Максимов С. В. Избранное / Подготовка текста, сост., примеч. С. И. Плеханова.- М.; Сов. Россия, 1981.
Я мае 1855 г. я оставлял Петербург для некоторых уездов Владимирской губернии, населенных теми промышленниками, которые в разных в в местах России носят разные названия. В большей части случаев они известны под общим прозванием офеней, ходебщиков, корабейщиков, разнощиков; в Малороссии называют их варягами, в Белоруссии - маяками, на севере Великой России - торгованами, в Сибири - суздалами, на Кавказе - вязниковцами; сами себя зовут они мазыками. Селениями своими они преимущественно группируются в Вязниковском и Ковровском уездах Владимирской губернии, очень мало их в Шуйском, почти нет в Гороховецком и положительно нет в Суздальском. Торгуют они образами, книгами, красным товаром, сыром, каперсами, колбасами - всем тем, что успело залежаться и прогнить в московских лавках Ильинского ряда, всем тем, на что падок и помещик, и деревенская девка и баба, и сельский поп, в чем нуждается и богатый, и грамотный крестьянин, и щеголиха-попадья, и помещица, и волостная писарша, и почтальонша и проч. Для того, чтоб крупнее обманывать и легче (для своих работников, темнее для покупщиков) объяснять все тонкости надувательства, у купцов этих существует особый язык - офенский. Несколько десятков слов для примера поместил в 1839 г. в "Отечественных записках" г. Срезневский с коротеньким предисловием; еще меньшее количество слов уделили какие-то из номеров "Владимирских губернских ведомостей".
Вот все те наличные сведения, к которым могли привести меня печатные источники и с которыми мне привелось выезжать из Петербурга на новое дело, непривычное, затеянное первый раз в жизни. Позади - ничтожная практика, сложившаяся из цепи случайностей, когда смотрелось на дело с точки зрения фланера, дилетанта и никак не работника, обязанного известным делом и непреложным обетом. Впереди - темное дело с темным успехом, даже с вероятностью неудачного исхода, тем более что опять-таки позади ни одного примера, никакой школы и поучения: масса путешествий - и в них конечные результаты, последние выводы и ни одного намека на закулисные, так сказать, рудниковые работы; значительное число путешественников - и все они или роются в архивах, добывая исторические материалы и заявляя их миру, или собирают травы, каменья, наслеживают отмены, разновидности животного царства; таковы П. П. Свиньин, Лепехин, Гмелин, Паллас и многие другие; и затем почти ни одного слова для этнографии и за этнографию. Почти двадцать лет раздается в бесприветной пустыне один голос Владимира Ивановича Даля, голос сильный, заслуживший почетный авторитет, авторитет взятый с боя без уступок, без апелляций. Голос этот не остался без привета и ответа: "Журнал Министерства Внутренних Дел" стал наполняться этнографическими статьями, которые заметно ослабели в числе и качестве, когда вновь основанное географическое общество заявило свои издания: "Записки" и "Вестник". И тут, и там, и в литературных журналах стали часто появляться этнографические статьи, но везде с конечным итогом, с последним выводом. Везде тщательно и кокетливо припрятывались предуготовительные, закулисные работы, те, которые могли бы давать и примеры и поучение. Оставалось идти по заветному русскому обычаю на авось; положиться на случай, попытаться придумать свои средства и запастись возможно большим терпением. Я так и сделал.
Быстро примчала меня железная дорога в Москву; скоро очутился я у Рогожской заставы, где большой тарантас, шедший в Нижний, дожидался только одного попутчика. Извозчики, по обыкновению, накинулись на меня огромной толпой: видимо, рады были моему появлению; запросили с меня огромную сумму, считая за новичка, и не ошиблись. Сев в тарантас, я имел удовольствие слышать от одного соседа, что он заплатил только половину моей суммы и ехал до Нижнего, а от другого, что он заплатил против меня вдвое и ехал не до Вязников, как я, а только да Владимира. Все, словом, случилось так, как бывает это, и до сих пор, по положению: раньше пришел - оплатишь всю дорогу; позже пришел, да узнаешь, что седоки есть, заплатишь ничтожную сумму, которую иной раз стыдно выговорить; самым последним пришел - при отъезде, когда уже не только окуплена вся дорога, но и взят крупный залишек,- уедешь чуть не даром. Во всем уменье и сноровка и такова уже логика, исконный порядок и обычай всех ямщиков у Рогожской.
Показали мы билеты свои на заставе, заплатили шоссейную пошлину и поехали. Ямщик у нас бессменный, беззастенчивый, разговорчивый; каждого спросил: куда едет, кто таков, зачем. Дошел и до меня черед.
- Отгадай! - предложил я ему.
- Да как тут тебя судить? Дело темное. Пальто, вишь, на тебе из парусины, надо, быть, шито; шапка не рваная. Кто тебя знает, что ты такое?
- Так на то, поди, тебе и голова в плечи ввинчена, чтоб знать, да думать, и на то извозчиком зовешься, чтоб сразу отгадывать и в один дух догадываться о седоке, а затылком-то я и сам, брат, крепок.
- По речи-то по твоей равно бы ты из кутейников *. Они больно на язык-то зубасты бывают.
- Зачем же ты изругался-то?
- Кутейником назвал? Извини! Так я тебя и духовенством могу взвеличать - изволь, сделай; милость!
Так и вышло; вею дорогу до Вязников я слыл под именем духовного. Замешкался; ли я; на станции,- "духовного нет", замечал ямщик. "Какого духовного?" - спрашивали товарищи. "А что в белом-то".
- Не бросай, господин духовный, окурок-от, дай мне. Как ты вот уже в попах трубкуто. будешь курить - за волосья трепать станут.
- А что, господин кутейник... то бишь духовный господин, подыскал ли ты себе поповну-то? Без того ведь и места не получишь.
- Учат ли вас науке-то этой, чтобы по звездам читать и сказывать, что какая звезда значит, духовный человек?
И все в таком роде и в подобных выражениях, обращенных в большей части случаев в форме вопросов, по которым: можно было видеть не пытливого исследователя, а простого, праздного расспростека, который оттого и задает вопросы, что ему больше делать нечего. Он меня успел уже спросить (и не один раз): на чем свинья хвост носит? как выходит по науке: к слезам или к радости левый глаз чешется; шуринов племянник как зятю родня? муж с женой, брат с сестрой, шурин с зятем: сколько народу стало? Словом, это был ямщик, распущенный, избалованный купеческой повадкой и баловством, ямщик, который хорош был бы в лакейской компании, едва ли пригоден к другому делу, помимо легкого дела - извоза, и, наверное, не устоял бы в такой работе, которая требует и внимания, и догадливости, и сметки, а потому-то он, наверное, и состоит в ямщиках.
Спутники мои на этот раз оказались тоже несостоятельными и пригодились только на то, чтобы идти в долю на чай, на порцию селянки, на пару пива. Один оставил нас во Владимире, его место занял другой, еще хуже, а в Вязниках оставили меня и те и другие: и старые мои спутники, и новые.
В Вязниках я остался одинок, без советника, без руководителя на постоялом дворе, остался потому именно, что из Вязников путь мне лежал в сторону за Клязьму, где в 40 верстах лежало село Холуй, с иконописцами до последнего обитателя, с окрестными деревнями и селами, заселенными исключительно одними офенями. Там моя Мекка, моя Медина, мой Эльдорадо!
Толстый, безобразно-толстый и (вследствие того) флегматический дворник, оставался пока единственным моим советником, руководителем, другом, если я имею только право на это последнее название тогда и если не принимать в расчет его грубые, краткие ответы, которые обижали меня вначале с непривычки, от незнания и неуменья освоиться с настоящим своим положением. Так я решил впоследствии; но на первых порах выговорил-таки дворнику этому свое неудовольствие:
- Видимся мы с тобой впервые, другой раз, может быть, и не сойдемся; знаем мы друг друга всего только без году неделю. Я тебя не обидел и говорил-то с тобою - только квасу попросил, а такой ты сердитый, неразговорчивый! Кинул мне давеча один короткий да крутой ответ, и то словно бык рогатый в бочку рявкнул.
- Да вы из дворян, что ли?
- А хоть бы и так, положим, на первый раз.
- Ну так извините: так и знать станем. Что же вам от меня надо?
- Хочется знать, как в Холуй проехать?
- А по дороге надо ехать.
- Остроту твою чувствую, а не дивлюсь: толку-то она мне мало сказывает.
- Надо лошадей нанять.
- Не коров же, полагаю.
- По званию вашему, надо тройку взять: у меня есть на дворе угарная. Прикажите - сейчас подадим.
- А сколько возьмешь?
- Да десять рублей на серебро: ведь в сторону.
- За сорок-то верст?
- За тридцать восемь с половиной.
- Ну бог с тобой! У меня таких денег нет.
- Нет, так и разговору нет. Попутчика ждать придется вашей милости.
- А долго?
- Как господь благословит: может, неделю, может, и больше, а может быть, и сейчас навернется...
Все, видимо, располагается не в мою пользу: мало обнадеживает успехом; к тому же первый блин, да и тот комом. Все начинает глядеть на меня как-то сумрачно, сухо, неприветливо; ничто не радует, ничто не увлекает. Корова подошла почти ко мне, вытянула шею и неистово, почти над самым ухом моим, промычала раз, другой, третий, десятый, без пауз, один за другим. Зачем, к чему, ради какой причины? Бросил я в нее палку - она отошла и опять заревела... (...) Вон пронесла тройка какого-то счастливца в Москву; сидит он в пыли весь; колокольчик выколачивает свою дурацкую, ленивую песню. Скучно и досадно! Скучно потому, что сумел себя выбросить в незнакомое, непривычное место; досадно потому, что третьи сутки жду и не дождусь избавителя-попутчика.
Но вот и он наконец.
Сидели мы с дворником на крылечке. Я объяснял ему, отчего у человека жир нарастает, отчего у него икота делается и как от подобных неприятностей избавляются люди. Он жаловался мне на тягость жизни: по летам от жары и жиру, на необходимость потреблять огромное количество квасу ежедневно, почти ежечасно; говорил, что его и вода не принимает, что он на ней, как на постели, может ворочаться: и на спине лежит, и на любой бок может повернуться, а окунуться при купанье -труд великий.
- Свиная жизнь,- прибавлял он,- ходишь да хрюкаешь.
Словом, разговоры наши шли своим чередом и носили характер казенный, обыденный. В воротах, между тем, застучала телега, и на двор въехала пара лошадей с двумя седоками. Один из них рылся в телеге, другой ловко соскочил на землю и обратился к дворнику с тем же вопросом, с каким и я три дня назад.
- У нас лошади есть, да дороги, - отвечал ему дворник. - Ступай поищи в слободе: там, найдешь охотников. Тебе куда ехать-то?
- В Ряполово.
- Так вот тебе до Холуя попутчик.
Дело шло обо мне. Сговариваться приводилось недолго: решили платить пополам, и дело поступило в архив, как оконченное. Товарищ мой повертелся недолго около телеги, на дворе и в избе. Изумил меня своей юркостью, лихорадочною подвижностью, бойкими глазами, которые ни на один момент не сосредоточивались на одном и том же предмете; беспрерывное движение рук и подергиванье плеч обличало в нем если не болезнь, то долгую привычку в спешных и торопливых работах. На мои глаза это был купеческий приказчик, любимый у хозяина, доверенный у него и главный.
- По-нашему, попросту, офеня, - объяснил мне дворник по уходе товарища.- Вон и тот беспременно офеня, - продолжал он потом. - Теперь они в деревню на побывку едут - время такое: много съезжается; ужо, чрез неделю, поползут, что вороньё, успевай лошадей припасать.
Но у меня уже сердце на первых словах переполнилось радостью; и чем дальше и больше говорил мне дворник, тем сильнее возрастало мое нетерпение и душевный восторг. Предмет исканий сам дается мне в руки, и так легко и скоро, без всякого труда! Надо теперь подойти к нему осторожнее и выпытать правду, но так, чтоб он не замкнулся в своей толстой раковине, а распустился бы, как цветок на весеннем солнышке, всецело до последнего, самого мелкого лепестка.
Если офеня - думалось мне в то же время - сумеет надувать всю Россию; надувал когда-то в Венгрии, в Австрии, надувает теперь своего брата и хозяина, то сам, в свою очередь, наверное, не легко поддается обману. Да еще и сумею ли придумать, сумею ли приложить к делу, сумею ли управить за всеми изворотами и направить к искомому результату: не попасть бы мне на мель и не сесть бы тут надолго; не наскочить бы на скалу и не разбиться бы вдребезги. Но попытка - не шутка, спрос - не беда, попробуем!
Сел я с офеней и поехал. Ехали мы недолго, за Клязьмой тотчас же слезли с телеги и пошли пешком. Жара была невыносимая, на телеге жар пропекал нас до мозга костей и напоминал нам о себе, за неимением дела, ежеминутно. Пошли мы пешком, задали себе работу - о жаре почти и забыли; закурили трубки, повели разговор с обыкновенных вопросов: кто мы, зачем и откуда.
Я - семинарист, отыскиваю место учителя.
Он - торгующий. Живет у хозяина, в Оренбургской губернии; три года не был на родине: идет отдохнуть и повидаться с родными.
- Стало быть, вы офеня?
Сердитый взгляд и короткий ответ:
- Мазыки.
- С коробком ходите?
Опять медвежье взглядье и снова короткий ответ:
- С коробками мелкота ходит, здешные.
- А вы-то как же?
- Мы в лавке сидим, а на ярмарки с возами ездим.
- Извините: нечаянно, не думавши обидел вас.
Офеня мой промолчал: видимо, простил меня.
И опять молчит, сосредоточенно покуривая трубочку и сплевывая. Хочется мне опять приступить к нему, натравить его на разговор, но с какого конца? Боюсь, опять не рассердить бы его, не ухватить бы за живое место. Попробую.
- И долго вы пробудете дома?
- Сколько прогостится, сколько сможется.
- Да ведь хозяин, вероятно, на срок отпустил.
- Хозяин нам в этом деле не указ; мы на него больше зависимость кладем, чем он на нас.
- Ну, да врешь же, парень!- перебил его наш ямщик, давно уже прислушивающийся к нашему разговору.- Прогостишь-то ты, чай, до макарьевской ярмарки, а там тебе велено в Нижний ехать, товары принять да к везти их на место, к хозяину.
"Спасибо, ямщик! Спасибо за то, что поддержал ты меня, вывел большое дело наружу. А кому и знать офенские обычаи, как не тебе: не первый же год ты, поди, с ихним братом водишься, да и сосед такой ближний, может быть, и сам в былые поры офенствовал".
Так думал я про себя, но сказать вслух не решился: боялся. Офеня наш упорно молчал: обидчивый такой, суровый. Опять камень преткновения! Что тут делать с ним? Печальный, сиротливый вид дороги и окрестной местности наводит на мысль, подает надежду опять завести беседу.
- Все-то здесь песок, все-то одно божье дерево, ни ржи не видать, ни ячменю: видно, не сеют их?
- Не сеют совсем почти.
- Да вон и болота пошли, на болотах озерки, что лужи, расплылись, длинные такие и рыбные, думаю.
- Заводями зовем, а рыбы в них нет никакой.
- Много мест на святой Руси видел я, а таких печальных, таких горемычных, богом обиженных не видывал.
- Наши места еще хуже.
- Могут ли быть хуже этих?
- А потому и могут, что у нас все болота, все зыбуны, все заводи. Здесь хоть река есть, и хорошая река, песок есть, а мы и тем обездолены...
- Скучно же вам жить!- сказал я, чтоб только сказать что-нибудь.
- Отчего наш народ на чужую сторону весь потянулся, как вы думаете?
- Вам это лучше знать, вы такой мудрёный, задумчивый: надо быть, много знаете, да не любите сказывать.
Офеня мой приятно и снисходительно улыбнулся (видно, попал я в шляпку гвоздя, что называется). И дух у меня захватило; думаю, что он скажет, но он снова обратился с вопросом:
- А как вы думаете?
- Вы это лучше меня понимаете: вам и книга в руки.
Офеня мой снисходительно улыбнулся и отвечал:
- Оттого народ и ходит в чужие люди, что дома жить нельзя: ничего ты с нашей горемычной землей не поделаешь, хоть зубами ты ее борони да слезами своими поливай. Так-то!
- Ну да, брат, и повадка тут большую силу имеет!- опять раздается спасительный голос ямщика.
Офеня молчит, снисходительно выжидая чужого мнения. А мне лучше, мне приятнее. Из споров выходит правда. Офеня молчит, но не молчит ямщик:
- Ведь и вы, что и другой кто (говорил ямщик) - как бараны: один потянулся, так и все за ним шарахнулись.
Решился и я, в свою очередь, поддержать ямщика:
- Ярославцы в московских и петербургских гостиницах живут половыми...
- Точно!- в свою очередь поддержал меня ямщик.
- К чему же ваша речь клонится?- спросил меня офеня, и в вопросе его прозвучал тот же тон снисходительного внимания и благосклонной, милостивой уступки, которым обыкновенно отличаются все немногознайки, но хвастуны и спорщики.
- А к тому моя речь клонится, что если где завелся половой из яррславцев и удалось этому половому сделаться буфетчиком, то уж скоро и наверное весь трактир будет наполнен ярославцами.
- Верно!- поддакнул ямщик.
- И вот почему вся Ярославская губерния или, по крайней мере, большая половина ее состоит в половых. Других ярославцев я знаю только огородниками да малярами.
- Да уж ты, брат офеня, что ни толкуй, а повадку вам эту насчет дальней торговли Синельников да Дунаевы дали. До них - сказывала старуха матушка - редкий который из ваших офенствовал. У Дунаевых, сказывают, офенские артели десятков до двух доходили; и где-где работники ихние не таскались! Потом ведь уж вас на место-то усадили да велели к городам приписываться и торговать там, где указ застал. (...)
Я молчал и слушал. Разговор начинал принимать благоприятный для меня оборот и даже историческую форму. Ямщик говорил:
- Что бы вы до Дунаева-то сделали, коли бы он не указал вам на красные товары?
Офеня молчал.
- Ничего бы не сделали, хоть и богомазы подле вас живут: иконами-то немного бы наторговали.
- Иконы меняют, а не продают, - поправил офеня.
- Ну да ведь на деньги же, брат, меняют-то. А ты на словах-то меня не лови: знаю я сам, что знаю. А ты скажи мне, отчего ты сам-от торгуешь?
Офеня молчал.
- Скажи-ко!- приставал ямщик.
Офеня продолжал упорно молчать.
- Ну так я скажу за тебя: торгуешь ты, чай, оттого, что, поди, у тебя хозяин свояк, брат двоюродный, а может, и дядя родной. А что уж он из одной с тобой деревни - так это, брат, верное слово его-то было (кивок головой на меня).
Офеня на слова эти опять снисходительно улыбнулся, но не замедлил ответить:
- Отгадал!
- Да уж это мы тебе как по печатному - верно так.
И, в свою очередь, самодовольно улыбнулся ямщик. Рад был и я его радости, тем более что, по-видимому, офеня наш был один из таких, которые крепко поняли свое ремесло и все тайные его изгибы и лазейки и обязали себя строгим обетом молчания. С такими людьми тяжело вести дело: они, как тюремные стены, и многое видели и многое слышали, но не дадут ответа. Несчастен тот час, когда с ними сходишься; самое тяжелое и трудное время в жизни - когда с ними сближаешься. Таким на первый раз показался мне и наш офеня; показался бы он мне и простым дураком, мало смыслившим, небойким на язык, но если офеня - плут вообще, то опять-таки плут дураком не бывает. Беседа с офеней начала казаться мне уже невозможною; оставалось надеяться на будущих, дальних. Но если один такой угрюмый и скрытный глаз на глаз с тобой, то что же можно ожидать от будущих и дальних, которых придется ловить и выспрашивать не поодиночке, а в целой артели? Вероятнее неудача, чем какой-либо успех; и опять холодом обдало сердце, и опять начали приступать и тоска и опасение. Но будет что будет! А между тем мы уже подъехали и к Холуйской слободе, к цели первоначальной моей поездки. Здесь оставляет меня суровый мой спутник; здесь я решил остановиться, потому что, как известно, слобода Холуй населена иконописцами, промысел которых тесно связан с офенством. Дело мое идет здесь успешнее, потому что работа вся на виду и далеко не секрет. Пишет образа и мой хозяин, у которого я нанял светелку; пишут образа во всех домах, и не пишет их только мельник, и то потому, что сделался мельником (но и он писать умеет), да еще другой, здоровый, шутливый парень, который живет в шалаше и сбирает с возов гроши и пятаки за проезд по мосту, наведенному через реку Тезу.
Река эта делит Холуй на две половины и на два прихода, в той и другой половине каменные церкви; есть каменные дома; та и другая половины принадлежат разным помещикам. Бесплатный, нестеснительный переход по мосту дает возможность часто бывать на той стороне и на этой. Вижу я и тут и там большие и малые хозяйства; вижу стол; за одним сидит рабочих меньше, за другими больше, но у тех и у других одни и те же обычаи, раз заведенные и потом замороженные. Маленькие мальчишки растирают краски, подростки грунтуют и выглаживают доски, взрослые пишут иконы. Отмен никаких, исключения ничтожны. Одни из мастеров пишут долишное, то есть ризы, одежду, детали и орнаменты, образцы которых указаны киевскими святцами (с изображениями святых), но главнее всего пример учителя и те образцы, по которым выучился маляр и на которых он и остановился, не делая шагу вперед, не думая ни об улучшениях, не стараясь познакомиться с иными, лучшими учителями, современными образцами. Другие мастера пишут только Ашиное (говоря их же выражением), то есть лица. Почасту случается так (особенно у богатых хозяев), что тот, который умеет писать долишное, не умеет писать лиц, и наоборот: сделав свое дело, он передает доску другому работнику для окончательной отделки. Мастер, способный написать целую икону один, без помощника, почитается художником и составляет исключение. Так, по крайней мере, полагается в Холуе, который, как известно, приготовляет дешевые иконы, писанные обыкновенно яичными красками, и хорошими мастерами не хвалится. Лучших, то есть умеющих писать масляными красками, я нашел уже в других, богатейших селах Мстере и Палехе. В одном прнготовлянотся образа старообрядские, в другом - такого письма, которому позавидовали би даже мастера лаврские (киевские и Сергиевские), хотя и они все-таки, в свою очередь, далеки еще от совершенства. Приемы в производстве работ оказались те же самые, что и в Холуе.
В Холуе я дождался тихвинской ярмарки. Ярмарка эта показала мне то, чего я не мог бы добиться в другое время и никакими силами. На ярмарку эту приехали московские купцы, ивановские и офени. Ивановские привезли сукна и красный товар, московские - чай и сахар и те лубочные диковинки, которые, в форме картин, пестрят все рядские проходы и ворота в Москве, и в форме книг украшают рядские прилавки (и не только в Москве, но и по всей России). Книги продаются здесь десятками и на вес, картины - пачками и стопами, красный товар - на аршин и штуками. Те и другие скупаются офенями, но офенями - мелкотой, хозяйчиками, которые начинают только торговать и расторговываться. Крупные, говорят, делают закупки в Нижнем, на ярмарке. Тогда же холуйцы сбывают и предметы своего производства тем же офеням и в малом числе москвичам. На ярмарке этой привелось мне натолкнуться и видеть все те сцены, которые, охотно просясь на перо, неудобно ложатся на бумагу и которые в десятках изустных анекдотов разошлись по всей России. Тогда же привелось мне окончательно убедиться и в том, что холуйцы смотрят на свое дело как на простой обычный ручной промысел, что они точно так же легко могли бы быть и ткачами, как соседи их, шуйские, и что иконописцы они именно потому, что так уже сложились исторические причины. Помимо того, что холуйцы отдают все, что успели заготовить, офеням (которые все это развезут и разнесут потом по дальним углам и закоулкам России), они и сами, в свою очередь, делают необходимые запасы. Изумительно быстро, до ранней обедни, успевают расхватать все возы со деками еловыми, ольховыми и дубовыми, возы, являющиеся сюда обыкновенно из дальнего Семеновского уезда Нижегородской губернии. Тогда же холуйцы запасаются и всем нужным для жизни, кроме хлеба, который берут они в десяти верстах от села на так называемой "Пристани" на Клязьме. Не будь этой пристани и тихвинской ярмарки, Холуй существовать бы положительно не мог: хлеба в нем не сеют ни зерна, ремесел, помимо главного, не знают никаких; нет у холуйцев ни кузнеца, ни швеца, ни сапожника. Работая пять дней в неделю и сбывая готовый материал одному из местных богачей-скупщиков, на чистые деньги, они спешат купить хлеба только на неделю и затем остатки тотчас же пропивают в субботу и (...) в воскресенье; большего пьянства, как в Холуе, я не видал уже ни прежде ни после того. Две недели прожил я в этом селе, собирая сведения не по обдуманному плану, а наугад, как они доставались и сообщались случайно: дело неопытное, дело новое! Хотелось мне поскорее добраться до офеней, и тот же Холуй доставил мне этот случай и легко и просто.
Судьба столкнула меня на базаре с офеней-хозяйчиком. Какие-то пустяки заставили нас заговорить друг с другом и разговориться. Я позвал его к себе напиться чаю; он зазвал меня в трактир выпить пару пива. Разменявшись взаимными обязательствами и любезностями, мы были уже с ним как свои. Разговоры шли у нас обыденные. Мне удалось рассмешить его два раза до упаду. Смотрю: товарищ мой - и добряк и простота-человек. Он потребовал еще пару пива. Я опять завел его к себе и унес с собой полуштоф сладкой водки; завелись новые разговоры. Долго не думая, я решился начинать прямо.
- А что, дружище, говорят, у вас язык есть свой какой-то; да я этому не верю: на что он вам?
- Надо.
- Да врешь ведь ты, хвастаешься? "Ведь вот, мол, я худ человек, да два языка знаю".
- Нет, не хвастаюсь, а два языка знаю.
- Окроме свинячего, как говорится.
- Ты не шути, а это верно!
- Да ты не морочь, смотри: ведь день теперь, да и церковь видно.
- Я не колдун! А что свой язык и российский знаю - этому быть так.
- Не врешь, так правда. Научи-ка!
- И вправду? На что идет?
- На что хочешь: я не боюсь и не верю.
- Еще на пару пива,
- Идет.
- По-твоему, как вот это?
- Армяк.
- По-нашему ишртшяк. Ну а вон эвоно!
- Дом.
- По нашему рым.
- Ври, небойсь, дальше: слушаем!
- Лопни мои глаза, коли я тебе вру! Да ты грамотный?
- Бывалое дело, учили господа. Нашему брату, дворовому человеку, без того нельзя тоже - сам знаешь.
- Пиши, что я оказывать тебе стану. Напишишь - завтра любому мазыку покажи: в одном слове фальш сделал - с меня пара пива.
- Ладно, идет!
- А коли все слова скажу - четверть водки с тебя, и с закуской.
- Идет, идет, идет!
И идет мое дело и спорко теперь и легко; руки дрожат от радости, и придвигается слово к слову, и мелькают целые ряды слов: лох - мужик, баба - гируха, девка - карата, молодуха - ламоха, голова - неразумница, хрен - нахрин, репа - кругалка, рубли - круглеки, поп - кочет, напиться - набусаться, бежать - ухлывать, сидеть - сеждонить, продавать - кухторить и проч. и проч. Несколько сотен слов записалось в тот же день. На другой день, на свежую память и на мои запросы насыпались новые слова, по уговору, по обещанию передать мне эту науку. Приложил я только ко вчерашней четверти еще новую, сталось полведра и писалось уж слов за тысячу.
- Дешево ты, друг любезный, продал.
- Дорого ты, сердечный приятель, купил.
- По писанному-то я скоро выучу всю твою науку.
- Попробуй-ка, выучи! У меня на этом старуха - баушка зубы все съела, а не выучилась, с тем и померла.
- Я не баушка, у меня память молодая, здоровая.
- Да и на какой ты черт слова наши учить станешь?
- А чтоб ваш же брат не надул потом.
- Не стоит же, паря, шкурка выделки: и с глазами надуют, не то с языком.
- Сам торговать стану, офенствовать.
- А господская воля на что делась?
- Да ведь я на волю отпущен...
- Ну так слушай слово мое: язык наш на работе самой только и в память идет; без того слова наши что пузыри лопаются, забываешь. Хочешь, к торговле нашей приспособлю.
- Хитро, чай, не поймешь сразу?
- Погляди, может, и скоро дастся. Ведь и я сам не сразу же начал.
- Приучи, сделай милость!
- Пойдем в деревню со мной. Ужо, через неделю у нас на селе Торжок будет - пойдем с коробком.
- Хорошо, согласен. Согласен хоть сейчас ехать!
- Ну и пойдем!
В неделю эту видел я офеню в домашнем быту; видел как буйно пьянствовали те из офеней, которые приходили домой только на побывку и на отдых и действительно ничего больше не делали, как только опоражнивали штофы и полуштофы. Приятель мой пристал к землякам с выигранным полуведром, но тотчас же и отвалился, только почуял, что ведро уже кончено. Живя и налаживаясь около дома, он был бережлив и, что называется, скопидомок.
Через неделю мы уже шли с ним на торжок: он - с коробком за плечами, я - с его аршином в руках. Памятны мне и безутешная, тоскливая местность, по которой мы шли, пыльная дорога, в деревнях ломаные гати, прорезывающие дорогу по болотам; ржавые болота эти - топкие, сырые, сырые даже и в то время, когда два почти месяца стояли жары невыносимые, породившие значительное число лесных пожаров за Волгой и на Волге. Длинные заводи по этим болотам, заводи, которые то кажутся решительным озером, то без всякой видимой причины узятся в реку, иногда в ручеек, который соединяет одну заводь с другою, и так как будто в бесконечность. Там, где заводь уже, встречали мы мостик утлый и трясучий (и ездят по нем, да мало - и то храбрецы), за мостом находили мы опять изрытую, крепко подержанную гать с погнившими бревнами, с кое-как умятым и прилаженным валежником. Выходили мы в ложбину сухую и душистую от недавно скошенного сена, тащились в гору, по большей части глинистую и невысокую, на которой думал я встретить родную рожь с васильками, ячмень, пшеницу, но встречал только плохо принявшиеся кустарники, словно после сильного лесного пожара. С горы мы опять спускались в ложбину и опять шли по болоту. Я начинал изнемогать, уставать с непривычки: шли мы уже двадцатые версты. Надавленные плечи (хотя и не было на них никакой тяжести) болезненно ныли, подгибались колени, слышалась острая боль в пятках и подошвах. Выломил я себе палку, стал опираться - не помогла и она. Товарищ мой весело шел, круто забирая привычными ногами, шел в гору, я отставал от него, и отставал на значительное пространство. Хотел ложиться, но слышал с горы предостерегающее наставление:
- Не ложись, все дело напортишь: не дойдешь потом; это уж работа такая - знаю я ее!
"И кому знать?" - думал я и кричал ему в свою очередь снизу:
- Не могу идти, умираю!
- Раньше смертного часу не помрешь. А ты понатужься, укрепись еще - недалечко: верст с пяток осталось. У бабушки Лукерьи горяченьким всполоснемся: щец потреплем, молочка - важно будет!
- Сил моих не хватает!
- Была, знать, у тебя сила, когда мать на руках носила, а ты бы по-моему песню запел.
- Голос не пойдет.
- А ты попробуй! Не такую, стало быть, песню пел.
- Всякие пробовал: не выходит.
- А выходит, значит, то, что в дороге ты иди ровным шагом, не прибавляй, не укорачивай его - хорошо будет.
- Слыхал я и это, да теперь уж поздно.
- Поздно потому, что село близко. А то мужики-богомольцы, слыхал я, на траву ложатся и ноги кверху вздымают, что оглобли: отливает кровь - помогает.
- И я так же сделаю.
- Не смеши, Христа ради! На извозчичью телегу похож станешь: вороны закаркают.
Но вот, наконец, и село, и бабушка Лукерья с горячим, и теплые полати, и крепкий сон; вот и торжок в полном цвету и разгаре, по обыкновению, шумливый, живой и разнообразный. Приладили и мы из досок прилавок, вколотили четыре кола, навес от дождя и солнышка сделали. Разложили на прилавке вздор всякий: для баб и девок пуговки, петельки, ленточки ярких цветов, а на пущий соблазн зеркала раскрыли с портретами Рюрика с молотком, Святослава с мечом; для большаков - кожаные кошельки с изображением взятия Варшавы с одной стороны и Паскевича - с другой; для попадей и поповен - стеклянные ящички, нитки бумажные, шелк, коробочки с бисером, наперстки, колечки - и серебряные и волосяные с бисером, цыганского дела, курительные свечки московского дела и проч., и проч. Принес мой хозяин всего товару на 62 рубля (...), а продал на 129, умея и обмануть вовремя и надуть подчас.
Не входя в подробности этого дела, полагая их предметом особой статьи, я останавливаюсь только на самом процессе работ, на той обстановке, которая сопровождала их, - и потому продолжаю.
Возвратившись с ярмарки, я жил у приятеля-офени еще два дня - гостьбы на слитки, как назвал он - два дня последние, прощальные, как думалось мне самому, потому что меня блазнило ближайшее село, в котором жили офени, прибывшие на побывку. Это были дальние, приказчики крупных хозяев, а не офени-мелкота, как мой приятель и его соседи. Тем же дешевым и легким путем пешего хождения пришел я туда, но не мог отыскать себе квартиры в доме с офенями; все светелки, отдельные от хозяйского помещения, построенные обыкновенно над двором и воротами, все эти горницы заняты были гостями. Здесь гости эти, возвратившиеся домой после долгой разлуки, да еще, вдобавок, с порядочными деньгами и подарками в семью свою, гости эти жили и отдыхали от тоскливой, сосредоточенной, однообразной жизни приказчика на чужой стороне. В редком доме по этому случаю не была сварена брага и пиво, в редкой избе с раннего утра не стоял угар от множества приготовляемых кушаний и масляных и жирных, редкая деревня не наполнена была запахом жареного от начальной околицы с овинами до выездной околицы с банями. Видимо, и хозяева были рады гостям, видимо, и сами гости не поскупились расположить хозяев в собственную пользу. Загул и пьянство были всеобщие, начиная от дряхлых стариков и оканчивая ребятами-подростками 15-ти лет. Потчеванья и угощенья начинались с раннего утра, с того времени, когда подавались хозяйками плавающие в масле блины и оладьи, не переставали они (...) и в то время, когда все это снималась со стола, и заканчивались они обедом с бараниной, поросятиной, лапшой и пирогами. После обеда гости-офени обыкновенно спали и, подкрепившись силами, сходились вечером у кабака или в другой избе и снова пили и пьянствовали до поздней ночи. Восемь дней прожил я на новом месте и во все это время видел только долгое и систематическое пьянство. Только ранним утром удалось мне разговаривать с офенями этими об деле, в остальное время я слышал от них некоторые откровенные и закулисные подробности, но в редком и малом числе. Правда, что в это время доставались на мою долю такие сведения, которых я не мог доспроситься в трезвые минуты и никогда бы не добыл их прямым путем, но минуты эти были так редки, дожидаться их приводилось так долго и трудно! Они валились как с неба, совершенно случайно, как дальняя, и мелкая подробность в долгой беседе, наполовину пьяной, наполовину безалаберной. (...) Я спрашивал обо всем, чего мне хотелось, шел по приглашению, не задумываясь, записывал, что хотелось и где приспевало это желание; офени трепали меня по плечу, целовались со мной, называли дружком, приятелем и слова "холуй, лакей, барский барин" употребляли как слова ласкательные. Я торжествовал, я готов был жить у них еще не одну неделю, да так бы и сделал, если б не налетело темное, дождливое облачко, которому суждено было омрачить ясный горизонт моей жизни в селе и разбить мгновенно все мои планы и предположения.
Дело было так. Я вышел на реку и, сидя на берегу, толковал с двумя ребятишками, в речи которых мне нравилась та своеобразность вязниковского говора, целостность которого, от влияния городов и дальней стороны, утратилась в разговоре их отцов. Бойкий из мальчиков особенно нравился мне своею наивностью и откровенностью. Ему было двенадцать лет, и отец его брал с собой на чужую сторону.
- Чай, и ты плутовать будешь?- спрашивал я.
- Нельзя без того, - отвечал мне мальчик смело и без запинки.
- Как же так?
- Тятька научит: он это умеет.
- Да ведь это нехорошо и грешно делать.
Мальчик посмотрел на меня во все глаза, в которых так и светилось сомнение и неверие в слова мои.
- Надуваньями денег не наживают; за надуванья в тюрьму сажают, в Сибирь посылают.
- У тятьки денег много, в тюрьму садят за долги, слышь, а в Сибирь посылают, кто убьет кого.
- От кого же ты узнал все это?
- Все сказывают. Я давно это знаю.
- Что ж они говорят?
- Да говорят, что нельзя не обманывать, потому народ очень глуп.
- Какой же народ?
- Всякой. Пуще-то, слышь, всех барыни глупы очень, их, сказывают, обманывать всех легче, надо-де только поддакивать им. Товары выкладывать им все напоказ - беспременно, сказывают, выберут тогда...
Разговор наш продолжался все в этом духе. Мы говорили бы долго и на этот раз, как это делывалось и вчера, и третьего дня, и прежде, если б нам не помешал священник. Он подошел к нам, снял шапку, благословил мальчиков и отослал их со словами:
- Ступайте домой, не мешайте нам!
И затем обратился ко мне:
- Мне давно хотелось поговорить с вами...
- Я к вашим услугам. Что вам угодно?
- Что вы здесь делаете?
- Свое дело, батюшка.
- Какое же дело такое?
- Кому какое дело до моих занятий? Я могу и не сказать, да и не желаю этого...
Так думалось мне, но выговорилось иное:
- Слежу за офенями, желаю познакомиться с нравами их и бытом.
- Я и сам так решил, когда узнал и увидел вас на другой день прихода сюда. Мне сказали, что вы господский человек, отпущены на волю и возвращаетесь на родину. Я сначала поверил, но, вглядываясь в лицо ваше, прислушиваясь к разговору вашему, усомнился в истине показаний. Вы, должно быть, ученый, от географического общества посланы?
- Нет, от редакции частного журнала, именно от "Библиотеки для чтения".
- Я давно хотел поговорить с вами и предостеречь.
- Благодарен за ваше внимание. Но чего ж я могу опасаться?
- Офени не такие добряки и простаки, как вы полагаете.
- Я этого не думаю, но радушие, с которым они меня принимали, угощали...
- Не называйте это радушием. Они сегодня приходили ко мне и говорили об вас.
- Что ж такое?
- Что вы человек сомнительный и опасный, что вы что-то пишете про них, что они вас угощают и что вы - извините меня - продадите их; это были их слова.
Вся кровь бросилась мне в голову. Я никогда в жизни не был так оскорблен до г