Главная » Книги

Гончаров Иван Александрович - Письма 1859 года, Страница 2

Гончаров Иван Александрович - Письма 1859 года


1 2 3

я руку и скажи, чтоб не ленился, а писал бы статью об Обломове, иначе да будет он сам архи-Обломов! Деде скажи, что я всё смотрю, как в крошечных речонках ловят форелей, то есть хотят - ловят на удочку и также не-ловят, как он - окуней. Дядя Аполлон читал нам, немного, правда, но зато прелестных три-четыре стихотворения. Давно я не слыхал таких, особенно Мадонна и Неаполитанское утро. Скоро Вы их увидите и услышите. - Если увидишь Писемских, кланяйся тоже и скажи, что если он на следующий год собирается за границу, то чтобы, кроме природного зада, заказал себе еще гуттаперчевый, а то отсидит в мальпосте и вагонах. Меня одолели немцы, не могу их видеть и слышать. Русских здесь мало, боятся войны. Золото наше в Австрии (а не в Пруссии) ходит отлично: здесь мне дают за полуимпериал около 7 руб. сер<ебром>.

Мой адрес:

(pаr Stetin)

Oesterreich.

Boehmen

Marienbad.

An den Herren Johann Gontcharoff

poste restante

Кланяйся дяде Леониду, Константину Аполл<оновичу> и обними братца Варичку, да береги, смотри, его.

Друг твой И. Гончаров

Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ

1 (13) июля 1859. Мариенбад

13/1 июля 1859 года. Мариенбад.

Сейчас получил Ваше письмо, Юния Дмитриевна, и сию же минуту спешу отвечать: доказательство - как мне приятно и то и другое, то есть и получить письмо Ваше, и отвечать на него. Вы жалуетесь на мою холодность к Вам, принимая ее как будто за личную себе обиду, даже говорите, что это заставляло Вас страдать; в заключение желаете от меня фраз, которые могут, по словам Вашим, Вас успокоить. Зачем же фраз? Это плохое средство. Не лучше ли сказать истину: в ней одной и есть успокоение, если только Вы не шутя могли беспокоиться от таких пустяков, как мое внимание, шутки, посещения? Да и нужно ли говорить истину: я думал, что Вы ее и так знаете и видите. Прежде всего несправедливо, что я охладел к Вам только: спросите Екатерину Александровну, Колзаковых, спросите самых старинных друзей, не осовел ли я вообще, гляжу ли я на кого-нибудь и на что-нибудь так же бодро, свежо, игриво, как прежде, часто ли улыбаюсь, шучу? Часто ли, по-прежнему ли бываю у Евгении Петровны и Николая Аполлоновича? Спросите и скажете конечно: нет. Значит со мной, от лет, от опыта, от... от... и не перечтешь причин, произошло общее охлаждение. Таков уж мой характер и вся натура: я жив, восприимчив, лихорадочен и в симпатиях и в антипатиях, жил воображением, потом уходился, износился, отупел, обрюзг и чувствую от всего скуку и холод. Это холод не к Вам, не к другому, не к третьему, а всеобщий, охвативший меня холод. Но однако же я к Вам ходил, что доказал особенно летом; зимой не ходил просто по причине Гончарной улицы да еще потому, что встречал Вас ежедневно то у Стариков, то у Евгении Петровны; следовательно, видался с Вами по-прежнему, часто. Итак, Вам недоставало только визитов моих в Вашу квартиру, и Вы страдали от этого да еще от самолюбия, как сами говорите. Что же, Вы думаете, что я охладел оттого, что Вы стали хуже, что ли: надо предположить это, чтоб допустить страдание от самолюбия. Вы скажете, что я ходил всякий день к Старикам, так отчего ж, мол, и ко мне не ходили часто? К Старикам ходил я часто потому, что в самом деле люблю их как только могу, да, кроме того, к ним удобнее ходить часто, нежели к кому-нибудь, и Вы сами знаете почему, между прочим, и потому, что с ними обоими я одинаково близок, а с Вами близок, а с Алекс<андром> Павловичем - гораздо менее знаком и т. п. В последнее время дом Старика (да и прежде тоже) сделался как-то средоточием приятельских бесед: там жил Льховский, там я ежедневно обедал, жил Федор Ив<анович>, приходили часто Вы, потом поселилась Анна Романовна, ходил Лёля и, наконец там же собирались Николай Аполл<онович> с Евг<енией> Петровной и образовалась привычка ходить по одной тропинке, по одной лестнице, в одну комнату. А больше куда я еще ходил, с кем был любезен, ласков, поищите-ка, и окажется, что ни с кем. Ходил, дескать, к литераторам: да это было необходимо, это своего рода служба - и некоторые общие интересы сзывали всех, и то большею частию на обеды, после которых и разлетались в разные стороны. Симпатий тут было немного и очень с немногими.

Если Вы допустите, что лета, недуги, занятия и разные досады много изменили мой характер, то увидите, что собственно к Вам я изменился ни на волос не больше, как и ко всему другому. Я уж не смеюсь нынче, шутка с языка нейдет, и спросите откровенно Старушку, она Вам скажет, а может быть уже и говорила, что я, своим молчанием, угрюмостью, а иногда раздражительностью бывал им в тягость. Это я чувствую. Что касается собственно до Вас, то если бы кто-нибудь вздумал бросить на Вас малейшую тень в моих глазах, хоть на волос понизить Ваши прекрасные качества - я бы, поверьте, как старый и неизменный Ваш рыцарь, готов еще оживиться, вспыхнуть и найти прежний бойкий язык и за словом в карман бы не полез. Но быть веселым, любезным, разговорчивым, доказывать дружбу осязательно, по-прежнему - не смею обещать. Ослабел, опустился и хандрю. С этой стороны Вы меня не трогайте, а если хотите, пожалейте обо мне да и махните рукой. Я не живу, а дремлю и скучаю, прочее всё кончилось. Какой же дружбы и движения хотите Вы найти в полумертвом человеке? Положение мое затруднительно, особенно между незнакомыми. Люди подходят знакомиться, а я норовлю встретить их рогами. Особенно одна московская барыня, кажется, очень озадачена: доктор нас познакомил, я дня два с ней поговорил, она было расположилась ко мне очень радушно, в одно время стала обедать со мной, а на третий день мне вдруг не захотелось говорить, на четвертый еще менее и т. д. Сначала это ее удивило, она стала изъявлять участие, я взбесился, потом, кажется, она обиделась, заметив, что я раза два своротил в сторону, а теперь уже гневается. А принудить себя - нет сил. Сначала я было хотел послать с ней детям кое-какие безделки да вам (видите, я думаю о Вас) с Евгенией Петровной по кружке из богемского стекла, но после моей любезности о том уже и думать нельзя. Но довольно об этом. Вот вам не фразы, а чистая правда. Еще более правды будет, если, положа руку на сердце, скажу, что я не стою внимания друзей.

Вы желаете мне здоровья - благодарю, не знаю, достигну ли я цели, то есть вылечусь ли. Что касается до желания вдохновения, то это желание напрасно, оно не исполнится. Вдохновения не было, то есть не было расположения писать, но я поупрямился и начал. Вышло то, что я Вам сказал при отъезде, то есть нельзя в шесть недель обдумать и написать роман: это дерзость и нелепость. Может быть, года два-три назад и было бы возможно положить основание или окончить давно обдуманную и начатую вещь. Вглядевшись пристально в то, что я хотел писать, я увидел, что надо положить на это года три исключительной работы, при условиях свободы, здоровья и свежих, не упавших сил. И я очень рад этому, потому что теперь с меня как будто снимается обязанность литераторствовать; я кончил и вздохнул свободно, ибо где я возьму три года праздности и свежих сил? Явно, что мне мечтать об этом нечего. Притом, работая, я страшно вредил себе: сидел до бледности, до изнеможения, задав себе глупую, чиновничью работу написать хоть часть одну, как будто доклад какой-нибудь. Следствием было то, что я стал чувствовать себя хуже, чем прежде, и я бросил, решительно бросил и навсегда.

Вы спрашиваете, когда я свижусь с Стариками и где: да не знаю. Меня доктор непременно посылает в море купаться; я спишусь с ними и, если Екатерине Павловне велят то же самое, то, может быть, отправлюсь с ними. Здесь один зовет меня в Швейцарию, пожалуй, я и на это согласен. Мне всё равно. Но всего лучше мне хотелось бы с Стариками погулять, поездить - с ними веселее - все-таки близкие друзья, а с чужими - душу воротит прочь. Вот, если б Вы были здесь, я бы доказал Вам, как дорожу Вашей беседой, ни с кем, кроме Вас, не ходил бы гулять. А какие рощи, леса! Между прочим, у меня явилось занятие - здесь водятся змеи, и я с палкой откапываю их гнезда и уже двух казнил, и это развлечение! Весь Мариенбад - один парк, смешавшийся с лесом. Но я один и скучаю. Теперь жду с нетерпением, когда кончатся мои ванны: я опять, как свинья, валяюсь через день в грязи, а на другой день беру железные ванны для укрепления желудочных нерв, расслабленных питьем воды; для той же цели, то есть для укрепления этого расстройства, посылают меня и в море. Мне осталось еще 13 ванн, следовательно, надо пробыть еще 13 дней здесь. Отвечать Вы мне сюда не успеете, а куда я поеду - не знаю. Напишите на имя Стариков, а они мне перешлют или передадут, если будем вместе. От Льховского Виктор Мих<айлович> получил на мое имя письмо и прислал ко мне. Но оно от февраля и с мыса Доброй Надежды: он жалуется тоже на грудь, хандрит, предсказывает себе близкую смерть и очень меня опечалил. Теперь, вероятно, он на Амуре и, надеюсь, получил наши письма.

Но я пересидел срок: ложатся спать в 10 часов, а теперь половина двенадцатого, но мне хочется, чтобы письмо поспело к пароходу. Кланяйтесь Александру Павловичу и скажите, что я частенько вздыхаю о партийке. Занятие не головоломное, а время бы пролетало незаметно. Гульку обнимаю, рискуя, что она оботрется.

Кланяйтесь Евгении Петровне и Николаю Аполлоновичу, я перед отъездом отсюда напишу к ним.

Писемским и Яновским сильно кланяюсь: спросите и дайте мне знать, кончает ли Алексей Феофилакт<ович> свою драму: Это занимает меня больше моего романа, потому что драма касается близко самого живого, всё и всех охватившего вопроса. Напомните ему, что в сентябре надеемся ее слышать от него всю. Спросите его, не затевает ли что-нибудь Островский? Вообще узнайте от него и напишите, что нового в литературе и о литературе. Прощайте - всегда и несомненно Ваш

И. Гончаров.

Может быть, я отошлю письмо не франкированное: я знаю, что это неучтиво, но извините, потому что почтмейстера не всегда застанешь на месте и надо кинуть письмо в ящик без марки; при том оно вернее доходит. Не платите, пожалуйста, за Ваши письма, вернее дойдут.

А. А. КРАЕВСКОМУ

7 (19) июля 1859. Мариенбад

7/19 июля 1859 г.,

Мариенбад.

Вот уж скоро полтора месяца, почтеннейший Андрей Александрович, как я расстался, а написать нечего, ибо сижу всё в Мариенбаде, самом красивом и самом скучном уголке по образу жизни, по жителям, по образу лечения. Встают в пять часов (я в семь), обедают в час (я в четыре) и ложатся в десять (я в 12). Русских, говорят, здесь около ста сорока человек: некоторые скучны, другие забавны, третьи невозможны даже у нас, не только за границею, как, например, одна барыня. Общественных учреждений, кроме нужников, никаких нет, зато - последние расставлены в виде пирамидальных павильонов в каждом почти кусте, в каждой тени задумчивых дриад, ибо неизвестно, кого - где застанет действие воды, а немцы и без воды исполняют эти откровения с немецкой аккуратностью и важностью. Лечение мое приходит к концу: еще надо взять ванн шесть, между прочим, три из грязи: я уже одиннадцать взял и начал было понимать удовольствие свиньи валяться в грязи, да вот скоро кончу и поеду куда-нибудь, может быть в Париж, а если поленюсь, то проведу остаток лета в Дрездене, потому что переезды из конца в конец, без всякого любопытства, без страсти видеть новое, куда как утомительны. Доктор посылает меня к морю, но, кажется, я надую его и не поеду. Если б меня не ждала служба, так я, пожалуй, и воротился бы домой в августе, чтоб не прямо к осени приехать, но не тороплюсь, чтоб отложить удовольствие заседать в комитете как можно долее.

Стал было я пописывать, но так повредил сиденьем и пристальной работой леченью, что должен был бросить. Я вставал из-за письменного стола бледный, ходил целый день как шальной, и чувствовал шум в голове, и потому бросил; доктор испугал тем, что я могу нажить себе этим, при водах, другую сложную болезнь. Он вообще говорит, что, по сложению своему и темпераменту, я принадлежу к числу тех людей, которым нужно как можно меньше делать дело.

Теперь я ограничил свою деятельность чтением немецких газет, притом австрийских, и нашел большое сходство в тоне брани и желчи на нас, на французов с нашими газетами во время Крымской войны. Почти одни и те же насмешки, нападки, а с перемирием вдруг оборвалось - и газеты приняли опять свой педантически-официальный тон.

Мне очень хотелось бы знать, начали ли печатать Обломова, но, к сожалению, до приезда едва ли о том узнаю: ответить мне сюда Вы не успеете, а куда я поеду отсюда, я и сам еще не знаю. Тут на Рейне где-то Влад<имир> Майков с женой: может быть, с ними к морю сговорюсь вместе ехать, в Булонь или Диепп; если же встречу кого-нибудь из приятелей в Париже, то застряну там: мне всё равно. Поторопитесь печатанием, если можно, к началу осени: меня то и дело pyccкиe спрашивают здесь, когда выйдет отдельно, я всем обещаю в конце сентября. Хотя в лондонском издании, как я слышал, меня царапают, да и не меня, а будто всех русских литераторов, но я этим не смущаюсь, ибо знаю, что если б я написал черт знает что, - и тогда бы пощады мне никакой не было за одно только мое звание и должность. Но как бы там ни царапали, а все-таки расходу книги это не помешает, следовательно, желалось бы видеть ее скорее в печати. - Вот теперь с удовольствием почитал бы Отечеств<енные> записки, потому что их нет, а С.-П<етербургские> ведомости так и проглатывал бы. Но есть Bohemia, есть Bohеm<ische> Presse, Preussische Zeitung и т. д. Что за бумага, что за печать! Мерзостные!

В Дрездене видел я Аполлона Майкова, хотел добиться, что случилось с Григоровичем, и всё не мог ничего узнать.

Здесь жара невыносимая, а я угораздился простудиться после теплой ванны; теперь у меня насморк и побаливают виски. В воскресенье хочу уехать.

Прощайте, жму Вашу руку и остаюсь

Ваш И. Гончаров.

Евг. П. и Н. А. МАЙКОВЫМ

7 (19) июля 1859. Мариенбад

7/19 июля.

Мариенбад.

Здравствуйте, Евгения Петровна, здравствуйте, Николай Аполлонович!

И сам не знаю, о чем буду писать к вам: так монотонна жизнь в здешнем тенистом задумчивом уголке! Больше всего, конечно, мы упражняемся здесь в том, что Вас так мучило и тревожило нынешней весной, Евгения Петровна, и чего мы, напротив, здесь всячески добиваемся. Встречаясь друг с другом на променаде, на музыке, знакомые говорят не о политике, а с участием спрашивают друг друга: Действует ли вода? - Да, порядочно. - Сколько раз и т. д. следуют подробности о том, как действует, когда и прочее. Иной любезничает с дамой, да вдруг остановится сначала как вкопанный, потом убежит на полуслове. Вот и развлечения. Русских здесь будто бы более ста человек; я волей-неволей с некоторыми познакомился, да и не рад. Леченье мое приходит к концу; еще надо раза три поваляться в грязи да взять три железных ванны - вот и конец.

Путешествовать мне, собственно, не хочется: ведь я ехал лечиться да бежал на лето от службы; так, вероятно, и сделаю, то есть ворочусь в Дрезден и проживу там до срока, до конца августа. В новые места, в Швейцарию или еще куда-нибудь, ехать лень; в Париже и на Рейне я уже был, следовательно, мне надо усесться на месте и отдыхать. Разве Старик со Старушкой непременно захотят, то, может быть, поеду повидаться с ними. Доктор непременно предписывает мне ехать купаться в море: мне и того не хочется. Вдобавок ко всему, я простудился здесь после теплой ванны и чувствую усталость, сонливость да легкую боль в висках. Начал было от скуки марать бумагу, да ужасно повредил леченью постоянным сиденьем; сделались приливы и вода перестала действовать, так что я принужден был литературные затеи бросить. Конечно, к ним уже никогда не возвращусь, ибо служба и литература между собою не уживаются. Я и так изнемог в прошедшем году от ценсуры и от Обломова.

Я получил от Юнии Дмитриевны письмо: она пишет, что вы от своей холеры освобождаетесь. Ну, я очень этому рад и от души вас поздравляю, хотя рад, что это было с вами: вам полезно, а то растолстеете не путем.

Погода здесь жаркая, но недавно, а во время перемирия стояли холода. Тишина идеальная; экипаж здесь редкость: весь Мариенбад - один парк, мешающийся с лесом. Цветы носят коробками, но я гоняю их от себя, хотя горничная моя Маргарита как-то изловчается в мое отсутствие поставить мне букет из роз или лилий. Последние так хороши, что даже мне понравились, и притом стоят гривенник штук пятнадцать. И то жалко.

Отсюда поехала одна барыня в Петербург: я было хотел послать с ней волчков Варичке, здесь очень хороши: но как я был с ними малоразговорчив, как она ни старалась расшевелить меня, даже раза два ей нагрубил, то и посовестился посылать с ней игрушки. А что Ваш Улисс, воротился ли под кров? Мы с ним преприятно провели время в Дрездене, и до сих пор это лучшая часть путешествия.

Что мои милые Женя и Варя? Получила ли Женя мое письмо? Отвечать ко мне сюда не успеете, потому что дней через шесть, надеюсь, меня здесь уже не будет, а где буду, не знаю сам.

О рыбе здесь, Николай Аполлонович, не слыхать и не видать ее: зато белок в лесу множество, всё рыжие, да еще змеенышей немало, за которыми я от скуки бегаю.

Поздравляю вас с Стариком, то есть с его именинами; я мог бы в этот день поспеть к ним в гости, если б наверное знал, что они в Швальбахе.

Кланяюсь усердно Юлии Петровне с Юлией Сергеевной и Степану Семеновичу. Как я всем вам завидую, что вы сидите там себе спокойно, в тени от жара, что вам не надо ходить по пяти часов в день, а потом не надо сидеть в душных вагонах, думать о чемоданах, о перемене денег и проч. Счастливые! Прощайте, пока, всегда ваш,

И. Гончаров.

Я собирался отнести это письмо на почту, а после обеда мне принесли Ваше письмо, Евгения Петровна; оно такое доброе, милое и нежное, что мне стало как-то повеселее. Благодарю Вас за него и желаю доброго здоровья.

Ваш И. Гончаров.

Ю. Д. и А. П. ЕФРЕМОВЫМ

29 июля (10 августа) 1859. Швальбах

29 июля / 10 августа. В автографе ошибочно: 29 августа / 10 июля. - Ред. Швальбах.

Вот уж где я, Юния Дмитриевна! Из Мариенбада свернул я опять в Дрезден отдохнуть после курса и прожил там полторы недели в совершенном уединении, а потом приехал сюда и второй день наслаждаюсь уединением втроем, ходим пешком и катаемся на ослах. Прошу заметить, что ни одно удовольствие у всех у нас троих не проходит без того, чтобы мы все не вспомнили и не приплели в него Вас, Льховского и Анну Романовну. Беспрестанно слышится: ах, если б они были с нами. Так, например, вчера мы втроем поехали на ослах верст за семь в развалины, при упоительной погоде, при очаровательнейших видах, тропинках - и - то и дело - восклицали от восторга (больше всего, конечно, Старушонка) и жалея, что Вас нет с нами. - Ну, кажется, это письмо должно послужить Вам окончательным доказательством, что дружба к Вам состоит всё в том же градусе у всех нас, и Ваше самолюбие, надеюсь, совершенно успокоится.

Из письма к Майковым, которое (а также и письмо к Дудышкину) прилагаю незапечатанным, с просьбой передать им, Вы увидите, что мы намерены делать. Если вздумаете написать, то припишите о себе слова два в письме к Старикам, и я буду очень благодарен за память. Вам, Александр Павлович, жму руку и сгораю желанием покурить вместе за партийкой. Лялиньку целую. Прощайте.

Ваш Гончаров.

Н.А. МАЙКОВУ

29 июля (10 августа) 1859. Швальбах

29 июля/10 августа. Швальбах.

Я не помню, Николай Аполлонович, чтобы я когда-нибудь писал собственно к Вам, а всё больше к Евгении Петровне или вообще в семейство Ваше писал: теперь мне вздумалось завести деятельную переписку с Вами. Надеюсь, что мы теперь с Вами другого ничего больше делать не станем, как писать друг другу письма. Для этой цели я заказал сто листов бумаги и сто пакетов: пожалуйста, сделайте то же и Вы и давайте писать раза три в неделю. Итак, это решено.

Я дня три тому назад приехал на Рейн и проник в гнездо Стариков. Местечко Швальбах прелестное и малым чем хуже Мариенбада; окрестности очаровательные, как вообще все рейнские окрестности. Мы два дня катаемся на ослах и вчера с Старушкой сделали втроем чудную прогулку к развалинам, которую, вероятно, никогда не забудем. Старушка, разумеется, опишет Вам это лучше, а расскажет еще живее меня.

Завтра мы отправляемся отсюда вон, так как курс Старушки кончился: ей предписаны морские ванны, если она вытерпит их; мне мой мариенбадский доктор тоже непременно велел лечиться морем, находя, что у меня потрясена сильно нервная система, и притом море действует и на печень. Едем мы в Булонь-sur-Mer: это уединенное местечко, в котором не так набито народу, как в Диеппе, и не так сильно море, как в Остенде. Завтра хотим пробыть день в Висбадене, чтобы выиграть в рулетку сотни три золотых, потом проедем по Рейну до Кельна, оттуда через Брюссель - они прямо в Булонь, а я на минуточку хочу забежать в Париж разменять вексель. В Булони придется пробыть недели три.

Я нашел Старушку здоровее и бодрее, хотя еще она худа; море, кажется, должно окончательно восстановить ее, если только она выдержит купанье. Что делается у Вас? Что, Евгения Петровна, прошла ли наконец Ваша холера и кушаете ли Вы простоквашу и малину со сливками? Кушайте и не бойтесь ничего, я за всё ручаюсь. А Вы, Аполлон Николаевич, начали ли уже наслаждаться чтением французских и немецких сочинений или еще продолжаете числиться путешественником и состоите всё по Средиземному морю? К Вам, Анна Ивановна, я толкнулся было в Дрездене, во второй мой приезд туда из Мариенбада, но мне сказали, что Вы уехали две недели тому назад.

Целую крепко всех моих милых друзей, то есть детей, а Женичку поздравляю с 3-м августа и несказанно радуюсь, что это число подарило мне такого несравненного друга.

Обо всем остальном напишет вам подробнее меня Старушка. Если вы захотите приписать мне что-нибудь, то приписывайте в их письмах: вероятно, остальное путешествие мы будем делать вместе.

До свидания - желаю вам здоровья.

Ваш И. Гончаров.

Н.А. и Евг.П. МАЙКОВЫМ

21 августа (2 сентября) 1859. Булонь

21 августа/2 сентября 1859.

Сейчас только получил ваши любезные письма, Николай Аполлонович и Евгения Петровна, и искренно благодарю, что Вы подняли, Николай Аполлонович, мою перчатку, то есть решились со мною переписываться. Но не бойтесь: я не стану испытывать Вашу храбрость и спешу Вам послать absolution complиte полное оправдание (фр.): Вы дали образчик мужества и решимости рыцарской; испытывать Вас долее было бы употреблять во зло Ваше мужество. Будьте же покойны и не выпускайте кисти из рук: знаю, что этим способом я доставляю себе наслаждение увидеть, по возвращении, что-нибудь такое, чего Вы мне не напишете в письме. Не отрывайтесь же от Вашей работы не только для письма ко мне, но даже и для рыбной ловли. - Что касается до моего произведения, которого Вы ожидаете с лестным для меня нетерпением и на которое делаете спекуляции, то увы! его нет и не будет: акт вступления в старость совершается с адской быстротой и за границею довершился окончательно. Сердце давно замолчало, воображение тоже умолкает, и перо едва-едва служит, чтоб написать дружеское письмо. Куда девалась охота, юркость к письму - Бог знает! Только писанье стало противно, скучно, и я упрямо молчу. А уж если молчу здесь, на свободе, то дома, при недосуге и заботах, и подавно замолчу.

Мы всё еще в Булони: первые дни стояли невыносимые жары, а потом заревели штормовые ветры, которые не перестают до сих пор. Екатер<ина> Павл<овна> выкупалась один раз, но, кажется, море для нее - слишком сильное средство, и она дня три просидела в комнате, а теперь опять ничего. Потом стало холодно, и Старик тоже перестал купаться; не отстаю один я, и если б Вы посмотрели, какие стены волн обрушиваются на мою голову, Вы бы только покачали головой: что, дескать, он делает! Но я не один, со мной несколько англичан и здоровый матрос, baigneur, служитель при купальне, банщик (фр.) который учит, как надо встречать напор волн, боком, спиной или чем другим, и тотчас бросается помогать, когда кого-нибудь сшибет с ног.

Я взял уже десять ванн, остается столько же. Если будет всё так же холодно, Ваши уедут дня через два куда-то станции за две отсюда, на какую-то речку, где потише, потеплее и подешевле, и там дождутся срока ехать в Дрезден, то есть недели полторы. А я хочу, кончивши купанье, поехать опять на несколько дней в Париж и потом тоже в Дрезден. Хотя мы были уже в Париже, но я был еще на диете после вод, да и теперь пробуду дня три, не больше, и то смертельно боюсь, станет ли денег на проезд, а у Ваших их, кажется, еще меньше. В Париже мы пробыли всего неделю, а сколько он вытянул, проклятый! Купить ничего не купили, только обедали очень скромно, да побывали в Луврской галерее, в Jardin de Plantes и в bal Mabille, даже в театр не заглянули. - Мы уже писали в Варшаву, чтобы около 15-го сентября нам оставили место в мальпост. Если захотите написать к своим или ко мне, то теперь уже пишите в Дрезден, poste restante. - Кланяюсь вам обоим, Аполлону Никол<аевичу> с Анной Иван<овной>, Лёле и Константину Аполлоновичу. До свидания. Весь ваш

И. Гончаров.

Н. А. и Евг. П. МАЙКОВЫМ

25 августа (6 сентября) 1859. Булонь

Boulogne-sur-Mer.

25 августа/6 сентября 1859.

Видите ли, Николай Аполлонович, как я исполняю принятое на себя обязательство: едва до Вас дошло первое мое письмо, как я принимаюсь уже за второе, всё из одного места. Но не бойтесь: не испишу всех ста листов и в этом письме хочу только поправить свою забывчивость. Первое письмо начато было с целию поздравить Вас со днем Вашего рождения, но заболтавшись о другом, я главное и забыл. Примите же теперь мое поздравление с таким хорошим не для Вас одних, но и для всех нас днем и со вступлением... в который год, Евгения Петровна? Я знаю, Вы скажете - в 42-ой, - так ли, Николай Аполлонович?

К этому поздравлению прибавляю я подарок - и только Вам одним, в этот раз никому больше: угадайте какой подарок? Парижский галстух! Не смейтесь, спросите Екатерину Павловну: она говорит, что Вы непременно будете носить его и никогда не снимете, к соблазну Евгении Петровны, не только при гостях, но даже без гостей; в нем можно лечь спать, и он не будет в тягость: так он удобен.

Вас, Евгения Петровна, поздравляю тоже с новорожденным и жалею, что не могу в этот день присутствовать на домашнем пире у Вас; говоря о пирах, я теперь в недоумении, каким числом блюд Вы будете угощать такое сокровище, как я: дело идет уже не о мести; спросите у Ваших, по скольку блюд мы обедаем теперь в здешних отелях? Я перестал ходить в один отель, потому что там подают всего 12 кушаньев, и стал ходить в другой, где дают 15 блюд, но я слышал, что неподалеку от нас дают 18, и полагаю ходить туда.

Ваши сидят в своей комнате; Екатерина Павл<овна> начала опять купаться в море и, кажется, с успехом; Старик ходит не-ловить рыбу; дня через четыре они едут прямо в Дрезден, а я хочу на несколько дней заглянуть в Брюссель и потом поеду туда же.

Кланяюсь всем, детей целую; Женичке я купил в Париже готовое платьице, чтоб она, по наущению бабушки, вперед уже не упрекала меня, зачем не привез ей гостинца из Парижа; а Валерке я выписал из Австрии три самых громких волчка и пистолет.

Обнимаю всех в ожидании, надеюсь, скорого и приятного свидания.

И. Гончаров.

ГОНЧАРОВ и Ек. П. МАЙКОВА - Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ

26 августа (7 сентября) 1859. Булонь

Екатерина Павловна с любовью предалась более всего в Париже к изысканию средств для покупки достойного Вас черного платья и купила какую-то обворожительную прелесть за 200 франков. Она обратилась ко мне, чтобы, по Вашей просьбе, я прибавил или добавил чего недостает, а она, дескать, Вам заплатит с благодарностью. Сначала я и слышать не хотел, ибо берег деньги на два подарка: Вам и Ляле; но, увидев эту прелесть, решил, что лучшего подарка сделать нельзя и что грех из моей фантазии лишить Вас этой прелести. Поэтому, Ю<ния> Д<митриевна>, я исполнил Ваше желание, то есть добавил половину денег, но если Вы когда-нибудь заикнетесь об отдаче их мне, то даю Вам слово, что с того дня я перестаю навсегда видеться с Вами. До свидания, надеюсь, до сентября. - Кланяюсь Александру Павловичу.

Весь Ваш

И. Гончаров.

Булонь.

26 авг<уста>/7 сент<ября>.

Что делается с А<нной> Р<омановной>, приехала ли она из деревни? Наши тоже, верно, будут уже в городе, когда получится это письмо. Здесь опять началась предурная погода, и вот третья неделя, а я еще на 6-ой ванне и не знаю, возьму ли 10, так как опять очень холодно. Что дети? Стеснят они маменьку на новой квартире, но скоро мы приедем, писали, чтобы нам оставили место в Варшаве на 15-е сент<ября>, тогда будем 20-го, а то если на 18-е, то 23. Если увидишь А. И., передай ему самый искренний, самый дружеский поклон от нас. Скажи А<нне> Р<омановне>, чтобы не вздумала покупать себе зимнего коричневого платья, а то у нее окажется их два. А я сильно стою за то, чтобы у нее было опять коричневое платье; уж я знаю почему.

<Ек. П. Майкова>.

А. Ф. ПИСЕМСКОМУ

28 августа (9 сентября) 1859. Булонь

28 августа/ 9 сентября 1859. Булонь.

Я только что из моря вылез, любезнейший Алексей Феофилактович, и дрожащей от холода рукой спешу отвечать на Ваше приятное послание. Давно бы я и сам написал к Вам, если б нынешнее странствие мое представляло хотя малейший интерес. Но нет ничего: в Мариенбаде я прожил пять недель, потом воротился в Дрезден, наскучило там - поехал на Рейн, там нашел Майковых и оттуда отправился в место злачное и покойное, в Париж, ибо мариенбадский доктор уверил меня, что после мариенбадской воды, расслабляющей желудочные нервы, нужно укреплять их или железными водами, или морем, или, наконец, веселым житьем в большом городе, с хорошей едой, с хорошим вином: я выбрал было последнее, но схватил в Париже жестокую холерину и должен был приехать вот сюда, к морю. Уж не знаю, против чего укрепляться мне: разве против сплетен известного нашего общего друга, да нет, ни море, ни расстояние не спасают. Читая некоторые статейки в одном издании, направленные против людей, звуков и форм, и узнавши, что друг побывал в Лондоне, я сейчас понял, откуда подул ветер.

В Париже я встретил - никак не угадаете кого - Григоровича! Мне хотелось знать, что с ним случилось на корабле, и я потащил его в нашу отель обедать. Он мне рассказывал пространную и подробную историю, но так рассыпался в подробностях, что я никак не мог сделать общего вывода о том, почему он удалился оттуда: по смыслу его рассказа выходит, что он якобы был очень либерален.

О поручении писать для матросов он мне что-то рассказывал, но я забыл. Живет он там у Дюма и в настоящее время уехал тоже к морю купаться, и не один, а с какой-то девочкой; у него завелся там роман, который он сейчас же за столом и рассказал нам всем троим, в том числе и Е. П. Майковой. Потом мы хотели показать ей, как бесятся французы, и возили ее в Елисейские поля, куда он нам сопутствовал. Потом я отдал ему визит, но не застал дома. Но о нем поговорим поподробнее при свидании, а теперь Бог с ним! Есть нужнее кое-что сказать Вам.

Я виделся в Париже с Деляво и беседовал с ним часа два. Он поручил мне передать Вам, что он давно изготовил статью о Вас и отдал в редакцию "Journal des deux mondes", также не раз напоминал, что пора бы ее пустить в ход, но сам хорошенько не знает причины, почему они ее держат, а догадывается, что редакторы, встретивши там сильные и резкие описания русской администрации, нравов и проч., должно быть, не решаются печатать ее по нынешним отношениям Франции с Россией, чтобы не навлечь на себя замечания своего правительства. Вот приблизительно смысл его слов, и я передаю их сколько могу точно. Il parait, que les rйdacteurs sont gagnйs ce moment-ci par le mкme esprit dautoritй de censure Похоже на то, что редакторы сейчас одержимы духом преклонения перед цензурой (фр.), - прибавил он. Так ли это или нет, не знаю я; слушая это, думал было сначала, нет ли и тут немножко нашего общего друга, однако из дальнейших слов его видел, что он разумеет его как следует. Я рассказал Деляво, сколько Вы нам прочли Вашей новой драмы, и сильно задел его за живое, равно как и рассказом Воспитанницы Островского. Последнюю он, как уже вышедшую в свет, хотел бы уже перевести, но у него нет Библиотеки для чтения. Между прочим, я возбудил его жажду познакомиться покороче с Островским, благо он весь появился теперь в печати, и он весьма просил меня прислать ему экземпляр, что я и обещал сделать чрез Николая Петровича Боткина, который едет туда в конце сентября из Москвы. Но как я не знаю, застану ли я Боткина в России, ибо буду там не прежде 20-х чисел сентября, то не возьмете ли Вы на себя труд, Алексей Феофилактович, с поклоном от меня передать просьбу Деляво прямо Островскому, который мог бы лично передать Боткину экземпляр своих комедий для доставки в Париж, и особенно если б присоединил и оттиск с Воспитанницы. Особенно Деляво понравилась сама мысль о воспитанницах и о благодеяниях Уланбековой.

Что касается до Вашей драмы, то не судить собираюсь ее, а наслаждаться ею; до сих пор она ведена удивительно по силе и по естественности; мне кто-то тогда же сказывал, что в конце у Вас будто бы предположено разбить голову ребенку взбешенным отцом: не переиначено ли это как-нибудь? Если же это в самом деле так, то извините мою откровенность, если скажу, что это сильное и, пожалуй, весьма быть могущее и, конечно, бывалое окончание подобного дела все-таки не может быть допущено иначе и в натуре как исключение (примите в соображение общий характер отношений наших крестьян к господам: этого не надо отнюдь выпускать из вида, особенно в искусстве), а искусство непременно задумается и оробеет перед этим. Но опять-таки поспешу прибавить, это не будет чересчур противно и даже, может быть, примется одобрительно при последнем современном направлении литературы. Я, как старый литератор, может быть, гляжу на это очень робко, но это мое личное мнение, и я за него не стою горой. Однако я боюсь ценсуры - за драму, разве Вы сделаете уступки.

Сам я сначала принялся было писать, но повредил так леченью, что у меня и в Петербурге не было такого зелено-желтого лица, как там, я и бросил в самом начале. И добро бы была коротенькая вещь, а то опять махина: да уж и пора мне бросить, не то теперь требуется, это я понимаю и умолкаю. Кланяйтесь Дружинину, скажите, что в Италию ни за что не поеду; жажду видеться с ним.

Екатерина Павловна Писемская, верно, велела кланяться мне, а Вы ни слова: поручил бы Вам поцеловать ее за меня, да нет, Вас на это не уломаешь! Здоровы ли разбойники? Что рука Павла? До свидания!

Ваш И. Гончаров.

Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ

28 августа (9 сентября) 1859. Булонь

Булонь, 28 августа / 3 сентября, 1859.

Ваше милое письмо, друг мой Юния Дмитриевна, я получил сегодня утром, и вот лениво-борзое перо чертит уже ответ. Не далее как сегодня утром вложил я в письмо Екатерины Павловны к Вам крошечную записку, и когда с Стариком понесли ее на почту, там лежало уже письмо от Вас и от Писемского. В той записке я извещал Вас о покупке Вам Екатериною Павловною отличного платья в Париже и запретил думать о возвращении мне половины употребленных мною на то денег, что и подтверждаю и здесь. А если Вы будете перечить, то я Вас и знать не хочу. Мне хочется, чтоб половина платья, и именно та половина, которая будет облекать самые лучшие и нежные части Вашего тела, - была мой подарок. Но об этом разговаривать больше нечего, это дело решенное, только как провезут они платья через Бельгийскую и Прусскую таможни? Впрочем, мало смотрят. - Мы сейчас из моря: я, выкупавшись, пошел смотреть, как baigneur, служитель при купальне, банщик (фр.). матрос с Каратыгина ростом, взял на руки Старушку и, как куклу буквально, понес пополоскать в пене; у нее ноги болтались на воздухе, а сама она, как монашенка, одета в какой-то рясе. Я купался в десяти саженях от них и, говорят, очень похож на стыдливую Венеру, особенно когда сзади нагнал меня вал, сшиб с ног и сбил с меня caleon. кальсоны, трусы (фр.). Дня через три они уезжают в Дрезден, а я в Брюссель, делать больше нечего, да и денег у них нет совсем, а у меня очень мало. Их трое, и переезды втроем уносят много капиталов. Вы всё говорите о моей дружбе: но я считаю ее, да и не один я, а многие... такою дрянью, что и предлагать ее совещусь, следоват<ельно>, обещать ничего не могу, а то, что Вы уже имели с моей стороны, то, можете быть уверены, останется в Вашем распоряжении до моей смерти включительно. Вы более нежели кто-нибудь, имели бы право на мою дружбу - по Вашему характеру и сердцу, и я бы Вас просил принять ее, если б ставил ее во что-нибудь и если б, главное, давно не перестал верить во все те мечты, которыми играют люди от праздности, скуки и неведения о том, к чему всё ведет и чем разрешаются все ваши земные дела.

Кажется, мы все здоровы, может быть и от моря; что бы Вам послать сюда Павла Демидовича: он бы поправился и посвежел еще на много лет. Жаль, если это буффонское письмо придет в такую же минуту грусти, под влиянием которой, по-видимому, Вы писали ко мне. Но потерпите, кажется, судьба устанет жать Вас и обдаст Вас за Ваше терпение (это моя дружба к Вам шепчет мне) такими лучами, такими волнами радости, обилия, что... просто ну, да и только! Авось мы погуляем с Вами за границей: хотелось бы! Видите, и я надеюсь.

Я адресую письмо к Писемскому на Ваше имя: передайте ему, а если его нет в городе, он говорит, что уедет к Тургеневу, то подержите до его приезда и тогда отдайте.

Кланяюсь Вам обоим, целую Юночку и постараюсь привезти ей из Дрездена куколку или что иное, она такая милая, умная и, сколько я заметил, послушная и скромная, хотя воспитана и не в строгих руках, только иногда гримасничает немного. Вчера я писал к Николаю Аполлоновичу.

Весь Ваш

И. Гончаров.

А. Н. МАЙКОВУ

7 (19) сентября 1859. Дрезден

Дрезден. 7/19 сентября

Вы всё обвиняете себя в обломовщине, любезнейший Аполлон Николаевич, и я было подался на это Ваше самоубиение, как вдруг последовал от Вас заказ панталон за границей! Да разве это по-обломовски! Или если вы Обломов, то уже новейший, развращенный Обломов. Но как бы то ни было, а штаны заказаны, и притом самые блестящие, лучше и дороже каких в Дрездене нет, и при всем том не превышающие 11 талеров! Но что за франт будете Вы - в пределах от Садовой до Невского проспекта включительно, но до Аничкова моста только, то есть до тех пор, где прогуливается Панаев: с ним все-таки вы соперничать не можете.

Прочли мне Старики Ваш милый отзыв об Обломове, и мне сие приятно.

Здесь теперь Сологуб с женой: у него, кажется, пять или шесть литературных замыслов. Он пишет роман, пишет русскую комедию в 5 актах, написал франц<узскую> комедию, пишет еще какие-то статьи и даже хочет поселиться в Дерпте, чтоб исполнить свои замыслы.

Мы, то есть Старики и я, 10 сентября в четверг едем в Варшаву, где нас ждут места в почтовой карете на 15-е сентября, следоват<ельно>, числа эдак 20-го Вы нас получите, если не случится с нами чего-нибудь предосудительного. И писать бы не следовало, но пишу так, больше от праздности.

Кланяйтесь родителям, поцелуйте мать Ваших детей и детей Вашей жены. Кланяйтесь Писемским: получил ли он мое письмо из Булони?

Ваш И. Гончаров

Старики теперь в галерее: Екатер<ина> Павл<овна> после моря заметно укрепилась, только всё зябнет, да здесь и холодно. А едим мы много.

А. В., Е. А. и С. А. НИКИТЕНКО

20 сентября (2 октября) 1859. Варшава

Варшава, 20 сентября / 2 октября.

С некоторою кислотою в желудке и с бодрым сердцем вшел в пределы отечества.

Да постелется и Вам, высокосановный, глубокоумный и горячесердечный друг мой, Александр Васильевич, так же гладко и покойно путь досюда, как постлался он мне! На пути никаких препон, задержек и ошибок не было, кареты славные, станции удобные и местами роскошные, подкрепление сил (радуйся, о непроходимый...) свежее, вкусное и обильное.

Благословенный Ф. Ф. Коберский никакой надежды на ускорение Вам пути в Петербург не подал, ибо, говорит, бывают нередко случаи, что отказываются один или двое от своих мест, но чтоб целая карета вдруг отказалась - это редко бывает, даже почти никогда. Следовательно, Вам остается вооружиться немецким терпением и подождать до 1-го или 2-го октября нашего стиля, чтобы 3-го вечером быть здесь, а 6-го выехать. Если б Вы захотели уехать одни вперед, то напишите к Фед<ору> Фед<oровичу>, он, кажется, местом для одного не затруднится. Я застал его обремененного делами, окруженного миллионами казенных денег. Но и тут он, по обязательности и вежливости своей, нашел возможным уделить мне четверть часа. Письмо Ваше он положил в карман, сказавши, что прочтет дома. Он очень жалел, между прочим, что не успел написать мне, чтобы я привез ему заграничный перевод Библии на русский язык, и я жалею, что не знал этого в Дрездене: если б там нашел, то купил, провез бы как-нибудь, хоть в руках, и подарил ему. Вас этим обременять нечего, у Вас и без этого куча вещей.

Теперь научу Вас кое-чему полезному.

В Дрездене берите билеты прямо до Сосновице: там уже навыкли и Сосновиц с Мысловицами не перепутают. Это избавит Вас от новых хлопот в Бреславле, где Вам будет оставаться хлопотать только о том, чтоб подкрепиться чашкою кофе. (Билеты II класса по 9 тал<еров> 19 гр<ошей> до Сосновиц, а в Сосновицах вновь берете билеты прямо до Варшавы по 6 р. с чем-то во 2-м классе). Там можно давать даже за билеты бумажными и серебр<яными> талерами прусскими. Золото берегите, ибо здесь является к приезжим презренный еврей и дает по 35 коп. на каждый золотой, то есть по 5 р. 50 коп. всего.

Помните, что в Кольфурте надо пересесть в другие вагоны. На это дается полчаса. Вы приедете туда между 3 и 4-мя часами утра, а между 5 и 6-ю часами в Бреславль, где сказали, что остаются час, а остались полчаса. В Кольфурте спросите сырой ветчины, Софья Александровна: ветчина превосходная и кофе хорош. В Бреславле советую подкрепиться, ибо оттуда до Котовиц остановки нет, а в Котовицах (в 12-м часу) Вы выходите из вагонов, которые едут в Мысловицы и Краков, а вы, подождав полчаса, едете в Сосновицы, куда прибудете через 10 минут, ровно в 12 часов. Казимире Казимировне не худо бы хорошенько подкрепиться в Котовицах, так как в Сосновицах она будет занята показыванием сундуков в таможне. В Котовицах и буфет лучше. Впрочем, в Сосновицах остаются с 12 до 2-х часов, а досмотр вещей и передача их опять на новую дорогу оканчиваются в полчаса, следоват<ельно>, Вам остается полтора часа свободного времени, так что беспощаднейший может подкрепиться до отвала.

В Сосновицах я предупредил о Вас, и Ваше имя записали. Со мной поступлено было вежливейшим, благороднейшим образом, так, вероятно, поступлено будет и с Вами. А Вы, Алекс<андр> Вас<ильевич>, увидя управляющего таможни, благообразного черноволосого и смуглого мужчину, подступите к нему и спросите, давно ли я проехал и не напоминал ли ему о Вас, и назовите себя. Но вот совет необходимый: не завертывайте ничего в печатные листы; у меня были завернуты в газетную бумагу лежавшие сверху сапоги и туфли: досмотрщик все листы вытащил и разорвал. Вероятно, отдано строгое приказание насчет заграничных русских газет, а он рвет уж кстати и иностранные.

Как только сундуки Ваши запрут, сейчас же спешите в кассу и берите новые билеты и потом в багажную - для передачи вещей. Тут досмотрщикам мне не пришлось ничего и давать, а дал я несколько немецких грошей тем людям, которые таскали, отпирали и запирали мои вещи, я выбрал одного, а Вам надо взять двух или трех, да чуть ли их и всего не трое.

Помните, что польский грош равняется русской полукопейке; Вам будут давать сдачи грязненькую монетку с цифрою 10: это наш пятачок. Другой мелочи нет здесь.

Впрочем, в Сосновицах и талеры в большом ходу.

Жиду я скажу, чтоб он явился к Вам променять золото, когда Вы приедете.

В Варшаве, когда приедете на станцию, ухватитесь за одного комиссионера и скажите ему, что дадите ему рубля, чтоб он, во-1-х, сейчас же удержал для Вас два экипажа, куда посадив могущих ехать вперед, отправьте их в Европейский отель, а сами сядьте в другой экипаж и отдайте комиссионеру билет на вещи, сказав, сколько их числом. Он (или они - вам нужно двоих-троих) принесет всё к экипажу (можно оставить и до утра). Такса положена от железн<ой> дороги до гостиницы вечером, кажется, по 60 и даже по 45 коп., да им дают на водку. В гостинице теперь пока еще множество мест: мне дали комнату parterrie, на первом этаже (фр.) и большую, за 1 р. 20 коп. в сутки; обед в 3 часа стоит 60 коп. с человека, а в 5-ть рубль. Чаю полная порция с маслом и проч. 30 коп. (имейте свой и спрашивайте только горячую воду), что-то дешево: я боюсь, не умышляют ли здесь извлекать у меня деньги более простым способом: помимо меня, прямо из чемоданов!

Европейский отель все-таки лучший, по чистоте и порядку.

При выходе из дебаркадера имейте паспорты в руках, ибо их отбирает полицейский чиновник, а по приезде в гостиницу спросите паспортмейстера и предупредите, что паспорт нужен будет Вам 5-го числа, то есть накануне Вашего отъезда, для отсылки на почту. Вещи на почту надо доставить 6-го октября в 8 часов утра, так как Вы едете с экстра-почтой, в 9 часов утра. Этому паспортмейстеру что-то платят, кажется, рубль, со всеми издержками.

Есть даже в гостинице какое-то лицо, заведовающее и театральными билетами: так что я сегодня изъявил желание идти в Трубадура. Сейчас же явился господин, который через полчаса принес мне билет, разумеется, с увеличением платы.

Ну, кажется, я не оставил ни одной подробности, чтобы угладить Вам путь, и если он не будет гладок, то уже значит - таковы неисповедимые судьбы!

Экстра-почта устроена так, чтоб поспевать к утреннему воскресному поезду в Острове и быть вечером в Петербурге. Не знаю, удастся ли так мне?

За все доставленные Вам сведения желаю следующего вознаграждения, за каковым и обращаюсь к Екатерине Александровне.

Екатерина Александровна! Благоволите занять у тятеньки 3 талера и с свойственною Вам локомотивною быстротою устремиться по Schlsserstrasse, и, дойдя до Š 18, против ворот дворца, купить в магазине такую же гравюру (а не фотографию и не литографию) Mater dolorosa Салимена, какую я подарил Софье Александровне, и облагодетельствуйте, привезя мне ее в Петербург. Я потому смею беспокоить Вас, что на полке всё равно везти что одну, что две гравюры, следовательно, это Вас не обременит. Три талера, в виде трех рублей, будут с благодарностию возвращены в Питере.

Тут по дороге пойдете мимо нашего знакомого жида: обегите, о, обегите его: это удав.

Кажется, уже всё сказано, и мне остается только позавидовать, что Вы еще посидите под каштаном, у здоровенького Кельнера<?>, послушаете штраусовых вальсов и, может быть, попользуетесь теплом. Здесь холодновато.

Если бы случились на мое имя письма, прошу взять их с собою.

Затем кланяюсь усердно, благодарю за эти так мирно, весело, тепло и хорошо (как никогда уже не будет хорошо) проведенные с Вами всеми три-четыре месяца и остаюсь

всегда Ваш

И. Гончаров.

Беспримернейшего целую и осеняю бородой, а ему поручаю облобызать за меня божественную.

M-me и m-lle Ильинским мой поклон и сожаление, что так мало провел времени в их обществе.

А. Ф. ПИСЕМСКИЙ и И. А. ГОНЧАРОВ

А. Н. ОСТРОВСКОМУ

Начало ноября 1859 г., Петербург

Любезный друг, Александр Николаевич!

Не знаю, не рассердишься ли ты на случившуюся перемену. В ноябрьской книжке вместо твоей драмы должна была пойти моя. Произошло это вследствие таких обстоятельств: министр, как ты знаешь, взявший на себя пропуск моей драмы, дал мне знать, что я печатал бы ее сейчас же; в противном же случае, очень может статься, что власть его будет недействительна, потому что в самом непродолжительном времени цензура отойдет от Министерства народного просвещения и образуется новое управление, совершенно отдельное, под верховным начальством барона Корфа (автора восшествия на престол Николая I-го). В это же управление, говорят, войдут Иностранный цензурной комитет и театральная цензура. Во всем сим в конце письма тебя удостоверит и Иван Александрович! Что касается до твоей пиэсы, то это никоим образом, кажется, <не> повредит ей: чем долее ее не печатают, тем выгоднее для ее сценической обстановки, и ты очень бы нас обязал, если бы позволил оставить ее до генваря, ибо хотя мы и будем иметь Щедрина, то тебя печатать в декабре, то есть для старых подписчиков, а Салтыкова в генваре для новых подписчиков, - безумно нерасчетливо! Если ты согласен на это, то уведомь меня, и, еще раз повторяя эту просьбу от себя и от Александра Васильича, остаюсь душевно тебе преданный

А. Писемский

Р. S. Кроме того, от Салтыкова еще не получена, и только рассчитывая на его аккуратность, я пишу, что мы будем иметь его повесть. Пиши ко мне прямо на квартиру: на Садовой, в доме Куканова, против Юсупова саду.

Драма твоя совсем уже начисто отделана, пропущена цензором, и первые листы даже отпечатаны.

Если почему-либо тебе непременно нужно, то мы драму поместить <можем> и в декабрьской книжке, но нам гораздо лучше сохранить ее до генваря.

И я свидетельствую, почтеннейший Александр Николаевич, о крайней необходимости, по которой нужно было дать место драме Писемского в нынешнем месяце. Я в большом горе, что никак нельзя мне было послушать Вас самих: со в


Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 519 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа