Главная » Книги

Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Избранные письма

Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Избранные письма


1 2 3


Н. Г. Гарин-Михайловский

Письма

   Гарин-Михайловский Н. Г. Сочинения
   М., "Советская Россия", 1986.
   OCR Ловецкая Т. Ю.
  

1

(до августа 1879 г., строительство дороги Бендеры - Галац)

  
   Надя, голубка, ты пишешь, что тебя пугает наше счастье. Боже мой! И меня оно иногда пугает, так оно велико. Иногда мне кажется, что это все просто сон и что вот проснись - все исчезнет. В эти минуты мне так тяжело. Одна из таких минут была, когда я получил твое предпоследнее письмо, на которое вчера ответил. Но зато, прочитав его, я более чем когда-нибудь убедился, что это не сон, что мы любим друг друга и что мы сойдемся. Без сомнений нельзя, голубка моя, и хотя очень тяжелы эти минуты, но зато они еще рельефнее оттеняют другие минуты полного счастья и веры в будущее. Последние так велики, так много дают наслажденья, что охотно прощаешь за них былые сомненья. Надя, крошка моя, мне кажется, что с каждым днем я все больше и больше понимаю тебя, и чем больше понимаю, тем спокойнее и увереннее становлюсь за наше будущее счастье. С тех пор, как стала ты моей невестой, я стал совсем иным. Я всегда любил людей, немного идеально смотрел на все, и только к себе был недоверчив. Последние годы я чувствовал, что во мне начала происходить перемена. То же недоверие к себе, но зато стало вкрадываться недоверие и к людям. Прежде я старался делать зависящее от меня добро, твердо уверенный, что люди стоят, ценят и понимают делаемое им, мало-помалу я продолжал делать добро, но все более и более убеждаясь, что люди не стоят этого и не оценят. Делал же добро потому, что зла делать не мог, и когда бывала возможность сделать это, иногда и заслуженное ими зло, мне жаль становилось этих жалких людишек, пошлость которых и негодный эгоизм - главные причины их страданий. Одним словом, я переставал верить в людей, а вместе с тем и в самого себя, и так как мстить, делать зло - все эти качества не в моей натуре, а сознательно делать добро при таких взглядах становится бессмысленным, то и выходит, что я обрекал себя таким образом на какое-то глупое бессознательное существование человека, сознающего одно и продолжающего делать другое. Пожалуй, даже бесхарактерного. Ты снова, сильнее, чем когда-нибудь, возвратила меня таким образом к жизни, потому что только сознательная жизнь есть жизнь, бессознательная же жизнь - прозябание. Мало того, ты дала мне веру в себя, чего у меня прежде было мало. Теперь я хочу жить для тебя, трудиться, делать добро и приносить пользу людям, любя и жалея их. Я верю в себя - эту веру в свои способности к труду дал мне опыт, а веру в людей и в свои отношения к ним возвратила и дала мне ты. Крошка ты моя, золотая! Будь всегда моей путеводной звездочкой, моим счастьем, моей гордостью. Вот мои пожелания тебе ко дню твоего рождения, я очень хотел бы, чтоб письмо пришло в срок.

Твой вечно Ника.

  

2

  

Гундуровка, 25 декабря 1883

   Дорогая мама и дорогие сестры и братья и племянники и племянницы! Дюся осталась довольна елкой <...>. Теперь уж всю зиму в Самару ни ногой. Сейчас сажусь за свою разорванную паутину,- все эти сметы, вся эта экономия - точно паутина,- плетешь, плетешь ее, а первый ветерок, и все порвалось, и опять снова начинай сначала... Если в остальном протягивать приходится ножки по одежке, то зато в одном не отказался. В детстве мечтал я, что, когда буду большой, куплю себе полный ящик лакомств. Исполнил: один из ящиков письменного стола наполнен калеными орехами и карамелями. Дюся и Кока радуются, глядя на эти богатства, а я на них глядя радуюсь. У нас буран, вьюга, сидишь себе в кабинете да подсчитываешь. Надюрка тут же книгу читает, детки в столовой играют. Чего больше? Уютно, спокойно, тихо. А в городе сплетни, голод, зависть, безденежье <...>.
  

3

  

9 июня (1886). Катав-Ивановский завод

   Дорогая моя, радость моя Надюрка! Ох, как далеко отнесло нас друг от друга,- горы и реки между нами. Здешний край производит сильное впечатление своей первобытностью и своеобразностью. Уже по Белой все имеет совершенно первобытный вид. Кажется, будто нога человеческая здесь еще не бывала,- не только человека, но и следов его не видно. Громадные леса, к которым никогда не прикасался топор, заливные луга, масса дичи по берегам, дикие лебеди, гуси. Иногда дико, сурово, неприветливо, иногда прекрасно, живописно, с далеким видом. Уфа небольшой, симпатичный, весь в зелени город <...>.
  

4

  

17 июня 1886 г.

   Счастье мое, радость моя Надюрка!
   Вчера хотел было писать к тебе, но так устал, что отложил до сегодня, а сегодня еще больше устал, но идет почта и хоть несколько слов напишу. Мои изыскания идут очень удачно. Я сделал вариант, который даст 300 тысяч экономии. Это большая милость Божья и считается очень серьезным успехом. С тобой первой делюсь, еще и начальство не извещал. Я весь день в поле с 5 часов утра и до 9 вечера. Устаю, но бодр, весел и слава богу здоров. Тебя, моя радость, и деток люблю больше жизни, с радостью и наслаждением вспоминаю о вас, чувствую себя на месте, вижу, что я опытный и знающий инженер, и деревня принесла мне громадную пользу. Сейчас лягу спать, помолюсь за тебя, деток, нашу дорогую маму и засну крепко-крепко.
   К концу июля пришлю телеграмму, куда вам ехать,- пока и сам не знаю.
   Твой любящий видный и дельный муж Ника.
  

5

  
   Дорогая моя голубка мама!
   Очень часто думаю о Вас и молю бога, чтобы облегчил он Ваши страдания. Его святая воля, но нам, Вашим детям, очень и очень тяжело видеть Вас на старости так страдающей; но если и посылает господь нам крест, то посылает, минуя нас, подготовляя для восприятия высшей его милости и награды; все бренные и грешные выстрадают и выболеют, останется одна чистая душа, всегда молившая господа своего. Все пройдет, все минет, все дойдет до назначенного ему, но выращенное Вами поколение все будет продолжаться, передавая из рода в род завещанную Вами нравственность, честь и семейственность из рода в род.
   Ваш любящий и следующий по указанному Вами, моей дорогой мамой, пути - Ника.
   Миллион раз целую Ваши руки. Ваш Ника.
  

6

13 июня 1887 г. (Усть-Катав)

   Счастье мое дорогое, Надюрка!
   <...>
   Я почти ничего не писал тебе о своих изысканиях. Первая часть намеченной мною программы еще зимой исполнилась - я уничтожил бесполезный и бессмысленный тоннель, сделав сокращение до миллиона. Теперь дело за второй частью программы - устроить тоннель там, где ему надлежит быть, т. е. на перевале Сулеи, с сокращением 10 верст линии. Ты, вероятно, помнишь, я тебе говорил об этом варианте. Ввиду твоей болезни я думал было 2-ю часть не приводить в исполнение, но теперь, получив от тебя разрешение остаться подольше, я жду Михайлов<ского>, чтобы предложить ему, и, вероятно, он согласится. Эта задача труднее первой.
   Про меня говорят, что я чудеса делаю, и смотрят на меня большими глазами. А мне смешно: так мало надо, чтобы все это делать - побольше добросовестности, энергии, предприимчивости, и эти с виду страшные горы расступятся и обнаружат свои тайные, никому не ведомые, ни на каких картах не обозначенные ходы и проходы, пользуясь которыми можно удешевлять и сокращать значительно линию.
   Вследствие моего варианта я переменил весь участок Лаппы - он пройдет по другому берегу Юрюзани - для него большой скандал...
   Ваш крепко целую<щий>, люб<ящий> и верный Ника.
  

7

  

1 окт(ября) (18)90 г.

   Счастье мое дорогое, Надюрка!
   Рву минуту, чтобы написать тебе несколько строчек. 6 часов утра, лошади готовы везти меня на линию - завтра кончаю все полевые работы.
   Все невозможные трудности этих изысканий уже назади - все эти 60-верстные в день поездки верхом для рекогносцировки местности, без еды, без дорог, на полных рысях тряской лошади, все эти ночевки на мокром сене (сверху снег, снизу мокро), все эти косогоры, болота, утомление, доходившее до рвоты,- все назади. Не было еще таких изысканий и никогда не будет - в восемь дней 75 верст, каждый день, не переставая, то дождь, то мокрый снег, в слякоти, грязи и с сокращением на 75 в<ерст> - 25 верст и 50 т<ысяч> куб<ических> с<аженей> работ (было 100 т<ысяч>).
   Господь помог сделать славное дело. Это моя Ахал-Текинская экспедиция. Но я рванул здесь так, как только мог.
   Господь спас меня от большой опасности. Моя лошадь опрокинулась через меня - как она меня не раздавила, я и теперь не знаю. Это было одно мгновение, когда я сознал, что лошадь упадет через голову (видала, как ребятишки опрокидываются?). Я успел сознать и перегнуться вправо, вследствие чего под нее попала только одна нога. Зато хватился левым боком и плечом со всего размаху о камень,- думал, не досчитаюсь ребер,- но все, слава богу, благополучно. Несколько дней только болела вся сторона.
   Приеду к тебе, отслужим благодарственное молебствие. Теперь все это кончилось - я езжу на плетушке и завтра все кончаю в поле. Остаются поперечные профиля.
   Буду в Самаре 15-го и через 10 дней к тебе, мое счастье.
   Меня требуют чуть не каждый день из Самары - остаюсь глух, потому что иначе нельзя - надо кончить.
   Пиши Самару, Управление.
   Крепко целую тебя, деток, да хранит вас господь.
   Твой верный муж Ника.
  

8

  

19 июня (1891 г., Колывань)

   Счастье мое дорогое, Надюрка!
   Ну вот я и в Колывани, осмотрел всю линию, знаю, куда и как идти, и завтра выступаю. Бог даст, в этом году все кончим, а я самое позднее выеду 1 сентября к тебе, мое счастье, если господь поможет.
   Веду маленький дневник, который, когда тетрадь заполнится, вышлю тебе.
   В общем Сибирь не производит никакого впечатления или, вернее, не производит того, какое привык связывать с понятием о Сибири. Всех этих черных и белых медведей, непроходимых дебрей, разных народностей в их национальных костюмах, оленей и пр.- ничего нет. Те же самарские места или Уфа - Златоустовские. Если лес, то порченый,- то рубленый, то опаленный,- а то полянки, больше с перелесками - береза, осина. Хлебопашество и земли сильные, без удобрения. Много полей. Возят хорошо, верст по 16 в час. Почтовые станции, вид городов, характер всей Сибири - Россия времен Николая Павловича. Вспоминается что-то далекое-далекое, смутное, с таким трудом вспоминаемое, что кажется другой раз, что просто во сне когда-нибудь видел или в какой-нибудь другой жизни.
   Сибирь можно назвать царством казны. Казенный человек - все. Ему и книги в руки, и честь, и место: все остальное так что-то. Печать казны на всем. Это наружная, так сказать, Сибирь. Под этой первой оболочкой присматриваешься и видишь, что копошится замкнуто, самобытно вторая Сибирь - коренная - коренные жители купцы и крестьяне. Эти коренные очень гордятся собой, с пренебрежением относятся ко всему русскому, интеллигенция их называет - весь пришлый элемент - навозным, а простой народ говорит "дура Рассея". Глупая самодовольная баба дергает своим толстым брюхом и пренебрежительно говорит:
   - Известно, из дуры Рассей чего путного дождешься.
   Но гордиться коренникам в сущности не из чего. Невежество сплошное, кулачество в страшном ходу, и сила их в невозможной эксплоатации разных народностей. Остяк, бурят и все остальные - споены, развращены своими эксплоататорами до последнего. Приисковое дело стоит на невозможной эксплоатации рабочего, пушной промысел на спаивании, и все в таком роде.
   Мужик с гордостью заявляет, что у них "земля неделёная", то есть ее столько, что паши кто где хочет. На первый взгляд, благодать, но, вникая, видишь другое. Отдувается голь, не сеющая и живущая заработками. Они должны платить столько же, сколько и тот, кто сеет.
   - Так ведь он не сеет?
   - А кто ему не велит?
   - Ты же на его земле сеешь - ты и плати за нее. Если б она, земля, была делёная - он бы свою часть продал бы и внес повинности, а ты захватил ее, а он за тебя плати.
   И все так построено, что от неимущего и последний талант отнимается, а имущему прибавляется.
   За этой коренной Сибирью идет вольная, бродячая Сибирь: переселенцы, поселенцы и беглые - бродяжки, как их здесь называют. Последние уже переход между человеческим населением Сибири и обитателями тайги и тундры: медведи, сохатые, волки, белки, лисицы и пр. зверье, которыми кишит Сибирь. По дороге масса подвод - взад и вперед: это неосевшая Сибирь, бродячая, переселенцы - на законном основании. Бродяжки редко показываются на трактах, но встречал их в тайге (густой лес), по проселочным, едва заметным дорожкам. Народ крупный, видный, за плечами целый тюк всякого скарба, цветные рубахи - грязь на них, ноги в лаптях, лица обросшие, глаза...
  

9

  

(1891 г., июнь, между 19 и 22, Томск)

   Счастье мое дорогое, Надюрка!
   И почтовой станции близко нет, а все-таки сажусь писать тебе.
   Да, по мере того, как знакомишься с Сибирью, она начинает обрисовываться рельефнее.
   - Мужик сибирский "опытнее" российского.
   Вот слово, которое слышишь сплошь и рядом от здешних крестьян, когда они силятся сделать разницу,- "опытнее". И этим много говорится. Трудно отдать себе ясный отчет, но чувствуется действительно, что во многих отношениях он целой головой выше российского.
   Во-первых, он богаче значительнее, обставлен обеспеченнее - земля неделёная, то есть захватывай какую знаешь, лес даровой - значит, твердая почва под ногами уже есть, отсюда уверенность и довольство. Он всегда был свободен, и это чувствуется: он самостоятельнее и независимее. Он слыхал о барине, но видел его или издали, или в положении, когда он перестал быть барином,- сосланного...
   Замкнутости в себе, дипломатии русского мужика и помину нет: он откровенен и добр душою, говорит о таких вещах, о каких наш и не подумает толковать с барином.
   К дороге у них громадный интерес. И не потому, что там из этого выйдет, а как и где именно ее вести. Какое место удобно, какое нет. До поздней ночи они толкуют рядом с моей комнатой, где ее и как надо.
   Они очень самолюбивы, не хотят ударить в грязь лицом, и поэтому что бы кто ни говорил, а в конце концов каждый говорит:
   - Ну вот я это же и говорю...
   Теперь уже установилось, что после их дебатов я выбираю самого толкового и он идет со мной. Это большая честь, и они гордятся. Быть выбранным - значит быть признанным умным, знающим мужиком.
   Попадают и богатые, больше бедных, но, конечно, всегда дельные в этом отношении и с искоркой.
   Так, первого я взял из толпы, когда он, говоря о направлении, в споре с другими дошел до фразы:
   - А я вот на все свое жалование (50 к.) об заклад пойду, что так,- пропадай мой день.
   - Хочешь со мной? - спросил я.
   - Так что...
   - Веди.
   Это произвело большой эффект в толпе, споры смолкли, Алексей сконфуженно, но уверенно выступил вперед, прокашлялся и проговорил:
   - Айдате.
   Он с честью исполнил свою миссию и получил выигрыш на руки.
   Мы идем и в свободное время разговариваем. Я, все я.
   Я говорю о Ермаке Тимофеевиче, говорю о значении дороги, привожу параллель, которая доходит до сравнения его с Ермаком.
   - Дорога выстроится, уйду я, и забудете обо мне, а из рода в род в деревне пойдет, что Алексей указал ей путь.
   Алексей откашливается, и в нем загорается огонек вечности, и он сосредоточенно всматривается в туманную даль времени, вероятно, видит в ней среди своей деревни свою фигуру, и лучшее, что в нем есть, просыпается, он становится чуток и понимает то, что при обыкновенной обстановке не понял бы. Мы говорим о политике, истории. Я говорю о значении для них царя, об ослаблении духа в крестьянине к царю, освещаю связь историей, говорю о Сусанине и слышу от него чудные вещи.
   Наш государь здесь крупный помещик, мы идем по кабинетским землям, и крестьянам безвозмездно отданы и поля, и леса, и все земли. Они платят оброк по 8 р. с души, и всё их.
   - Нам от царя двойная милость,- мы двойник его.
   Раздражение на порядки улегается, жалоба, что проезд Наследника их разорит, стихает, локализируется, переходит на местную власть, а светлый образ державного Царя встает во всей его силе и неприкосновенности.
   Опять проза, жизнь идет своим чередом, давно прошли те места, которые знал Алексей, но он остается в работниках, идет и идет за мной, и нередко я ловлю его взгляд на меня, молчаливый, вдумчивый взгляд, каким мы иногда смотрим на какой-нибудь кусочек аквамаринового в золотой оправе неба, смотрим, вспоминаем что-то забытое, и будит оно в нас что-то такое, чего никаким словом не передашь.
   И вот среди этой кучки рабочих в дебрях и тайге я уж не чужой - я свой, я что-то дорогое, хорошее для них, и, тронутый, я вижу массу услуг внимания и расположения к себе, того, чего не было и не дает вообще сибирский крестьянин. Я чувствую себя уж нравственно связанным с ним, мы знаем друг в друге то, до чего другие всю жизнь не договорятся, мы дорылись до связи и видим ее крепкую и сильную, и нам легко и весело, и мы свои люди, мы русские, и в нашем маленьком деле мы стоим и чувствуем себя лицом к лицу с историей: и результат у нас 12-15 верст в день.
   - Сметанки? - спрашивает ласково какой-нибудь замухрышка, которого белая рубаха давно уже черная, сам он какой-то пария тайги, но черные глаза так ласково светятся, так он весь тут, так чувствую я его и он меня, и так нам хорошо, что я беру из его (рук) сомнительного местонахождения сметанку и кладу на свой хлеб. А ему не жаль,- он отхватывает, сколько может захватить его грубый черный палец, и взасос смазывает ее на мой хлеб.
   - Кушай на здоровье, хватит.
   Ночью он спит рядом со мной, иногда я вижу, как он просыпается, чешется, сонно оглядывается, тупо смотрит на меня, встает, идет к костру, снимает свою рубаху, греет ее на конце, отчего все блохи падают в огонь. Во мраке рельефно рисуется на огне темный силуэт этого бродяги, чувствуется его преступная жизнь; он, я - люди разных лагерей, и при других условиях он не счел бы никаким преступлением покончить со мной, а теперь - мой револьвер я и не знаю, где он, я лежу и с наслаждением любуюсь этой атлетической фигурой, и по обрисовывающимся мускулам, сильным и железным, его тела я рисую себе жизнь, при которой могли бы они закалиться. Ничто не мешает мне отдаваться моим художественным занятиям, а эта ночь, тайга, костер, бродяга, какой-то шорох и треск только усиливают фантазию и прибавляют настроения.
   Хорошо. Сонно пошевелится кто-нибудь, зачавкает, почешется и снова спит. Крикнет птица, разбудит на мгновение ночь, что-то живое проснется и снова стихнет, вздохнет ветер, зашумят где-то деревья, задвигается пламя, оглядываясь на спящие кругом фигуры, раздвинет на мгновение покров окружающей ночи, точно заглянет в нее, и опять она надвинулась, тихая, спокойная, молчаливая и торжественная. И комар устал. Упал на землю и тоже спит. Но короткий его сон: подымется и со сна так больно вопьется в тело. Вот он где-то уж поет, поет и ждешь, ждешь его, тело горит от зуда, а он тянет и тянет - ждешь и не спишь, как ни уговариваешь себя. Опять бродяга встает, рвет кусок бумажки, свертывает трубочку, сыплет с ладони крошки табаку в нее, закладывает отверстие своим большим заскорузлым пальцем, идет к костру, садится на корточки и зажигает свою папироску. Я тоже достаю и закуриваю.
   - Вторую ночь нет сна,- говорит бродяга, садясь у моих ног.
   - И я не сплю.
   - Да вам-то где ж уснуть... Мое дело привычное - и то вот ворочаешься с боку на бок. Здесь худо, а вот к Иркутску поближе... Не доведи господь...
   И говорит мне бродяга про комара, мошку, паута, говорит о бурятах, тайге и тундре, говорит о походах своих, о приисках, о звере, о жизни бродяжной, и одна за другой проносятся целые картины и образы иной, непонятной нам и незнакомой жизни. Хозяин этой жизни - нужда,- бесконечная, суровая, беспощадная нужда, которая ведет свою жертву, не давая ему в утешение даже сознания, что он жертва.
   И этот пария все-таки чувствует себя тепло и хорошо, он тоже гражданин, но только на особых правах.
   - Царь за нас,- говорит он мне.- Ему-то пример берут из немецкой земли, там ведь этих бродяжек нет, ты им там камень на шею, да и концы в воду... Ну да вы сами лучше моего это знаете... Ну вот и нас чтоб так все равно. А он им: ладно, оставить их, пусть себе бегают - все в моей поскотине будут. Ну, конечно, теперь как будто наследник - отшатились маненько в тайгу, неловко быдто, а то ведь здесь живешь как в саду: тебя не трогают, и ты никого не тревожишь.
   - А теперь нельзя?
   - Теперь с опаской,- наследник, значит, едет, ну и стали хватать: от греха и дальше.
   - Стали, стали,- подтвердил один из проснувшихся. И наши же бродяжки тоже все отшатились. ...Как заседатель приказал нам их переловить, мы в ту же пору им и сказали: идите, мол, к богу, а то ведь нам беда будет: лови вас, а там подводу земскую,- замаят - так и спровадили.
   - Не выдаете бродяжек?
   - Ну, неужли ж? Какая нам корысть? Живет и живи... Тоже ведь несчастная душа.
   Бродяга мрачно смотрит в огонь. Неожиданно он пристал ко мне.
   Однако пора кончать.
   Веду журнал, дневник, сам привезу. Сегодня кончил, дошел до Томска. Теперь еду на рекогносцировку, крепко целую деток, тебя.
   Уходил свою плоть - уж ничего больше в голову не лезет.

Твой вечно Ника.

  

10

  

22 июня (1891 г.)

   Счастье мое дорогое, Надюрка!
   Сегодня суббота, и рабочие отпросились пустить их пораньше в баню. Так как я работаю, слава тебе господи, очень успешно, иду до сих пор со средней скоростью от 12-15 верст, работая по 18 часов в сутки, то самые сильные рабочие притупели немного, и я отпустил их. И при этом, мое сокровище, местность средняя. Не трудная, но и не легкая, и хотя редким лесом, но покрыта.
   Я действительно знаю это дело - изыскания - и люблю его. Если бы мне поручили бы отыскать подходящего человека для изысканий с ответственностью за него головой, я без всякого страха выбрал бы для этого знаете кого, мое счастье? Вашего мужа, моя радость, и был бы уверен в успехе...
   Вы видите, мое счастье, что я в духе, я устал как мог, я вдали от моей женки, я с завистью думаю о тех, кто близок теперь к ней... Счастье мое, попробую писать как бы о Кольцове, описывая действительную жизнь: не выйдет, ты не будешь в убытке, так как будешь знать про меня.
   Итак... Кольцов был снова в своей сфере. Снова пахнуло на него свежестью полей, лесов, земли и неба. Снова природа обхватила его в свои объятия, как молодая соскучившаяся жена обнимает своего долго отсутствующего мужа, и Кольцов сразу почувствовал в этих объятиях всю силу своей любви и всю ту бесконечную связь, установившуюся между ними. Пусть для других их речи будут бесцветны, малопонятны, пусть костюм ее не соответствует лучшему, что есть на свете, он узнает ее во всяком костюме и сумеет заглянуть ей в душу так, что почувствует, что он живет и что жизнь прекрасна. И разве не прекрасна она на лоне этого догорающего вечера, в аромате тоскующих по уходящему солнцу лугов, в туче золота, которое солнце разбрасывает щедрой горстью на лес, сквозь который, как через что-то прозрачное, отсвечивается весь точно залитый огнем его заката, а выше сбегаются мелкие тучки, то темно-лиловые, то нежно-оранжевые, а из-за них, точно зажатое в расплавленной огненной лаве, глядит полоска нежно-зеленого бледного неба, как отворенная дверь, как намек на иной мир, куда тянет и манит, и кажется, что она говорит о чем-то знакомом, о чем-то таком, что давно-давно было,- где, как,- все стерлось, но ощущение блаженства осталось: горит и тянет в эту чудную нежно-прозрачную аквамариновую даль.
   И вглядываясь туда, сильно и глубоко переживая это ощущение невыразимой прелести, Кольцов думал о вечной молодости и, сверяя свои чувства с прежними, повторял себе с восторгом, что он никогда не будет стариком. И в то же время он вспомнил, что, напротив, в обществе людей, особенно мало ему знакомых, он часто думал, что он уже старик. А здесь, на лоне природы, он опять нашел свою молодость и чувствовал, что, пока он будет смотреть в эту прозрачную щелку, он никогда не состарится.
   Далее он думал, что он оптимист и что всегда найдет себе утешение, затем ему пришло в голову слово "идеалист", мелькнуло, что в 29 лет им быть не по чину, сознал, что это ненормально даже, но раз это хорошо, то какое ему дело, как люди это назовут: ведь он не пойдет же к ним открывать свою душу. И раз ему хорошо, то это все, что и требовалось доказать. Как это ни просто, а как мало людей могут сказать себе это и не чувствовать в то же время саморазъедающий анализ своих ощущений и отношение к ним со своей точки зрения, а не с точки других. И он сам, опять-таки будь около него общество людей, стал бы опять чувствовать все за других, а не за себя.
   Да, индивидуальность обречена на погибель,- сделал вывод из всех своих мыслей Кольцов и тяжело поднялся с земляной завалинки, устроенной вокруг его балагана, в котором сибир<ские> крест<ьяне> живут во время страды. Он еле встал от усталости: ноги его затекли, в пояснице он чувствовал боль, тяжелые походные сапоги жгли его перепаренные ноги. Он устало обвел глазами вокруг себя. А кругом уже горели костры, огонь, веселыми струйками перебегая, исчезал вместе с черными клубами дыма в небе, на кострах грелись чайники, группы усталых рабочих, не заботясь о позах, лежали и бесцельно смотрели в огонь. Подымалась вечерняя сырость, солнце бросало последние взгляды на землю, начинавшийся туман смешивался с дымом костров, какая-то птица издалека нарушала царившую тишину.
   Кольцов потянулся, лениво заглянул в маленький, темный, с земляным полом балаган и машинально стащил с головы род громадного чепчика с сеткой для лица, служившей ему защитой от назойливых комаров, мошек, оводов, или, как их здесь называют, паутов. Но в ту же минуту десятки озлобленных жал впились немилосердно в его шею, стриженую голову, лицо, нос, лоб. Кольцов отчаянно замахал по лицу, шее, голове руками и поспешил надеть чепчик. Рабочие добродушно-насмешливо наблюдали его.
   - Ну и места,- проговорил благодушно Кольцов,- носа не высунешь.
   - Сибирь,- флегматично протянул высокий, худой, с клинообразной бородкой рабочий с бельмом на одном глазу. И, помолчав, проговорил нараспев:
   - Сибирь...
   Я уж и сам вижу, что не следовало бы деморализовать рабочих, платя за вещь, стоющую 10 к<опеек>,- 40. Но с другой стороны, могут принять его за выжигу, эксплоататора, первый день работы, вот узнают поближе... ну, тогда...
   Кольцов полез в карман, вынул 40 к<опеек> и передал буфетчику.
   - Много-с,- тихо, так, чтобы не слышали, укоризненно проговорил Кольцову буфетчик и, повернувшись к рабочему, веселым уже голосом проговорил:- На, получай.
   Рабочий заглянул в глаза буфетчику, на его лице блеснуло недоумевающее удовольствие с некоторой примесью насмешки, окинул остальных тем же взглядом и самодовольно спрятал 40 к. в штаны.
   Здоровый парень в красной рубахе лежал перед костром на животе, подперев свое крупное лицо руками, и покосился на соседа, плюгавенького, с всклокоченной бородой мужичонку. В ответ мужичонка вынул трубку, сплюнул, опять всунул ее себе в рот и, обхватив колени, по-прежнему молча, без выражения, уставился в костер. Красная рубаха колупнул пальцем землю, что-то прошептал себе под нос, опять глянул на плюгавого и распустил свои толстые губы в широкую глуповатую насмешливую улыбку, но, встретившись глазами с Кольцовым, он быстро опустил голову к земле.
   "За дурака считают,- подумал Кольцов и сейчас же подумал: - Глупо-то глупо немножко",- но это его мало смутило, и он добродушно стал рассматривать лица рабочих. Он не боялся за конечный результат. Для этого он был достаточно опытен. Поживут, узнают его, будут бояться немного, сумеет он заставить их из кожи лезть вон, ну и они сумеют его хорошенько ограбить.
   Это было так же обычно, так как-то само собой складывалось, что Кольцов, зная себя, что не в силах отказать просящему, видел единственное свое спасение за эти деньги выжимать из рабочего все его силы.
   Так что всегда выходило, что дорогое было дешевым. Несмотря на общий вопль, что Кольцов портит цены, работы его всегда были значительно дешевле других. Для этого надо было не жалеть себя, и Кольцов действительно не жалел.
   Сегодня был первый день работ, и Кольцов дипломатично не понуждал рабочих. Он работал, что называется, спустя рукава.
   - Ну что, тяжелая моя работа? - спросил Кольцов.
   Рабочие молча переглянулись между собой и не могли удержаться от какой-то снисходительной улыбки.
   Тяжелая? Им ли, привыкшим к каторжной страдовой работе, какую-то прогулку в пять верст за целый день считать тяжелой.
   "Послал же господь человечика",- подумал сидевший плюгавый мужичонка солдат и проговорил, флегматично косясь вбок:
   - Нам к работе не привыкать.
   Красная рубаха быстро опустил голову, чтобы скрыть набежавшую улыбку, и тихо, весело пробурчал:
   - А ешь тебя муха с комарами.
   - Вот я и прийму за урок пять верст. Что больше в день будете делать - по пяти коп<еек> с версты каждому.
   Рабочие переглянулись. Их мозги медленно задвигались, и начался небыстрый, но всегда верный подсчет. Как обыкновенно бывает в артели, один громко думал, а другие соображали.
   - Это как же,- заговорил солдат.- Ежели я, к примеру, 10 верст.
   - Ну, за пять получишь свой полтинник, а за другие пять еще четвертак.
   - Тэк... с,- протянул он и мотнул головой.
   - У меня в России всегда так работали. Ну и выходило на круг до рубля в день.
   - Поденщины? - быстро спросил солдат.
   - Не поденщины, а сдельной работы.
   - Тэк-с...
   Воцарилось молчание.
   - А если мы, к примеру, три версты сделаем...
   - Ну, уж это мое несчастье,- усмехнулся Кольцов.
   Рабочие больше всего старались не показать барину того, что думают. Они осовело смотрели перед собой, как будто дело шло о чем-то очень убыточном для них.
   Кольцов вошел в балаган.
   Рабочие встрепенулись и вполголоса повели горячий разговор. Одни недоумевали, так как при малейшем желании Кольцов мог бы потребовать с них более быстрой работы и получить, таким образом, версты две даром, а он между тем во весь день словом не обмолвился.
   Другие видели в этом западню и предсказывали, что если они начнут из кожи вон лезть, то в конце концов их надуют. Третьи возражали и говорили, что попытать можно будет. Пятые, наконец, большинством склонны были верить и относили все к незнанию местных условий залетным бог весть откуда барином. Уже поденная цена на гривенник больше обыкновенной показывала это незнание... Стакан 40 коп<еек>... Принес рабочий из речки воды - гривенник. За что?
   - Простой... ладно будем,- мигнул пренебрежительно солдат на балаган. Лица у рабочих стали проясняться.
   Кольцов в это время снова показался, и рабочие, точно по чьей команде, быстро согнали свое довольство и снова с неопределенными лицами стали пить свой чай.
   Кольцов вышел, посмотрел на дорогу и сел на завалинку.
   Наступило молчание.
   - Не едут,- проговорил Кольцов.
   - Не видать,- ответил солдат с бельмом.
   Рабочие ждали, чтоб заговорил Кольцов. Кольцов, закинув удочку, терпеливо ждал.
   - А что, барин? - начал, наконец, солдат.- Сомневаются ребята: маловато, бают. Вот гривенник, толкуют, так, пожалуй бы, послужили бы...
   Устал, будет. Крепко целую тебя, деток.

Твой любящий Ника.

   Жду известия и заботы об обоюдном здоровье.
  

11

  

(8 февраля, 1892, СПБ)

   Счастье мое дорогое, Надюрка! Только что из Царского, где праздновалось мое рождение. У Вари был обед. Мне поднесли серебряную ручку и золотое перо, как писателю. Этим пером в первый раз сел писать тебе письмо. Были все, кроме Саши и Миши. Саша больной лежит в нумерах (так, пустяки), а Миша у невесты,- у них, несчастных, свидание два раза в месяц только. Нинины дети подарили мне свою группу. Все они очень ласковы и любят меня.
   Приехал Свербеев,- он сам поедет говорить обо мне с председателем Дворянского банка, Голенищевым-Кутузов<ым>. Он с ним очень хорош, я, конечно, очень рад. Свербеев совершенно родственный.
   С Анненковым мы видаемся каждый день. Завтра он везет меня к Абазе (быв<ший> мин<истр> фин-<ансов>). Абаза и Вышнегр<адский> - две силы. Едем по делу элеваторов и затона в Самаре.
   Сегодня от Абазы получил очень любезное приглашение. Пока у нас министр Евреинов, а секретарь у него Нечай, мой хороший знакомый по Одессе. Я уж ему все рассказал и просил его, когда до министра дойдет моя история, помочь мне. В Одессе мы были неразлучны: он, Изнар и я. И Изнар в Министерстве.
   Рапорт Петрову с жалобой на Михайловского подаю в понедельник, 19 февраля. Я стою на почве дела, но говорю все откровенно: за что именно я стоял, сколько дал сбережения, сколько истратил денег и прошу возвратить мне из премии мои деньги.
   Завтра появится мое письмо в "Новом времени" в защиту корпорации в лучшем смысле этого слова (9 февраля). Ты его прочтешь и увидишь, какую пушку я воздвигаю против К. Я. Рапорт будет вторая пушка, а через 5-6 дней 3-я, в виде Сибир<ской> статьи в "Русском богатстве". И в "Нов<ом> времени" и под Сибирской дорогой подписываюсь полностью. Если на время и провалюсь, то шуму наделаю много. Буду держать себя скромно, но с чувством большого собственного достоинс<тва>.
   Вы знаете меня, моя радость. О моем столкновении в Министер<стве> все говорят и ждут с нетерпением пальбы. Говорят и в литератур<ных> кружках (на днях у Ст<анюковича> большой обед после выхода журнал<а>, где я ввожусь в семью литераторов). И везде то же: Мих<айловский> 1 - вор, Мих<айловский> 2 - честный. Что победит: воровство или честность? На такой почве не стыдно с треском и провалиться,- это будет не провал, а победа. Я уйду известный и с программой, и древко моего знамени К. Я. будет носить на своей физиономии (в переносн<ом> смысле, конечно,- не пойми, что я об него руки хочу марать). С этих пор наши фамилии будут неразлучны. С этих пор замалчивать меня не придется больше.
   В "Русск<ом> бог<атстве>" я пишу: Тёму, Сиб. и об элеваторах на 750 р. До мая я почти весь пай заработаю свой. С Сашей помирился,- он какой-то большой чудак,- жалко его, съежился он в горошину. Вот уж мы два брата.
   - Я слышал, ты большой посев,- говорит,- затеял в этом году?
   - Затеял, говорю.
   - Опасно. Я слышал, ты с Мих<айловским> поругался?
   - Поругался.
   - Напрасно. Я слышал, ты в журнале участвуешь?
   - Участвую.
   - Берегись!
   У меня нет такого узелка на парусе, который не был бы развязан, и я иду на полных парусах. У него все узелки перевязаны, и он еле движется.- Боже мой,- говорит он сестрам,- какая страшная энергия у Ники.
   Сколько приходится с этими рапортами, записками, письмами в редакцию, статьями (Сиб. наново написал - теперь очень хорошо), Тёмой, письмами к товарищам о журнале (18 писем написал) возиться. Теперь уже час, а еще часа два корректуру держать придется.
   До свидания, мое счастье, деток целую, мерси Дюсечке за письмо.
   Кланяйся всем и благодари, кто тебя посещает, от меня.
   Познакомился с Масловым, Буренин очень благоволит мне, письмо в редакцию сегодня сам прислал мне для корректуры.
   "Новое время" для меня очень важно: я говорю с такого места, откуда они (в<ременное> У<правление>) должны слушать меня.
   Министр<ами> наз<начили>: Евреинова, Имретинского и принца Ольденбур<гского>. Выш<неградский> хлопочет о раскассировании.
   Твой друг Табурно кланяет<ся>, потребовал и в телеграмме прибавить.
  

12

  

(июль, 1892 г., Казань)

   Счастье мое дорогое, Надюрка!
   Сегодня высылаю тебе No 162 от 1 июля "Волжских ведомостей" с моей статьей. Принимают меня здесь очень любезно во всех сферах,- везде я желанный гость.
   Приехал Николай Константинович Михайловский и сказал, что полюбил меня за эти два дня как брата. Он сказал, что я крупный талант и от меня все ждут очень много. Требует, чтоб я писал, писал и писал и главным образом как беллетрист. В редакции была очень смешная сцена. Пришел один господин, моряк Бирилев. Зашел разговор о "Русском богатстве". Редактор нарочно говорит:
   - Неважный журнал.
   - А нет,- говорит Бирилев (он старик).- Одно "Детство Темы" чего стоит.
   - По-моему,- говорит редактор,- и "Детство Темы" неважно (а он не знал, что я автор).- Тот раскрыл глаза и смотрит на редактора.
   - Что вы, читать разучились?
   Редактор как зальется смехом.
   Когда секрет открылся, вот уж было удовольствие для старика.
   Я так был тронут всем тем, что он говорил за себя и других, что в первый раз серьезно поверил, что я писатель. Это был голос человека, не знавшего меня.
   Я в этом отношении с тобой то же, что Фома с Христом.
   Сегодня Н. К. Мих<айловский> уезжает. Я провожу его и уеду совсем на линию, так как все дела и отчеты кончил и отправил.
   У нас никакой холеры нет. Я принял меры: ношу фланель, пью красное вино и ем простые блюда. Зелень в рот не беру. Берегитесь и вы, мои дорогие: главное, чуть расстройство, сейчас же за доктором и самое серьезное внимание: касторку, фланель на живот и диету. Красное вино обязательно все должны пить за завтраком и обедом, - это обязательно, мое счастье. Всем мой поклон и привет. К 1 августа буду. Крепко тебя и деток целую.

Весь твой Ника.

   Смотрите за рапсом, чтоб кобылка не съела,- у Чемод<урова> весь рапс съела.
  

13

  

(между 29 октября и 6 ноября, 1892 г., СПБ)

   Счастье мое дорогое, Надюрка! Бесконечно рад, что ты решила, мое счастье, терпеливо ждать или, переговорив с Юшковым, ехать ко мне сюда. А я вот что решил: написал Коле и прошу его дать мне вексель на 5 т<ысяч> р<ублей>, чтоб рассчитаться с самар<скими> долгами.
   Я послал ему письмо 29 октября и просил мне телеграфировать. Как только получу от него, сейчас выеду в Самару (без Колиного векселя и показаться нельзя), а оттуда, если твое дело с Юшковым не сойдется, к тебе, мое счастье.
   Сочувствия много, но денег мало. Что делать, мое счастье, нельзя все. Имеем надежды на будущий год, имеем литературу, ну и служба. А все-таки без денег, как без солнца,- не радовает, как говорят мужики наши. Бог даст, и порадует, наконец. Деньги не растрачены, а

Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
Просмотров: 520 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа