елей, должность коих состояла больше на виду. Но к этой должности понапрасну стремились мелкие чиновники, так как генерал-губернаторы помещали на нее лишь людей, которым хотели оказать протекцию.
В третью ночь после вступления моего в должность я был очень приятно пробужден курьером, присланным из Вильны. То был адъютант министра полиции. Государь сообщал мне о заключении мира с турками, приказывал объявить об этом по городу, отслужить благодарственные молебны, но празднества, обыкновенно бывающие при таких случаях, до времени отложить. Известие это приняли тем с большею радостью, что Дунайская армия делалась свободною для действий против Наполеона. Должно полагать, что Порта доведена была до последней крайности, если заключила мир, по которому уступала России левый берег Дуная, с Измаилом, Килиею, Акерманом, Бендерами и Хотином. Новая граница находилась в расстоянии всего 24-х в. от Ясс, главного города Молдавии. Нет никакого сомнения в том, что мир мог бы быть заключен гораздо ранее между визирем и ген. Кутузовым, но последний, будучи убежден в том, что ему не дадут ничем командовать, и пренебрегая посылаемыми ему настоятельными приказаниями, счел за лучшее - затягивать переговоры; но когда узнал, что на смену его назначен адмирал Чичагов, он не захотел предоставить ему чести окончания войны и, в течение трех дней, заключил мир.
Народ, повсюду невежественный и более или менее суеверный, счел назначение мое добрым предзнаменованием и прозвал меня счастливцем. Три недели уже стояли жары, заставлявшие опасаться неурожая, подобного прошлогоднему; но в тот самый день, когда весть о моем назначении достигла Москвы, выпал дождь и оживил раскаленную солнцем землю. К дождю присоединилось известие о заключении мира с турками. Благодаря этим двум событиям, на меня очень благоприятно начали смотреть все те, которые верят, что звезда одного человека может влиять даже на атмосферические явления.
Наконец, 7-го июня, прибыл курьер со всеми воззваниями, манифестами и т. п., относящимися до войны, имевшей начаться. Так как мы пошли навстречу ей и стояли против неприятеля, то отступать уже было нельзя. Государь требовал от московских дворянства и купечества субсидии в миллион рублей на покупку волов, и сумма эта внесена была немедленно и вполне охотно. Через три дня после этого несколько полковников, отправленных из главной квартиры в Малороссию, для сформирования там уланских полков, распустили слух, будто после перехода через Неман Наполеон тотчас же занял Вильну и что главную квартиру нашу чуть было не захватили там врасплох. Такое начало было дурно. Известие, к несчастью, оказывалось справедливым, и так как я ничем не мог его опровергнуть, то прибегнул к средству, которого держался и во все продолжение этой войны. Средство состояло в том, чтобы при каждом дурном известии возбуждать сомнения относительно его достоверности. Этим ослаблялось дурное впечатление; а прежде чем успевали собрать доказательства, внимание опять поражалось каким-нибудь событием, и снова публика начинала бегать за справками.
Я прекратил деятельность полудюжины шпионов, стоивших довольно дорого, так как признавал ее бесполезной при таких обстоятельствах, когда все выражали страх и все общество пребывало в недоумении. Но мне важно было знать, какое впечатление производилось военными событиями на умы. В этом отношении мне хорошо прислуживали три мелкие агента. Переодевшись, они постоянно таскались по улицам, примешиваясь к толпе, в изобилии собиравшейся по гостиницам и трактирам. Затем они приходили отдавать мне отчет и получали кое-какие наставления, чтобы распространять тот или другой слух по городу или чтобы подбодрять народ и ослаблять впечатление, произведенное каким-либо недобрым известием.
В числе неприятных занятий я должен поставить на первое место тот несчастный аэростат, с которым было столько возни и который играл большую роль в исторических романах, трактовавших о заговоре для сожжения Москвы. Вот в чем состояла история этого воздушного шара, оставшегося на земле, и его негодяя-автора. Русский дипломатический агент, Алопеус, доложил государю, по прибытии его в Вильну, что один офицер виртембергской сообщил ему, Алопеусу, об открытии тайны управления полетом аэростата и что шар, который он предполагает устроить, будет поднимать 50 человек в своей гондоле, под которой можно будет привесить большой ящик, наполненный порохом и горючими веществами; ящик этот можно будет сбросить на избранное для этого место и произвести страшные взрыв и истребление. Офицер этот требовал безусловного соблюдения тайны и предлагал свои услуги имп. Александру, из ненависти, как он говорил, к Наполеону и для того, чтобы уничтожить этого завоевателя. Предложение его было принято, и он, под именем Шмидта, направлен был к гражданскому губернатору Обрезкову, который поместил его в одном деревенском доме, в двух лье от Москвы, пустив слух, что тут будет фабрика для приготовления новых пушечных лафетов. Этот Шмидт привел с собой многих немецких рабочих и просил меня дать ему еще несколько человек, которые бы работали под его начальством. К дому этому пришлось поставить сильный караул, не столько для поддержания в нем порядка, сколько для того, чтобы прекратить всякое сообщение с городом и препятствовать множеству любопытных праздношатающихся ходить туда. Этот Шмидт уверял меня, что делал опыт над маленьким аэростатом, что опыт этот отлично удался и что это гарантирует несомненный успех большому шару. Когда он объяснил мне теорию конструкции этого удивительного шара, то я возразил ему, что тяжесть груза сломает пружины,- и я не ошибся; потому что при двукратных опытах с маленькими привязными аэростатами пружины не выдержали и сломались при первом движении весла. Он приписал это дурному качеству стали,- я достал ему лучшего сорта, английскую, которая тоже сломалась. Наконец, он потребовал такую сталь, из какой делаются математические инструменты. Купили все, что могли найти, а опыт не имел успеха. За сутки до вступления французов в Москву я отправил этого Шмидта в Петербург, вместе с его рабочими и с его огромным тафтяным аэростатом. Там хотели было возобновить его затею, делали опыты в Ораниенбауме, но успеха никогда не было. Мне рассказывали, что он вернулся в Германию, где некоторые купцы сделались жертвами его обмана, поверив, что аэростат станет переносить товары. Этот Шмидт стоил нам 320 т. рублей, а зажигательные материалы, которые найдены французами в занимаемом им доме, были с жадностью захвачены, как точное доказательство того, что тут была лаборатория, где изготовлялись ракеты для сожжения Москвы.
Наиболее занимались в городе известиями об укрепленном лагере при Дриссе. Одни видели в нем преграду, которая остановит Наполеона; другие занимались соображениями, как обеспечить существование запертой в нем 300-тысячной армии. Люди, понимавшие дело, ничего в этом не могли постигнуть. Что касается меня, то я не находил никаких причин к тому, чтобы, при самом начале войны, обречь всю армию на бездействие, запереться и предоставить всю страну неприятелю, который мог направляться куда ему вздумается. Вскоре затем узнали, что Дрисса была оставлена и что мысль о том, чтобы у ней укрепиться, принадлежала некоему Пфулю, пруссаку, бывшему офицером еще при Фридрихе Великом, а затем генерал-лейтенантом русской армии и дававшему уроки тактики императору Александру. Так как московское общество очень склонно к подозрительности и щедро на эпитеты, то бедный Пфуль был первым, которого объявили предателем. В то же время я узнал от одного из служивших под начальством Багратиона, что, при начале военных действий, в его армии было под ружьем всего 68 т. чел., а в армии Барклая 104 т. Зная гениальность Наполеона при действиях большими массами и зная, что мы можем противопоставить ему лишь половину его сил, я льстил себя надеждой, что Смоленск может остановить его и что он первую кампанию остановит, на берегах Днепра. Я чувствовал потребность действовать на умы народа, возбуждать в нем негодование и подготовлять его ко всем жертвам для спасения отечества. С этой-то поры я начал обнародовать афиши, чтобы держать город в курсе событий и военных действий. Я прекратил выпуск ежедневно появлявшихся рассказов и картинок, где французов изображали какими-то карликами, оборванными, дурно вооруженными и позволяющими женщинам и детям убивать себя.
Мною получено было, по эстафете, письмо от генерала Вязьмитинова, которому государь повелел сообщить мне свою высочайшую волю, чтобы выслан был из Москвы в Пермь, под надзор властей, доктор фельдмаршала Гудовича, по фамилии Сальватор - бывший брадобреем в Риме, шарлатаном в Константинополе, эмпириком в Персии в свите генерала Гарданова и справедливо подозреваемый в шпионстве. Доктор этот испросил и уже получил свой паспорт для выезда из страны. Через несколько дней он уже должен был уехать. Арестовали его ночью, на его же квартире, увезли из города и захватили его бумаги, доказывавшие, что с ним поступили слишком снисходительно, ограничившись ссылкой.
Жена моя только что вернулась из Петербурга, куда ездила для свидания с родственниками. Мы поселились на моей даче, вблизи одной из застав, где, по наружности, вели жизнь довольно спокойную. Так продолжалось до 7-го июля. Вечером, садясь в карету, я увидел скачущего во весь опор обер-полицеймейстера, с генерал-адъютантом кн. Трубецким, который был прислан курьером. Он передал мне пакет от государя, заключавший воззвание его к Москве и известие о скором его прибытии в стены ее. Долго расспрашивал я посланца, дабы убедиться, что наши армии не вконец разбиты. Он уверял меня, что даже и сражения не было, но что Багратион, будучи отделен от Барклая, маневрирует для соединения с ним и что это соединение последует, вероятно, под Смоленском. Он послан был из Великих Лук, а государь намеревался выехать оттуда на другой день, с небольшой лишь свитой, и остановиться только на день в Смоленске, чтобы организовать там сбор ополчения. Засел я за работу, провел ночь без сна, повидал и призывал к себе множество лиц; приказал напечатать воззвание государя, а вместе с тем и афишу для народа, в моем вкусе, и на другой день обыватели Москвы узнали, что государь приезжает туда. Слог воззвания был хорошо принаровлен к обстоятельствам; секретарь царский Шишков удачно придумал, сообразил и выразил побуждения, цель и надежды государя, отправляющегося в древнюю столицу своей страны для совещания со своими подданными и изыскания средств к тому, чтобы остановить и победить грозного врага. Дворянство было польщено такой доверенностью и воспламенялось усердием; купеческое сословие изъявило готовность к пожертвованиям; простой же народ казался равнодушным, потому что не допускал и мысли о том, что Наполеону можно будет войти в Москву. Причиной такой неразумной уверенности было то, что в течение 100 лет неприятельская нога не попирала русской почвы и что, по его мнению, Наполеону придется кончить тем же, чем и Карлу XII, под Полтавою. Бородачи постоянно повторяли одни и те же слова: "Ему нас не покорить, потому что для этого пришлось бы всех нас перебить".
На следующий день приехали ко мне два курьера: один от государя, с предложением мне встретить его на первой станции по Смоленской дороге, куда он рассчитывал прибыть в 3 ч. пополудни. Другой курьер, адъютант гр. Аракчеева, привез мне ратификацию мирного трактата с Портою. Я приказал предупредить кн. Трубецкого, что еду встречать государя; он прибыл ко мне, и мы отправились вместе, после завтрака. В этот день стояла прекрасная погода, и мы видели множество народа, шедшего на встречу его величества. Я ожидал его прибытия на станцию до 5 час. вечера. В одном из домов приготовлена была закуска. Он пробыл со мною целый час, с глазу на глаз, и очень хвалил меня за те приемы, которых я держался, чтобы внушить доверие всем московским обывателям. Он говорил о войне, не обвинял никого в дурных действиях, казался уверенным в соединении армий Барклая и Багратиона и нисколько не казался унылым, но был спокоен и в хорошем расположении духа. Он осведомлялся о расположении умов и сообщил мне свою мысль относительно обращения к дворянству, для набора людей в ополчение. Сначала он хотел поселиться в Слободском дворце, находящемся на одной из окраин города; но потом, вследствие замечания моего, что более подобало бы ему быть в Кремле, во дворце своих предков и в центре Москвы, он изъявил согласие на это. Он поглядел на мои эполеты и сказал, что на них недостает чего-то, а именно его вензеля,- то было отличием, особенно выдающимся, дарованным лишь обоим главнокомандующим. К этому он еще прибавил: "Мне любо быть у вас на плечах".
С ним, государем, приехали: гр. Аракчеев, обер-гофмейстер гр. Толстой, министр полиции Балашов, секретарь Шишков, флигель-адъютанты: кн. Волконский, Трубецкой и Комаровский. Узнав, что в свите его находится и барон Штейн, я распорядился так, чтобы последний, под предлогом недостатка в лошадях, прибыл в Москву несколькими часами позже. Сделал я это во внимание к сильно укоренившемуся мнению, что все иностранцы - наши враги и шпионы. Государь повелел мне быть в Москве за час ранее его прибытия и хотел приехать туда около полуночи, чтобы избежать толпы любопытных, ожидавших его у дороги, намеревавшихся отпречь лошадей и везти на себе его карету в Кремль. Мысль эта перешла от народа и к более высоким классам, и я знал, что некоторые лица, украшенные орденами, намеревались отправиться к заставе и - по усердию ли, по глупости ли - обратиться в четвероногих.
На расстоянии двух лье от города дорога была усеяна с обеих сторон группами мужчин и женщин, вышедших из города встречать царя и отдыхавших, сидя и лежа, на берегу канав. Я ехал в дрожках, и дорога эта, постоянно мне памятная, произвела на меня глубокое впечатление. Ночь была чудная, небо ясное, в воздухе никакого колебания, тишина величественная. Луна проливала свой свет на страну многолюдную, богатую и счастливую. В каждом селе, находившемся на дороге, священники в церковных одеяниях, с крестом в руке и в сопровождении людей, несших зажженные свечи, выходили из храмов, чтобы благословить царя на его пути. Эти свечи, эти священники, их появление - все это поражало воображение, волновало чувства и порождало множество мыслей, которые, при тогдашних обстоятельствах, покрывались как бы черной дымкой. На сердце была тяжесть, в душе смятение, ум в тревоге. Эти процессии напоминали собою похороны; при виде их невольно хотелось поднимать глаза к небу, чтобы прочесть там будущность и грядущую судьбу своего отечества.
Государь около полуночи прибыл в Кремль, где всех уже нашел спящими, так как, по недоразумению, его ожидали в другом дворце. На другой день, с самого рассвета, большая площадь до такой степени переполнилась любопытными, что сверху видны были одни головы. Московский народ редко наслаждался присутствием своих государей и очень жаждал их видеть. В этот день, в главном соборе должно было, после литургии, совершаться благодарственное молебствие по случаю заключения мира с Отоманскою Портою. Государь отправился в церковь и встречен был на паперти епископом Августином, викарием митрополита Платона. Последний удалился в небольшой монастырь, построенный им в 60 верстах от Москвы; он имел уже несколько параличных припадков, так что даже очень плохо владел языком. Болезненное состояние это не помешало ему прислать, из своего уединения, икону св. Сергия, с приложением прекрасного послания, в котором он предсказывал государю славное окончание войны, сравнивая его с пастырем Давидом, а Наполеона - с Голиафом. Но то были другие времена. Наполеон не принял бы подобного вызова и не такой был человек, чтобы дать убить себя из пращи. При выходе из собора народ до такой степени столпился и стеснил государя, что он должен был остановиться, чтобы дать толпе возможность отодвинуться и очистить ему место. Такое неудобство было устранено посредством мостков, которые я приказал устроить несколькими футами выше мостовой и которые соединяли дворцовое крыльцо с соборной папертью. Государь сделал прием епископу Августину и украсил его орденом св. Александра Невского. При дворе был большой обед, к которому приглашены знатнейшие в городе лица, высшее духовенство и сенаторы.
Государь учредил, под председательством моим, комитет, членами коего были: Аракчеев, Балашов и Шишков, для установления правил организации московской милиции, которой дали наименование московского ополчения. Она должна была быть составлена из людей, которых владельцы и помещики представят добровольно. Офицеры, уволенные из службы, могли вступать в ополчение с прежним чином и носить военный мундир. Гражданские чиновники, имевшие классные чины, соответствующие военным, теряли один из них, надевая мундир. Начальник этого ополчения должен был быть избран московским дворянством. Комитетов должно было составиться два: в одном записывались и выдавались квитанции тем, которые представляли ополяенцев; в другом же записывались и выдавались квитанции жертвующим деньги, съестные припасы или одежду. Государь одобрил нашу работу; назначил членами 1-го комитета генералов: Архарова, Апраксина и Обольянинова - как наиболее выдающихся, и придал им, кроме того, московского гражданского губернатора Обрезкова и предводителя дворянства Арсеньева. 2-й комитет составлен был из князей: Юсупова, Долгорукова, Голицына. Я, в качестве генерал-губернатора, был председателем обоих комитетов.
Следующий день был назначен государем для сообщения своих намерений дворянству и купечеству, которые собраны были к полудню в залах Слободского дворца. Ночью я узнал, и это было подтверждено мне и на другой день утром, что некоторые лица, принадлежавшие к обществу мартинистов, сговорились между собой, чтобы, когда государь предложит собранию набор ратников,- поставить ему вопросы: каковы силы нашей армии? как сильна армия неприятельская? какие имеются средства для защиты? и т. п. Намерение было дерзкое, неуместное и опасное при тогдашних обстоятельствах; но насчет исполнения его я вовсе не испугался, зная, что указанные господа столь же храбры у себя дома, сколько трусливы вне его. Я преднамеренно и неоднократно говорил при всех, что надеюсь представить государю зрелище собрания дворянства верного и что я буду в отчаянии, если кто-либо из неблагонамеренных людей нарушит спокойствие и забудется в присутствии своего государя,- потому что такой человек, прежде окончания того, что захотел бы сказать, начнет весьма далекое путешествие. Дабы сообщить более вероятия таким моим речам, я приказал поставить невдалеке от дворца две повозки, запряженные почтовыми лошадьми, и подле них прохаживаться двум полицейским офицерам, одетым по-курьерски. Если кто-либо из любопытных осведомлялся: для кого назначены эти повозки?- они отвечали: "А для тех, кому прикажут ехать". Эти ответы и весть о появлении повозок дошли до собрания, и фанфароны, во все продолжение оного, не промолвили слова и вели себя, как подобает благонравным детям.
До прибытия государя я, в сопровождении Шишкова, пошел сначала в ту галерею, где собралось дворянство, а потом в ту, где находилось купечество. В 1-й галерее было около 1000 человек, поспешивших со всех сторон при известии о прибытии государя. Там все происходило в порядке и спокойствии. Но во 2-й галерее, где собрались купцы, я был поражен тем впечатлением, которое произвело чтение манифеста. Сначала обнаружился гнев; но, когда Шишков дошел до того места, где говорится, что враг идет с лестью на устах, но с цепями в руке - тогда негодование прорвалось наружу и достигло своего апогея: присутствующие ударяли себя по голове, рвали на себе волосы, ломали руки, видно было, как слезы ярости текли по этим лицам, напоминающим лица древних. Я видел человека, скрежетавшего зубами. За шумом не слышно было, что говорили эти люди, но то были угрозы, крики ярости, стоны. Это было единственное, в своем роде, зрелище, потому что русский человек выражал свои чувства свободно и, забывая, что он раб, приходил в негодование, когда ему угрожали цепями, которые готовил чужеземец, и предпочитал смерть позору быть побежденным. При подобных-то обстоятельствах вновь выказывали себя прежние русские. Они, купцы, сохранили их одеяние, их характер; бороды придавали им вид почтенный и внушительный. Подобно предкам своим, они не имели других указаний, других правил, кроме 4 пословиц, в которых заключались побуждения к их хорошим и дурным делам:
Велик русский Бог.
Служи царю верой и правдой.
Двум смертям не бывать - одной не миновать.
Чему быть, того не миновать.
Вот что делает настоящего русского человека надеющимся на Бога, верным своему государю, равнодушным к смерти и безгранично предприимчивым. Его усердие, мужество и верность обнаружились во всем блеске в продолжение 1812 года. Он действовал по собственному побуждению, руководясь собственным инстинктом. Древняя история представляет мало примеров подобной преданности и подобных жертв; а история нашего времени вовсе их не представляет.
Государь, по прибытии в Слободской дворец, оставался несколько минут в своих апартаментах, куда и я пришел, чтобы доложить ему обо всем, что происходило. Мы говорили об ополчении; но между тем, как он рассчитывал только на 10 000 чел., я был вполне уверен, что наберется больше. После этого государь пошел в дворцовую церковь, где служили молебствие, а по выходе оттуда направился в залу дворянства. При входе туда он имел вид озабоченный, так как шаг, который ему приходилось делать, должен быть тяжел для всякого властителя. Он милостиво поклонился присутствующим, а затем, собравшись с духом, с лицом воодушевленным, произнес прекрасную речь, полную благородства, величия и откровенности. Действие, ею произведенное, было подобно действию электричества и расположило всех к пожертвованию части своего имущества, чтобы спасти все. Фельдм. Гудович, как старейший по своему званию, заговорил первый и тоном старого, верного слуги отвечал, что государь отнюдь не должен отчаиваться в успехе своего дела, священного для всей России; что все они, дворяне, готовы пожертвовать всем имуществом, пролить последнюю каплю крови, и в конце предложил государю одного человека с 25-ти, снабженного одеждой и месячным продовольствием. Только что успел фельдмаршал окончить свою речь, как несколько голосов закричало: "Нет, не с 25-ти, а с 10-ти по одному человеку, одетому и снабженному провиантом на три месяца". Крик этот подхвачен был большей частью собрания, которое государь благодарил в весьма лестных выражениях, восхваляя щедрость дворянства, а затем, обратясь ко мне, приказал прочесть положение об организаций ополчения. Я заметил его вел-ву, что помянутое положение составлено было при иных условиях,- что там шла речь о сформировании отряда лишь из людей, добровольно представленных; но что теперь, когда дворянство само определило числительность ратников, которых оно поставит, прежнее положение являлось уже неподходящим. Государь согласился с моим замечанием, раскланялся с собравшимися дворянами и, пройдя в залу, где находились купцы, сказал им несколько лестных слов, сообщил им о предложении дворянства и, приказав мне прочитать им правила, выработанные 2-ю комиссией, сел в карету и уехал в Кремль. Я не дал купечеству времени остынуть. Бумага, чернила, перья были на столе, подписка началась и, менее чем в полчаса времени, дала 2 400 000 руб. Городской голова, имевший всего 100 000 капитала, первый подписался на 50 000 руб., причем перекрестился и сказал: "Получил я их от Бога, а отдаю родине".
Я возвратился в Кремль, с известием о сборе 2 400 000 р. и застал государя в его кабинете, с гр. Аракчеевым и с Балашовым. Десятый человек с населения представлял итог в 32 000 чел., снабженных продовольствием на 3 месяца; да сверх того сумма, пожертвованная купцами. Государь заявил мне, что он весьма счастлив, что он поздравляет себя с тем, что посетил Москву и что назначил меня ген.-губернатором. Затем, когда я уже уходил, он ласково поцеловал меня в обе щеки.
По выходе в другую комнату Аракчеев поздравил меня с получением высшего знака благоволения, т. е. поцелуя от государя. "Я,- прибавил он,- я, который служу ему с тех пор, как он царствует,- никогда этого не получал".
Балашов просил меня быть уверенным, что гр. Аракчеев никогда не забудет и не простит мне этого поцелуя. Тогда я посмеялся этому, но впоследствии получил верное доказательство тому, что министр полиции говорил правду и что он лучше меня знал гр. Аракчеева.
Теперь надо объяснить, почему собрание явилось столь щедрым и столь благородным. Предложение фельдмаршала было правильным и разумным; но два первые голоса, усилившие это предложение до десятого человека, исходили из двух голов, весьма одна от другой отличных. Один из этих господ, человек чрезвычайно умный, предлагал такую меру, которая ему ничего не стоила, потому что он не имел поместий в Московской губернии,- и пустил в ход свое предложение, как пускают какую-нибудь шутку. Другой же господин, обладавший сильными легкими, был человек низкий, глупый, на дурном счету при дворе; он предложил мне свой голос из-за чести быть приглашенным к высочайшему столу. И вот чем столь часто руководятся собрания, вот как действуют они, подавая голоса по увлечению и необдуманно! Газетчики, биографы, сочинители исторических романов превозносили иного человека до небес за какой-либо его поступок или за слово; а между тем он, может быть, совершив этот поступок или сказав это слово, тотчас же в том раскаялся.
Государь пробыл еще четыре дня в Москве. Донесения из армии постоянно сообщали об отступлении к Смоленску, потом о прибытии в этот город и о соединении Багратиона с Барклаем. Неприятель уже занял Минск, Могилев и Витебск. Страх распространился по Москве; но присутствие государя занимало умы. Приехавший из Петербурга курьер привез известие, что наследный принц шведский Бернадот готовится приехать в Або, чтобы иметь там совещание с государем, и что новый английский посол, лорд Каткарт, тоже прибудет туда. Вел. кн. Константин приехал из армии Барклая. Последний, находя его присутствие в главной квартире бесполезным и стеснительным, послал его курьером к государю, в Москву, под тем предлогом, чтобы он дал словесный отчет о положении наших войск и о планах главнокомандующего. Государь хотел было оставить вел. князя в Москве, для сформирования там конного полка, что великий князь считал возможным исполнить в две недели, забирая подходящих ему людей и лошадей повсюду, где бы такие ни встретились. Предвидя неудобства его пребывания в Москве и дурное впечатление, которое произведет эта манера формирования полка, я просил государя, не благоугодно ли ему будет дать другое назначение вел. князю, во избежание неприятностей, так как я вынужден был бы нести ответственность за поступки последнего в такой момент, когда мне необходимо было посвящать свое время на бесчисленные и первостатейной важности занятия. Государь согласился со мной, хотел поручить своему брату формирование нижегородского ополчения, но, за отказом его и вследствие его просьбы, согласился отпустить его в армию.
Я горячо желал отъезда и удаления от Москвы великого князя Константина. Партия мартинистов, действовавшая тайно и настойчиво, посевала в умах фрондеров и трусов такую мысль, что император Александр есть причина тех опасностей, которым страна подверглась, что царствование его не могло быть иным, как несчастливым, и что надо бы поставить на его место брата его Константина. План этот, столь же безумный, сколько ужасный, никогда не мог осуществиться, потому что это значило бы прислуживаться Наполеону и губить государство, возбуждая революцию в такую эпоху, когда нельзя было достаточно сообщать устойчивости и силы правительству посредством пожертвований, единодушия и спокойствия, и, конечно, не подрыванием оснований можно было предохранить здание от разрушения. Ни в то время, ни потом я ни слова не говорил об этом государю, чтобы не дать ему новых беспокойств и не посеять в нем семя подозрительности к его брату, который был совершенно чужд коварных происков злых людей и который, при своем живом и лояльном характере, с отвращением отверг бы всякое преступное предложение. Низость тоже примешалась к скрытому предательству; таким образом, в то время, когда вел. князь торопился приготовлением к отъезду, Валуев стал говорить ему: "Ваше выс-во, оставайтесь здесь, не удаляйтесь от собора, это ваше место". На это вел. князь, не понявший смысла его слов, отвечал:
"Предоставляю вам молиться там Богу, я же еду в армию, сражаться,- там мое место".
Это мартинистское общество образовалось в 1780 году. Некто Шварц, профессор немецкого происхождения, положил первые ему основания и не замедлил приобрести многих прозелитов. После его смерти некий г. Новиков, ген.-майор в отставке, человек умный, образованный, но совершенно расстроенный в своих делах, сделался главою секты. Он увеличил число посвященных, расширил свои связи, купил большой дом, где поместил типографию для печатания книг мистического содержания, написанных на русском языке или переводных. Он избрал нескольких студентов университета, чтобы сделать их прозелитами, и послал их на счет общества кончать образование в чужих краях. Историограф Карамзин, бывший тогда еще очень молодым человеком, находился в их числе; но по возвращении оттуда он по благоразумию и вследствие своих романических наклонностей отрешился от этого общества, где очень на него за то негодовали. На общество мартинистов не обращали большого внимания, так как они отличались от других лишь раздачей милостыни и делами милосердия, что вместо подозрения навлекало на них благословение и уважение. Но одно из писем известного Вейсгаупта, не знаю каким случаем, дошло до императрицы Екатерины. Оно адресовано было на имя Новикова и заключало в себе несколько фраз, смысл коих был скрыт. Так как планы и цели иллюмината Вейсгаупта стали уже в то время известны, то письмо это возбудило тревогу и заставило прибегнуть к мерам строгости. Послали приказ тогдашнему московскому ген.-губернатору кн. Прозоровскому. Согласно смыслу этого приказа, один из советников правления отправлен был, при конвое, в деревню Новикова для того, чтобы арестовать его, привезти в Москву и забрать все его бумаги. Советнику не стоило никакого труда исполнить данное ему поручение. Приехав в полночь, он нашел Новикова в кругу нескольких молодых людей, с почтением слушавших его слова. Перед отъездом своим он давал им наставления, как вести себя, и оставил их, обливаясь слезами. Так как он не хотел давать кн. Прозоровскому никаких объяснений, то был отправлен в Петербург и заключен в Шлиссельбургскую крепость, где оставался до восшествия на престол Павла I. Главные члены этой секты: кн. Трубецкой и Лопухин были высланы из столицы. Секту эту подвергли осмеянию; даже выставляли ее на театральной сцене. Она несколько расстроилась, была обречена на молчание, но не уничтожилась. Агентом ее при Павле, тогда еще вел. князе, был Плещеев, человек умный и интересный во многих отношениях, который под личиною искреннего благочестия был, в глубине души, мартинистом. По воцарении имп. Павла секта заявила о своем возобновлении гонением, которое возбуждено было ею против Прозоровского. Плещеев тотчас же вызвал из Москвы Лопухина, намереваясь провести его в статс-секретари, и еще одного приходского священника, хорошего проповедника и тоже мартиниста, чтобы сделать его духовником государя. Но это не удалось; Павел охладел к секте и, по-видимому, не обращал на нее внимания; но, допустив ее существование, он дал ей время, в продолжение его царствования, распространиться и расширить свои ветви. При воцарении Александра I в 1801 г. секта начала делаться весьма внушительной, пользуясь покровительством некоего Кошелева - человека упрямого, ограниченного, тщеславного, достигшего преклонных лет и мучимого честолюбивой мечтой: быть при жизни своей государственным человеком, а после смерти маленьким святым. Он совершенно овладел умом одного кн. Голицына, человека светского, весельчака и шутника; а когда последний сделался министром духовных дел и народного просвещения, то мартинизм, опираясь на этих двух апостолов, открыто поднял голову и, под рукою, стал преследовать всех тех, которые глядели на это духовное общество как на оперную труппу и на толпу одураченных людей. В числе членов своих в Москве они имели несколько сенаторов; но самыми деятельными и влиятельными между ними были: г. Ключарев и г. Поздеев. Первый из них, человек низкого происхождения, раз уже исключенный из службы за воровство, сумел дойти до места московского почт-директора и состоял на очень хорошем счету у государя. Это был человек умный, но без всяких нравственных правил, тщеславный, грубый и корыстолюбивый. Подчиненные смертельно его ненавидели.
При самом начале войны меня уведомили о прокламации Наполеона, которая ходила по рукам в Москве и была написана по-русски. Через 24 часа добрались до источника и открыли, что автором этой бумаги был сын одного довольно зажиточного купца Верещагина. Его арестовали, но он никогда не хотел сознаться, от кого получил этот манускрипт, который не мог быть сочинен им. Он говорил, что перевел его из одной польской газеты, а сам не знал польского языка. Я приказал свести его, при сопровождении одного из полицеймейстеров, в почтовую контору, чтобы видеть, какое впечатление произведено будет там появлением этого молодого человека. К велш ому удивлению полицеймейстера, г. Ключарев увел юношу в свой кабинет и, выйдя оттуда через четверть часа, весьма расхваливал его, признавая за ним большую легкость в письменном изложении, и, в доказательство сего, просил полицеймейстера передать мне исписанную бумагу, уверяя, что это сочинение, импровизированное Верещагиным на заданную тему. Тема эта была: торжество России. Когда полиция отправилась в дом Верещагина отца, чтобы забрать бумаги сына, то последний, при выходе оттуда, приблизился к своей мачехе и сказал ей что-то на ухо. Женщина эта, допрошенная обер-полицеймейстером, объявила, что молодой Верещагин сказал ей, чтобы она на его счет не беспокоилась, так как г. Ключарев берет его под свое покровительство. Из бумаг же его открылось, что он был воспитан каким-то силезским уроженцем, придерживавшимся мистицизма. По прошествии некоторого времени мне принесли несколько листков, которые были рассылаемы по почте во все города, находящиеся на большой дороге. Манера их изложения вовсе не соответствовала видам правительства. Ополчение называлось в них насильственной рекрутчиной; Москва выставлялась унылой и впавшей в отчаяние; говорилось, что сопротивляться неприятелю есть безрассудство, потому что при гениальности Наполеона и при силах, какие он вел за собой, нужно божественное чудо для того, чтобы восторжествовать над ним, а что всякие человеческие попытки будут бесполезны. Открылось, что листки эти были продиктованы доверенным секретарем Ключарева, которого я немедленно отослал в Петербург к министру полиции. За самим Ключаревым я учредил надзор и воспретил ему иметь у себя собрания; но так как он вздумал бравировать меня и не слушаться, то я, однажды вечером, приехал к нему и, опечатав бумаги, самого его отправил, с полицейским офицером, в Воронеж, за 500 верст от Москвы, под надзор полиции.
Другой глава мартинистов, г. Поздеев тоже имел у себя собрания в определенные дни; но он был покорнее Ключарева и запер свои двери для гостей. К счастью, вопреки множества прозелитов, которых он имел даже между купечеством, слухи, распускаемые им, не имели тех результатов, на какие он льстился. Общество было слишком занято, слишком озабочено для того, чтобы хоть на одну минуту увлекаться легковерием и обманами, так что всякий слух, который пытались распространить, встречался с недоверием. Самым ядовитым из этих слухов был, будто Наполеон есть сын императрицы Екатерины, которого она приказала воспитывать в чужих краях, и будто на одре своей смерти она потребовала от имп. Павла клятвы, что он уступит половину Российской империи своему брату Наполеону, если тот когда-нибудь придет туда.
Дворянству пришлось собраться еще в другой раз, для выбора начальника московского ополчения. Наибольшее число голосов получил ген. Кутузов, который, уступив начальство над Дунайской армией адмиралу Чичагову, должен был отправиться в Петербург. После него честь выбора оказали мне, хотя и совершенно напрасно, так как, будучи ген.-губернатором московским, я не мог отлучаться из города. Третьим был отставной ген.-лейтенант гр. Морков, проживавший в своих подольских поместьях. Его выбор и был утвержден государем. К нему послали курьера с приглашением явиться.
В собрании этом произошла вещь довольно забавная. Ген. Апраксин, который никогда не может оставаться покойным и убедиться в том, что никто его не желает, поместил себя в список для выбора в начальники московского ополчения; но, несмотря на все интриги, на все хлопоты, получил при баллотировке 490 голосами всего 13 белых шаров. Перед отъездом из Москвы государь поручил ген.-лейтенанту гр. Толстому (тому самому, который выказал столько благородства и твердости во время своего посольства в Париж, к Наполеону) формировать ополчение в приволжских губерниях. Он должен был отправиться в Нижний Новгород и повести там дело так же, как в Москве, с той разницей, что уже наперед было определено количество людей, которое каждая губерния должна была поставить, соответственно своему населению. Это самое ополчение отправилось к армии в 1813 г. и участвовало в блокаде Данцига и осаде Гамбурга.
День отъезда государя весь прошел у меня в занятиях. Я пришел проститься с ним около полуночи, и он предложил мне стать во главе ополчения шести, пограничных с Московской, губерний. Я просил избавить меня от этого, и он, по-видимому, на то согласился. Я испрашивал у него повелений и инструкций относительно того, что должен делать при таких или иных обстоятельствах, но не получал другого ответа, кроме следующего: "Предоставляю вам полное право делать то, что сочтете нужным. Кто может предвидеть события? и я совершенно полагаюсь на вас". Он сообщил мне только, что оставил генер.-адъютанта Кутузова при армии, чтобы тот, в случае потерянного сражения, приехал донести ему об этом. Он не захотел, чтобы я проводил его до заставы, сел в свою коляску и уехал, оставив меня полновластным и облеченным его доверием, но в самом критическом положении, как покинутого на произвол судьбы импровизатора, которому поставили темой: "Наполеон и Москва".
На другой день после отъезда государя я занимался рассылкою орденов и объявлением разных милостей, которые его величество даровал, по моему ходатайству. Когда министр полиции представлял составленный мною наградной список, то предложил государю дать мне орден св. Владимира 1-й ст.; на это государь сообщил ему о нашем петербургском условии, т. е. чтобы меня лично ничем не награждать; но для придачи мне большей власти я был наименован "главнокомандующим" в городе Москве и его губернии - титул, которым пользовался лишь генерал, начальствующий армией.
В тот же день я поместил оба комитета в ген.-губернаторском доме, и хотя первый из них сделался совершенно бесполезным после предложения дворянства дать десятого человека, однако государь повелел мне предоставить назначенным им лицам собираться в заседание. Они ничем не занимались, а только спорили и противоречили ген. Апраксину, который беспрестанно хотел вмешиваться в дела, его не касающиеся, предлагал меры, которых не принимали, и рассылал приказания, которым не повиновались.
Чтобы свободно располагать послеобеденным временем, я каждое утро, в 8 ч., приезжал в генерал-губернаторский дом. Там был мой рабочий кабинет, где я принимал донесения, просьбы и тех лиц, которым нужно было говорить со мною. Это было удобнее для всех, так как помянутый дом находится в центре города. С июля до 29 августа не было ни одного утра, чтобы я не приезжал туда. Оставался я там до 2 часов пополудни и возвращался к себе на дачу к обеду, после которого все время посвящал занятиям. Около 7 час. я оставлял дом, чтобы объездить некоторые городские кварталы. Часто прогуливался я в Кремле, куда присутствие мое привлекало многих лиц из купечества и простого народа, с которыми я разговаривал запросто, сообщая им какие-нибудь добрые вести, которые они потом шли распространять по городу. Однако надо было быть весьма осторожным с этими людьми, потому что никто не обладает большим запасом здравого смысла, как русский человек, и они часто делали такие замечания и вопросы, которые затруднили бы и дипломата, наиболее искусившегося в словопрениях.
Вечера я проводил всегда у кн. Хованского, который принимал у себя много народа; там происходил обмен новостей, сопровождаемый долгими рассуждениями о военных действиях, о движениях армий, их успехах и т. п. Я возвращался к себе домой около полуночи и, прежде чем лечь, писал и посылал по эстафете донесения государю.
Утренние собрания в генерал-губернаторском доме представляли зрелище очень любопытное: тут сходились лица всех возрастов и чинов, все люди праздные и привлекаемые любопытством, узнать что-либо положительное; то было подобие биржи, почтовой конторы, морского порта; для всех этих любопытствующих я был предметом общего наблюдения, и когда я появлялся после прибытия курьера, то все глаза устремлялись на меня, стараясь прочесть на лице моем, какого рода известие мною получено. С наблюдений этих часто возвращались, находя, что выражение мое было веселым и спокойным, а между тем у меня была смертельная скорбь на душе. Большая часть этих случайных Лафатеров не знала, что я был очень силен по части пантомимы и в молодости своей отличался актерским искусством.
Усердием и любовью к родине внушены были весьма благородные и возвышенные намерения четырем лицам: молодые графы Мамонов и Салтыков, обладатели больших имений, предложили сформировать на свой счет по одному конному полку, которых начальниками назначены были они сами. Немедленно приступили они к делу и израсходовали суммы громадные для частного человека. Кн. Николай Гагарин и г. Демидов взяли на себя расходы, каждый отдельно, по обмундированию одной дружины московского ополчения. Так как все молодые люди гражданского ведомства хотели служить в армии, то присутственные места запустели и Сенат остался без прокуроров.
На другой день по отъезде государя из Москвы пришли вечером известить меня о прибытии из Смоленска ген.-адъютанта Кутузова. Это был тот самый, о котором государь сообщил мне, что он должен привезти известие в случае поражения нашей армии. Как ни уверял он меня, что сражения не было, что Наполеон находился в Минске, а наши войска в Смоленске,- я настаивал на том, чтобы он сознался в проигранном сражении, и передал ему то, что государь мне насчет его говорил. Наконец, удостоверенный его честным словом, я дал ему уехать, проведя с ним целый час в сомнениях и тревоге. Потом уже я узнал, что Кутузову было поручено многими выдающимися генералами просить государя о замене Барклая кн. Багратионом по причине несогласий, господствовавших между ними, и недостатка деятельности в нашей армии. Источник этих ссор заключался в том, что кн. Багратион был старше Барклая в чине, но последний опирался на свое звание военного министра и тотчас же после соединения его армии с армией кн. Багратиона взял над нею начальство. Так как оба они очень дорожили мнением Москвы, то часто писали мне письма, полные жалоб друг на друга. Но Барклай, будучи более благоразумным, сохранял и более достоинства; между тем как кн. Багратион говорил глупости о своем товарище и хотел выставить его то человеком бездарным, то изменником. Барклай был человек благородный, но осмотрительный и методичный; он сделал карьеру, благодаря своим личным достоинствам, всегда служил отлично, был покрыт ранами. Забота его состояла лишь в том, чтобы сохранить армию, вести свое отступление в полном порядке. Храбрости он был испытанной и часто изумлял своим хладнокровием в опасности. Багратион же, одаренный многими качествами, присущими хорошему генералу, был слишком необразован для того, чтобы иметь главное начальство над армией. Он очень тщеславился тем, что был учеником и любимцем великого Суворова. Он все хотел сражаться, потому что Барклай избегал сражениями если бы он командовал армией, то подверг бы ее опасности, а может быть, и погубил, упорствуя в обороне Смоленска.
Во время занятий, не оставлявших мне ни минуты покоя, злая судьба моя привела в Москву г-жу Сталь. Надо было видаться с нею, приглашать ее к обеду и успокаивать насколько возможно. Она прибыла из Швейцарии и проезжала через Россию, чтобы укрыться в Швеции, у наследника принца Бернадота, который, по ее словам, был ей близким другом. В Москве она остановилась на неделю, по случаю болезни ее сына. Спутниками ее были: ее корректор, ученый Шлегель и некий г. Ру, которого она выдавала и мне представила под именем барона Лефора, думая, может быть, придать ему более важности. Этот Ру - длинный, истощенный и страдающий одышкой господин - захворал, увлекшись русским напитком, называемым кислые щи. Г-жа Сталь все жаловалась и страшно боялась, как бы Наполеон, занятый единственно ее преследованием и бесясь на то, что она ушла, не послал бы отряда кавалерии, чтобы похитить ее из Москвы. Чтобы более убедить меня в том, она всегда прибавляла: "Вы знаете этого человека, он на все способен!" Так как в то время, когда она опасалась быть похищенной по приказу Наполеона, последний находился еще на расстоянии 800 верст от Москвы, то я не принимал никаких мер для воспрепятствования этому похищению.
Государь, остановясь на несколько часов в Твери, у сестры своей, великой княгини Екатерины, повелел написать приказ, которым ставил меня во главе организации ополчения в 6 губерниях. Тверская и Ярославская должны были выставить по 12 000, а Владимирская, Рязанская, Калужская и Тульская по 15 000, что составляло 84 000 чел., а с московским ополчением 116 000. Приказ этот еще подбавил мне работы. Я отправил курьеров к гражданским губернаторам названных губерний с указаниями правил, которых они должны были придерживаться. Я назначил сборные пункты, и в 24 дня ополчение это было собрано, разделено по дружинам и одето; но так как недостаточно было ружей, то их, ополченцев, вооружили пиками - бесполезными и безвредными. Если б осуществили мою мысль, заявленную в 1811 г., то имели бы 640 000 чел., взяв одного человека из 25-ти, было бы время для их распределения, формирования, а также для того, чтобы обучать их во время переходов на указанные пункты; они были бы прилично и удобно одеты; следовало бы взять все ружья из арсеналов и усилить деятельность оружейных заводов; в пушках и порохе не было бы недостатка. Ополченцев разделили бы на несколько корпусов, немедленно двинули бы в поход; из самых отдаленных губерний они в 6 месяцев пришли бы на границу, где следовало бы быть театру войны. Предполагая, что четвертая часть их осталась бы позади и не оказалась налицо, все-таки было бы полмиллиона отличных солдат для подкрепления армии, в которой считалось около 300 000 бойцов. Повсюду имелись бы резервы, и неприятелю можно бы было противопоставить двойное, относительно его, число сражающихся. А так как война эта сводилась главным образом к истреблению людей, то кто в сражении имел бы их большое число, тот и одержал бы победу, и я не знаю, решился ли бы Наполеон, сведав об этом, предпринять поход в Россию. Европа была бы спокойнее, а он остался бы императором в Тюльери. Около этого времени прибыл ко мне французский бригадный генерал Сан-Жени, взятый в плен в каком-то деле, происходившем после занятия Вильны. Это был красивый и очень сдержанный человек. Он обедал у меня, а нанимал маленьку