ь этот разговор. За завтраком, за которым никого чужого не было, Государь между прочим говорил о медицинском образовании женщин. "Ко мне все пристают с открытием медицинского института для женщин. Я совершенно не оспариваю, для женщин изучение медицины вполне доступно, хотя я не верю, чтобы из женщин вышли ученые, но наши медицинские школы, особенно академия, представляют собой рассадники нигилизма, а нигилизм развращает женщину, и она перестает быть женщиной, а такие существа мне противны". Я рассказал, что был ассистентом клиники на женских врачебных курсах и что там, если и были "нигилистки", как их понимали в 60-х и 70-х годах, то это были исключения, ибо "нигилизм" уже отжил свое время. Государь слушал, не возражал, но чувствовалось, что переубедить Его нельзя, настолько сильно было влияние на Него 70-х годов и убеждение, что каждая женщина, занимающаяся анатомией и вскрытием трупов, непременно "нигилистка" в том смысле, как изобразил студента-нигилиста Тургенев в лице Базарова.
Чтобы понять представление Государя о развращенности женщины, надо знать, что Он был удивительно целомудрен до своей смерти - до женитьбы Он был чист, как девушка, (так утверждали самые близкие к нему люди), а сам Он был так стыдлив, что не любил чужих Ему врачей только потому, что чувствовал непреодолимую стыдливость, когда Ему приходилось обнажаться для исследования при чужих. Его чистота доходила до наивности и до чистоты малого ребенка, вот почему Он на многое смотрел под особым углом зрения, совершенно недоступном большинству. Это было странно, но это было так, в чем я лично имел случай не раз убеждаться.
Таким образом, во исполнение воли Государя, я принял должность директора школы лекарских помощниц и вышел из военного ведомства, а на Пасху был пожалован в звание почетного лейб-хирурга и вскоре, для сохранения военной формы и прав на эмеритуру, зачислен в императорскую Главную Квартиру. Это последнее назначение было особой милостью Государя, так как в то время причисление врача к военной свите Государя было большою честью и я был всего четвертый врач, числившийся в Главной Квартире со времени ее основания - до меня там числились только баронет Виллие при Александре I, Карель - при Александре II и Гирш - при Александре III. При Николае II звание лейб-медика в значительной мере потеряло свое значение, так как давалось очень широко и без строгого разбора, а в Главную Квартиру были зачислены Е. В. Павлов и Л. Б. Бертенсон, не имевшие никакого отношения к большому двору и никогда при Государе не состоявшие.
КОМАНДИРОВКА В КИЕВ. НАЧАЛО БОЛЕЗНИ ГОСУДАРЯ
Все лето 1894 г. я Государя не видел, но слышал, что Он чувствует себя нездоровым и что Гирш будто-бы констатировал признаки хронического поражения почек, вследствие чего Высочайшее пребывание в Красном Селе и маневры были сокращены.
2-го августа я получил телеграмму от Принца Александра Петровича Ольденбургского, в которой он сообщал мне Высочайшее повеление сопровождать Его в Киев для присутствования на операции Вел. Княгине Александре Петровне, сестре Принца и матери В. К. Николая Николаевича, жившей постоянно в Киеве в основанном ею там монастыре. Экстренный поезд отходил 3 авг. вечером; в нем поехали В. К. Николай Николаевич, Принцы Александр и Константин Петровичи и я.
Великая Княгиня уже раз была оперирована, а теперь нужна была вторая операция, которую должен был делать киевский профессор Ф. К. Борнгаупт. По словам Принца Александра Петровича, я должен был присутствовать при операции по желанию Государя и доложить Ему о состоянии больной. Думаю, однако, что посылал меня Государь по просьбе самой больной или по каким-то другим соображениям.
Прибыли мы в Киев 5 авг. в 6 час. утра, а в 9 часов была назначена операция.
Великой Княгини я раньше не знал, но конечно знал о ней многое по рассказам. Прежде всего она имела репутацию личности несколько странной и очень оригинальной. Она была всегда очень некрасива, не представительна и очень несчастна в семейной жизни, так как ее муж, В. К. Николай Николаевич старший, совершенно открыто завел себе другую семью на стороне. Вел. Княгиня долго терпела, но когда ее сыновья подросли, она не выдержала и переехала в Киев, где основала женскую общину, потом монастырь и при нем хирургическую больницу и большую амбулаторию для бедных, которыми сама руководила. Что бы ни говорили про нее, но эти больница и амбулатория были отлично поставлены и принесли, приносят и теперь, громадную пользу киевскому населению.
Великая Княгиня была не лишена ума, имела некоторые странности, страдала тяжелой формой истерии и была, как все Ольденбургские, очень энергична. Как истеричка, она легко попадала под влияние других; так говорили, что одно время она была под влиянием своего духовника, а потом своего врача, д-ра Соломки, довольно известного на юге хирурга. Не будучи, сколько я знаю, пострижена, она носила костюм монахини, жила в монастыре, вполне подчинялась его режиму, усвоила себе все привычки монахинь, как будто отказалась от мира, от своих прав Великой Княгини и т. п. работала, как простая сестра и даже как сиделка в больнице, где якобы даже сама мыла полы... поэтому про нее рассказывали самые разнообразные басни; были и такие лица, кои сомневались в нормальности ее психики, и к числу последних, я думаю, принадлежал и Государь. За год перед тем Вел. Княгиня, ради здоровья, путешествовала в сопровождении своего врача и каких-то монахинь или послушниц за границей, по берегам Средиземного моря, заезжала и в окрестности Ниццы и своим костюмом и оригинальностями обращала там на себя всеобщее внимание. Все это дошло до Государя, Он остался очень недоволен поведением Великой Княгини за границей и, по ее возвращении, запретил ей выезжать из Киева.
Приехал я в больницу, где должна была происходить операция, за 1/2 часа до назначенного времени и попросил д-ра Соломку доложить обо мне Вел. Княгине. Она приняла меня в своей келье, очень скромно устроенной, и встретила меня словами, дотронувшись рукой по-монашески до пола, "глубоко кланяюсь Царскому посланцу". После осмотра ее, как больной, она повела меня показывать свою больницу; между прочим она показала мне операционную, где она сама все приготовила для своей-же операции, и комнату в которой она будет лежать; при этом она подчеркнула, что ложится в свою больницу из принципа, кровать и даже белье больничные - "если я считаю, что все это пригодно для других, то оно должно быть пригодно и для меня; это лучшее доказательство того, что я делаю для других то же, что считаю лучшим и достаточным для себя самой", - говорила она. Должен сказать, что этим Вел. Княгиня убедила меня в искренности своих убеждений.
Операция прошла вполне благополучно. Уезжая днем из больницы, когда всякая опасность для больной уже миновала, я пошел проститься с Великой Княгиней. Она передала мне собственноручное письмо Государю, просила меня рассказать Ему о всем мною виденном в монастыре и больнице, засвидетельствовать Его Величеству, что я ничего предосудительного там не видел и исходатайствовать у Государя разрешение, после выздоровления от операции, выехать за границу, куда она поедет в обычной, не монашеской одежде и где обещает никакими чудачествами на себя внимания не обращать. На другой день 6 авг., я один выехал обратно в Петербург.
8-го или 9-го августа часов около 5 вечера я был принят Государем в Петергофе, в нижней приемной коттеджа. Государь принял меня, стоя и повернувшись спиной к окну, поэтому я в полутемной комнате не мог рассмотреть Его лицо, но в Его фигуре я ничего особенного не заметил. Пришла и Императрица, которая показалась мне нервной и взволнованной. Из разговора я понял, что Государь не особенно был расположен к Вел. Княгине и не скрывал этого, однако после моего доклада Он смилостивился и сказал мне, что даст Вел. Княгине разрешение на выезд за границу. Я спросил Государя о Его здоровье. Он ответил, что в лагере чувствовал себя слабым и легко утомлялся, но теперь считает себя здоровым. Мне показалось, что Государь говорил о своем здоровье неохотно и как будто куда-то торопился.
Потом я узнал, что в этом день, после свидания со мной, Он по настоянию Императрицы, принял Захарьина и что последний, осмотрев Государя, откровенно высказал Императрице свои опасения за ближайшее будущее. Этим объяснялось, почему Государь торопился покончить разговор со мной и почему Императрица волновалась, ибо ждала приговора Захарьина.
Как мы увидим ниже, отношение и доверие ко мне Царской Четы остались те-же, что и раньше, поэтому я не могу и теперь объяснить себе, чем было вызвано желание Государя скрыть от меня находку Гирша и вызванную последней тревогу, а так-же вызов Захарьина, визит которого непосредственно следовал за моим докладом. Так это и осталось для меня тайной.
ПОСЛЕДНЯЯ БОЛЕЗНЬ ГОСУДАРЯ.
ВЕСТИ ИЗ БЕЛОВЕЖА И СПАЛЫ
В середине или конце августа Двор переехал в Беловеж, но по слухам Государь почувствовал себя там очень плохо и на охоты почти не выезжал. Должен признаться, что я относился к этим слухам якобы о тяжелой болезни Государя с большой долей сомнения, ибо не допускал, что Министр двора и другие приближенные не сумеют настоять на необходимости официально оповещать Россию о состоянии здоровья Царя. Между тем слухи об опасной болезни популярного монарха росли и служили почвой для самых разнообразных и нелепых рассказов и небылиц, как это всегда бывает в подобных случаях, когда публика остается без официальных сведений. Вскоре я узнал, что в Беловеж приезжал Захарьин, высказал очень мрачное предсказание, но, странным образом, опять уехал, оставив там за себя, кроме Гирша, своего ассистента, никому неизвестного д-ра Попова.
В публике стали говорить, что правду от народа скрывают, что причина болезни Царя будто-бы какое-то отравление и т. д. Истина заключалась в том, что болезнь Царя быстро прогрессировала. Больной приписывал ухудшение климату Беловежа и переехал в Спалу. Там Ему стало еще хуже; заболела Императрица тяжелой и мучительной формой lumbago. Вызвали Захарьина и проф. Leyden'а из Берлина. Говорили, что Захарьин, уже откровенно высказавший Императрице свое мнение еще в Петергофе, продолжал смотреть на болезнь Государя очень серьезно, Leyden же очень оптимистически и выражал надежду, что на юге Государь поправится; оба, однако, присоединились к диагнозу Гирша, что у Государя хроническое интерстициальное воспаление почек. Гирш заболел и якобы по болезни уехал в отпуск; потом я узнал, что у него действительно был припадок подагры и он, считая себя обиженным общим к нему недоверием, воспользовался случаем и отпросился в отпуск, хотя, казалось, это было не вовремя. Захарьин и Leyden уехали и Царская Чета осталась на руках д-ра Попова, человека совершенно непривыкшего к придворной обстановке. Во второй половине сентября Царская Семья переехала в Ливадию. Публика начинала роптать, обвиняя приближенных Государя в том, что болезнь Царя продолжают держать в тайне, и многие выражали свое удивление и негодование о том, что при Государе не остался никто из авторитетных специалистов и даже врач более или менее известный в России.
В течение сентября я по какому-то случаю был в Михайловском у В. К. Михаила Николаевича, тогда председателя Государственного Совета и старейшего из членов императорской фамилии. Вел. Князь подтвердил мне, что состояние Государя очень серьезное, но видимо не считал Его безнадежным, и спросил мое мнение, как о причине болезни так и о том, какие надежды можно возлагать на южный климат для улучшения здоровья больного. Я высказал мое глубокое убеждение, что главная причина столь быстро наступившего ухудшения в состоянии здоровья Государя, это переутомление и постоянные душевные волнения и что по-моему, кроме южного климата и хорошего ухода за больным, самое необходимое - это дать Ему продолжительный отдых и возможно меньше утомлять Его государственными делами. Великий Князь, соглашаясь со мной, выразил однако сомнение, что при характере Государя этого удастся достигнуть. Я позволил себе указать, что для спасения жизни Государя достичь этого безусловно необходимо и что, на мой взгляд, возбудить об этом вопрос мог бы, именно Вел. Князь, благодаря своему положению. Вел. Князь согласился со мной и сказал мне, что приложит все свои старания - насколько он исполнил свое намерение, я не знаю.
27 сентября меня экстренно вызвал к себе, к 2-м часам дня, помощник министра двора барон В. Б. Фредерикс. Барон встретил меня словами: "Я сегодня утром получил телеграмму от графа Воронцова, в которой он сообщает, что Государь желает, чтобы вы немедленно приехали в Ливадию. Поезжайте сейчас-же в кассу министерства, где вы можете получить деньги на дорогу, а сегодня вечером отправляйтесь в Ливадию. Советую вам заехать к ген.-ад. О. Б. Рихтеру и сговориться с ним, так как он тоже едет сегодня и ему заказан особый вагон, вам будет лучше ехать. Я вам ничего больше сказать не могу, но предупреждаю, что вероятно вы уезжаете надолго, ибо кажется Государь собирается за границу". Я доложил барону, что сегодня мне выехать очень трудно, так как у меня на руках три больничных учреждения и школа; надо-же передать дела, кассы и т. п. "Ну, уж это дело ваше, сказал мне довольно сухо барон; я передаю вам Высочайшее повеление, а остальное меня не касается, посоветуйтесь с ген. Рихтером, вашим прямым начальником" (по Главной Квартире). Я поехал в кабинет, получил 1 000 рублей на дорогу и отправился к О. Б. Рихтеру. Последний понял мое затруднительное положение и посоветовал мне срочно телеграфировать графу Воронцову. Нового он тоже мне ничего не сообщил. Я тотчас-же написал графу Воронцову телеграмму приблизительно в следующих выражениях: "Необходимо передать дела по службе. Могу-ли отложить отъезд до завтра". Вечером я получил ответ: "Можете не торопиться. Граф Воронцов". Однако на следующий день вечером, 28/IX я выехал и 1 октября утром был в Севастополе, а вечером, проехав на лошадях через Байдарские ворота, прибыл часов в 8 вечера в Ливадию, где остановился в свитском доме.
Тотчас по приезде меня позвали обедать за свитский стол. Здесь я застал ген.-ад. П. А. Черевина, О. Б. Рихтера, князя Н. Д. Оболенского, адмирала Н. Н. Ломена, художника Зичи, д-ра Попова и двух воспитателей В. К. Михаила Александровича - англичанина Хиса и швейцарца Тормейера. Из дам в Ливадии были: кн. А. А. Оболенская, Е. С. Озерова и графини Кутузовы. Из врачей - один Попов. От лиц свиты я узнал следующее: граф Воронцов, странным образом, не живет в Ливадии, а, верстах в 10, в своем имении и приезжает утром на 2 часа; остальное время его нет. Государю очень плохо. Живет Он в маленьком дворце, где жил наследником; там-же, кроме Императрицы, помещаются Цесаревич Николай Александрович и В. К. Георгий Александрович; дети, т. е. В. К. Михаил Александрович и В. К. Ольга Александровна занимают другой дом. Государь ежедневно катается с Императрицей в открытом экипаже по скрытым дорогам, так, что Его никто не видит, и Он никого не принимает, даже графа Воронцова, который бывает только у Императрицы. Предполагается поездка в Грецию, на остров Корфу, куда для приготовления помещений уже послан и. д. гофмаршала граф Бенкендорф.
О болезни Государя я узнал очень немногое, главное было то, что Ему очень плохо, но насколько - мне не умели сказать; не больше я узнал и о результате консультации Захарьина и Лейдена. Только один П. А. Черевин не скрыл передо мною, что положение почти безнадежно. За обедом я познакомился с Поповым, но он был очень сух со мной и я, до поры до времени, не нашел нужным спрашивать его. Видимо симпатиями он здесь не пользовался.
Тотчас после обеда я пошел к кн. А. А. Оболенской, самой близкой приятельнице Императрицы. От неё, как я и ожидал, я узнал больше чем от других: состояние Государя все ухудшается. Пульс за последние дни около 100, опухли ноги, полная бессонница по ночам и сонливость днем, мучительное чувство давления в груди, невозможность лежать, очень сильная слабость - Он едва ходит. Его с приезда в Ливадию, кроме Императрицы и детей, никто не видит.
Граф Воронцов держит себя совершенно в стороне и ничего не предпринимает. Попов бывает у Государя 2 раза в день, делает назначения, которые не исполняются; Государь упрямится и не слушается; ухода за больным никакого; лекарский помощник Поляков боится Государя и, конечно, никакого влияния не имеет; Императрица выбилась из сил и беспомощна. Попов Императрице очень не нравится вследствие своей невоспитанности и неумения себя поставить; Государь его терпит, но в действительности с ним не считается.
В результате больной в сущности брошен, живет по своему усмотрению, пользуясь лишь домашним уходом Государыни; никакого режима не установлено и врачебного руководства и плана лечения нет. Государь работать, конечно, не может, но все-же пытается это делать и только себя утомляет. Всему этому необходимо положить конец, иначе больной несомненно погибнет. Из всего этого я мог заключить, что Русский Император, пользуется таким дурным уходом, как ни один из Его подданных, даже в самой плохой больнице.
Про себя я узнал: Императрица уже в Спале пожелала иметь при больном своего человека и приказала гр. Воронцову вызвать меня, но он этого не сделал, сказав, что "забыл"; потом, когда уже в Ливадии он получил мою телеграмму с вопросом, могу ли я отложить отъезд на один день для передачи дел, он сказал Императрице, что я очень занят, раньше приехать не мог и сейчас не могу. Императрица выразила свое удивление кн. Оболенской, которая объяснила, что гр. Воронцов просто не желает моего присутствия здесь. "Вызвала вас, - закончила княгиня, - сама Императрица, потому-что Государь изъявил желание вас видеть, но это не нравится графу и Попову. Не скрою от вас, что положение ваше будет очень трудное".
Конечно, я отлично понял, чего от меня ждут и как мне трудно будет быть полезным больному, поэтому я тотчас изложил княгине программу, которую я пока себе начертал; между прочим я указал, что необходимо избрать одного врача, которому Государь и Императрица считают возможным довериться, который организовал бы уход за больным, вел бы историю хода болезни, следил бы за исполнением назначения консультантов, давал бы, кому нужно, сведения о состоянии больного, одним словом, был-бы действительно домашним врачом Государя; далее необходимо оповещать население России о состоянии здоровья Царя, о том, что делается, и кто из врачей лечит Царя, - не надо забывать, что это не простой смертный, а Русский Император, да еще очень популярный в народе, и что народ вправе возложить всю ответственность на приближенных Царя и спросить отчета, что было сделано для спасения Его жизни, не надо забывать, что на Ливадию теперь смотрит весь мир; необходимо удержать при больном хотя бы одного авторитетного терапевта, Захарьина или Лейдена, хотя не надо упускать из виду, что последний иностранец; наконец, крайне необходимо избавить Государя от дел, в чем должны помочь сановники, ибо нельзя ожидать от тяжело больного Государя, чтобы Он сам мог распорядиться. Все это я просил княгиню передать Императрице. Вместе с тем было решено, чтобы я обо всем этом переговорил с ген. Рихтером, как человеком очень уравновешенным и спокойным и искренно преданным Государю, далеким от всяких придворных интриг. От кн. Оболенской я пошел в тот же день к ген. Рихтеру и подробно и совершенно откровенно изложил ему мое мнение. Оттон Борисович совершенно согласился со мною и обещал свою поддержку; между прочим я узнал от него, что в государственных делах полный застой, здесь сидят 7 фельдъегерей, которые не могут выехать, так как Государь не работает и резолюций нет; во всех министерствах полное уныние. Наследник держит себя очень пассивно и ничего не высказывает. "Необходимо действовать, - сказал я Рихтеру, - и теперь время. Если все правда, что я слышу, то о поездке в Корфу не может быть и речи; можно в дороге или там на чужбине ожидать всего. Что скажет тогда Россия?!" Решили завтра-же переговорить с графом Воронцовым.
2/Х утром я видел лекарского помощника Полякова, который в сущности один чаще бывал у Государя и должен был исполнять назначения врачей, но никакого влияния, разумеется, иметь не мог. Он подтвердил мне об очень плохом состоянии Государя, показал мне анализы и доложил, что Государь ничего не исполняет из того, что предписывают врачи, а все делает по-своему. В 10 часов я пошел к графу Воронцову. Он принял меня вежливо, но очень сухо. Желая вызвать его на откровенность, я соответвенно повел разговор и прежде всего спросил его, кем и для чего я вызван. "Вас "потревожили" (?) под предлогом того, что нет Гирша, чтобы возложить на вас его обязанности, но, собственно говоря, Императрица просто желает, чтобы вы были здесь, но я сам не знаю, что вам, как хирургу, здесь делать". Я объяснил графу, как я понимаю свою предстоящую роль, как врачу, известному Их Величествам, - видеть Государя и быть компетентным свидетелем того, что делается здесь в медицинском отношении, ибо пока Государя окружают чужие люди, а оставлять монарха на руках одного никому в России не известного Попова как будто неловко. Россия беспокоится и удивляется, что при тяжело больном Царе нет ни одного своего врача, как будто что-то скрывают, и ответственность может быть возложена на приближенных. Затем я изложил все то, что уже говорил кн. Оболенской и ген. Рихтеру. Граф ответил: "Бюллетеней я писать не могу, их надо показывать Государю, да Он сам читает и газеты. Я напечатал короткое сообщение о том, что Государь делает, т. е., что Он гуляет, пока я ничего больше сделать не могу". Наш дальнейший разговор прервался, ибо с докладом пришел Попов. Суть его доклада была - пульс держится, но силы падают, сон, как будто, лучше, но в общем положение хуже. На меня Попов даже не смотрел, совершенно игнорируя меня. Я сидел в стороне, слушал и наблюдал.
Попов был высокого роста, "дюжий парень", видимо из поповичей, лет 30-32, здоровый, как бык; одет он был по-московски - "черная пара" и белый, матросским узлом завязанный, шелковый галстук. Тон - избалованного купчихами Замоскворечья, модного московского "дохтура", очень самоуверенного и мало воспитанного человека, считавшего себя полубогом; в сущности это был человек очень мало симпатичный, навряд ли много знающий, вселявший к себе, на мой взгляд, очень мало доверия и не производивший впечатления интеллигента; легко было заметить, что он брал не столько тем, что он говорил, но тоном непогрешимой, модной, московской знаменитости, попавшей ко двору. Как я уже выше сказал, такие люди, грубые, мало воспитанные, самоуверенные до нахальства, плебеи по своей натуре всегда производили впечатление на графа Воронцова, и в его отношениях к Попову проявлялась не только любезность и благосклонность, но даже какое-то подобострастие; они вели разговор какими-то отдельными словами, на полуслове понимая друг друга; получалось впечатление, что граф Воронцов боится уронить себя в глазах своего собеседника, как будто он боится показать, что он может не понять намека такого умного человека, как Попов; я смотрел и узнавал графа Воронцова - так он говорил с Алышевским и другими подобными ему людьми, со своими чиновниками министерства, в число которых он преимущественно подбирал людей с замашками плебеев.
Я ушел от министра двора очень неудовлетворенный нашим разговором и ещё больше убежденный в том, что с честью выйти из положения, в которое я попал, будет очень нелегко.
После завтрака за "гофмаршальским" столом в большой столовой дворца, где было уже довольно много народа, я пошел пить кофе и курить на террасу.
Граф Воронцов, тоже с чашкой кофе в руках любезно подошел ко мне и вступил в беседу. Чтобы нас не могли слышать, мы вышли в сад, без фуражек и с чашками в руках; вскоре пошел дождь, все стали расходиться, а мы долго еще стояли на площадке перед террасой и "дружески" беседовали, несмотря на дождь. Из разговора я понял, что разница в обращении со мной объяснялась просто: граф перед завтраком был с докладом у Императрицы... которая уже все знала о телеграммах...
Предмет нашего разговора был следующий:
Подходяще-ли для Государя пребывание в Корфу? - Я счел долгом заметить, что в ноябре в Корфу, хотя и тепло, но очень сыро. Правильным следовало бы признать пребывание в Египте. Граф слушал меня и очень легко соглашался. Я поставил вопрос так: если Государь действительно так слаб, то перед тем, чтобы выбирать место для Его пребывания, следовало бы решить вообще - можно ли Его перевозить? Необходимо, чтобы консилиум решил вопрос - нет ли возможности печального исхода в пути, надо иметь в виду слабость сердца и возможность качки. Далее - есть ли надежда, что Государь вернется из заграницы? Наконец, кто из врачей, в случае поездки, будет сопровождать Государя и кто примет на себя ответственность? - один человек сделать это не может и не должен. Граф согласился, что все это верно. Я спросил графа, можно ли с точки зрения политики допустить печальный конец на яхте, можно ли дать умереть Государю на чужой стороне? Все это получает еще особое значение в виду той таинственности, которая до сих пор окружала болезнь Царя. Что тогда про нас скажет Россия? Граф согласился, что теперь не может быть и речи об отъезде. Спрашивается, подумал я, о чем же думали до сих пор, когда даже послали в Корфу занимать помещение. Далее, я настаивал на необходимости оповестить публику тем или иным путем, указав, что экземпляры газет, доставляемые Государю, можно печатать без бюллетеней. Наконец, я доказывал, что надо прекратить quasi - работу Государя, что нельзя допускать посылки Ему докладов и дел; Государь несомненно работать не может, а сознание, что дела отсылаются не решенными и скопляются, особенно при характере Государя, должно Его мучить и раздражать, а это вредно для больного и не полезно для государства. Граф ответил: "Я отлично все это понимаю, но что мне делать - здесь (надо понимать - Императрица) забывают, что это Император, что есть политика, что есть государство, и в основу всех суждений ставят одно - это сердечное отношение к бедному больному; вот почему мне трудно энергично вмешиваться".
- Я думаю, - заметил я, - что тяжелая болезнь монарха имеет громадное государственное значение, влияющее на ход истории государства, а предоставлять решение некоторых относящихся к этому событию вопросов самому больному и его семье недопустимо, это дело окружающих монарха, на которых падает и ответственность за всякие возможности.
- Ну, а наследник, - спросил я, - не переговорить ли с ним?
- Я уже об этом думал, - сказал граф, - но это мальчик 14 лет, а ему 26. Что-же мне делать?!..
- Возвращаюсь к медицине, - продолжал граф, - ведь Захарьин, это сумасшедший самодур, ему нельзя здесь жить; через 3-4 дня он приходит в такое состояние, что начинает бить стекла. Попов - хороший малый, но молод, не авторитетен, Императрице не нравится, но хорошо еще и то, что его пускают к Государю. Теперь я боюсь, что Захарьин станет на дыбы, потому что выписали Лейдена, и не захочет оставаться и брать лечение на себя".
- Ну вы, граф, - сказал я, - придаете самодурству Захарьина слишком много значения. Он обязан здесь остаться, я, как лейб-медик, этого требую, потому что нельзя оставлять Государя без присутствия здесь авторитетного в глазах России терапевта. Попов для меня и для России ничто, а я хирург, да и вообще, если бы я был и терапевтом, я взять на себя одного ответственности не решился-бы. Следовательно, Захарьина надо здесь оставить, как поступить с Лейденом - будет видно, во всяком случае одного Лейдена, как иностранца, и меня здесь будет мало, а Захарьина можно успокоить, - ведь Государь не замоскворецкий купец, ведь есть-же управа и на Захарьина.
Граф Воронцов согласился и с этим и, улыбаясь, закончил разговор: "Ну, как-нибудь справимся".
От гр. Воронцова я пошел с визитом к графиням Кутузовым; пришлось подождать их и слуга провел меня на террасу, выходившую в сад, за дворцом, на какую-то густо заросшую кустами дорогу. Не успел я выйти на эту террасу, как услышал за кустами какой-то шорох как-бы от колес экипажа по гальке и топот лошадей. Это меня очень удивило, ибо было несомненно, что дорога эта была не для экипажей; я догадался, что вероятно едет кто-то из Высочайших Особ, и стал за занавеску, чтобы меня не было видно. Действительно, из-за кустов выехал экипаж, так называемая в Крыму "корзинка", т. е. род 4-х-местной открытой коляски, или плетенки. В экипаже сидели Государь и Императрица. Государь так изменился, что я сразу его не узнал; голова совершенно маленькая, что называется с кулачок; шея тонкая, затылка у этого великана не было, настолько Он похудел; пальто висело, как на вешалке; знаменитых Его плеч, богатырской груди и вообще могучего торса, как не бывало. Он видимо спал, сидя в экипаже, и, поддерживаемый Императрицей, качался, как пьяный. Экипаж проехал трусцой, как видение, и исчез за кустами. Было ясно, что эта дорожка в саду была выбрана для прогулки с тем, чтобы никто не мог видеть Государя. Я был поражен и удручен до слез. Все мне стало ясно - это был умирающий человек, а вчера все говорили об отъезде в Грецию и о проектах на будущую зиму. Что за люди! - подумал я, это - дети! что же тут говорить об отъезде, когда видимо приходится считать дни.
Вышли графини и со слезами стали жаловаться мне на здешний беспорядок и беспомощность всех; я едва их слушал, простился при первой возможности и побежал к П. А. Черевину.
- Петр Александрович, - сказал я, - сейчас я случайно из-за угла видел Государя в экипаже...
- Как это могло случиться? - тревожно перебил меня Черевин. Его никто не видит, Он этого не желает.
Я сказал, в чем дело. Черевин успокоился.
- Ну? - спросил он.
- Да П. А. ведь все разговоры здесь одни пустяки, ведь все кончено, это ведь умирающий человек, - продолжал я.
- Я это давно знаю, - ответил мне Черевин со слезами на глазах; а этого здесь, дураки, не понимают; даже Воронцов не понимал, пока не поговорил с вами, а теперь засуетился. Я вам нарочно ничего не говорил, хотел посмотреть, что вы скажете сами.
- Ну, а Попов? - спросил я.
- Конечно, отлично понимает, но молчит; должно быть так приказано Захарьиным. Ну, я-то сумел узнать от него правду. Вы говорили с Воронцовым? - спросил Черевин.
- Говорил, - ответил я.
- Что-же он?
- Да я ведь говорил с ним, не видев Государя, а теперь я говорил бы с ним другим тоном, ответил я. Граф все боится Захарьина и его самодурства.
- А вы что думаете?
- Я думаю, что надо теперь же подготовить Россию, - ответил я, - а с Захарьиным справиться можно.
- Ну, конечно, - ответил Черевин; я давно говорю, что его не следовало отпускать, а успокоить его я берусь... - сказал Черевин.
В течение этого дня приехали Лейден, Захарьин и Гирш, которому кто-то из друзей посоветовал перестать дуться и приехать в Ливадию.
На другое утро 3/Х Лейдена, Захарьина и меня позвали к Государю. Гирша и Попова не пригласили.
Вот приблизительно план дворца-виллы, где жил Государь: Дом, в котором жил и скончался Государь, по своей величине и архитектуре совершенно не заслуживает названия дворца - это скромная вилла или дача, очень небольших размеров, с небольшими комнатами. Лучшие две комнаты по своей величине и своей обстановке, это приемная внизу и кабинет-гостиная Императрицы; рабочий кабинет Государя - маленькая комната, кажется в одно окно, в которой едва помещался большой письменный стол; спальня тоже небольшая, в 3 окна. Меблировка донельзя простая, более чем скромная, самая обывательская.
Принял нас Государь в кабинете Императрицы, сидя в креслах, в своей обычной генеральской тужурке, и выразил большое удовольствие видеть меня и Лейдена. К Захарьину Он, видимо, относился менее благосклонно. К уже сказанному о впечатлении, которое производил вид Государя, могу добавить, что на этот раз оно было еще тяжелее. Он был так слаб и сонлив, что засыпал среди разговора с нами. Исследовали Его, и довольно поверхностно, Захарьин и Лейден, я же, как не специалист, отказался от такового, чтобы напрасно не утомлять больного. Плохо было то, что появился резкий отек ног, причем сильный зуд в коже очень беспокоил Государя, особенно в постели. В этот день деятельность сердца была настолько слаба, что мы отсоветовали выезжать на прогулку.
С этого дня, т. е. с 3/Х Государь больше так и не покидал своих комнат. После консультации Императрица, вызвав нас в приемную, спросила мнение профессоров о состоянии больного. Лейден не скрыл серьезности положения, высказался довольно мягко и неопределенно, но не называя, однако, состояние безнадежным. Захарьин, напротив, высказал Императрице всю правду в очень определенных выражениях, довольно резко и, я сказал бы, грубо. Она приняла этот удар с довольно большой выдержкой, но все же не могла удержаться от приступа слез. Мне Она приказала остаться и долго беседовала со мной наедине. Для меня не было сомнения, что Она отлично понимала положение, но ей хотелось верить в возможность спасения, что было так натурально, и поэтому я, как и Лейден, не нашел нужным подчеркивать безнадежность положения, а, насколько мог, успокоил бедную женщину, но выяснил Ей невозможнсть и бесцельность путешествия и необходимость оповестить Россию об истинном положении Государя. Она жаловалась мне на все перенесенные Ею душевные волнения в Спале и Беловеже, где Она была предоставлена сама себе, жаловалась на грубость Захарьина, относившегося к Ней безжалостно, на индиферентность, сухость и неделикатность Попова, который Её раздражал, на отсутствие какой-либо нравственной поддержки; Она, видимо, симпатизировала Лейдену, который, не лишая Её всяких надежд, действовал на Неё ободряюще и успокоительно. Она сказала мне, что приказала гр. Воронцову вызвать меня ещё в Спалу, чтобы иметь при Государе своего человека, но Её обманули, сказав, что я не счел возможным приехать; это Её очень удивило, но теперь Она знает, что это были интриги, которыми Её опутывают даже в эти тяжелые минуты. Вместе с тем Императрица выразила желание Государя и свое, чтобы я оставался в доме ночью и принял на себя ближайший уход за больным. С того дня, т. е. с 3/Х, по день кончины Государя я стал почти бессменным дежурным днем и ночью и 17 дней спал одетым. Я уходил из дворца к себе только утром для туалета, иногда к завтраку или обеду за общим гофмаршальским столом и иногда около 5 часов выезжал на час с Лейденом на прогулку в окрестности Ливадии. Во время моего отсутствия меня сменял Гирш, но его к больному никогда не звали.
Утром и вечером Захарьин и Лейден при мне посещали Государя, Гирш и Попов Его не видели вплоть до Его кончины, при которой, кроме нас троих, присутствовал и Гирш, но не Попов. После посещения больного происходило совещание под председательством министра двора и составлялись бюллетени, кои с 4/Х посылались в "Правительственный Вестник" и перепечатывались в других газетах. Несколько странным было то, что бюллетени эти подписывали тоже Гирш и Попов, не видев больного. За все время до смерти Государь никого не принимал и только между 14 и 16 октября, чувствуя себя несколько лучше, пожелал видеть своих братьев и Великих Княгинь Александру Иосифовну, привезшую в Ливадию отца Иоанна, и Марию Павловну.
Государь вставал ежедневно, одевался в своей уборной и проводил день большею частью в кабинете Императрицы, в сообществе Её и детей. Нередко после завтрака Он ложился в постель и спал, после чего я обыкновенно бывал у Него. Под влиянием моих убеждений Он, кажется, по просьбе Императрицы, согласился передать дела Наследнику, но все-же оставил за собой дела по министерству иностранных дел и подписывание военных приказов, из коих последний Он, кажется, подписал за день до кончины. Я бывал у Государя по несколько раз в день, следил за исполнением предписаний врачей и за Его питанием. Всего больше беспокоили Государя значительный отек ног и зуд в коже; Его значительно успокаивал легкий массаж, который я и производил, бинтуя Ему после этого ноги, чтобы предупредить чесание. Мне удалось влиять на Государя в отношении исполнения Им наших предписаний, чего до меня достичь было почти невозможно, но все же Он иногда запирался у себя с В. К. Михаилом Александровичем, снимал сам бинты и приказывал сыну чесать Ему ноги щетками, чему я очень противился, боясь расчесов и рожи, но мои старания увенчались успехом лишь в самые последние дни. Несмотря на свой очень властный характер, Государь все-же подчинялся моим увещаниям и убеждениям и бывало, что когда Императрица не могла Его убедить не вредить себе, то посылала за мной.
Должен сказать, что за эти 17 дней постоянного моего общения с тяжело больным и страдавшим от зуда, одышки и ночной бессонницы Государем, я ни разу не испытал на себе Его нетерпения, неудовольствия или малейшего каприза; со мной Он был всегда одинаково ровен, любезен, добр, бесконечно кроток и деликатен. Когда я засиживался у Его постели, Он начинал беспокоиться, что я долго не курил и отсылал меня и часто требовал, чтобы я непременно ездил кататься; за все время Он только раз ночью позвал меня и очень извинялся, что прервал мой сон; Он требовал, чтобы я приходил к Нему непременно в кителе, так как ещё бывало тепло и делал мне замечания, когда я приходил в сюртуке, хотя по этикету бывать у Высочайших Особ так не полагалось. Могу сказать смело, что такого приятного и деликатного в обращении больного я за 40 лет врачебной практики редко встречал. Государь, несомненно, вполне сознавал опасность своей болезни и безнадежность своего положения, но я никогда не видел, чтобы Он падал духом, и меня Он никогда по этому поводу не спрашивал. Один раз только я застал Его с Императрицей со слезами на глазах, вероятно, после тяжелого разговора о возможности смерти, и раз, случайно зайдя к Нему в кабинет, видел Его взволнованным в беседе с Наследником, которому Он по-видимому передавал какие-то дела и давал наставления на случай своей смерти; но оба раза Он сразу справлялся с собой и принимал свой обычный спокойный и кроткий тон. В хорошие минуты Он даже шутил.
Захарьин продолжал чудить и здесь. Так он находил, что в свитском доме, где все жили, слишком шумно и выхлопотал себе помещение в отдельном домике, где ложился спать чуть ли не в 9 часов вечера. Посетив его как-то, я был удивлен, что его кровать стоит посреди комнаты, причем он объяснил мне, что боится сырости стен. Он не признавал обычных "удобств", как все, а требовал таковых у себя в комнате, чем приставленный к нему дворцовый служитель искренно возмущался.
В Ливадии все дорожки в парке были усыпаны галькой, вследствие чего при проезде экипажей вызывался очень громкий и неприятный шум, поэтому вокруг дома Государя был строго воспрещен проезд каких бы то ни было экипажей и телег, - все, что было нужно, приносили на руках, но Захарьин заявил, что он не может приходить на консультации от себя пешком, хотя это не превышало 1/2 версты. Поэтому ему два раза в день подавали коляску в которой он торжественно приезжал во дворец. Он требовал, чтобы во дворце на площадках лестницы были для него поставлены венские стулья, один из коих должен был стоять перед дверьми при входе в приемную - он садился на эти стулья на минуту и якобы отдыхал, а на последнем стуле собирался мыслями. Служители его ненавидели и иногда этих стульев не ставили; раз я увидел, как Захарьин, поднявшись наверх и не найдя стула перед дверью, страшно рассердился, сбежал с лестницы, схватил стул, быстро снес его на верхнюю площадку, присел и вошел в приемную при нескрываемых улыбках прислуги. Я рассказал эту сцену Государю, и он от души смеялся.
Лейден был человек, конечно, вполне культурный, воспитанный и тактичный, хотя не лишен был некоторых свойств того типа людей, которых в Германии называют "ein Knot". Он обладал, кроме своих знаний, большой долей хитрости, практичности и житейской мудрости, как истый старый еврей. Мы были с ним в хороших отношениях и на прогулках много беседовали, причем он давал мне уроки дипломатического обращения и практичности в медицине и как-то сказал мне, что хороший врач-практик должен уметь, особенно при лечении монархов, не только лечить, но и помочь больному умереть, а главное должен уметь держать себя с семьей так, чтобы и после смерти больного сохранить ее симпатии и доверие. Соответственно своим взглядам, кои мне лично далеко не были симпатичны, он вел себя и в Ливадии.
Немцы и тогда уже придерживались правила не упускать ни одного случая и способа, чтобы узнавать все, что делается у соседей, особенно в России. Лейден как-то признался мне в откровенную минуту, что в Берлинском дворе очень интересуются нашим двором и что по возвращении в Берлин он должен рассказать Императору Вильгельму все, им пережитое и виденное в России. Мы удивлялись, каким образом заграничные газеты более осведомлены о происходившем в Ливадии, чем, напр., наша публика. Оказалось потом, что во время болезни Государя в Ялту пришла какая-то частная немецкая яхта, хозяйкой которой была какая-то дама - крупная корреспондентка германских газет; потом я узнал, что Лейден, выезжая на прогулку, в те дни, когда я его не сопровождал; многократно посещал эту яхту, но держал это в тайне, а по вечерам писал бесконечно длинные письма.
Характерно было то, что будучи мировой известностью, Лейден особенно стремился получить дворянство и воспользовался получением после Ливадии пожалованной ему Анненской звезды с бриллиантами (орден, дававшийся только иностранцам), чтобы прибавить к своей фамилии сакраментальный предлог "von", считая, что он пользуется правами русского дворянства; права германского или вернее прусского дворянства были пожалованы ему гораздо позже. К людям вообще он относился довольно скептически. Как-то раз, по моему совету, наследник обратился к нему в Ливадии с вопросами о состоянии здоровья отца.
Я спросил Лейдена, как отнесся цесаревич к заявлению, что дни Государя сосчитаны. Лейден ответил мне фразой, которая мне очень не понравилась - "что-же вы спрашиваете, ведь всякий наследник в конце концов желал-бы скорее быть монархом; это так человечно". Он страшно кичился своими отношениями с русским двором и, как говорил, сумел сохранить к себе доверие и симпатии Императрицы и после смерти Государя. Так через несколько лет он был снова приглашен к русскому двору в Копенгагене по случаю тяжелого легочного кровотечения у пребывавшего тогда там (в Копенгагене) наследника Георгия Александровича. Там мы снова встретились.
Лейден как-то сказал мне: "Я знаю двор германский, знаю русский, теперь вижу датский, мне остается до смерти увидеть еще английский двор, надеюсь этого достигнуть". Интересовал его не больной, а факт его приглашения. Его уверенность в своих успехах при русском дворе дошла до того, что при моем посещении его в Берлине он позволил себе высказать мне свой план - сделаться официально постоянным консультантом при русском дворе, так как у нас нет выдающихся терапевтов. Меня эта немецкая наглость настолько задела за живое, что я после этого использовал все свое влияние, чтобы предупредить его дальнейшие приглашения. Однако мне это не удалось, и Лейден был приглашен еще раз к наследнику в Абастуман, но тогда я настоял на одновременном приглашении и Nothnagel'я из Вены. Он понял мой маневр, и наши отношения за последние годы его жизни совершенно изменились в смысле резкого охлаждения с его стороны ко мне.
Государь относился в Ливадии к Лейдену скорее хорошо и с доверием, Захарьина-же только терпел, но не уважал, ибо оригинальничание и шарлатанство были противны натуре Государя.
Не помню которого числа, но это было в первые дни моего пребывания, в Ливадию приехал харьковский проф. В. Ф. Грубе, выразив желание представиться Государю с тем, чтобы подбодрить Его, показав Ему на собственном примере, что от воспаления почек можно поправиться даже в Его преклонном возрасте. В сущности ничего общего между болезнью Государя и болезнью Грубе не было, ибо последний перенес гнилостное заражение и острое воспаление почек, но мысль была хорошая.
К большому моему удивлению Государь принял Грубе с удовольствием. Я присутствовал при этом свидании и еще раз имел случай видеть, насколько Государь был "другом своих друзей", как говорят французы. Познакомился Государь с проф. Грубе в Харькове после катастрофы 17 октября в Борках; раненые - придворная и поездная прислуга были тогда направлены в харьковскую клинику. Государь остановился в Харькове, посетил раненых и познакомился с проф. Грубе, который, видимо, очень понравился Ему, а главное выздоровевшие раненые служители очень расхвалили Государю обращение с ними в клинике; и с тех пор Грубе пользовался особой благосклонностью Государя, который был очень рад его видеть, хотя никого не принимал, даже своих родственников. Спокойный, очень уравновешенный старик, державший себя с чувством собственного достоинства, очень убедительно объяснил Государю, что от воспаления почек можно выздороветь, примером чего может служить он сам. Государю этот довод показался очень убедительным и Он после визита Грубе был очень в духе и как будто повеселел.
Вечером этого дня Государь рассказывал мне свои впечатления о клинике Грубе и очень расхваливал последнего. Очень тактично поступил Грубе и тем, что он не показал ни малейшего желания вмешиваться своими советами и навязывать себя, а тотчас после приема уехал из Ливадии. Подбодрил Он и Императрицу.
Состояние больного постепенно ухудшалось, хотя днями