ужил принципу несменяемости, он утверждал, что дальнейшее пребывание на службе, где меня не ценят и стараются всеми мерами затереть, является донкихотством и сознательным лишением судебного дела моих живых и действительных услуг по разработке процессуальных и правовых вопросов. Не желая возражать, по существу, против деятельности адвоката в том виде, как она выработалась у нас, я, чтобы отделаться от Пассовера, сказал ему, что выход в адвокатуру без какого-либо готового большого дела представляется рискованным, и уперся на этом, несмотря на его возражения. Через неделю Пассовер явился снова, как демон-искуситель, и предложил мне прямо защиту вместе с ним купца Вальяно, обвинявшегося в подкупе чиновников для подлога отвесного листка таганрогской таможни, к которому казною был предъявлен иск в полтора миллиона рублей золотом, объясняя при этом, что дело совершенно чистое и строго юридическое, так как Государственный совет уже решил, что лиходатели не могут считаться участниками подлога, совершаемого лихоимцами, а сами по себе за лиходательство не отвечают. При этом на мое заявление о том, что должность несменяемого судьи дает мне, хотя и скромное, но верное ежегодное обеспечение в пять тысяч, он сказал мне, что то же предложит мне и Вальяно. "Но ведь это единовременно, а тут я обеспечен ежегодно", - сказал я, продолжая избегать указывать адвокату на несимпатичные мне стороны адвокатуры как служения частному интересу. Пассовер сделал удивленные глаза, потом засмеялся и сказал мне с расстановкой: "В день подписания условия о принятии на себя защиты я уполномочен вручить вам чек на сто тысяч. Это и есть ваши пять тысяч ежегодно!" - "Оставим этот разговор", - сказал я, мысленно обращаясь к нему со словами: "Отойди от меня, сатана".
Но он ответил, что не принимает моего отказа и зайдет через неделю снова. Эта неделя прошла у меня не без внутренней борьбы. Мысль снова получить в свое распоряжение тоскующее и вопиющее по простору слово, получить обеспеченное положение и "наплевать" на правительство, так недобросовестно и упорно меня угнетавшее, заставив его, быть может, не раз пожалеть об утрате когда-то служивших ему дарований, была очень соблазнительна, но старая привычка служить государству и любовь к судебному ведомству взяли верх, и соблазны вскоре улетучились. Я сказал себе словами поэта: "Блажен, кто свой челнок привяжет к корме большого корабля". "Большой корабль" был суд, которому я отдал свои лучшие силы и годы, и мне было поздно отвязывать свой челнок. Когда Пассовер пришел вновь и стал настаивать на истинных причинах моего отказа, я вынужден был объяснить, что для защиты по несложному делу, где нет необходимости разбирать и опровергать улики, вполне достаточно одного защитника, и мой "дар слова" не может даже найти себе применения. "Я понимаю, Что для Вальяно, имеющего огромные торговые связи в Англии, важно получить возможность сказать, что обвинение против него было настолько неосновательно и даже возмутительно, что председатель столичного апелляционного суда решился сложить с себя это высокое звание, чтобы пойти его защищать. Таким образом, нужны не мои умение и знание, а мое имя. Но им я не торгую!" И мы расстались. А через год мне, уже в должности обер-прокурора, пришлось давать кассационное заключение по этому же самому делу и настаивать на утверждении обвинительного приговора о том же самом Вальяно.
Дело Засулич, конечно, было большим козырем в руках официальных и литературных реакционеров, и его стали пристегивать почти к каждому политическому убийству или покушению на него. Как только совершалось подобное печальное событие, Катков и его подражатели начинали говорить о приговоре по делу Засулич как о пагубном примере, подстрекающем политических убийц и внушающем им идею об их безнаказанности. При этом, конечно, перед читателями и слушателями умалчивалось о том, что при суде коронном, который был призван ведать дела против порядка управления, никакой мысли о безнаказанности быть не могло и что сравнивать покушение на жизнь грубого истязателя, при отправлении должности, с посягательством на жизнь главы государства по меньшей мере натянуто. Процесс Засулич содержал в себе одно драгоценное для политика указание, указание на глубокое общественное недовольство правительством и равнодушие к его судьбам. Но именно на эту-то сторону - то близоруко, то умышленно - не обращалось никакого внимания. Нечего и говорить, что мое имя при этом повторялось постоянно со всевозможными комбинациями "Carthaginem esse delendam?!" {Карфаген должен быть разрушен!}. Особенной недобросовестностью в этом отношении отличался Катков, доходивший до того, что обвинял меня, между прочим, в предупредительной любезности к преступникам за то, что я, в силу закона и основного принципа уголовного процесса о молчании подсудимого, объяснял последнему, что он имеет право не отвечать на предлагаемые ему вопросы о виновности и что это не может быть поставлено ему в вину... "Как будто господину Кони неизвестно, - восклицал с пафосом Катков,- что никто из русских подданных не имеет права отговариваться незнанием закона и что поэтому напоминание подсудимому о таком его праве есть неуместная либеральная выходка".
До какой недобросовестности доходило отношение ко мне, доказывается эпизодом, связанным с делом Лансберга. "Перед заседанием по делу этого изящного гвардейского сапера, танцевавшего на светских балах с разными принцессами, принятого в лучших домах Петербурга и зарезавшего ростовщика Власова и его кухарку для похищения своих векселей, защитник его Войцеховский умолял суд вызвать туркестанского генерал-губернатора К. П. Кауфмана в качестве свидетеля о личности подсудимого. Я обусловил удовлетворение его ходатайства по 576 статье Уст. угол. судопр. согласием Кауфмана явиться лично в суд, а не требовать нелепой церемонии допроса себя на дому. Кауфман выразил согласие и лишь просил точно определить час, когда ему надлежит явиться в суд, так как в этот день он должен был обедать у государя в Царском Селе. В день заседания с утра все помещение суда и даже двор были до такой степени заполнены любопытной публикой, запрудившей все проходы, что пришлось потребовать усиленный наряд полиции для того, чтобы восстановить свободное движение в проходах. Места за судьями тоже были переполнены. Почти в самый момент выхода суда ко мне в кабинет ворвался, несмотря на протесты курьера и сторожей, пожилой полковник и стал требовать пропуска его в места за судьями в качестве друга генерала Кауфмана. Указав ему на отсутствие свободных мест, я обратил его внимание на то, что ведь по чину своему, согласно наказу суда, он не имеет права претендовать на места, назначенные для высших сановников. Но он продолжал запальчиво настаивать, мешая мне идти в заседание. Чтобы отделаться от него и не утрачивать необходимого спокойствия, я поручил судебному приставу провести его в места стенографов и там устроить.
"Очень хорошо-с!- сказал он мне, иронически раскланиваясь,- благодарю вас, я не забуду вашей любезности..." - и злобная усмешка кривила его бледное лицо. Это был знаменитый полковник Богданович староста Исаакиевского собора и, издатель елейно-холопских брошюр, которыми впоследствии, вымогая себе субсидии от правительства, он усердно и широко отравлял самосознание русского народа.
Кауфман был встречен в назначенное им время товарищем председателя Цухановым и проведен в мой кабинет, Получив известие о его прибытии и оберегая суд от всякого, хотя бы и неосновательного, повода к нареканиям на него, я сделал перерыв в показании допрашиваемого свидетеля и пригласил Кауфмана в залу заседаний. Он держал себя скромно и с достоинством, почтительно отвечая на вопросы суда, и, очевидно, не хотел, хотя и мог бы, говорить дурно о подсудимом. Между нами произошел обязательный для председателя диалог, причем я, предлагая неизбежные вопросы, всячески старался не оскорбить самолюбия старого и заслуженного воина, привыкшего на дальней восточной окраине к особому почету.
"Вы - туркестанский генерал-губернатор, генерал-адъютант Константин Петрович фон Кауфман?" - "Да". - "Какого вы вероисповедания? Если лютеранского, то я должен привести вас к присяге сам, за отсутствием пастора". - "Я - православный". - "Высокое положение, вами занимаемое, избавляет меня от необходимости предупреждать вас о святости присяги. Знаете ли вы подсудимого и что можете показать по настоящему делу?" По окончании допроса я предложил Кауфману сесть в места за судьями, но он отказался, ссылаясь на необходимость ехать по делам. На другой день я нашел у себя его карточку и, застав его на следующий день дома, выслушал от него выражение признательности за любезное к нему отношение и за то внимание, каким он был окружен в суде. При этом он просил меня высказать ему свое мнение по разным вопросам, связанным с введением нового суда в Туркестанском крае. Уехав вслед за тем за границу, я получил уже в Шварцвальде номер "Московских ведомостей", где была громовая статья Каткова о том, как г-н Кони дерзким обращением с заслуженным слугою престола и отечества доказывает, что у него две чаши весов и что достаточно быть генерал-адъютантом русского императора, чтобы не испытать на себе той утонченной вежливости, на которую так расточителен председатель окружного суда по отношению к преступникам по политическим мотивам.
При этом была сделана ссылка на корреспонденцию из Петербурга, помещенную в том же номере, а в ней неизвестный корреспондент, пылая негодованием, передавал допрос Кауфмана в следующем виде: "Свидетель Кауфман, кто вы такой?" - "Генерал-адъютант, туркестанский генерал-губернатор". Председатель, откинувшись на спинку кресел: "А...а... какого вы вероисповедания (язвительно), конечно, лютеранского? Были ли вы под судом и следствием?" "Нет". - "Помните, что вы примете присягу, и если вздумаете говорить неправду, то можете подвергнуться лишению прав и ссылке в Сибирь! Ну-с, что скажете?" Оказалось, что автором корреспонденции, написанной в духе и во вкусе Каткова, был г-н Богданович. Так отплатил он мне за свое удобное место среди стенографов.
Излишне говорить, как действовала вся эта многолетняя травля на мое душевное спокойствие при необходимости притом постоянно соблюдать внешнее равновесие и невозмутимость духа при бесконечных и самых разнообразных сношениях со множеством людей, на которые обречен председатель столичного окружного суда. Каждое политическое преступление вновь растравляло мои внутренние раны и влекло за собой новое оживление намеков, инсинуаций и клевет, новое торжество невежественного злорадства и новое проявление трусости со стороны тех, кто знал, однако, в чем правда по делу Засулич.
Тем не менее, я видел постепенное нарастание справедливости в оценке моей деятельности со стороны Набокова. В половине февраля 1881 года он пригласил меня к себе и заявил, что рад предложить мне участие в качестве члена комиссии по составлению нового уголовного уложения. Я принял с благодарностью это предложение как открывавшее мне поле чрезвычайно интересной и важной законодательной работы, в которую я мог внести ввиду моей долгой практики свою несомненную долю пользы. Он объявил с видимым удовольствием старику Арцимовичу, что мое участие в комиссии - вопрос решенный.
Но настало зловещее 1 марта 1881 г., и в опубликованном через две недели высочайшем указе о членах комиссии моего имени не было. Я оказался замененным бесцветным чиновником Розиным и как утешение получил приглашение состоять в комиссии... по разбору старых сенатских дел. Но... все к лучшему в лучшем из миров, как говорит мудрый руководитель Кандида, и в настоящее время я доволен, что мне не пришлось быть участником скудной по содержанию работы, которая заменила ясный и образный язык старого уложения пустотелым канцелярским кирпичом, построив из него здание, не могущее удовлетворить ни правовому народному чувству, ни тем идеалам, к которым должен стремиться законодатель как нравственный учитель народа. Две главных области русского уголовного закона, возмущающие чувства справедливости и веротерпимости, остались неприкосновенными. Свобода совести русского человека по-прежнему опутана кандалами, и по-прежнему смертная казнь раскинула свое окровавленное крыло над всеми, даже и не кровавыми, попытками негодующей души добиться лучшей участи для своей несчастной родины... И все это изложено непонятным для народа, вялым и вязким языком, как будто взятым напрокат у бездарного переводчика с немецкого. И все это сопровождается лицемерными объяснениями вроде тех, в которых господа Фриш, Таганцев и Фойницкий, объяснив на десяти страницах безнравственность, нецелесообразность и непоправимость смертной казни за политические преступления, внезапно заключают о необходимости оставить ее в нашем кодексе, предоставив мудрости Государственного совета разделить их взгляды и исключить ее из уложения, вместо того чтобы прямодушно отказаться от ее омерзительного влияния и предоставить сомнительной мудрости и холопскому бесстыдству Государственного совета ее ввести.
Правда, что при таком "поступке" с их стороны им, вероятно, не пришлось бы получить по рассмотрении проекта в Государственном совете свои "серебренники" в размере пятидесяти тысяч Фришу, тридцати тысяч Таганцеву и пятнадцати тысяч каждому из остальных членов. И в этом отношении дело Засулич по неисповедимой благости господней оказало мне добрую услугу.
Последним прямым отголоском дела Засулич для меня было предложение, сделанное мне в 1894 году начальником Военно-юридической академии кафедры уголовного судопроизводства, причем он несколько поторопился, так как в конференции возникли голоса против меня как лица, скомпрометированного политически делом Засулич. По словам П. О. Бобровского, главным оппонентом в этом смысле был профессор Гольмстен. И это в то время, как я уже был сенатором, исполняющим обязанности обер-прокурора, в течение восьми лет. Вся история завершилась заявлением военного министра Цанновского начальнику Академии о том, что он удивляется, как конференция могла подумать, что он когда-либо утвердит профессором человека, который был председателем по делу Засулич. И вообще, заключая через 26 лет мои воспоминания об этом деле и его последствиях лично для меня, я без малейшего чувства горечи и с благодарностью судьбе оглядываю прошлое...
Не будь этого дела, я, вероятно, уже давно занял бы выдающийся министерский пост. Все складывалось в этом смысле и направлении, и граф Пален совершенно серьезно предсказывал мне, что я буду сидеть в его кабинете как один из ближайших его преемников.
Вполне возможно, что при благоприятно сложившихся обстоятельствах это и случилось бы. Обязанности министра юстиции, понимаемого как исполнителя личной воли монарха, могли бы заставить меня подчинить голос сердца коварному и лживому голосу так называемого raison d'Etat и принимать участие в обсуждении и применении мер к подавлению законных потребностей общества, выросшего из пеленок, в которых его держало своекорыстное самодержавие. Это не могло бы, конечно, продолжаться долго, и возмущенная совесть заставила бы "сломать себе шею" не менее прочно, чем по делу Засулич, унося в душе неизгладимые раны и воспоминания, заставляющие краснеть. Я не умел бы стать "способным чиновником" и, вероятно, был бы в то же время вынужден исказить в себе черты судебного деятеля на правовом поприще. Гонения по делу Засулич дали мне возможность познать многих истинных друзей и среди пустыни человеческой низости и предательства испытать минуты душевного отдыха в редких, но дорогих оазисах сочувствия и понимания. Не давая овладеть собой чувству уныния, я не утратил веры в лучшие свойства человеческой природы. То, что наступило после 1881 года, показало, что и польза, которую я, быть может, принес бы на широком государственном поприще, была бы хрупкой и непродолжительной. Там, где дело целого царствования, обновившего Россию, можно было, при содействии и сочувствии большинства, обратить вспять, там полезная деятельность одного человека, не согласованная с общими и внятными вожделениями, легко могла быть вырвана с корнем. (Такие же соображения вынудили меня гораздо позже, в 1906 году, отказаться от предложенного мне портфеля министра юстиции.) Судьба послала мне остаться верным слугою тех начал, на службу которых я вступил с университетской скамьи, а дружеское уважение таких людей, как Кавелин, Градовский, Арцимович, граф Милютин, Чичерин и граф Л. Н. Толстой с избытком искупило мне растлевающее расположение "сфер" и "особ" и предательский привет "палаты и воинства" их.
Лето 1904-1906 г.
Сестрорецкий курорт
ТОВАРИЩА ПРОКУРОРА К. И. КЕССЕЛЬ
Господа судьи, господа присяжные заседатели! По делам, выходящим из ряда обыкновенных, стороны, приступая к изложению своих доводов, нередко прилагают много усилий, чтобы обратить ваше внимание на важность дела и на то значение, которое будет иметь ваш приговор по этому делу. Позвольте мне не следовать этому примеру. Я делаю это потому, что знаю, что вы обращаете одинаковое внимание на все дела, которые подлежат вашему рассмотрению; я вместе с тем полагаю, действительно, что важное дело не нуждается ни в каких усилиях для того, чтобы поставить его на какой-то особый пьедестал. А между тем эти усилия поставить дело на пьедестал, это, так сказать, муссирование дела, несовместимо с тем спокойствием и хладнокровием, которое необходимо для всестороннего и беспристрастного рассмотрения дела. Поэтому позвольте мне прямо приступить к изложению обстоятельств дела.
Я обвиняю подсудимую Засулич в том, что она имела заранее обдуманное намерение лишить жизни градоначальника Трепова и что 24 января, придя с этой целью к нему на квартиру, выстрелила в него из револьвера. Кроме того, я утверждаю, что Засулич сделала все, что было необходимо для того, чтобы привести свое намерение в исполнение.
Из этого вы видите, что мое обвинение несколько разнится от того сознания, которое вы слышали от самой обвиняемой. По ее словам, которые вы слышали, у нее существовало безразличное намерение: или убить, или ранить градоначальника Трепова. Таким образом, по словам Засулич, она имела то, что юристы называют альтернативным умыслом и что в общежитии называется условным намерением. Я утверждаю, что дело было не так, но прежде чем перейти к доказательствам, я считаю нужным сказать, как следует смотреть на сознание обвиняемого. Всякому известно, что человек, по свойству своей природы, стремится к тому, чтобы устранить все для него неприятное; каждый человек, обладающий умственными способностями, взрослый, живущий в обществе, знает, что за преступление законом полагается неприятное для преступника последствие; если, несмотря на все это, человек взрослый, живущий в обществе, обладающий умственными способностями, сознается в преступлении, то из этого можно выводить одно только заключение: что преступление действительно совершено лицом сознающимся. Таким образом, сознание служит достаточным доказательством тех фактов, относительно которых оно делается. Но это правило не безусловно. Бывают случаи, когда человек, в силу указанного уже свойства своей природы, сознаваясь, умалчивает - вольно или невольно, умышленно или неумышленно - о некоторых фактах дела или, не скрывая фактов, придает им не то значение, которое они в действительности имели.
Я сказал все для того, чтобы объяснить почему я вовсе не желаю упрекать Засулич в том, что она сознается, по моему мнению, не вполне: закон, как вам известно, дает подсудимому право даже вовсе не отвечать на вопросы, которые ему предлагаются; закон поступает таким образом потому, что обвиняемому, в силу человеческой природы, весьма естественно и свойственно, умышленно или неумышленно, придавать фактам. не то значение, которое они имеют.
Затем я перехожу к изложению фактов настоящего дела. Уже один взгляд на орудие, которым совершено преступление, наводит на ту мысль, что у Засулич было намерение не только ранить, но и убить. Если бы этого намерения не было, то можно было бы действовать оружием менее смертоносным. Но мало того, что самое оружие указывает на цель преступления, мало того, что преступление совершено при помощи огнестрельного оружия, - оно совершено наиболее сильным огнестрельным оружием.
Вы слышали здесь показания свидетеля Лежена, который удостоверил, что кроме револьверов, называемых бульдогами, к числу которых принадлежит и револьвер, купленный для Засулич, существует только один еще род револьверов сильнее этих бульдогов, но эти последние револьверы употребляются единственно для медвежьей охоты и по размеру очень длинны. Следовательно, такой револьвер не мог служить для цели Засулич. Подсудимая Засулич, как она сама говорит, приобрела револьвер только для того, чтобы произвести выстрел в градоначальника Трепова; следствием уже доказано, что хотя она имела револьвер до совершения преступления, тем не менее, для совершения преступления она приобрела еще более сильный, именно тот, который у нее был взят. Вы помните из показания Лежена, что к нему был принесен другой револьвер, который гораздо длиннее бульдога, но бьет слабее бульдога. Мне могут сказать, что Засулич давала одно только поручение купить револьвер и что для нее было безразлично, какой револьвер будет куплен. Я утверждаю, что это не так.
Всякий человек, который исполняет какое-нибудь поручение, старается исполнить его так, как оно ему было дано. Если было поручено купить револьвер, и если куплен весьма сильный, то из этого можно вывести только одно заключение, что в действительности было поручено купить именно сильный револьвер. Затем, если бы не требовался сильный револьвер, то для чего же было покупать новый, когда в руках уже имелся револьвер. Чей был револьвер, отданный Лежену при покупке бульдога? На вопрос этот можно дать два ответа: или что револьвер принадлежал неизвестному господину, исполнявшему поручение Засулич, или что он принадлежал самой подсудимой. Если остановиться на первом предположении, то возникают следующие вопросы: почему этот господин, получив простое поручение купить револьвер, не предложил свой; почему он выбирал другой и приплачивал 11 рублей к тому, который у него был? 11 рублей сумма, правда, незначительная, но для Засулич достаточно важная. Вы слышали, что она не имеет собственных средств к жизни. Она - акушерка, которая старается получить диплом на звание домашней учительницы, - все это - занятия почтенные, но, к сожалению, дающие много труда и мало средств к жизни. При таких условиях, Засулич, если бы она не имела особой цели, не стала бы приплачивать деньги за новый револьвер, когда в ее распоряжении уже находился револьвер и без этой приплаты. Если же отданный Лежену револьвер принадлежал самой Засулич, то заключение является то же самое; другой револьвер куплен только потому, что именно нужен был револьвер сильнее того, который имелся.
Но, спрашивается, для чего же нужен был сильный револьвер, когда и слабым на таком близком расстоянии можно было причинить значительное увечие. Расстояние было так близко, что выстрел, произведенный на этом расстоянии, все свидетели, а равно и эксперты, называют выстрелом в упор. На этот вопрос я отвечаю, что сильный револьвер был нужен Засулич потому, что ей было мало вероятности достигнуть своей цели, именно убийства; ей нужна была полная в этом уверенность и для этого ей необходим был сильный револьвер. Но, кроме того, есть другие факты, доказывающие то же самое. Вы помните, что выстрел нанесен в весьма опасное место-в левый бок. Каждый, самый малосведущий человек знает устройство человеческого тела настолько, чтобы понимать, что выстрел, сделанный в этом направлении, чрезвычайно опасен. Что такая рана может причинить смертельное повреждение, Засулич должна была знать, тем более, что она, по своей профессии, знакома с строением человеческого тела: она имеет понятие о внутреннем расположении органов тела и о том значении, которое имеют эти органы для жизни человека.
Сопоставьте эти факты с объяснением Засулич, прибавьте ко всему этому заключение экспертов, которое вы от них слышали и по единогласному заявлению которых вы знаете, что выстрел причинил, несомненно, тяжелое повреждение, что он только случайно оказался не смертельным; что если бы пуля приняла несколько иное направление, то исход был бы другой. Если вы сопоставите все это с объяснением Засулич относительно безразличности для нее нанесения раны или причинения смерти, то вы придете к тему же заключению, как и я, то есть, что она приобрела револьвер для того, чтобы, выстрелив в градоначальника Трепова, убить его; она приобрела револьвер наиболее сильный; она, кроме того, выстрелила почти в упор и по такому направлению, по которому всего естественнее можно было ожидать смерти. Все эти обстоятельства достаточно убеждают в том, что она действительно покушалась на жизнь градоначальника Трепова.
Я теперь же хочу рассмотреть те возражения, которые мне могут быть сделаны защитою и которые я предвижу по вопросам, предложенным свидетелям во время судебного следствия. Мне могут быть сделаны следующие возражения: если Засулич действительно желала сделать выстрел только с целью причинить смерть, совершить убийство, если для нее не было безразлично убить или ранить, то почему она не выстрелила в то время, когда стояла лицом к лицу с градоначальником? Почему потом, когда градоначальник Трепов повернулся к ней боком, она не выстрелила несколько выше и не убила наповал? Ведь она обладает некоторыми знаниями относительно расположения, внутренних органов человека, следовательно, легче другого могла направить свой выстрел прямо в сердце.
Я полагаю, что это возражение не имеет значения. Действительно, несколько мгновений, секунд градоначальник стоял лицом к лицу с Засулич, но в это время они разговаривали: генерал-адъютант Трепов предлагал ей вопросы, на которые получал ответы; следовательно, в это время он смотрел на Засулич, и, конечно, при малейшем ее движении, он, как человек энергичный и решительный, заметив дуло револьвера, сумел бы отразить удар. Но, независимо от этого, я должен сказать, что я не причисляю Засулич к разряду тех людей, которые могут без малейшей степени возбужденного состояния стрелять в человека, хотя бы они и задолго до этой минуты решились на такое преступление: как бы Засулич твердо ни решилась, все-таки ею должно было овладеть волнение в тот момент, когда ей пришлось приводить свое намерение в исполнение; вот это-то волнение и было причиной того, что она потеряла несколько секунд, в течение которых градоначальник стоял перед нею. Кроме того, я должен заметить, что всякий человек, который обдуманно решается совершить убийство, конечно, прежде обставит дело так, чтобы оно совершилось наиболее удобно, так, чтобы то действие, которое направлено к убийству, действительно вело к этой цели. И, конечно, такой человек легко сообразит, что выстрел сзади или сбоку скорее поведет к цели нежели выстрел, произведенный прямо, стоя лицом к лицу с своей жертвой, особенно в том случае, когда выстрел направляется в человека, который при своей известной энергии и решимости, легко может предусмотреть и отклонить удар.
Но почему Засулич, когда градоначальник Трепов повернулся к ней боком, не выстрелила, вернее не убила Трепова наповал?
В ответ на этот вопрос я попрошу вас вспомнить обстановку, при которой произведено покушение. Из показаний свидетелей Курнеева, Греча и Цурикова вы знаете, что все они находились близко от Засулич. Все они находились тут для того, чтобы исполнять распоряжения градоначальника и наблюдать за порядком. Мы не имеем никакого основания предполагать, чтобы они не исполняли своей обязанности; если бы они что-нибудь, заметили, конечно, тотчас же постарались бы предупредить происшествие. Курнеев показывает, что немедленно после подачи прошения он показывал глазами Засулич, чтобы она уходила. Когда Засулич поняла, что ей необходимо уходить; когда она увидела, что осязалось только несколько секунд для приведения намерения в исполнение; что Курнеев обратился уже к ней с просьбой удалиться, - ей оставалось только произвести выстрел так, чтобы стоявший близко от нее градоначальник не заметил этого выстрела. Она так и сделала, она не подняла насколько нужно руку с револьвером, она выстрелила, не вынув револьвера из-под тальмы. Если бы она еще немного приподняла револьвер, то это было бы замечено Курнеевым и Гречем, которые бросились бы к ней с целью отнять револьвер. Прибавьте еще к этому, господа присяжные заседатели, то смущение, в котором находилась Засулич; оно также было причиной того, что господин Трепов не получил смертельной раны. Правда, свидетель Цуриков говорит, что он не заметил, чтоб Засулич была смущена после происшествия, а Цуриков наблюдал за нею немедленно после происшествия, но это было не спокойствие, не хладнокровие,- это было оцепенение, наступающее в человеке после сильного нервного напряжения.
Итак, выстрел был произведен с целью причинить смерть градоначальнику, и если смерти не последовало, то это произошло не потому, чтобы Засулич не желала смерти господина Трепова, а потому, что обстоятельства сложились весьма благоприятно, потому еще, что потерпевший обладает чрезвычайно крепким организмом, и, наконец, вследствие благоприятного исхода течения, о котором скромность господ экспертов заставила их умолчать.
Переходя к тем объяснениям, которыми Засулич мотивирует свое преступление, я, прежде всего, заявляю, что ни порицать, ни оправдывать действия градоначальника Трепова я не буду по следующим соображениям: я не могу не помнить, что градоначальник Трепов был спрошен по этому делу в качестве свидетеля; я не могу не помнить, что свидетель дает показание только о фактической стороне дела, что он не может входить в объяснение фактов, хотя бы они касались даже его собственных действий. Как представитель обвинительной власти я не могу отступить от того принципа, которым должен руководствоваться прокурор в своих действиях, и не могу судить человека, не выслушавши его объяснений. Повторяю, я не могу и не желаю переходить на ту почву, на которой мне, вопреки указанному принципу, вопреки основным началам нашего судопроизводства, пришлось бы смотреть как на подсудимого, на человека, который является в деле свидетелем, то есть в настоящую минуту человека беззащитного. Но, независимо от всего этого, подобного рода разбор действий господина Трепова я нахожу и совершенно излишним. Я основываю это на следующих соображениях: я верю вполне Засулич, что те факты, которые она выставляет как мотив своего поступка, представлялись ей в том виде, как она излагала их здесь; я верю и в те чувства, о которых она здесь говорила. Я не желаю этим сказать, что признаю raison detre, правильность или неправильность этих чувств. Я просто принимаю их как факты, исходящие из того общего положения, что каждый человек волен иметь те чувства, те симпатии и антипатии, какие ему угодно. Никто не может требовать от человека отчета в его чувствах, и суд менее чем кто-либо другой имеет прав, средств и желаний требовать такого отчета. Но когда чувства переходят в действия, когда симпатии или антипатии из области внутренней жизни человека переходят в область внешнего мира, населенного другими людьми,- тогда дело изменяется; тогда является на сцену другое соображение, состоящее в том, что никто не имеет права производить такого рода действий, которые нарушают права, а тем более касаются жизни другого лица. Каждый волен любить или ненавидеть Кого ему угодно, но никто не может нарушать чужих прав. Всякий человек, имеющий здравый рассудок, должен понимать, что нельзя выражать свои чувства в таких действиях, в каких выразила их Засулич. Всякий человек, обладающий разумом и сердцем, посредством которых он может выработать в себе основные для всех одинаковые и всем понятные принципы нравственности, должен понимать, что такого рода действия, как действия Засулич, ведут не ко благу общества, а к тому, что на место разумных чувств и той мудрости сердца, к которым все мы обязаны стремиться, - права гражданства в жизни получают грубые инстинкты, ведущие к общественной дезорганизации.
Вот почему суд обязан потребовать отчет от человека, который выражает свои чувства так, как выразила их Засулич. Эта обязанность суда тем настоятельнее, чем важнее право, нарушенное подобного рода действиями; и нет, конечно, сомнения, что жизнь каждого человека будь он преступник или высокопоставленный общественный деятель, составляет такое право, обязанность защищать которое составляет самую настоятельную и самую дорогую обязанность суда.
Засулич, конечно, понимает, что указанием на свои чувства она не может оправдывать тех действий, которые она совершила; она понимает, что .между ее чувством и действиями существует глубокая пропасть. Вот почему Засулич старается построить мост для перехода через эту пропасть.
Она говорит, что была убеждена, что действия, о которых она слышала и которыми возмущалась, должны были чем-нибудь отразиться на том лице, которое она считала виновником их. Она говорит, что хотела доказать, что нельзя безнаказанно производить подобного рода действия. Из этих слов Засулич видно, что ее действия служили как бы выражением обязанности, которую она на себя приняла, обязанности устранить явления, которые, по ее мнению, были вредны обществу. Нет сомнения, что обязанность каждого человека - помогать общественному развитию уничтожением всяких явлений, которые препятствуют этому развитию. Это положение составляет несомненную и всем известную нравственную истину. Да, несомненно, каждый человек обязан помогать общему развитию, но нет также сомнения, что ни один человек не имеет права возводить свои собственные взгляды на степень судебного приговора, этого единственного выразителя общественной совести; ни один человек не имеет права при помощи подобной замены прикрывать свои собственные взгляды ссылкою на обязанность. А какое право имела Засулич считать свое собственное решение чем-то вроде приговора суда? Какое право она имела присваивать своим взглядам те последствия, которые имеет только судебный приговор? Конечно, никакого, если не считать правом уверенности в своей непогрешимости, уверенности чрезвычайно вредной, если за нею следует стремление осуществить свой взгляд, свое мнение, quand meme, во что бы то ни стало.
Таким образом, для оправдания своих действий недостаточно сослаться на обязанность каждого человека содействовать развитию общества уничтожением вредных общественных явлений; необходимо, кроме того, иметь полные, несомненные и не подлежащие опровержению факты, доказывающие, что взгляд данного лица на известное общественное явление вполне солидарен со взглядом общества. Но и этого мало: необходимо еще подумать и о средствах, при помощи которых данное лицо желает провести этот взгляд в действительность. Здесь я считаю необходимым снова повторить замечание, сделанное мною, когда я говорил о чувствах. Каждый волен иметь те взгляды и убеждения, какие ему угодно; никто не может требовать отчета относительно убеждений, но, равным образом, никто не волен проводить в жизнь такие взгляды и убеждения, которые нарушают право других лиц. Точно так же никто не может действовать способом, составляющим нарушение чужих прав. Вот почему вопрос о способах действия приобретает громадное значение. Но разрешение этого вопроса не представляет особых затруднений. "Поступай всегда так, чтобы то правило, на основании которого ты действуешь, могло быть признано за обязательное всеми разумными существами" вот веками выработанная и всеми признанная формула образа действий как в частной, так и в общественной жизни. А так как разум доставляет нам неоспоримые доказательства необходимости нравственности, то нравственные действия и суть те, которые обязательны для каждого разумного существа.
В практической жизни общие положения, принципы нравственности осуществляются в правовых нормах; эти нормы выражаются законом, который путем отрицательным, путем определения, чего нельзя делать, указывает границы, за пределами которых начинается область безнравственности. Итак, в практической жизни формула поведения может быть изложена следующим образом: поступай всегда так, чтобы действия твои были законны. Следовательно, взявшись за исправление тех или других общественных явлений, признаваемых нами за вредные, мы должны действовать средствами нравственными, средствами законными. Эти средства принадлежат к числу самых сильных, самых быстрых, ведущих прямо к цели. И хотя в числе этих средств нет места самоуправству, но зато здесь мы находим то средство, которое называется судом - хранителем справедливости, судом, решающим, что право и что не право. Но этот суд требует, чтобы человек, желающий исправлять злоупотребления, сам сначала искоренил бы из себя небрезгливость в выборе средств и приобрел бы желание понимать ту важную истину, которая заключается в изречении: in legibus salus - в законе спасение!
Время теперь обратиться снова к разбору способа действий Засулич. Я ни одной минуты не могу представить себе, чтобы Засулич считала те средства, к которым она прибегала, нравственными. Я не могу предположить этого потому, что вообще не допускаю в нашем обществе возможности существования таких людей, которые даже при самом поверхностном развитии, при самых смутных понятиях о нравственности, считали бы убийство за поступок нравственный.
Остается поэтому предположить только одно: значит, по мнению Засулич, цель оправдывает средства, флаг прикрывает груз. Много, господа, было разного рода теорий, основанных на более или менее смелых софизмах, которые причиняли обществу много вреда, много бедствий, но не было ни одного софизма, который причинил столько вреда, сколько этот. И нужно удивляться, что находятся еще люди, которые предполагают, что при помощи безнравственных средств можно достигнуть нравственных целей. Нужно удивляться, как эти люди не могут понять того, что нет ни одного явления и факта внутренней и внешней жизни, которые не оказывали бы влияния на другие, не только ближайшие, но и самые отдаленные факты и явления; нужно удивляться, как эти люди не хотят понять, что если, по их мнению, цель может смягчать вредное значение дурных средств, употребленных для достижения этой благой, по их мнению, цели, то, с своей стороны, и эти средства должны также оказывать влияние на характер цели, для достижения которой они употреблены. Нужно удивляться, как не хотят понять, что дурное средство, употребленное для достижения благой будто бы цели, само является фактом, требующим уничтожения.
И посмотрите, с какой беспощадной суровостью Засулич стремилась к достижению предположенной ею цели. Самоуверенно предположив, что ее взгляд вполне солидарен со взглядом общества, получив о боголюбовском деле сведения от лиц, не бывших очевидцами этого события, то есть из третьих рук, Засулич сочла возможным устроить какой-то тайный суд над лицом, сделавшим известные распоряжения. Устроив тайный суд, она сочла возможным соединить в своем лице и прокурора, и защитника, и судью; она считала возможным постановить смертный приговор, который сна же, молодая женщина, и привела в исполнение, к счастью, не удавшееся. Я ни одной минуты не думаю, чтобы вы могли признать что подобного рода средства не преступны. Я вполне уверен в вашем согласии с тем, что каждый общественный деятель, кто бы он ни был, имеет право на суд законный, а не на суд Засулич. Я уверен также в вашем согласии, что никакая общественная жизнь, никакая общественная организация не возможна там, где общественные деятели, администраторы, судьи, земские деятели, публицисты вынуждены были бы помнить, что как бы они ни поступали, а с той или с другой стороны на них все-таки будет направлен револьвер. Я думаю, что эти общественные деятели имеют право на то, на что имеет право каждый человек, право на жизнь.
Я кончил. Я утверждаю что, обвиняя Засулич, я защищаю жизнь человека и заключаю свою речь теми же словами, которыми окончила Засулич: "Страшно поднять руку на жизнь человека". И я твердо уверен, что в глубине убеждений Засулич существует горькое, но правдивое сознание, что не только в ваших, но даже в ее собственных глазах никакие самые красноречивые рассуждения не сотрут пятен крови с рук, покусившихся на убийство.
ПРИСЯЖНОГО ПОВЕРЕННОГО П. А. АЛЕКСАНДРОВА
Господа присяжные заседатели! Я выслушал благородную, сдержанную речь товарища прокурора и со многим из того, что сказано им, я совершенно согласен; мы расходимся лишь в весьма немногом, но, тем не менее, задача моя после речи господина прокурора не оказалась облегченной. Не в фактах настоящего дела, не в сложности их лежит его трудность; дело это просто по своим обстоятельствам, до того просто, что если ограничиться одним только событием 24 января, тогда почти и рассуждать не придется. Кто станет отрицать, что самоуправное убийство есть преступление; кто будет отрицать то, что утверждает подсудимая, что тяжело поднимать руку для самоуправной расправы? Все это истины, против которых нельзя спорить, но дело в том, что событие 24 января не может быть рассматриваемо отдельно от другого случая: оно так связуется, так переплетается с фактом совершившегося в доме предварительного заключения 13 июля, что если непонятным будет смысл покушения, произведенного В. Засулич на жизнь генерал-адъютанта Трепова, то его можно уяснить, только сопоставляя это покушение с теми мотивами, начало которых положено было происшествием в доме предварительного заключения. В самом сопоставлении, собственно говоря, не было бы ничего трудного; очень нередко разбирается не только такое преступление, но и тот факт, который дал мотив этому преступлению. Но в настоящем деле эта связь до некоторой степени усложняется, и разъяснение ее затрудняется. В самом деле, нет сомнения, что распоряжение генерал-адьюганта Трепова было должностное распоряжение.
Но должностное лицо мы теперь не судим, и генерал-адъютант Трепов является здесь в настоящее время не в качестве подсудимого должностного лица, а в качестве свидетеля, лица, потерпевшего от преступления; кроме того, чувство приличия, которое мы не решились бы преступить в защите нашей и которое не может не внушить нам известной сдержанности относительно генерал-адъютанта Трепова как лица, потерпевшего от преступления, я очень хорошо понимаю, что не могу касаться действий должностного лица и обсуждать их так, как они обсуждаются, когда это должностное лицо предстоит в качестве подсудимого. Но из того затруднительного положения, в котором находится защита в этом деле, можно, мне кажется, выйти следующим образом. Всякое должностное, начальствующее лицо представляется мне в виде двуликого Януса, поставленного в храме, на горе; одна сторона этого Януса обращена к закону, к начальству, к суду, она ими освещается и обсуждается, обсуждение здесь полное, веское, правдивое; другая сторона обращена к нам, простым смертным, стоящим в притворе храма, под горой. На эту сторону мы смотрим, и она бывает не всегда одинаково освещена для нас.
Мы к ней подходим иногда только с простым фонарем, с грошовой свечкой, с тусклой лампой, многое для нас темно, многое наводит нас на такие суждения, которые не согласуются со взглядами начальства, суда на те же действия должностного лица. Но мы живем в этих, может быть, иногда и ошибочных понятиях, на основании их мы питаем те или другие чувства к должностному лицу, порицаем его или славословим его, любим или остаемся к нему равнодушны, радуемся, если находим распоряжения вполне справедливыми. Когда действия должностного лица становятся мотивом для наших действий, за которые мы судимся и должны ответствовать, тогда важно иметь в виду не только то, правильны или не правильны действия должностного лица с точки зрения закона, а кап мы сами смотрели на них. Не суждения закона о должностном действии, а наши воззрения на него должны быть приняты, как обстоятельства, обусловливающие степень нашей ответственности. Пусть эти воззрения будут и неправильны, - они ведь имеют значение не для суда над должностным лицом, а для суда над нашими поступками, соображенными с теми или другими руководившими нами понятиями. Чтобы вполне судить о мотиве наших поступков, надо знать, как эти мотивы отразились в наших понятиях. Таким образом, в моем суждении о событии 13 нюня не будет обсуждения действий должностного лица, а только разъяснение того, как отразилось это событие на уме и убеждениях Веры Засулич. Оставаясь в этих пределах, я, полагаю, не буду судьею действий должностного лица и затем надеюсь, что в этих пределах мне будет дана необходимая законная свобода слова и вместе с тем будет оказано снисхождение, если я с некоторой подробностью остановлюсь на таких обстоятельствах, которые с первого взгляда могут и не казаться прямо относящимися к делу. Являясь защитником В. Засулич, по ее собственному избранию, выслушав от нее, в моих беседах с нею, многое, что она находила нужным передать мне, я невольно впадаю в опасение не быть полным выразителем ее мнения и упустить что-либо, что, по взгляду самой подсудимой, может иметь значение для ее дела.
Я мог бы теперь начать прямо со случая 13 июля, но нужно прежде исследовать почву, которая обусловила связь между 13 июля и 24 января. Эта связь лежит во всем прошедшем, во всей жизни В. Засулич. Рассмотреть эту жизнь весьма поучительно; поучительно рассмотреть ее не только для интересов настоящего дела, не только для того, чтобы определить, в какой степени виновна В. Засулич, но ее прошедшее поучительно и для извлечения из него других материалов, нужных и полезных для разрешения таких вопросов, которые выходят из пределов суда: для изучения той почвы, которая у нас нередко производит преступления .и преступников. Вам сообщены уже о В. Засулич некоторые биографические данные; они не длинны, и мне придется остановиться только на некоторых из них.
Вы помните, что с семнадцати лет, по окончании образования в одном из московских пансионов, после того как она выдержала с отличием экзамен на звание домашней учительницы, Засулич вернулась в дом своей матери. Старуха-мать ее живет здесь в Петербурге. В небольшой сравнительно промежуток времени, семнадцатилетняя девушка имела Случай познакомиться с Нечаевым и его сестрой. Познакомилась она с ней совершенно случайно, в учительской школе, куда она ходила изучать звуковой метод преподавания грамоты. Кто такой был Нечаев, какие его замыслы, - она не знала, да тогда еще и никто не знал его в России; он считался простым студентом, который играл некоторую роль в студенческих волнениях, не представлявших ничего политического.
По просьбе Нечаева В. Засулич согласилась оказать ему некоторую, весьма обыкновенную услугу. Она раза три или четыре принимала от него письма и передавала их по адресу, ничего, конечно, не зная о содержании самих писем. Впоследствии оказалось, что Нечаев - государственный преступник, и ее совершенно случайные отношения к Нечаеву послужили основанием к привлечению ее в качестве подозреваемой в государственном преступлении по известному нечаевскому делу. Вы помните из рассказа В. Засулич, что двух лет тюремного заключения стоило ей это подозрение. Год она просидела в Литовском замке и год в Петропавловской крепости. Это были восемнадцатый и девятнадцатый го