рлезское гирло, выбили некрасовцев, которые ушли в Анатолию, а сами расселились затем по Добрудже, не смешиваясь ни с румынами, ни с липованами. Дома с отцом, братом и женой Лука говорит на чистом украинском языке. Для внедомашнего употребления у него есть своеобразное общедобруджанское "руснацкое" наречие. В нем формы русских глагольных окончаний смягчены по-украински и, кроме того, вошло немало румынских и турецких слов и оборотов. Этот особый смешанный, наивно неправильный говор - результат междуплеменного лингвистического компромисса - слышится часто в пестрой толпе добруджанских базаров и вообще над Дунаем. Его, кажется, выработали липоване в период своих передвижений через Стародубщину и Буковину и за время пребывания в Добрудже. Напоминает он отчасти и то испорченное русское наречие, которое можно слышать в Херсонщине и около Одессы и которому, кто еще знает, какая роль предстоит в судьбах нашего языка...
Лука выходит опять к лошадям. Остановившись за воротами, он кидает быстрый взгляд вдоль переулка, как будто кого ищет. Лицо Луки печально и несколько угрюмо. Он взволнован. Может быть, судьбой этой хрупкой больной женщины, может быть, еще чем-нибудь. Его наивные черные глаза слегка затуманены.
В переулке просыпается движение: над забором садика появляется туча пыли, открывается калитка, и бледный кельнер, не спавший всю ночь, выбрасывает на улицу сор, клочки бумаги и осколки стекла. Турок Измаил, высокий, с красивыми умными глазами, открыл свою cafeana (кофейную). Глаза его тоже туманны: всю ночь он толок в деревянной ступе кофейные зерна. Он гордится тем, что никто лучше его не умеет приготовить черного кофе, и, кажется, видит в этом свое назначение.
Мы с Лукой подходим к нему первыми. он кланяется, выносит маленький столик и два стула и ставит на узком тротуаре. Мальчишка в феске подает кофейник и две крошечные чашки. Лука берет одну из них своею загорелой грубой рукой. Осман становится в дверях, опершись о притолоку, и смотрит на Луку сочувственным взглядом. Он видел, что Лука привез больную жену.
- Болезнь и здоровье от бога, - говорит он по-румынски своим глубоким и приятным голосом.
Лука ставит чашку на стол, как будто обдумывая то, что сказал турок, и потом говорит мне:
- Етой турок, господин Владимир, дарма што неверный. Ну, справедливый человек. А бедный... Работаеть, работаеть, а денег у себя не имееть.
Осман несколько понимает распространенное в Добрудже "руснацкое" наречие и говорит опять:
- Богатство и бедность тоже от бога.
Лука кивает головой.
- Ну, и ето опять правда... А почему бог так делаеть, что одным даеть счастье, другим не даеть... Етого тоже никто не может знать.
- Аллах один все знает... Сам делает, сам и знает.
- Правда! Вот у мене баба. Молодая, ну, хворая. Отчего хворая? От работы. Надорвалась, глупая... Теперь страдаеть. И я с нею...
- Бог велит людям терпеть.
- Терплю. Докторам одним сколько переплатил. Возьмите себе усё. Лошади у мене,- продам! Две каруцы. И каруцы продам. Дом... выделюсь от отца, тоже продам. Все себе возьмите, только сделайте так, чтоб была она здоровая. Будет здоровая, возьму ее за руку, пойдем удвоих по свету новой доли шукать... Лечили. Деньги брали. Много. Не помогли.
- Доктор не... - пытается Осман выразить свою мысль по-русски. - Думне-зеу... Аллах.
Для большей вразумительности турок торжественно показывает на небо.
- Аллах, значится, по-ихнему - бог. Думне-зеу - ето опять бог по-румынски, - поясняет мне Лука. - Хорошо. Бог! Ето правда. Значит, не надо лечить?
- Ну-й треба (не нужно), - говорит турок убежденно.
- Ну, ето брехня,- говорит Лука в раздумье.- Когда бы не лечил, давно бы в могиле была... Вот я вам, господин Владимир, скажу, как ето было. Рамуны лечили, лечили, нет пользы. Как тут приезжает русский доктор. У Букарештах был. Вернулся. Приходит ко мне, осмотрел ее... - "Слушай ты, что я тебе буду говорить: хочешь ты, чтобы жива осталась?" - Хочу. - "Верно, говорить, хочешь? Помни: работница она тебе не будеть".- Ето ничего не значыть. Хочу я, чтоб была живая. Чтоб дыхала, глядела на свет. Чтоб зо мною говорила. Больш ничего не надо... - "Ну, хорошо. Вызову я, говорить, одного тут доктора из Букарештов. Рамун молодой. Он из нее хворь вынеть".
Лука залпом выпивает остывший кофе, задумывается под сочувственным взглядом Османа, потом продолжает. В голосе и в глазах печаль и точно удивление. Как будто он рассказывает старинный нелепый сон.
- Привез. Посмотрели. Резать надо (Осман чмокает губами и неодобрительно мотает головой). Когда бы не доктор Александр Петрович, не дал бы. Ну, резали. Потом зашили. Александр Петрович, может, ночей пять не спал. - "Ну, говори, дурак, слава богу. Живая будеть, на ноги встанеть". Я заплакал! "Бери теперь у меня усё". А он говорить: "Дурак ты. Корми лучше больную бабу. Она не работница. Ничего не надо".
Лука поднимает на меня свои черные глаза, в которых неподвижно стоит растроганность, печаль, недоумение, и заканчивает с какой-то особенной силой внутреннего одушевления:
- Я ему говорю: слухай, Александр Петрович. Что ты за человек, я не знаю. Ну, только скажи ты мне, пока я живой: Лука, лезь у воду. Богом клянусь: полезу. Скажешь, иди, Лука, у огонь. Слова не скажу, у огонь пойду. Помни: я теперь твой человек до самой смерти.
Он поднимается, смотрит вдоль переулка помутившимся взглядом, потом говорит:
- Катриан не йдеть. А вы, господин Владимир, пеленку {Пеленок - местное вино с полынью. Считается полезным от лихорадки.} со мной выпьете? Не хочете? Оно и правда: спозаранку не хорошо. А я... выпью.
Улица густо усеяна пивными. Лука направляется к гостеприимно открытой двери, над которой виднеется вывеска: "Birt iconomic. Vin si bere". Хозяин Николаки встречает его с почтительной радостью. Напротив другая пивная, Георгия, где тоже есть vin si bere (вино и пиво). Прежде Лука посещал Георгия, но хитрый шинкарь и вместе ростовщик раз ухитрился взыскать с простодушного Луки двойные деньги по векселю. Лука заплатил и с тех пор к нему ни ногой. Плохая месть за двести франков, но по лицу Георгия видно, что в нем кипит желчь при виде своего посетителя в заведении противника. Лука заказывает графин за графином. Пить он может много, и это бывает заметно только в его речи: постоянная задумчивая меланхолия принимает в таких случаях торжественный оттенок: говорит он еще медленнее, протяжнее, с паузами, слегка нараспев...
В конце переулка появляется фигура домну Катриана. В одной руке у него белый узелок, в другой - палка. Славное свежее утро, повидимому, бодрит его: он идет размашистым шагом и по временам ударяет своей суковатой палкой по булыжникам. Ему, кажется, доставляет удовольствие звонкий лязг, отдающийся от каменных стен. Он видит ожидающих лошадей, оглядывается кругом и быстро входит во двор. Я расплачиваюсь с турком и иду за Катрианом. Застаю его в передней. Он с особенной дружеской галантностью жмет руку жене Луки и говорит ей по-румынски комплименты. На бледном лице молодой женщины выражение застенчивого любопытства. Она смотрит на молодого человека с выражением интереса, как на редкий для нее экземпляр человеческой породы...
Через десять минут, готовый ехать, я выхожу из комнаты. Больная спит, откинув на подушки бледное лицо. Лука стоит в дверях и смотрит на нее. Лицо его еще более покраснело, может быть, оттого, что он выпил у Николаки с Катрианом. В глазах особенное выражение. Увидев меня, он отворачивается, будто слегка застыдившись, и говорит тихо:
- Будем ехать...
Катриану нужно было еще заехать на магалу (предместье, окраина города) над Дунаем, чтобы отдать заказ, над которым он просидел почти всю ночь. Поэтому мы поворачиваем к реке и едем берегом. Европейская комиссия, регулирующая русло Дуная, производит тут какие-то работы. Берег оживлен: каменщики стучат молотами, пильщики работают между штабелями леса. Солнце кидает вдоль берега густые золотые лучи, и на реке сверкают тела купальщиков.
- Теперь налево, - говорит Катриан. Но Лука будто не слышит и гонит лошадей прямо по насыпи; лошади бегут быстро, а Лука подергивает вожжами.
Невдалеке у самой насыпи я замечаю знакомую пару: белокурую певицу, выходившую утром из греческого садика, и молодого грека. Она идет без платка, подставляя солнечным лучам свои белокурые мокрые волосы. Они, очевидно, только что выкупались в Дунае. Увидев Луку, она остановилась у насыпи, удержав за руку и своего спутника. Когда мы были близко, она подняла свое красивое лицо с мягкими округленными чертами и сказала навстречу Луке румынскую фразу:
- De Гe ai dus mostele la doctoral... Du le la cimitir...
Фраза была кинута с таким невинным видом, в лице было столько красивого, приветливого расположения, что я не сразу понял ее оскорбительный смысл. Лаская Луку взглядом голубых глаз, красивая девушка спрашивала, зачем он привез к доктору "мощи", и советовала свезти их на кладбище...
Наша коляска вдруг дрогнула и качнулась. Мне показалось, что мы летим под откос и что Лука уже наполовину свалился. Но это было только мгновение. Быстрым, как молния, движением Лука наклонился с козел и взмахнул бичом. Что-то резнуло воздух, коляска опять выровнялась и тихо покатилась по насыпи. Лука оглядывался, повернув смуглое лицо, с странно внимательными глазами.
Я тоже оглянулся. Молодой грек с смешным выражением стоял без своей шапки с галуном, которая лежала в пыли, и держался за щеку. На полном плече женщины виднелась полоса: плотно натянутый рукав был разрезан, точно ножом, разошелся и обнажил тело с резким красным рубцом.
Лука задержал лошадей. Лицо его было спокойно, в глазах можно было заметить одно только любопытство. Он будто ждал чего... Но грек все с тем же выражением испуга и недоумения наклонился, поднял шапку и стал тщательно обтирать ее рукавом...
Лука мотнул головой и подобрал лошадей. Но тут произошла новая неожиданность: едва молодой грек надел свою шапку, как женщина размахнулась, ударила его изо всей силы по щеке, так что звук разлетелся далеко по берегу, а сама опустилась на штабель бревен и заплакала. Плакала громко, жалобно, по-детски. Ее круглые плечи вздрагивали, как у огорченного ребенка. И на левом плече проступала из рубца кровь...
- Кынеле гречяска (греческая собака), - пробормотал Лука про себя и повернул коляску тихо назад. Мы еще раз проехали мимо этого места. Грек имел вид все еще изумленный. Это был почти мальчик, рослый и стройный... Он испуганно посторонился, услышав близко шуршание колес; женщина закрыла лицо руками и заплакала еще сильнее... Когда каруца поровнялась с нею, все ее большое красивое тело сильно дрогнуло, как будто она ждала нового удара... Не она не посторонилась, только плач ее стал судорожнее; плакал уже не обиженный ребенок. Плакала женщина, сильно чувственная и жестоко оскорбленная...
- Зачем вы это сделали, Лука?- спросил я с невольной досадой.
Лука не ответил,
Катриан насупился и покачал головой... Коляска въехала в переулок предместья, и берег Дуная исчез из наших глаз.
Мы остановились у маленького крытого черешней дома. Тут же под навесом здоровенный бондарь, рослый, светловолосый и курчавый, с лицом славянского типа, набивал обручи на новую винную бочку. Увидев Катриана, он вставляет работу и кричит:
- Лилика! Лилика!
Красивая маленькая румынка появляется на пороге дома. Катриан бережно с самодовольным видом вынимает из платка пару новеньких лоснящихся ботинок, при виде которых лицо Лилики вспыхивает. Она закрывает лицо поднятой рукой и, глядя из-за локтя застенчиво-восхищенными глазами, говорит:
- О, думле-зеу! Зачем такие? Ведь дорого!
Дюжий бондарь самодовольно смотрит те на свою крошечную жену, то на полусапожки с круто выгнутыми каблуками, сверкающие на солнце чернотой и яркими бликами. Он берет один из них так осторажно, точно боится, чтобы он не разлетелся в его грубых руках, и говорит с оттенком удивления:
- И может это прийтись на человеческую ногу?..
- А вот посмотрим, - самодовольно говорит Катриан. - Poftim, cucuana (пожалуйте, сударыня)... Прошу примерить.
Женщина все с тем же нерешительным видом садится на опрокинутую кадушку и говорит:
- Ах, нет, нет! Это не годится... и очень дорого... И, наверно, не придется по ноге.
Как бы для того только, чтобы доказать, что это действительно не годится, она проворно снимает старый башмак, стыдливо ставит его за кадушку и надевает новый. Ее маленькая нога в черном полусапожке становится на белые стружки.
- Точно вылито, смотрите, пожалуйста! - говорит она с притворным удивлением и уже не может оторвать глаз от своей ноги. Катриан становится на колени, застегивает, обглаживает и начинает хвастать: посмотрите подъем. Трудно найти другой такой в Тульче. Но надо также артиста, чтобы так обрисовать его. Ну, смотрите спереди, сбоку, сзади... Каково? А?
Бондарь доволен. Он искоса поглядывает на жену, которая на разные лады поворачивает ногу, и его рука лезет в карман.
- Ну, сколько же? - спрашивает он.
Катриан поднимается с колен. Лицо его становится серьезно.
- Доу-зечи де леу {Двадцать левов (франков).}, - говорит он небрежно. - Я ведь говорил уже...
Женщина испуганно вскидывает глазами на мужа и тихо стаскивает башмак. Бондарь озабоченно сводит брови.
- Доу-зечи?..- повторяет он.- И не дорого это за такие маленькие штучки?.. Я за эти деньги должен сработать две средние бочки. Выпилить клепки, выстрогать, пригнать, набить обручи. Четыре дня работы, а то и больше. А ты их сделал в два дня... Суди сам, товарищ, разве это справедливо?..
Бондарь посещает clubul muncitorilor, слушает конференции Катриана и "приетеней-студентов" и теперь пытается применить к частному случаю формулы трудовой стоимости и обмена. Между ними начинается оживленный спор, который я понимаю только отчасти, так как говорят по-румынски. Катриан горячо говорит о "квалифицированном труде". Он увлекается, приводит примеры, жестикулирует. На говор выходит сосед-столяр и кузнец с молотобойцем. Слушают внимательно... Бондарь возражает неуверенно и слабо, потом хлопает оратора по плечу и вынимает кошелек. Он, видимо, доволен. Доволен маленькой женой, доволен башмаками, доволен, что он заказчик, что Катриан ждет от него уплаты, доволен, наконец, даровой конференцией, прочитанной здесь известным оратором собственно для него. Довольны также и слушатели: каждый из них нашел свое место в стройной теории, а это всегда радует человека. При этом оказалось, что чистых пролетариев во всей компании только два: Катриан и молотобоец. Столяр, кузнец и бондарь - мелкие капиталисты, и проприетары... Более всех, однако, довольна маленькая бондариха. Видя, что муж сдался и вынимает деньги, она с жадной быстротой хватает ботинки, завертывает их в передник и убегает, забыв даже попрощаться.
Только Лука с своих высоких козел смотрит тяжелым взглядом. Может быть, он вспоминает, что у его жены такая же маленькая нога, что он мог бы заказать ей такие же полусапожки, и она так же радовалась бы, если бы была здорова.
Тульча осталась позади. На гребне возвышенности видны еще валы бывшей турецкой крепости, разрушенной после берлинского договора. Последние следы владычества турок на берегах Дуная. По ним теперь ходят овцы, и фигура чабана долго рисуется, неподвижная в чистом небе.
Становится жарко. Солнце высоко. По степи, не успевшей остыть за ночь, уже тянет опять теплый ветер. Четыре пары подков ровно стучат по твердой дороге. Вдали, колеблясь, пробегают пыльные вихри, падают, встают опять в другом месте, точно это пространство они пробегали невидимками... С отдаленного Дуная, затерявшегося у мглистого горизонта, чуть слышно долетает гудок парохода... От молчаливого волнистого простора Добруджи веет смутными воспоминаниями, точно это встают в убаюканной памяти какие-то сны, которые видели, может быть, еще наши предки...
Все кажется сердцу странно знакомым и еще более странно чужим. Это неуловимое общее впечатление сопровождает меня всюду в моих скитаниях по этим придунайским степям.
Большое село как бы выползает из оврага и, когда мы приближаемся, оно растет и ширится. Овраг разделяет его на две части.
- Каталуй ето,- вяло говорит Лука, указывая кнутом. - На етой вот половине, направо, тальяны живуть...
И через некоторое время прибавляет:
- Откуда взялися - неизвестно... Давно живуть...
За тальянами, в Еникее, живут болгары. Беленькая приветливая "кырчма" отбежала от этого села к самой дороге. Стены ее сверкают на солнце, и в двери видна густая заманчивая тень. Лука приворачивает сюда, разнуздывает лошадей и подвязывает им мешки с овсом. Нам ставят столик в тени, подают вино и кашкавал (простой овечий сыр). Я соблазняюсь зарисовать эту корчму, стоящую в чистом просторе, без садика, без деревца, без тына. Пока я рисую, Лука наливает мутноватое вино и каждый раз чокается с Катрианом. Потом требуют второй графин. Теперь наливает Катриан и чокается первый. Лука рассказывает ему что-то медленно, серьезно, с видом человека, который интересуется предметом, но не может его понять. Катриан - слушатель экспансивный: он весь подался через стол, чмокает губами (выражение крайнего внимания) и порой издает восклицания. Говорят по-румынски, но я улавливаю отдельные фразы. Речь идет о певице, которую Лука хлестнул кнутом. Никто не знает, откуда она, кто ее родители. Привез ее какой-то немец, который давно умер. С тех пор перебывала во многих местах. То появляется, то исчезает. Знает четыре языка: немецкий, румынский, греческий и немного руснацкий. Водится теперь с греками, но сама не гречанка. Кажется, Лука считает ее немного колдуньей и... сам удивляется своей заинтересованности... Катриан презрительно смеется... Закипает какой-то спор, но когда я подхожу к столу, Лука смущенно смолкает... Он показывает мне вдаль, где почти на горизонте виднеется синеватая цепь холмов, покрытых лесом. Она разделена в одном месте перевалом.
- Вот нам куда надо: у этой дял будет лезть, - говорит Лука. - Далеко еще. Поздно выехали. Как бы дощ не застал у балканах... {Балканы, нарицательно, - горы. Дял (deal) - долина, разделяющая горный кряж.}
Опять ровный топот копыт... Долго... Часы... Клонит дремота. Солнце перешло на другую сторону неба. Однообразная равнина начинает волноваться. В одном месте из-за близкого горизонта мелькнула круглая верхушка горы. Мелькнула и скрылась, и потом встала вся от вершины до подошвы огромным курганом. Она будто бы выбежала сюда одна от далеких гор и стала одиноко и сурово со своей тенью, как передовой страж, господствуя над равниной. Стучат копыта, каруца катится, гора растет. Зовут ее Дениз-тепе, - может быть, потурченное название горы Диониса, забредшего далеко на север в страну варваров и здесь одичавшего эллинского бога... По сторонам ее широким кругом, охватывающим гору, виднеются, каждый со своею тенью, меньшие курганы. Движение коляски производит странную иллюзию: кажется, что огромная и грузная гора стоит на месте и только растет к небу, а курганы передвигаются, обходят нас стороной, охватывают, окружают магическим кругом... Это - как будто старый лагерь... Ставки неведомых вождей или маленькие алтари вокруг гигантского жертвенника... От всей группы веет загадочной торжественностью, застывшею старою тайной...
Лука поворачивается ко мне, указывает кнутом и говорит:
- Етыя могилы, господин Владимир, - усё люди поделали... Народы какие-то... А какие народы, я не могу знать... И никто не знает...
Потом, помолчав, прибавляет:
- Теперь от тых народов не осталось, может, ни одного человека... Нигде на усём свете. Только одне могилы...
Есть в этой простой фразе Луки и в его глубоком голосе, когда он ее произносит, что-то особенное... Или это только мне кажется потому, что мы уже въехали в синюю тень Дениз-тепе. Сначала в нее нырнули лошади, потом, зыбью пробежав по их вздрагивающим спинам, она покрыла Луку и легким веянием холодка обдала наши лица, и кругом нас сразу стало холоднее и печальнее. По бокам что-то осторожно шептала сухая степная трава, и чудились какие-то давние времена, и странная ночь, и чуждое небо, и не нынешняя луна и звезды, и неведомые "народы", собравшиеся здесь для неведомых дел. Для войны? Для мира? Для совета?.. И на этих мелких курганах горели огни?.. А на вершине совершалась тайна?.. Лилась жертвенная кровь? Гремели заветы грозного божества?.. И кругом во тьме склонялись тысячи людей, в молитве и ужасе, и по склоненным спинам пробегали трепетные отблески огней... Катриан в наивном удивлении смотрит на куртаны. Он вздыхает, качает головой, и его резкий голос вспугивает обаяние минуты.
- Ах, господин Володя (так он величает меня по болгарской привычке к уменьшительным именам). Какой народ был глупый... Для чего потерял свой труд? Для чего потерял свой капитал?..
Я невольно улыбаюсь. Чем-то удивительно наивным звучит этот возглас. Лука поворачивается, смотрит на Катриава в упор и говорит:
- Тебе не спытали...
- Мене спытали бы, - с той же наивной простотой отвечает Катриан, - я бы не позволял. Это есть одна глупость. Лучше строить школа, народного дворна, театра. Для чего столько земля таскал? Какой надобность столько земля таскать у одно место? Мало гора на свете?..
Вопрос поставлен так ясно и просто, что Лука не находит возражения и глубоко задумывается. Мне чудится, что какие-то смутные симпатии связывают его простую душу с тайной этого места, где давно исчезнувшие поколения оставили после себя эти курганы и смутные тени давно исчезнувшей веры. Но резкий рациональный голос Катриана распугивает смутные ощущения: зачем, в самом деле, таскать столько земли в одно место?..
Ответить Лука не умеет. Он задумчиво покачивает головой и гонит лошадей, чтобы они поскорей унесли его от неразрешимого вопроса...
Навстречу, ло дороге, огибающей Дениз-тепе, ползет воз и скоро тоже ныряет в тень.
Это кочевая телега цыгана. Он идет впереди один. Под навесом телеги - его нехитрый скарб и, вероятно, семья. Далеко не доезжая до нас, он торопливо сворачивает с дороги, останавливает лошадь. Я с удивлением вижу, что он вытолкнул из-под навеса черного лохматого цыганенка, а другого, поменьше, взял за шиворот и волокет к дороге, по которой мы должны, проехать. Тут он швыряет ребенка на шоссе и кидается сам на землю. Все трое лежат почти на середине дороги...
Лука замедлил бег лошадей и сворачивает в сторону. Лошади осторожно пробираются краем, прижимаясь друг к другу, колеса сухо шуршат по щебнях.. Навстречу вам с земли глядят с странным выражением три пары цыганских глаз, точно в рамке из матовых черных лохматых волос... Паровнявшись с ними, Лука тихо замахивается кнутом и покрывает всех ласково-шутливым ударом. Цыганы, точно по команде приподнимаются на колени и начинают порывисто кланяться вслед нашей тихо удаляющейся каруце. А сбоку таинственно, серьезно и одобрительно смотрит на эту картину загадочная гора Дениз, окруженная своими курганами.,.
- Что это такое?- спрашиваю я с удивлением у Катриана. - Они просят милостыни?
Катриан пожимает плечами:- Ну штиу (не знаю), - говорит он. - Че аста (что это), Лукаш?
Лука стыдливо вытягивает лошадей кнутом и говорит после короткого молчания;
- Ето Янку... мой цыган..
- Зачем же он ложится на дорогу?
Лука некоторое время молчит, думает о чем-то.
- Такой у него обычай... - говорит он затем серьезно. - Моду себе такую узял. Как мене заводить, так сейчас и ляжеть. И детей покладеть на шлях... Значить; поезжай, Лука, через мене, через моих детенков. Топчи копытами, ничего.
- Но зачем же?
- Так...
Он опять застенчиво смолкает.
Но потом, соображая, что мы в недоумении, говорит как-то неохотно и вяло:
- Ты, Катриан, знаешь, где тут за горою Европа Дунай ровняла и дорогу строила?..
- Знаю.
- Ну, выкопали они тут фоеу (канаву) и шанец насыпали. А потом сверху, может, от Железных ворот, а то от Семендрии вода по Дунаю пошла и покрьша усё ето место, и шанец, и фоеу, геть усё... Ничего не видно. Ну, а етой цыган не знал. Он кочуеть далеко: пойдеть себе степами на Констанцу, в Туречину залезеть, пропадаеть долго... Поехали етым местом, задумал коней купать... Отпрег, повел у воду. Думает себе, дурной, что тут мелко. Дошел до етой фоеы - бух у воду с головою, давай уже тонуть... Когда бы не глупый был, то не выпустил бы повода. Лошади бы его выволокли. А он дурной: боится коней втопить, отпустил...
Лука усмехается и качает головой...
- Ну? - живо понукает Катриан.
- Так и утоп бы собака. Да на тую пору мене чорт принес: еду себе над Дунаем из Сарыкоя; вижу, что-то у воде чернеется. Покажется и мыркнет опять. А по берегу цыганчата эти самые бегають, лопочуть, руки кверху задымають. Когда вижу: лошади над шанцом показались. Тут уже я догадался. Соскочил сейчас, орчики от каруцы отчепил, дышло вынял да с дышлом у воду.
- Так и вытащил цыгана? - смеясь, спрашивает Катриан.
- Сам было утоп, - серьезно отвечает Лука. - Цыган мой уж одурел: я ему дышло у нос, а он того понятия уже не имееть, чтобы ухватить руками... Что тут делать у такой беде? А сам я плавать тоже не умею. Ну, побежал на берег, схватил буланка, вожжу ему за шею подвязал - да у воду. Спрыгнул с коня у фосу, хлеснул его, сам левою рукою за вожжу держусь, другою цыгана ухватил за чуприну... Он, дурной, мене на дно тянеть, буланка на месте бьется, аж вода кипить, по берегу цыганчата бегають, кричать...
Он усмехнулся.
- Совсем было пропал с проклятым цыганом. Надо бы кинуть, а мене уж зло взяло. Пущай же я его, дурного, вытащу, а то и сам пропаду, когда мне, может, такая смерть написана... Ну, все-таки выволок нас буланый до шанца,- руку мне вожжой всю ободрал. Взял я етого цыгана на руки, донес до берега, положил лицом у низ, вытряс из его воду. Может, с ведро. Душа вернулась. Вот он с тех самых пор все мне и кланяется... Еду я, он на дорогу ляжеть. У городе встренеть, руки цалуеть... Цыган, цыган, а душа такая же. "Я твой человек". А на что ты мне, дурной, сдался?..
- Ты есть алтруист,- говорит Катриан серьезно.- Omul brav (храбрый человек). Тебе треба у нашего клуба писаться...
- Не понимаю я, чего ты говоришь. - Лука пожимает плечами и переводит разговор на другую тему.- Тут вот могылочка будеть, так в ей хохол с Херсонщины усё клад шукаеть... Вот и теперь тут...
Дениз-тепе назади. Теперь гора повернулась к нам освещенной стороной и в ровном косом свете кажется далекой. В тени чуть заметным пятнышком маячит цыганский воз... По мере движения нашей каруцы странно передвигается цепь курганов; последние из них подбежали к нашей дороге, как бы загораживая выход из магического круга...
Один подошел вплоть. В его бока врезалась канава. Из ямы, точно ком земли среди других комьев, видна лысая голова с седыми усами. Живые глаза провожают нас внимательно, подозрительно и враждебно. Лука кланяется с обычным серьезным видом. Катриан громко смеется.
- Nebun (сумасшедший),- говорит он бесцеремонно.- С малого труда хочет большой дохода... С малого труда не надо большой дохода... Правда, господин Володя?
"Балканчики" все ближе. Над ними мутные тучи тихо клубятся, громоздясь друг на друга, но как будто не решаясь покинуть гряду, чтобы двинуться к долине. Над нами и за нами еще светло и весело. Вьется жаворонок, рассыпается где-то невидимой трелью и, как черная грудочка земли, падает в сухую траву. Высоко пролетают ласточки, искрещивая воздух зигзагами. Вверху, освещенный солнцем, парит степной орел.
Лука и Катриан давно уже ведут о чем-то беседу по-румынски. Беседа деловая. Начал ее Лука: "Аскульта, Катриане", - сказал он, слегка повернувшись, и затем медленно, как будто сконфуженно стал ему говорить что-то о функционере, который приходил к нему и о чем-то его просил...
Катриан сначала смеялся, потом заговорил так быстро, что я перестал улавливать смысл его румынской речи; он привставал к Луке, опять кидался в сидение и даже стучал кулаком по ладони.
Наконец редкие реплики Луки совсем стихли. Он ехал молча и наклонив голову набок, не то изучая побежку лошадей, не то раздумывая. Потом заговорил по-русски, обращаясь уже ко мне:
- Вот, господин Владимир... Мы тут с Катрианом майструем удвох над одным делом...
- Каким?
- Хочем так сделать, чтоб одного человека оставить без хлеба.
Я невольно улыбаюсь. Катриан лукаво подмигивает на Луку. А Лука продолжает своим медлительно-вдумчивым голосом:
- Видите... Какой тут марахвет вышел. Приходять раз ко мне у двор помощник перчептора (по-вашему - сборщик) и два епистаты. Значит, по-вашему сказать, жандармы. Усе пьяные. Вышла к ним тут теща моя, старая женщина. "Что вам надобно?" - Подавай подать... Слыхали? - Ну, она ему отвечает: "Что ты у бабы подать пытаешь? Умный ты или дурак?" Он ее - бить... Выбежала жена...
Он поворачивается ко мне. Глаза его сверкают жалостью и гневом.
- Вы ее видали: больная. Он и ее, - подумайте, господин Владимир, - ногою вот сюда, под грудки... А меня не было. Я с отцом и братом на гармане был. Ворочаюсь до дому: жена моя лежить на постели. С этых пор вот опять до доктора вожу...
- Hotz, tilhar, bЭrokrat! - гневно сверкая глазами, произносит Катриан.
- Ну, правда, - поясняет мне Лука. - Тильгар, гоц - значится разбойник. И верно, что разбой... А у меня, сказать вам, и подать давно заплачена... Оны, значить, хотели с етых женщин на вино себе выманить... Что, господин Владимир, у вас так бываеть, у России?
- Случается тоже...
- Что тогда делают у вас люди?
- Что ж... жалуются, конечно...
- Ну, так... И вы то же самое говорите. А у нас, господин Владимир, прежде, при турчине, был другой обычай... При турчине-то взял бы я себе добрый атаган... нож, значить, или пушку, по-вашему рушницу, и пошел бы на дорогу дожидаться. Когда бы он пошел дорогою, то уже кому бы бог дал. Или ему, или мне. Кому, значить, какое счастье. Мне бы бог помог, я бы ему голову разбил. А если бы ему бог дал, то он бы меня уклал на шляху. До кого бы, значыть, смерть пришла, то от смерти никому нельзя убежать... Ни одному человеку... При турчине у прежнее время оно так было...
- Глупый народ был, - категорически отрезывает Катриан. - Феодальный време рушница действовал. Буржуазный време - закон!
- Ну, - мотает головой Лука. - Прежде так было. Отец у меня, конечно, человек старинный. Такая, говорит, видно, твоя доля, а что покинуть этое дело нельзя... Ну... пошел я к доктору. Прощай, говорю, домну докторе. Чи увидимся, чи, может, уже не увидимся, я не знаю. Ну, он роспытал мене. - "Хочешь ты, дурной, мене послухать?" - Я завсегда, говорю, должен тебе послухать. - "Так покинь ты этые турецкие глупости. Не надобно... Лучше я тебе одного человека пошлю... Он тебе даст пораду..." И прислал вот его, Катриана.
Он тычет, повернувшись, ручкой бича по направлению к Катриану и продолжает:
- А он, Катриан, вот какой человек, вы его еще, может, не знаете. Башмачник, чеботарь, черная кость. Худородный, как все одно я, или другой. А никого не стыдится. И имеет силу...
Катриан самодовольно улыбается.
- Помнишь Костю? - говорит он.
- Я не об этом, - говорит Лука, - что ты Костю свалил. Мене не свалишь. У тебя сила большая, а короткая... А я, господин Владимир, вот о чем: приходить, например, у ресторацию или у градину (сад), где сидить сам прехвект. Здоровкается за руку. Запалюеть цигарку, сажается себе на стул...
- Ты смотришь на префект как на один бог, - говорит Катриан. - А я не смотрю на его, как на один бог. Затово, что он народный слуга. Пишись, глупый царан, у нашего клуба, будешь понимать все.
Лука задумчиво стегает лошадь и, оставив восклицание Катриана без ответа, продолжает:
- Пришел Катриан ко мне в дом, распытал. Аштяп (подожди), говорить. Ты покаместь не мешайся в этое дело. Мы будем у газету писать. Потом, когда уже газета не поможеть, напишем петицу {Petitia - жалоба.}... Газета - бумага, а он у мене бабу бил. Я ему, тилгару, кишки выпущу, как он ее под грудки вдарил.
Катриан иронически усмехается.
- А как он тебе кишки выпустить? А? Или посадят тебе у пенитенциар... Бабе лучше будет?
- Вот!- подтверждает Лука. - Это правда опять. Давай, говорить, мы у етых людей кусок хлеба из роту вырвем. Это им будеть лучше атагана и рушницы. Теперь он получает себе шестьдесят левов каждый месяц... А мы у его отберем...
Лука качает головой, как бы удивляясь, и продолжает:
- Написал у газету. Пришла газета из Бухарештов до нас. Люди читали, - газета, газета!.. Ну, а дальше что? - "Аштяп, - говорить, значит: погоди. - Не твое дело. Ты только побожись на образ, что без меня не будешь с ним мириться никак". Ну, я побожился. Почему побожился? Я их в то время живыми бы у землю рад закопать...
Катриан при упоминании о клятве на образ лукаво улыбается и подмигивает на Луку...
- Ну, хорошо, - продолжает Лука. - Прийшла газета, кличуть мене у прехвектуру. И он там, перчептор и епистаты с ним. Стоять, чисто овечки. "Правда у газете написана?" - А как же! - "Били они?" - Били. И сейчас баба больная. - "Как же вы, - говорит функционар, - можете прийти к проприетару в дом и бить его кукону? Это не дозволяется никак... За этое дело ответите строго". Ну, и что вы думаете: пройшло дня, может, три или четыре - приходить ко мне этой перчептор. Бух у ноги... "Ярта ме пентру думние зеу"... Значить: прости ты мене для бога.
Голос Луки становится жалобным.
- Прости, говорить. Не помни этого дела... Ноги целуеть. Потому что, видите вы, господин Владимир, - у него тоже баба и два дитенка. Чем им кормиться?.. А?..
- Ну, и что же, вы простили?
Лука некоторое время молчит. Катриан сидит, сдвинув брови. Потом Лука говорит с особенной медлительностью.
- Я вам правду скажу: хотел попуститься. Жалко. И жена просила. Ну, нельзя: присягал. А он, Катриан, не позволяет никак...
Катриан делает резкое движение и говорит:
- Вот, господин Володя, смотрите вы на этого народа: из рушница хотел стрелять, атаганом хотел резать, голова хотел разбивать, - теперь хочет отпускать вовсе...
И, привстав, с гневно сверкающими глазами, он спрашивает у Луки:
- Он тольки у тебя в доме бабу бил?
- Это правда, господин Владимир, - смиренно отвечает Лука, - у других тоже бил. Мужики из дому - они у дом. Которые бабы испугаются, дадут лева три, а то четыре - они идуть дальше... А которая не дасть - бить...
- За эта причина нельзя простить, - отчеканивает Катриан, обмусливая скрученную папиросу.- Asta afacere cetacenesca (это общественное дело). Когда ты увидишь одна змия, - убий его!.. Убий, чтобы не укусил другому... - заканчивает он тоном глубокого бесповоротного убеждения.
Бледное лицо социалиста покраснело от волнения. Лука молчит сконфуженно и покорно.
Липован из "Черкесской Славы"
Перелесок. Дорога грязная. Здесь недавно шел дождь, редкие капли проносятся в воздухе и висят на листьях. Из-за деревьев видны недалекие крутые вершины лесистых гор, задернутых дождливой пеленой. Слышен шум, тихий и ровный. Разбежавшиеся лошади чуть не набегают на препятствие. На повороте у кустов стоит воз с хворостом, наклонившийся на сторону. Правые колеса по ступицу ушли в колею. У воза хлопочет липован в маленькой шляпенке и кожаных постолах, вымокший, грязный и вспотевший. В перспективе лесной дорожки равнодушно поскрипывает другой воз и скоро исчезает за кустами. Липован хлещет взмокшую лошаденку поперек спины, потом по шее, по глазам. Лохматый конек тужится, выгибает худой хребет. Воз не трогается.
Лука останавливает каруцу, медленно подвязывает лошадей, потом несколько секунд стоит молча, изучая положение воза.
- Топор есть? - спрашивает он у липована.
Тот достает топор, покорно подает его Луке и потом, сняв шляпу, отирает мокрое лицо и слипшиеся на лбу волосы. Лицо усталое, апатичное. Он, видимо, дошел до тупого отчаяния, когда человек уже ни на что не рассчитывает и готов хлестать дорогу, деревья, оглобли и, конечно, лошадь. Лошадь больше всего, потому что она способна чувствовать его отчаяние: она вся дрожит мелкою дрожью ужаса, и умные глаза ее плачут крупными частыми слезами.
Лука качает головой неодобрительно и жалостливо. Потом берет топор, двумя-тремя ударами срубает мешающие ветки, а затем вырубает толстый корень у самой ступицы. Воз оседает и накренивается на Луку, но вдруг подымается опять. Это Катриан, заметив опасное положение приятеля, быстро подставил плечо и порывисто нервным усилием приподымает воз. Липован подхлестывает лошадь, воз выползает на ровное место.
Лука одобрительно смотрит на Катриана... Липован снял обеими руками мокрую шляпенку. Его рубаха изорвана, с одной ноги обувь свалилась и тянется сбоку на ремешке, лицо удивленно-радостное и благодарное.
- А что же твои тебе не помогли? - спрашивает Лука, указывая головой в сторону, откуда еще слышно потрескивание корней под колесами.
- Не свои, - отвечает липован, - это из Русской Славы, астрицкие. Мы, стало быть, с Черкесской. Беспопские...
- Ну, так что же? - говорит Лука поучительно. - У беде человеку надо помочь. Когда бы твоя конячка не была сдвинула сама, то я бы тогда выпряг своих... Нельзя человека в такой беде покинуть.
Он подходит к липованскому коню и жалостливо гладит его по шее.
- А коня, брат, надо кормить. На биче не уедешь. Главная сила у зерне. Лошади дай зерна, потом пытай работу. Без понятия вы, славские. Вот у Сарыкое ваши тоже. Липованы. А посмотри ты коня, посмотри воз... Все справно.
Липован слушает смиренно, потом вдруг спохватывается. Широкое лицо его расцветает улыбкой.
- Пожди-ка, - говорит он, лукаво подмигивая, и кидается к возу. Из-под хворосту он достает объемистую посудину и большой стакан. В посудине цуйка, - местная сливяная водка, мутная, плохо очищенная, но необыкновенно крепкая. Он наливает себе стакан, говорит: "господи благослови" и быстро опрокидывает в рот. Потом подносит Луке и Катриану. Они выпивают. Липован наливает по другому стакану.
- А сам? - спрашивает у него Лука, выпив после Катриана.
Липован смотрит с наивным сожалением и чешет в голове.
- Не догадался, вишь... Теперича нельзя мне: посудину вы опоганили. - Он кидает стакан в кусты и прибавляет простодушно: - Ну, ничего! Для добрых людей не жалко.
Каруца катится лесом, который становится все выше. Бессонная ночь и тихое ровное движение берут свое: я начинаю дремать. Будто сквозь сон слышу, как Лука говорит:
- Тут, вот, долгоусы живут. А что за народ - неизвестно.
И в моих дремотных глазах мелькает лесная вырубка, хатки, синий дымок на фоне зелени и черная голова на тонкой шее с длинными усами, расходящимися над бритым подбородком. Два глаза, с темными, как угольки, зрачками.
Потом какой-то цыганский поселок с землянками. Подобие женщины с черными лохмами и обнаженной терракотовой грудью...
Потом лес, сплошной, высокий, с однообразным убаюкивающим шумом.
- Для чего ты у наш клуб не пишешься? - доносится ко мне медленный голос Луки... - Хочется ему, чтоб я записался у clubul muncitorilor. Ну, мне не надобно... Почему не надобно?..
Он обращается ко мне, и я просыпаюсь...
- Он, господин Володя, боится, что мы у бога не верим, - живо подхватывает Катриан. - Боже мой! - поворачивается он к Луке. - Кто тебе запретит? Верь ты у свой бога, только будь солидар... Чтобы не давать своего труда кушать другому...
Лука не отвечает. Катриан закуривает. Опять долго едем молча. Вечереет. Вверху над лесом проносятся красноватые облака, точно торопятся на ночлег... И опять, очнувшись от дремоты, я слышу разговор:
- Так и не будешь жениться? - спрашивает Лука.