают, и что очень часто она делала обратное тому, чего они желали. Тем не менее, я думаю, можно безошибочно утверждать, что граф Валериан Зубов был единственным человеком, принявшим к сердцу наше дело. Заговорила ли в нем совесть? Было ли это желание восстановить свою репутацию? Факт тот, что он побуждал своего брата горячо ходатайствовать за нас перед самой императрицей. Совсем иначе шло дело у главного фаворита. Граф Платон Зубов, как я уже говорил раньше, сделал нам высокую честь, приняв нас в особой аудиенции. Как и другие, мы ежедневно отправлялись к его сиятельству, чтобы напомнить о себе и добиться его протекции.
   Ежедневно, около одиннадцати часов утра, происходил "выход" в буквальном смысле этого слова. Огромная толпа просителей и придворных всех рангов собиралась, чтобы присутствовать при туалете графа. Улица запруживалась, совершенно так, как перед театром, экипажами, запряженными по четыре или по шести лошадей. Иногда, после долгого ожидания, приходили объявить, что граф, не выйдет, и каждый уходил, говоря: "до завтра". Когда же выход начинался, обе половины дверей отворялись, к ним бросались наперерыв все: генералы, кавалеры в лентах, черкесы, вплоть до длиннобородых купцов.
   В числе просителей тогда встречалось очень много поляков, являвшихся ходатайствовать о возвращении им их имений, или об исправлении какой-нибудь учиненной по отношению к ним несправедливости. Между другими можно было встретить и князя Александра Любомирского, который хотел продать свои имения, чтобы спасти остатки своего имущества, погибшего при разгроме отечества. Появлялся и униатский митрополит Сосновский, гнувший свою почтенную голову, чтобы добиться возврата своих имений и спасти свои униатские обряды, которые Московское государство уже жестоко преследовало. Очень интересный молодой человек, Оскиерко, являлся туда также, чтобы просить о помиловании своего отца, насильственно отправленного в Сибирь, и о возврате их конфискованного имущества. Число потерпевших таким образом было несметно, но весьма немногие имели возможность попытать счастья добиться "прошения", впрочем, с очень сомнительной надеждой на успех.

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 600 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа