Главная » Книги

Фет Афанасий Афанасьевич - Мои воспоминания, Страница 36

Фет Афанасий Афанасьевич - Мои воспоминания



   "Любезнейший Афанасий Афанасьевич, извините, что не тотчас отвечал на ваше дружелюбное и обстоятельное письмо. Я был в разъездах, между прочим посетил Англию, где очень хорошо поохотился и насмотрелся на тамошние два университета: Оксфорд и Кембридж. - Чудесно, дико, величественно, глупо - все вместе, а главное - совсем нам чуждо. Вы, вероятно, подивитесь как это теперь, именно теперь, русский человек может ездить в Англию... да уж так вышло.
   "Ненавидят нас там лихо и не скрывают, оно впрочем и лучше. Когда-нибудь при встрече покалякаем, а письменно все это передать невозможно: я не в одном литературном отношении отчудился (можно ли так выразиться?) от пера.
   "Не совсем хорошо то, что вы мне говорите о вашем здоровьи. А впрочем, вы мне напоминаете Пирра и его беседу с Кинеасом. Помните: "когда мы все завоюем, мы будем отдыхать"...- "Да отчего не сейчас отдыхать!"... Так и вы: завоевали себе такой клад, каким, по вашим описаниям, является Воробьевка... кажись, чего еще?- А вы все волнуетесь и тревожитесь. Впрочем, если поразмыслить хорошенько, так приходится вам завидовать: вот я, например: застываю и затягиваюсь пленкой, как горшок с топленым салом, выставленный на холод; - всякой тревоге был бы рад - да что! не тревожится душа уже ничем. Кстати и здоровье недурно, подагра молчит, и я за ней безмолвствую.
   "То, что вы мне пишете о Пете Борисове,- не совсем благополучно; однако и тут все еще может придти в настоящую норму. Очень он уж умен и довременно уравновешен и с практически-эпикурейскими тенденциями. Но стоит какому-нибудь сильному чувству - любви, например, его встряхнуть хорошенько, так чтобы он почувствовал, что собственное Ich не альфа и омега всего,- и все переменится.
   "Поклонитесь ему от меня. Передайте также мой усердный привет вашей супруги.
   "А вам позвольте дружески пожать руку и уверить вас в искренне преданных чувствах

вашего Ив. Тургенева.

  
   Повторяю неоднократно мною выраженное,- что пишу воспоминания, а не роман. Покойный, в свое время известный литературному миру, Ник. Ант. Ратынский, рассказавши какой-либо забавный анекдот из действительной жизни, нередко прибавлял: "оно, положим, было не совсем так, но так это надо рассказывать". Этими словами ясно определяется добросовестное отношение к художественному повествованию. Но добросовестность по отношению к простым воспоминаниям состоит в совершенно противоположном: недобросовестно прятать развязку, созданную самой жизнью, только потону, что она чем-либо оскорбляет знакомый и, быть может, дорогой нам образ. В угоду такой добросовестности, я должен передать лично слышанное мною от Ивана Сергеевича про его последнее свидание с ослепшим уже 83-х летним стариком дядей, к которому нарочно ездил в его Карачевское имение Юшково. Слепой был чрезвычайно рад примирительному свиданию, не в меру выпил шампанского и при этом вдался в выражения самого необузданного цинизма.
  
   Л. Н. Толстой писал:

26 октября 1878 г.

   "Уже и не знаю, как в каком духе начать писать вам, дорогой Афанасий Афанасьевич, все-таки нет других слов, как виноват, виноват и кругом виноват. Хотя и всегда излишне выставление причин извиняющих, я все-таки их напишу, потому что они справедливы и объяснят вам мое состояние. Вот уже с месяц, коли не больше, я живу и чаду не внешних событий (напротив, мы живем одиноко и смирно), но внутренних, которых назвать не умею. Хожу на охоту, читаю, отвечаю на вопросы, которые мне делают, ем, сплю, но ничего не могу делать, даже написать письмо. У меня их набралось до двадцати, из которых есть почти такие же, как ваше. Нынче я как только немного очнулся, пишу вам. У нас все, слава Богу, здорово и хорошо. Обычная зимняя жизнь, со все усложняющимся воспитанием и учением детей, идет как и прежде. Мы очень заняты: жена - самыми ясными, определенными делами, а я - самыми неопределенными и потому постоянно имею стыдливое сознание праздности среди трудовой жизни. Вы верно уже кончили переделку своей статьи, и если здоровы, то, вероятно, заняты чем-нибудь новым. Если вы меня простили, то напишите мне и о своем здоровьи, которое, по последнему письму, угрожало разладиться,- и о своей духовной работе. Так, пожалуйста, не рассердитесь на меня. Помните, что мы все по старому вас любим, а что я неаккуратен, так это только подробность моего характера. Опять откладываю поездку к вам. Теперь и не могу и не гожусь. А вот если Бог даст поработать и устать от работы, то зимою, если вы меня позовете, поехать отдохнуть к вам. Жена просит передать свой поклон вам и Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  

22 ноября 1878 годя.

   "Дорогой АфанасиЙ Афанасьевич, поеду в Москву и велю напечатать на своей почтовой бумаге "виноват". Но мне кажется, что я не виноват в том, что не отвечал на то письмо, в котором вы обещаете заехать. Помню свою радость при этом известии и то, что я сейчас же отвечал вам. Если же не отвечал, то пожалуйста не накажите за это, а приезжайте. Бог даст, будет снег; если же нет" то вышлем коляску в Ясенки. Мы так давно не видались.
   "Теперь другое: стихотворение ваше прекрасно. О женою мы о вас, как человеке и друге и как о поэте, всегда вполне совпадаем. У нас, слава Богу, все здорово и идет по-божьи.
   "Вчера получил от Тургенева письмо; и знаете, решил лучше подальше от него и от греха. Какой-то задира неприятный.
   "Поздравляю вас с днем рождения. И теперь не забуду поздравлять вас к 23-му, и желаю не забывать этого раз двенадцать. Больше не надо ни для себя, ни для вас. До свиданья!

Ваш Л. Толстой.

  
   Уже по первому снегу явился проживавший прежде у нас, а, затем у Любиньки, кучер Иван Иванов от племянника, с письмом, в котором говорилось, что мамаша, чувствуя себя чрезвычайно слабой, требует его в Вену, причем дядя Петя поручил взять у меня и доставить ему 700 рублей. В Вену племянник уезжает после завтра.
   "Как это все странно, подумал я; если дядя Петя не приложил ко мне специальной записки, то как же было не приложить мне хоть для косвенного удостоверения письмо, в котором поручалось взять эту сумму?" Но раздумывать было некогда, я при Иване Александр. отсчитал деньги и, вложивши их в конверт, передал запечатанными Ивану.
   На этот раз мы снова поехали встречать Новый год по привычке к Покровским воротам; но меня тянула домой уже не обязательная служба, а тишина сельского кабинета, с предстоящею постоянною умственною работой. Благодарю судьбу, пославшую с тех пор этот успокоительный труд и невозмутимые досуги.
   В Москве я получил известие, что сестра Любовь Афан., благополучно выдержав трудную операцию вырезывания рака, вернулась в Орел, где, остановившись в гостинице, просит меня посетить ее при моем возвращении в Воробьевку. После Крещения, я с обычной радостью заехал в Ясную Поляну, а через день, по предварительному уговору, застал в Орле Ивана Александровича.
   Сестру нашел я исхудавшей до неузнаваемости, не чувствующей особенных болей, но зато при видимом упадке сил. Сын ее, получивший от нее при отъезде заграницу полную доверенность, управлял имением во всю руку, и в Орле я его не видал. Конечно, первый мой вопрос был: "что брат Петруша?" И вот сопоставляю все, что успел узнать и от сестры, и от сопровождавшей ее горничной Ульяны:
   Остановившись в одной с сестрой гостинице в Вене, брат терпеливо выжидал исхода операции. Но когда дело пошло на выздоровление, сестра сочла своею обязанностию позаботиться о здоровье брата. Верно в уме ее носилось, что брат нередко обращался в последнее время ко мне с просьбою распорядиться с ним, как с больным человеком. Но я никогда не поддавался таким его вспышкам самосознания; зато сестра, обладавшая гораздо меньшим против него запасом энергии, напускаясь на него с высоты опеки, разыграла роль Крыловского вороненка, запутавшегося в руне непосильной добычи. Когда брат услыхал, что к нему хотят привести доктора, он, показывая Ульяне заряженный пистолет, сказал: "вот что будет тому, кто придет ко мне с докторами". А затем в одно прекрасное утро номер его оказался оплаченным и пустым, а он неизвестно куда скрылся. Я вспомнил, как однажды в Воробьевке он шутя сказал: "уж куда мне теперь - и не знаю. Не махнуть ли в Америку?"
   В небольших городах легко узнается все, что делается в других домах, и кто вновь приехал в гостиницы. Поэтому не удивительно, что тотчас после обеда мы с Иваном Александр. были обрадованы приходом Федора Федоровича, котораго крупная вывеска: Оптический магазин красовалась через улицу как раз против наших окон. Дело в том, что он женился на вдове, за которою взял в приданое магазин бронзовых и поливенных вещей, между прочим, очков и биноклей.
   Добрый Федор Федорович был явно доволен и горд своим новым положением и несколько раз ошибкою вынимал из кармана какой-то конверт, который снова быстро прятал с видимой небрежностью. При повторении этого маневра, я невольно спросил: "Федор Федор., что это за бумага?"
   - Ах, это kommerztelegramm! отвечал он как бы мимоходом.
   Уходя, он просил нас взглянуть на его новое житье-бытье, зашедши в магазин. Вечером в магазине Федор Федор. особенно рекомендовал мне полученный из Вены морской бинокль, который просил испробовать утром на другой день. Бинокль действительно оказался превосходным, и покойный Дмитрий Петрович Боткин, бравший его много лет спустя в театр, говаривал, что покупать бинокли надо не в Париже, а в Орле.
   Проведя через магазин, Федор Федор. взвел нас в бельэтаж, в свое укромное, но чистое помещение и поручил жене своей напоить нас чаем. Оказалось, что у жены его были от первого брака две девочки, на вид 10-ти и 12-ти лет. Усадили нас с Иваном Алекс. в небольшой гостиной на диване перед овальным столом, накрытым шерстяною салфеткой и, в ожидании приготовляемых нам хозяйкою в другой комнате двух стаканов чаю, нам долго пришлось любоваться слюдовою бабочкой, кружившейся над лампой посреди стола. Но внимание наше в скорости было отвлечено от бабочки появлением двух дочерей хозяйки, явившихся, вероятно, вместе с приходом их учительницы, на обычное место уроков, т. е. по другую сторону занимаемого нами стола. Насколько хозяйские дочери были одеты попросту, настолько учительница, как мы впоследствии узнали - гимназистка,- в своем щегольском черном платье с безукоризненными воротничками и рукавчиками,- отличалась изяществом. Начался урок, в котором наши две чуждых личности, очевидно, не имели ни малейшего значения. Ученицы были слишком взволнованы затруднением отвечать на вопросы, а учительница видимо торопилась окончить неинтересный для нее урок.
   - Семь и пятнадцать,- много ли это будет? спрашивала она. Но так как изумленный взгляд ученицы был пока единственным ответом, то учительница убедительно подхватывала: "неправда ли, это будет 22?- так, прекрасно!" Затем, обращаясь к старшей: "если из 25-ти яблок вы отдадите 20, - много ли у вас останется? Неправда ли,- у вас останется пять? Очень хорошо!" - и так далее в том же роде. Но вдруг безо всякого перехода слух мой был поражен вопросом, обращенным к меньшой девочке: "отчего люди родятся?" спросила воспитательница. Тут уже вместе с девочкой вытаращил глаза и я.
   - От молока! вдруг протяжно и пугливо пропищала ученица.
   - Ну да, ну да! млекопитающие!
   Тут из магазина поднялся к нам Федор Федор., и внутренняя связь и смысл последнего вопроса остался для меня навсегда загадкой. Поблагодарив хозяев, я отправился прямо в свой номер, а по лицу вошедшего через полчаса Ивана Алевс. я заметил, что он что-то хочет мне сказать.
   - Вы чем-то взволнованы, сказал я, - так говорите прямо.
   - Это правда, отвечал Ост; но я не знаю, как вы примете мои слова. Я только что от Любовь Афанасьевны и застал там, кого бы вы думали?
   - Не знаю.
   - Ольгу Васильевну. Она видимо мне обрадовалась и в то же самое время смутилась. Она просила меня испросить у вас позволения явиться сейчас к вам с повинною. И я подумал, что, право, с вашей стороны было бы благое дело забыть увлечение полуребенка под влиянием особы, овладевшей волею девочки чуть ли не с первых детских шагов.
   Не задумавшись ни минуты, я отправился к сестре Любовь Афанасьевне, и там не только все прошлое было забыто, но я уступил даже убедительным просьбам племянницы быть хозяином бала, даваемого ею на другой день.
   Л. Н. Толстой писал от 1-го февраля 1879 г.:
   "Дорогой Афанасий Афанасьевич, получил уже с неделю ваше особенно хорошее последнее письмо с очень хорошим, но не превосходным стихотворением и не отвечал тотчас же, потому что, поверите ли, с тех пор не поправился от своего нездоровья, и нынче только получше, и голова свежа, но все еще не выхожу. Правда то, что правда. Это из истин истина. Но правду, так же как и эту истину, можно не доказывать, но выследить, придти к ней и увидать, что дальше идти некуда, и что от нее-то я и пошел. Стихотворение последнее мне не так понравилось, как предшествующее и по Форме (не так круто, как то), и по содержанию, с которым я не согласен, как можно быть несогласным с таким невозможным представлением. У Верна есть рассказ вокруг луны. Они там находятся в точке, где нет притяжения. Можно ли в этой точке подпрыгнуть, - знающие физику различно отвечали. Так и в вашем предположении должно различно отвечать, потому что положение невозможно, не человеческое. Но вопрос духовный поставлен прекрасно. И я отвечаю на него иначе, чем вы. - Я бы не захотел опять в могилу. Для меня и с уничтожением всякой жизни кроме меня, все еще не кончено. Для меня остаются еще мои отношения к Богу, т. е. отношения к той силе, которая меня произвела, меня тянула к себе и меня уничтожит или видоизменит. Стихотворение хорошо уже потому, что я читал детям, из которых некоторые заняты чумой, и оно, отвечая на их страх, тронуло их.
   "Дай Бог вам здоровья, спокойствия душевного и того, чтобы вы признали необходимость отношений к Богу, отсутствие которых вы так ярко отрицаете в этом стихотворении.

Ваш Л. Толстой.

  

16 февраля 1879 года.

   "Я все хвораю, дорогой Афанасий Афанасьевич, и от этого не отвечал вам тотчас же на ваше письмо с превосходным стихотворением. Это вполне прекрасно. Коли оно когда-нибудь разобьется и засыплется развалинами, и найдут только отломанный кусочек: в нем слишком мною слез, то и этот кусочек поставят в музей и по нем будут учиться. Я не болен, не здоров, но умственной и душевной бодрости, которая нужна мне,- нет. Не так как вы - сухо дерево. Присылайте же еще стихи. Странно, как умствования мало убедительны. В последнем письме я вам писал, что я не согласен с мыслью последнего стихотворения. Что я не захотел бы вернуться в могилу, потому что у меня остались бы еще мои отношения к Богу. Вы ничего на это не отвечали. Ответьте пожалуйста. Если вам это кажется просто глупостью, так и скажите. Дай Бог вам всего лучшего, передайте наши поклоны Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  

25 марта 1879 г.

   "Мне совестно молчать перед вами, дорогой Афанасий Афанасьевич, изображая из себя этим молчанием и краткостью писем занятого человека, тогда как не имеет права этого сказать, так как я делаю что то такое, что не оставляет никаких следов вне меня. V нас все хорошо. Радуюсь, что у вас тоже. Я был в Москве, собирал матерьялы и измучился и простудился. Юрьев просит вашего сотрудничества в своем журнале. Ему разрешен. Я чуть не попал к вам. Хотел ехать в Киев и к вам. Отложил, но буду жив, доставлю себе эту радость. Будьте здоровы и любите нас, как мы вас любим.

Ваш Л. Толстой.

  

17 апреля 1879 г.

   "Есть молитва, которая говорит: не по заслугам, но по милосердию твоему. Так и вы. Еще получил от вас длинное, хорошее письмо. Непременно и скоро поеду в Киев и Воробьевку, и все тогда вам расскажу, а теперь только отвечу на ваши опасения. Декабристы мои Бог знает где теперь, я о них и не думаю, а если бы и думал, и писал, то льщу себя надеждой, что мой дух один, которым пахло бы, был бы невыносим для стреляющих в людей для блага человечества. Как правы мужики и вы, что стреляют господа, и хоть не за то, что отняли, а потому что отняли мужиков. Но должен сказать, я добросовестно не читаю газет даже теперь и считаю обязанностью всех отвращать от этой пагубной привычки. Сидит человек старый, хороший в Воробьевке; переплавил в своем мозгу две-три страницы Шопенгауэра и выпустил их по-русски, с кия кончил партию, убил вальдшнепа, полюбовался же ребенками от Закраса, сидит с женою, пьет славный чай, курит, всеми любим и всех любит, и вдруг приносят вонючий лист сырой, рукам больно, глазам больно, и в сердце злоба осуждений, чувство отчужденности, чувство, что никого я не люблю, никто меня не любит и начинает говорить, говорит и сердится, и страдает. Это надо бросить. Будет много лучше. Надеюсь, до свиданья. Наши поклоны Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  

25 мая 1879 г.

   "Благодарю вас, дорогой Афанасий Афанасьевич, что мы меня не забываете; только не сердитесь пожалуйста на меня за то, что я мою желанную поездку к вам все еще откладываю. Нельзя сказать, что именно меня до сих пор задерживало, потому что ничего не было заметного, а все мелочи: нынче гувернеры уехали, завтра надо в Тулу ехать, переговорить в гимназии об экзаменах, потом маленький нездоров, и т. д. Главная причина все-таки - экзамены мальчиков. Хоть и ничего не делаешь, а хочется следить. Идут они не совсем хорошо: Сережа по рассеянности и неумелости делает в письменных экзаменах ошибки; а поправить после уже нельзя. Но теперь экзамены уже перевалили за половину, и надеюсь, что ничто меня не задержит. Одна из причин тоже - это прекрасная весна. Давно я так не радовался на мир Божий, как нынешний год. Стоишь разиня рот, любуешься и боишься двинуться, чтобы не пропустить чего. У нас все слава Богу. Жена поехала в Тулу с детьми, а я почитаю хорошие книжки и пойду часа на четыре ходить. Пожалуйста вы мною не стесняйтесь, извещая меня, когда вы что хотите делать. Если бы я приехал в вам, вас не застал (чего не может случиться), то мне поделом; в другой раз приеду. Наши поклоны Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  

13 июля 1879 года.

   ",Не сердитесь на меня, дорогой Афанасий Афанасьевич, что не писал вам, не благодарил вас за приятный день у вас и не отвечал на последнее письмо ваше. Правда должно быть, что я у вас был не в духе (простите за это), я и теперь все не в духе. Все ломаюсь, мучаюсь, тружусь, исправляюсь, учусь и думаю, что не так ли, как Василий Петрович покойник, доведется и мне заполнить пробел да и умереть, а все не могу не разворачивать сам себя.
   "У нас все корь: половину детей перебрала, а остальных ждем. Что ж вы в Москву? Только не дай Бог, чтобы для здоровья, а хорошо бы для винтов каких-нибудь в машину, и к нам бы заехали. Наш поклон Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  

28 июля 1879 года

   "Благодарю вас за ваше последнее хорошее письмо, дорогой Афанасий Афанасьевич, и за аполог о соколе, который мне нравится, но который я желал бы более пояснить. Если я этот сокол и если, как выходит из последующего, залетание мое слишком далеко состоит в том, что я отрицаю реальную жизнь, то я должен оправдаться. Я не отрицаю ни реальной жизни, ни труда, необходимого для поддержания этой жизни, но мне кажется, что большая доля моей и вашей жизни наполнена удовлетворениями не естественных, а искусственно привитых нам воспитанием и самими нами придуманных и перешедших в привычку потребностей, и что девять десятых труда, полагаемого нами на удовлетворение этих потребностей,- праздный труд. Мне бы очень хотелось быть твердо уверенным в том, что я даю людям больше того, что получаю от них, но так как я чувствую себя очень склонным к тому, чтобы высоко ценить свой труд и низко ценить чужой, то я не надеюсь увериться в безобидности для других расчета со мной одним усилением своего труда и избранием тяжелейшего (я непременно уверю себя, что любимый мною труд есть самый нужный и трудный);- я желал бы как можно меньше брать от других и как можно меньше трудиться для удовлетворения своих потребностей; и думаю, так легче не ошибиться. Жалею очень, что здоровье ваше все нетвердо, но радуюсь тому, что вы духом здоровы, что видно из ваших писем. От души обнимаю вас и прошу передать наши поклоны Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  
   Несмотря на удачную операцию в Вене, не оставившую после себя никаких болезненных следов, Любовь Афанасьевна, собиравшаяся навестить нас в Воробьевке, с каждым днем видимо ослабевала и гасла и наконец навеки заснула в своем номере, откуда перевезена была в свой приход, в село Долгое и близ церкви похоронена рядом с мужем.
   Однажды, когда мы с Петей Борисовым ходили взад и вперед по комнате, толкуя о ширине замысла и исполнения гетевского "Фауста", Петруша сказал мне, что он в шутку пробовал переводить особенно ему нравившиеся стихи этой трагедии, как наприм., в рекомендации Мефистофеля ученику изучать логику.
   - Я, - говорил Борисов, - перевел!
  
   Тут дух ваш чудно дрессируют,
   В сапог испанский зашнуруют.
  
   - Прекрасно! - воскликнул я, - как бы разом учуяв тон, в котором следует переводить Фауста, - и при этом признался Пете, что много раз, лежа в Спасском на диване в то время, как Тургенев работал в соседней комнате, усердно скрипя пером, - я, как ни пытался, не мог перевести ни одной строчки Фауста, очевидно, только потому, что подходил к нему на ходулях, тогда как он сама простота, доходящая иногда до тривиальности. Но тут, продолжая ходить взад и вперед с Борисовым, я шутя перевел несколько стихов, которые помнил наизусть.
   - Дядичка! - воскликнул Борисов: - умоляю тебя, возьмись за перевод "Фауста". Кому же он яснее и ближе по содержанию, чем тебе?
   - Не могу, не могу, - отвечал я. - Знаю это по опыту.
   На этом разговор и кончился. Тем не менее, в скорости по отъезде Борисова в лицей, я осмелился приступить к переводу Фауста, который стал удаваться мне с совершенно неожиданной легкостью181.
  
   Л. Н. ТолстоЙ писал:

31 августа 1879 года.

   "Дорогой Афанасий Афанасьевич, разумеется, я опять виноват перед вами, но, разумеется, не от недостатка любви к вам и памяти о вас. Мы со Страховым то и дело говорили про вас: судили и рядили, как мы все судим друг о друге, и как дай Бог, чтобы обо мне судили. Страхов очень доволен пребыванием у вас и еще больше вашим переводом. Мне удалось вам рекомендовать чтение 1001-й ночи и Паскаля, и то, и другое вам не то что понравилось, а пришлось по вас. Теперь имею предложить книгу, которую еще никто не читал, и я на днях прочел в первый раз и продолжаю читать и ахать от радости; надеюсь, что и эта придется вам по сердцу, тем более что имеет много общего с Шопенгауэром: это Соломона Притчи, Экклезиаст и книга Премудрости,- новее этого трудно что-нибудь прочесть; но если будете читать, то читайте по-славянски. У меня есть новый русский перевод, но очень дурной. Английский тоже дурен. Если бы у вас был греческий, вы бы увидали, что это такое. Поклонитесь от меня Пете Борисову и посоветуйте ему от меня почитать по-гречески и сличить с переводами. Я сейчас ходил гулять и думал о Пете. Не знаю, чему ему надо еще учиться, но знаю, что с его знаниями я могу предложить ему дела четыре такие, на которые нужно посвятить жизнь и успех, хотя неполный, заслужит навеки благодарность всякого русского, пока будут русские.
   "У нас после приезда Страхова были гость на госте, театр и дым коромыслом, 34 простыни были в ходу для гостей, и обедало 30 человек,- и все сошло благополучно, и всем, и мне в том числе, было весело. Наш душевный привет Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  

XIII.

Продажа Новоселок.- Тереза Петровна.- Письма.- Поездка в Крым.- Семейство Ребиллиоти.- Их усадьба.- Севастополь.- Тази и Реунов.- Севастопольское кладбище.- Ялта.- Продажа Фатьянова.- Покупка Борисовым Ольховатки.- 1-е марта 1881 года.- Письмо брата.

  
   Встретив Новый год и на этот раз у Покровских ворот, я, по крайней мере лично, пробыл в Москве весьма короткое время и уехал в Воробьевку, заехавши по дороге в Ясную Поляну.
   Отыскался и серьезный покупатель на Новоселки. Не буду вспоминать всех раздражительных и тяжелых минут, по случаю всякого рода мелочных препятствий, возбужденных при этом покупателем. Неприятно обрывать свое собственное, но быть вынужденным обрывать чужое, вверенное вашей охране, - пытка. Но вот, худо ли, хорошо ли, запродажа наших родных Новоселок состоялась, и я со свободною душой мог снова усесться в моем уединенном кабинете, устроенном, как я выше говорил, в числе трех комнат на бывшем чердаке. Срок аренды орловскому имению, снятому Иваном Алекс. кончился, и он возобновить его к Новому году не захотел; а потому, по просьбе нашей, 70-ти летняя старушка матушка его, Тереза Петровна, переехала к нам.
   Оглядываясь на свои тихие кабинетные труды того времени, не могу без благодарности вспомнить доброй старушки, сделавшейся безотлучной гостьей моего кабинета. Окна во всем, бывшем чердаке, а следовательно и в моем кабинете, были пробиты уже при нашей перестройке дома, и рамы, сделанные из столетних досок, уцелевших в виде закромов в амбаре, были до того плотны, что старушка, чувствительная ко всяким атмосферным влияниям, садилась с своим шитьем зимою на подоконник. Так как в стихотворных переводах я, кроме верности тона, требую от себя и тождественного количества стихов, то иногда давал Терезе Петровне в руки гетевского "Фауста", прося сосчитывать стихи отдельных действующих лиц. При этом она всегда опережала меня и говорила: zwei или drei und zwanzig - раньше чем я говорил: два или двадцать три. Невзирая на такую систематическую проверку, мы ухитрились пропустить три стиха, которые были восстановлены уже в издании 2-й части трагедии.
  
   Л. Н. Толстой писал:

31 мая 1880 года.

   "Прежде чем сказать вам, как мне совестно перед вами и как я чувствую себя виноватым перед вами, прежде всего я ужасно благодарен вам, дорогой Афанасий Афанасьевич, за ваше доброе, прекрасное, главное умное письмо. Вы имели причины быть недовольным мною и вместо того чтобы высказать мне свое нерасположение, которое очень могло бы быть, вы высказали мне причины своего недовольства мною добродушно и главное так, что я почувствовал, что вы все-таки любите меня. Письмо ваше произвело на меня чувство умиления и стыда за свою неряшливость, - ничего больше. Вот что было, и вот мои последние впечатления о наших отношениях. Вы мне писали, как всегда; я, как всегда, с радостью получал ваши письма, но не как всегда (с еще большей неаккуратностью чем прежде, вследствие своих особенно напряженных занятий нынешнего года)- отвечал; но перед весною я получил от вас письмо, в котором видел, что вы меня в чем то считаете виноватым. Вина моя единственная и ненастоящая перед вами была та, что, прочтя это письмо, я не написал тотчас же вам, что я и хотел сделать, прося у вас объяснения, за что вы недовольны мною. Опят мои занятия немного извиняют меня, и прошу вас простить меня за это. В первой же главной моей вине, как вам это должно казаться, что я не отвечал вам на ваше предложение приехать в Ясную,- я решительно невменяем. Не понял ли я этого, просмотрел ли, но совершенно забыл, и для меня этого вашего предложения приехать не существовало. Я вам все это так пишу, потому что знаю, что вы мне поверите, что я пишу истинную правду. Как это случилось - не знаю. Но в этом я не виноват. Не виноват потому, что всегда читаю ваши письма по нескольку раз и вникая в каждое слово, не виноват уже наверно в том, чтобы я мог промолчать, не подхватив его с радостью, ваше предложение приехать к нам. Во всяком случае простите, но не меняйтесь ко мне, как я не переменюсь к вам, пока мы живы. И очень очень благодарю вас за ваше письмо. Мне так хорошо стало теперь потому что твердо надеюсь, что получу от вас хорошую весточку, и может быть вы уже совсем по кажете мне, что прощаете меня, приехав к нам. Жена кланяется вам; она чувствовала то же, что я, относительно вас, еще сильнее меня.

Ваш Л. Толстой.

  

8 июня 1880.

   "Дорогой Афанасий Афанасьевич! Страхов мне пишет, что он хотел исполнить мою просьбу: уничтожить в вас всякое, какое могло быть, недоброжелательство ко мне или недовольство мною,- но что это оказалось совершенно излишне. Он ничего не мог мне написать приятнее. И это же я чую в вашем письме. А это для меня главное. И еще будет лучше, когда вы по старой привычке заедете ко мне. Мы оба с женою ждем этого с радостью. Теперь лето и прелестное лето, и, я как обыкновенно, ошалеваю от жизни и забываю свою работу. Нынешний год долго я боролся, но красота мира победила меня. И я радуюсь жизнью и больше почти ничего не делаю. У нас полон дом гостей. Дети затеяли спектакль, и у них шумно и весело. Я с трудом нашел уголок и выбрал минутку, чтобы написать вам словечко. Пожалуйста же по старому любите нас, как и мы. Передайте наш привет Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  

26 сентября 1880.

   "Дорогой Афанасий Афанасьевич! Страхов пишет мне, что вы жалуетесь на меня. Вы жалуйтесь и ругайте меня и лучше всего мне самому, я это ужасно люблю; но по-прежнему пишите, заезжайте и любите меня. Что ваш Шопенгауэр? Я жду его с большим интересом. Я очень много работаю. Все у нас здоровы. Жена вам кланяется. Наш общий поклон Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  
   Наслушавшись зимою восторженных восклицаний Каткова об очаровательной природе Крыма, я все лето толковал, что стыдно проживать в недалеком сравнительно расстоянии от Крыма и умереть, не видавши южного берега, невзирая на Севастопольскую железную дорогу. К этому желанию случайно присоединился дошедший до меня слух, что добрый мой товарищ, однополчанин кирасирского Военного Ордена полка - Ребиллиоти, - покинувший полк еще до Венгерской кампании, женат и проживает в своем имении близ станции Бахчисарай. Конечно, тотчас же на письмо мое к нему последовало самое любезное и настойчивое приглашение начать знакомство с Крымом с его имения в долине Качи.
   Как ни порывались мы с женою и Иваном Александровичем в Крым, молотьба и сев не отпустили нас раньше последних чисел сентября, хотя мы чувствовали, что несколько запоздали. Наконец мы свободны и в вагоне с запасом закусок, чайных приборов и сливок. Того же вечера прибываем в Харьков и, пересевши в полдень на следующий день в Лозовой на другой поезд, пускаемся в дальнейший путь. Ночь, озаряемая полнолунием и мириадами звезд, спустилась на землю почти светла, как день. Вдруг поезд наш покатился по белоснежной земле, и я догадался, что мы подходим к Сивашу с его вековечным соляным богатством. Человек, составивший себе из географии поверхностное понятие о Крыме как о горной стране, будет, проехавши Перекоп, немало удивлен полным отсутствием видоизменения почвы. Кругом все та же необозримая степь, на которую пришлось наглядеться, начиная с Харькова. Понятно, почему крымские борзые искони считались самыми выносливыми и сильными. Но вот солнце мало-помалу озарило безоблачное небо. Мы с первой станции благодушно занялись утренним кофеем.
   - А, вот они наконец! - воскликнул я, взглянув в левое окно вагона.
   - Кто они? - спросил Иван Александрович.
   - Горы, - отвечал я, указывая на иссиза-лиловую дымчатую гряду, потянувшуюся на горизонте к юго-востоку.
   - Помилуйте, да это облака, - заметил Иван Александрович.
   - Погодите с час или два, - отвечал я, - и как нам неизбежно приближаться к этим облакам, то вы убедитесь, что они такое.
   Окончательное убеждение Ивана Александровича не заставило себя долго ждать, когда мы въехали в ущелье, где Симферополь приютился на берегах Салгира.
  
   О скоро ль вновь увижу вас,
   Брега веселые Салгира?182
  
   "Вот, - невольно подумал я, - как игриво весела эта невзрачная речонка в волшебных стихах поэта". Но вот Бахчисарайская станция.
   - Есть экипаж от Ребиллиоти?
   - Есть.
   Проехав минут сорок по каменистой дорожке по долине Качи, мы въехали в каменные ворота прекрасной каменной, но видимо запущенной усадьбы, и застали на дворе самого хозяина видимо нас поджидавшего. Я тотчас его узнал, невзирая на его седые волосы. Он поспешил познакомить нас с своей женой, как и он, гречанкой, сохранившей еще явные следы красоты, а также и с милыми своими дочерями.
   Когда, оправившись после двухсуточного пребывания в вагоне, мы стали осматриваться кругом, то были поражены всем видимым. Признаюсь, я ничего подобного нигде не встречал. Небольшой, но весьма поместительный двухэтажный дом с подъездом со двора выстроен, очевидно, умелой и широкой рукой. В нижнем этаже расположены жилые, а вверху парадные комнаты. Дубовый потолок гостиной украшен посредине большою розеткой из золоченых металлических листьев аканфа. Стеклянная дверь выходит на балкон, висящий прямо над быстрыми струями Качи, заключенной в каменный арык, вращающий могучим падением воды мельничное колесо, но при закрытии шлюза орошающий все четыре десятины сада. И что это за сад смотрит вам в лицо! Какие тополи, кипарисы и орехи стоят тотчас же по другую сторону арыка, уносящего у ног ваших множество падающих в него яблок.
   Чтобы не отнимать у вас возможности любоваться садом и лежащими за ним горами, гигантские деревья расступаются, связанные между собою только могучим побегом лозы, бросившейся с высоты и увешанной темно-сизыми гроздьями. Самые фруктовые деревья до того усыпаны краснеющими яблоками, что без сотен подпорок не в состоянии бы были выдержать тяжести.
   "Вот где, думал я, человек может жить обеспеченно при наименьших со стороны своей усилиях. Конечно, и тут необходимо думать о поддержке сада, но что же значит работа на четырех десятинах в сравнении с нашими хозяйствами на тысячах десятинах". А между тем видимо беспечный хозяин говорил мне, что сад его был бы игрушечка, если бы он мог тратить на него 2 тысячи рублей в год. А хозяйка жаловалась, что не далее как нынешней весною торговцы давали ее мужу за нынешний урожай 20 тысяч рублей, но он не отдавал до самой осени, а теперь продал сад за 8 тысяч. "И так, - говорила она, - мы поступаем ежегодно".
   По поводу восхищения моего Актачами, хозяин сказал: "Это имение представляет только бедный остаток отцовского достояния. Отец наш, отставной генерал-лейтенант, мало-помалу приобрел почти все земли южного берега, которые, конечно, в то время не представляли своей настоящей ценности, и отец приобретал их у татарских владельцев, иногда выменивая на восточные ятаганы и сабли. Только со временем все эти имения, как Мисхор, Гурзуф, Ливадия, Ореанда и т. д., перепроданы им новым владельцам.
   Нечего говорить, что после прекрасного обеда, венчанного самыми изысканными фруктами, мы б кабинете хозяина предавались нашим полковым воспоминаниям, и тут я узнал, что бывший наш товарищ, севастопольский грек, полковник Тази в настоящее время проживает в Севастополе в доме зятя своего, отставного капитана Реунова.
   Прогостивши два дня у любезных хозяев, мы уехали от них с таким расчетом времени, чтобы иметь возможность осмотреть Бахчисарай и на другой день с утренним поездом уехать в Севастополь.
   Не буду говорить о замечательном в своем роде и характерном, хотя и небогатом дворце и ханском кладбище; скажу только, что Бахчисарай с его тесной горной улицей, харчевнями, лавками, медными и жестяными производствами, действующими открыто на глазах прохожих, сохранил полностью характер азиатского города. В лучшей гостинице, где пришлось нам ночевать, мы после девяти часов вечера могли только получить чайник кипятку, так как самовара уже не полагается.
   Но вот на другой день, пройдя несколько тоннелей, мы остановились на Севастопольской станции. Говорят, в настоящее время Севастополь неузнаваем. Но в то время он производил самое тяжелое впечатление почти сплошными развалинами. Кроме изуродованных стен в бывших домах ничего не оставалось, и благодаря мощной южной растительности в разломанные амбразуры окон и дверей порою виднелись зеленеющие деревья. В гостинице на расспрос мой о доме Реунова указали на развалину на противоположной стороне улицы, предупреждая, что Реунова я должен искать за этими развалинами в другом, уже обновленном его доме. Добравшись по адресу, я спросил квартиру полковника Тази, и денщик его ввел меня к моему старому Александру Андреевичу.
   Еще во время моего адъютантства, когда Тази командовал пятым эскадроном, генерал Бюлер жаловался, что Александр Андреевич порою не слышит команды; но при севастопольской встрече на вопрос мой о здоровье Тази отвечал: "Как видишь, слава богу, здоров, только глух стал". И действительно, невзирая на приставленную им к уху ладонь, нужно было ему кричать, и сам он, не соразмеряя звуков, - кричал нестерпимо.
   - Ну как же ты поживаешь? - спросил я его.
   - Да слава богу! Получаю небольшой доход с наследственных садов да пенсию; и вот поселился у своего родственника, отставного капитана Реунова, который женат был на моей покойной сестре. Тот тоже получает пенсион за свою севастопольскую службу, и кроме того в этом доме у него бани, в которые ходит много народу и поэтому довольно доходные. Даром-то жить как-то совестно; так я плачу ему за эти две комнаты 25 рублей и ежедневно хожу к нему обедать. Гостей у него никогда не бывает, и мы всегда обедаем только втроем: он с женою и я.
   - Да ведь ты же сказал, что твоя сестра умерла?
   - Умерла, братец, точно, умерла 6 лет тому назад. Только зять мой никогда без нее обедать не сядет. Ей ежедневно накрывается третий прибор, и против него ставится большой ее фотографический портрет. Это, братец, большой чудак. Он вздумал было мне отказывать деньги по духовному завещанию. Насилу я мог его уговорить, что это смешно. Ну на что мне деньги, когда я не знаю, куда и своих девать? Сам он ежедневно ходит колоть дрова для бани. Ах, да вот и он, - сказал Тази, глядя из окна во двор.
   Взглянув в свою очередь в окно, я увидал худощавого старичка в блузе неопределенного цвета, в серых нанковых старых брюках и женских изношенных башмаках на босу ногу. Минут через пять тот же старичок вошел в комнату Александра Андреевича, который тотчас же познакомил нас. Старичок присел против меня на стул, и разговор сам собою склонился к обороне Севастополя и к печальному виду покрывающих его развалин.
   - Да, - сказал Реунов, - развалины эти для других безмолвны, но для меня они красноречивее всяких обитаемых жилищ. Поневоле поправил я вот этот дом, в котором живу; а вот тот, что выходит на улицу и которого я восстановить не соберусь, напоминает мне не только время осады, но и покойную мою жену, жившую в нем почти до полного его разрушения. Как я ее ни уговаривал изменить своим привычкам в такое опасное время, она продолжала сидеть на своем обычном месте под окном и вязать чулок. Я в это время командовал Николаевским бастионом при входе в Северную бухту и должен был выдерживать усиленный огонь неприятельского флота. Тем не менее жена моя ежедневно приходила ко мне на бастион со служанкой и всеми чайными принадлежностями в обычное время - восемь часов вечера. Видя вокруг себя ежеминутные жертвы неприятельских снарядов и потоки крови, я умолял жену не подвергать себя бесполезной опасности; но она на все мои убеждения отвечала, что иначе поступать не может, и, напоивши меня чаем, помогала убирать и перевязывать раненых. У окна своего бельэтажа она привыкла по шуму снарядов узнавать их направление и, однажды услыхав шуршание бомбы, подумала: "Вот это уже близко к нам". В ту же минуту бомба, пробивши крышу и потолок, прошибла пол у ног жены и, пройдя антресоль, разорвалась в подвальном этаже, в котором отдыхала и чистилась сменившаяся рота. Занимавший антресоль столяр, бывший в то время на дворе, услыхав взрыв бомбы, вспомнил, что у него остался в комнате маленький сын в колыбели. Каков же был его ужас, когда, вбежав в комнату, он увидал люльку пустою и рядом с нею отверстие в полу, пробитое бомбой. В отчаянии он бросился в подвал, где из груды тел заметил торчащую детскую ручку. Устранив посторонние мертвые тела, он достал своего безжизненного ребенка и, положивши его на плечо, вынес на двор. На воздухе мнимоумерший ребенок стал дышать и ожил, не имея на теле никаких повреждений, за исключением царапин, полученных при падении в расщепленное бомбою отверстие пола. День в день через 20 лет после этого происшествия жена моя скончалась, и можно было подумать, что божественный промысл сказал ей: "Ты усомнилась в минуту полета снаряда, так вот тебе чудо: ребенок, можно сказать, влетевший в подвал верхом на бомбе, спасен. А ты сама проживешь еще 20 лет". - Спасенный мальчик, - прибавил рассказчик, - и по сей день ходит здоровый по улицам Севастополя.
   Оригинальный отставной капитан говорил, что в свое время журналы описывали поведение его жены.
   Нигде и никогда не испытывал я того подъема духа, который так мощно овладел мною на братском кладбище. Это тот самый геройский дух, отрешенный от всяких личных стремлений, который носится над полем битвы и один способен стать предметом героической песни. Кто со смыслом читал "Илиаду", начало "Классической Вальпургиевой ночи" во второй части Фауста или "Севастопольские рассказы" гр. Л. Толстого, - поймет, о чем я говорю. Воспевать можно только бессмертных обитателей Елисейских полей183: царей, героев и поэтов. Сюда же, конечно, относятся и классические образцы женской красоты, как Елена, Леда, Алцеста, Эвридика184 и т. д. Надо быть окончательно нравственно убогим, чтобы не понимать, что такое отношение вытекает не из поэтической гордыни, а из природы самого дела. Мы только что указали на героические песни кровавой битвы, но попробуйте воспеть изобретение пороха, компаса или лекцию о рефлексах, и вы убедитесь, что это даже немыслимо. Но можем утешиться: на каком бы умственном уровне ни стояли мы в настоящее время, - вековечный пример защитников Севастополя, почиющих на братском кладбище, никогда для нас не пропадет, и Россия не перестанет рождать сынов, готовых умереть за общую матерь.
   В Ялту мы отправились из Севастополя на прекрасном пароходе при самой очаровательной погоде; и классические волны Тавриды словно пожелали встретить меня всеми знакомыми поэзии атрибутами. Ни в Балтийском, ни в Средиземном море я не видал спасителя Ориона185 - игривого дельфина; а здесь, точно нарочно, они от самой Северной бухты и до Ялты беспрерывно подымались из моря вокруг нашего парохода и, вырезаясь на некоторое время из волн черной спиною, вооруженной саблевидным, назад загибающимся пером, снова погружались в бездну. С парохода они казались не превышающими размером среднего осетра, а между тем мне говорили, что эти громадные животные бывают весом свыше 60-ти пудов.
   В Ялте все номера в гостиницах были набиты посетителями, и мы рады были, что отыскали две комнаты у татарина, недалеко от кипарисной рощицы, у русской церкви. Насколько я недавно чувствовал себя в праздничном расположении духа на северной стороне Севастопольской бухты и -
  
   "Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду..."186
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 420 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа