затрачены - это разница: и семена бросают в землю и сторицею собирают. А раньше урожая тоже не соберешь.
Кто-то сказал: для войны нужны три вещи: деньги, деньги и деньги, а если их нет? Тогда нужно: терпение, терпение и терпение. Хржонщевский все еще за границей. К Бруну хочет ехать Подруцкий поговорить о моих делах.
Так что в будущем... А пока я занимаюсь своей дорогой и даже литературу пока бросил. С 10 до 5 часов в своей конторе каждый день. По вечерам у Подруц<кого>, Иванчина, Мих<айловского>, у наших - так каждый день убегает незаметно, вяло и скучно без тебя, мое счастье. А писать вовсе не могу: пробовал, перо валится - нет уж, при тебе.
Новая редакция составилась: во главе Н. К. Мих<айловский>, его помощнике. Н. Крив<енко>, по хозяйс-<твенной> части Ал<ександр> Ив<анович> и Лид<ия> Валер<иановна>, по рецензиям молодой Перцов. Просил меня Н. К. Мих<айловский> принять участие в редакции (давал рукописи на просмотр), но я наотрез отклонился за недостатком времени.
Служба нам так нужна, что я даже начинаю подумывать насчет продолжения Тёмы: не отложить ли до осени. Начну, книги на две есть, а там ведь захватит постройка, какое писание при таких условиях? Лучше на досуге и обдумаешь, и прочувствуешь, а так только испортишь. Куда торопиться? Семь месяцев пишу всего, а уж отдельное издание в 24 листа,- порядочная плодовитость.
Относительно моего "Каран<дашом> с нат<уры>" плохо что-то: цензор передал главному цензору: как бы не повычеркивали много. "Шалопаев" уже передал в редакцию. Хотим в суб<боту> 6 выпустить октябрьскую, если успеем.
Пришлось познакомиться кой с кем: Семевские, Давыдова (издат. "Бож. мира". Бар<онесса> Икскуль). Все это 45-летние старухи, которые каждый день просыпаются с надеждой найти под подушкой свою молодость, и так как ее нет и нет, то они кислые и хмурые, как петербургская погода.
Наговорили мне всяких приятностей, конечно, а я даже не мог ответить им тем же, так как, к величайшему своему позору, ни у кого из них ни одной строчки не прочел, хотя они все пишут и пишут.
Не думай, мое сокровище, что я зазнался: и мне грош цена, но, если я сбавлю и еще себе цену, все-таки я им этим ничего не смогу ни прибавить, ни помочь. Но все они добрые, хорошие, гостеприимные люди: у них нет молодости и таланта, и понятно, что им ничего не остается делать, как только брюзжать на весь мир, и Кривенко называет их (глав<ным> обр< азом> Семевских) уксусным гнездом.
Наш журнал теперь превращается в настоящий Олимп. Громовержец Юпитер окончательно засел и утвердился. Алекс<андр> Ив<анович> и тот маленький такой стал. Морской волк Станюкович изгнан, или сам добровольно ушел, и живет за чертой в своей лачуге под Олимпом.
И странная вещь.
"Сердце красавицы..."
Меня опять тянет в берлогу этого контрабандиста, где за горячим стаканом чаю ведется не всегда цензурный, не всегда последовательный, но всегда от чистого сердца разговор.
Да, типичен он, этот Кон<стантин> Мих<айлович>,- за состояние души не отвечает в данный момент, но содержание ее - всегда открытая книга. Для дела даже и очень не удобен, но для беседы его свежая приправа для моего желудка лучше, чем все эти деликатесы даже и тонкой ресторанной кухни. Впрочем, все это дело вкуса, - кому нравится домашний стол, кому ресторан, и я очень рад, что наш ресторан-журнал - обзавелся таким патентованным поваром, как Н. К. Михайловский. Отныне мое сердце спокойно за наш журнал, как за сына-карьериста, судьба которого выяснилась и обеспечена, но, как известно, любовь в этих случаях замыкается в строго холодные рамки и больше понимается умом, чем сердцем. Сердце же тянется родительское к блудному сыну, потому что сердцу надо жить, а жизнь сердца в молодости - женщины, а в мои годы - впечатления минуты: этих минут нет в сыне-журнале,- вечность пройдет, а он все будет тот же.
Буду без конца рад, если ошибусь, но думается мне, что приступаем мы со всем усердием и жаром к заготовке во веки веков неразрушающихся мумий. Утешение здесь одно: хорошая мумия лучше все-таки разложившегося трупа в лице кн<язя> Мещерского, открыто заявившего, что конечная цель - восстановление крепостничества. При этом текст из Евангелия в статье, а вечером оргия с молодыми людьми и страстные лобзанья с ними же... Ну, и атмосфера же! Мещ<ерский> теперь пользуется громадным влиянием.
Были бы свободные деньги - уехать бы нам с тобой за границу и заняться где-нибудь там, в уголку, под вечным небом юга разведением каких-нибудь плантаций. Живи, думай, чувствуй, дыши во всю грудь и славь своего бога на земле, а не в прокислой тухлятине на этом сером и скучном фоне. Кончаю письмо и опять за свою записку. Да хранит тебя и деток господь. Твой верный Ника.
Крепко тебя целую, мое сокровище, и еще бесконечно люблю.
Счастье мое дорогое!
Еще несколько слов сегодня утром приписываю. Вчера вечером у Зины Ал<ександр> Ив<анович> читал мой "Кар<андаш>". Прелестно читал. Были все наши до 2 часов ночи. Всем очень понравилось. Был Дм. Гер. с женой. Мы вчера встретились с ним неожиданно у Ник<олая> Кон<стантиновича>. Можешь представить себе его удивленье,- мы расстались, что я консерват<ор> и вдруг у Ник<олая> Кон<стантиновича>. Его жена - простое, очень чистое, симпатичное и некрасивое создание. Мой "Кар<андаш>", чтоб не раздражать цензуры, мы решили взять и отправить в "Рус<скую> мысль",- может быть, она решится в бесц<ензурном> изд<ании> выпустить. Если решится, то для нас и лучше, пожалуй. Записка у меня выходит по дороге очень хорошая. Я теперь с наслаждением занимаюсь своим инженерством. Крепко тебя целую, мое счастье. Надеюсь, скоро телеграфировать тебе о чем-нибудь определенном...
Сейчас идет разговор о тебе. Ал<ександр> Ив<анович> говорит, как он тебя вспоминает в твоей шелковой кофточке и черном платье. Сейчас он говорит:
- Оба они будут писатели. И пошли разговоры, какая ты, мое счастье, умная, какой у тебя слог и пр. и пр. Итак, ура! Мы тебя, мое счастье, уже признали писательницей! А это самое главное и значим<ое>, это совершившийся факт. Крепко тебя, деток целую.
Твой, твой, твой!
У нас всегда такой гвалт, что ничего не успеваешь делать. Тороплюсь опять на почту.
(между 5 и 10 ноября, 1892 г., СПБ)
Счастье мое дорогое, Надюрка!
Я день и ночь в своей конторе. Работаю и хандрю, хандрю и работаю. Всю литературу бросил, и Ал<ександр> Ив<анович> в отчаяньи. Мне от души его жалко, как он возится со мной, но я не виноват, что он не видит еще того, что я уже вижу: журнал под редакцией Н. К. Мих<айловского> не может идти:
1) Он большой барии, и ему нужно много денег,- у журнала их нет.
2) Он большой барин и в смысле направления, а цензура не терпит этого, и уже создались серьезные недоразумения.
3) Он напоминает человека, который хороший сон прошлого хочет превратить в действительность, а потому уши его в этом прошлом сне и для живой пробивающейся жизни он почти оглох.
4) Он очень образован для современников и вращается в обществе цеховом, замариновавшемся в своем собственном соку, единственная приправа это сплетни.
Из всего этого я вижу гибель журнала с комбинацией Н. К. во главе. Чем скорее это случится, тем лучше.
Ал<ександр> Ив<анович> помочь ничему не может, потому что он без остатка потонул в Ник<олае> Кон<стантиновиче> и усердно тащит и меня нырнуть туда же. Я и рад, да нервы не выдерживают, и вот я, по своей традиционной привычке, обретаюсь в бегах. Хорошо, хорошо, а сам в кусты.
Сегодня Ал<ександр> Ив<анович> привез ко мне Короленко, который мне очень понравился, но тем не менее я наотрез отказался в компании ехать на обед к Успенскому и на вечер к бар<онессе> Икскуль.
Тошно, просто тошно это путанное шествие под предводительством ищущего вчерашнего дня человека. Огорчению бедного Ал<ександра> Ив<ановича> не было границ.
Моя хандра не только от литературы.
Я тороплюсь с проектом, а он идет не так быстро, как бы мне хотелось, чтоб поскорее выяснить вопрос, кто я и что я. Без проекта выяснять его нельзя. Это, в сущности, самое главное. Ах, как я буду счастлив, когда все это выяснится и смогу я написать тебе что-нибудь определенное. Во всяком случае надеюсь, что к 20 уже буду знать.
Мне кажется, относительно журнала так кончится дело: Ник<олай> Кон<стантинович> откажется. Ал<ександру> Ив<ановичу> не позволят жить в Петербурге. И тогда при журнале останется скромный Кривенко всевозможная молодежь. И это будет лучший исход,- тогда журнал пойдет, а иначе протухнет.
Что касается Ал<ександра> Ив<ановича>, то ему надо будет устроить провинц<иальную> газету там, где мы будем. Для него это лучшее и для всех. Лишним светочем будет больше, потому что он выйдет из сферы Ник<олая> Кон<стантиновича>, а в нем его свечка все равно что не горит: ему предстоит одна черная работа и больше ничего. Ах, как рвусь я к тебе и деткам, моя жизнь, мое счастье, моя ненаглядная радость. Без тебя одна миллионная жизни, и сам Ал<ександр> Ив<анович> говорит, что разница громадная. Да, конечно, громадная, и иначе и быть не может,- я устал жить без тебя, так устал, моя радость, что никакими словами не передашь. Господь милостив и даст нам возможность скоро устроиться вместе. А пока потерпи еще, мое счастье, немного. В театры не хожу, Сара Бер<нар> приезжала, но я ее не видел. Ничего без тебя не хочу видеть.
Твой всей душой и сердцем Ника
Деток, тебя без счету целую.
(около 21 ноября, 1892 г., СПБ)
Милое мое дорогое счастье, Надюрка, вчера написал тебе длинное письмо и знакомил в прошлом с положением дел, чтобы ты не думала, мое счастье, что что-нибудь здесь зависит от меня в смысле замедления.
Но оглянись назад, моя дорогая голубка, и ты увидишь, сколько уже сделано. Я выехал из дому в Самару без денег. В Казани ждали железнодорожные дела - надо было и рассчитать, и платить, и спешить.
Платить надо было и Юшкову - 1500 р., платить надо было и в Петер<бург>, надо было вести и изыскательскую кампанию, надо было и книгу издавать и дела "Рус<ского> бог<атства>" устроить!
Счастье мое, ведь все это сделано! Сделано, моя дорогая, без всякой задержки. Очень солидная работа Казань - Малмыж лежит на столе - переписанная, прекрасно вычерченная, с массой разумных мыслей,- дай бог, чтоб их поняли только.
Книга моя на столе.
Дела "Русского бог<атства>" организованы и налажены. Рассчитался с служащими, уплатил все, заплатил Юшкову, заплатил в Петербурге. Ничего не имея, заплатил и провел все и работал в это время так, как будто у меня миллион в кармане и одно только горе, что моя жена не может ехать ко мне. Еще несколько дней - и я всем фронтом поверну на Самару, и с Колиными векселями разве много там работы? Будь веселая, мое счастье, еще капельку, и выплыву совсем - твой, мое сокров<ище>, боец.
И поверь, мой ангел дорогой, что не потеряю и одного мгновения. А там примусь за литературу. А будирование Казань - Малмыжской ж<елезной> дороги в печати? Все ведь уже подготовлено. А знаешь, в чем секрет успеха? Каждый час делать, что можешь, и уметь забывать сумму работы,- ох, как работается тогда. Вчера 17 часов просидел, вставая на 10 минут к обеду и завтраку. И работаю я так, что мой час - день у другого.
Расхвастался!
Стоит, миленькая: не глупеть, а и умнеть в такой сутолоке - право, заслуга.
Отвечаю вкратце на твои вопросы. Во-первых, отзыва не посылаю, потому что противный Подруцкий, который, кажется, не на шутку считает, что я его сын, завез его в Царское, как и все отзывы. Опять был съезд, просто чтоб познакомиться, в ресторане "Медведь", и комната, где собирались, называлась "Кабинет Гарина". Были: Мих<айловский>, Ал<ександр> Ив<анович>, Короленко, Мамин, Стан<юкович>, Крив<енко>, Лесевич, Семевский, Соловьев, Скабичевский, Антонович, Воронцов, Ону, Перцов, Слепцов и масса других, которых не вспомню. Говорил мне Короленко и назвал молодым с седым<и> волосам<и> беллетристом. Отвечал я и уподобил себя девушке, поздно нашедшей свой идеал.
Отвечал Мамин притчей о работниках, пришедших в три часа и девять и получивших одну плату. Говорил Венцковский и предложил тост за жизнь, живую жизнь, которая бьет в моих произведениях. Потом поехали на вечер студенток, где и меня окружили мои поклонницы и поклонники, и я говорил о Тёме и деревне. А на другой день я работал и сейчас иду работать, мое счаст<ье>, моя радость, моя жизнь, и буду счастлив без конца, когда заслужу право увидаться с тобой. Завтра высылаю доверен<ность> для Юшко<ва>.
Деток целую, Варв<аре> Борис<овне> ручки: пусть подождет - привезу Табурно.
(Телеграмма Н. К. Михайловскому)
(Сергиевск, 26 марта 1893 г.)
С болью в сердце прочел исковерканную и бесцветную работу; моя манера писать мазками; мазки и блики дают картину; одни мазки - только мазня, обесцвеченная цензурой и корректурой; мало сказать - бездарно, оставляя даже интересы автора, для журнала неприлично помещать такую недостойную работу. Необходима в дальнейшем моя корректура. Я в полном отчаянии. Михайловский.
Дорогой Александр Иванович!
Посылаю Вам всю деревню: вот мы! Я доволен: желал бы, чтоб и Николаю Константиновичу и Вам понравилось. По-моему, необходимо (а то не станут и читать меня) и для журнала и моей репутации целиком в августовскую пустить: иначе никакой цельности впечатления не будет это отдельный островок из многотомного писания, где кое-что выплывает и потом опять надолго расплывается в море житейском. Терять этот случай потому нельзя, что читающей публике ясно станет, что не мелочи меня интересуют и не в сторону тянет, а действительно необходимо в нашей мелочной жизни терпеливой рукой собирать их по свету: здесь отчет этих мелочей бьет кое-какими выводами запертых, сжатых, беспочвенных условий жизни.
Чтобы прошло это место в цензуре, где тексты евангелия, нужно сделать (главы указаны) более обширные выписки, чтоб расплылся смысл, а затем после цензора выбросьте их. Это необходимо сделать, иначе вычеркнут, и главное, цензору весь смысл станет ясным, а без текстов будет тоже бледно и бессильно. Остальное не замедлю. Крепко целую Вас всех, всего лучшего.
В августе еще тем хорошо, что как раз и молодежь возвратится с каникул.
Дорогой мой Александр Иванович!
Я веду самый излюбленный образ жизни: шатаюсь с изысканиями по селам и весям, езжу в города, к себе в деревню, участвую в земских собраниях, агитирую свою дешевую дорогу, веду дневник. Работы по горло, урожай громадный и все дорогой хлеб - подсолнухи. У нас гостей много. Понемногу отделываю свои прежние работы. Сегодня отсылаю "Сибирские очерки" в "Русскую жизнь". Их выйдет листов пять. В общем это будет и содержательная и беспритязательная вещь (я ее значительно сжал). Ввиду солености "Деревенских панорам" я считал бы очень полезным в отдельное наше издание поместить и эти "Сибирские очерки" под тем же общим названием "Деревенские панорамы". Мне кажется, это просто необходимо, чтобы избегнуть упрека в предвзятости и в однообразии. В смысле разнообразия чтения от этого прибавления книга много выиграет. Чтобы дешевле вышло, нельзя ли войти в соглашение с "Русской жизнью", чтобы набор не пропадал,- тогда осталась бы только верстка. Дорогой мой, сделайте это для меня. Не поленитесь поехать переговорить и наладить дело. Если даже печать будет немного розниться, то что с этого? В крайнем случае пусть Вольф наново наберет по фельетонам "Русской жизни" эти "Сибирские очерки". Тогда выйдет одна очень содержательная книга о деревне.
Целую Вас крепко и Лидию Валериановну и Николая Константиновича.
Весь Ваш Ник. Мих<айловский>
Дорогой мой Александр Иванович!
В "Русской жизни" моего ничего нет. Я привез в Самару "Сибир<ские> очерки", чтоб отправлять их, и там прочел об отказе редакции. Само собой ничего не послал, и таким образом все само собой кончилось. Жаль только, что пропадет тысячи полторы денег,- сумма всего того, что уже было написано плюс окончание. Ну да бог с ним. Прилагаю письмо г. Петерсону. Это в то же время и вежливое заявление мое об отказе сотрудничать в "Русской жизни". Вы его, пожалуйста, напечатайте, если Н<иколай> К<онстантинович> ничего не имеет против, в октябрьской книжке "Русского богатства".
"Сибирские очерки" пришлю уже из деревни.
Теперь же занят концом изысканий. Всех изысканий 420 верст. Урожай прекрасный и главное дорогой хлеб - подсолнухи.
Буду у Вас к Рождественским праздникам, раньше не развяжусь с докладами. К 1-му ноябрю пришлю Вам исправленных "Гимназистов". "Студентов" начал. 23 сентября в "Волжском вестнике" мой рассказ "Коротенькая жизнь", на днях в "Самарской газете" (вероятно, уже напечатано) "Она победительница"; посылаю киевским студентам один рассказ. Только что от Нади получил телеграмму: родила благополучно дочку. Вероятно, вследствие этого высылка на декабрьскую книжку конца "Деревенских панорам" дней на десять задержится.
Дела всякого очень много: и изыскания, и беллетристика, и публицистика, и доклады в пяти земствах. Заставил Казанское земство снова пересмотреть вопрос: 29 у них заседание. Все ко мне очень, хорошо относятся, и постройка дороги обеспечена: уделы энергично примкнули, дали 140 т<ыс>, свое содействие, согласие на обложение их земель по два рубля с десятины, князь Оболенский был у меня, дал 110 т<ыс> и содействие. Рооп пишет и просит посетить в Петербурге его, чтоб привлечь Военное министерство. С Островским, братом бывшего министра, нас водой теперь не разольешь. Шульц, вице-директор сельскохозяйственного департамента, мой бывший противник - теперь уже мой. Но венец победы в деле дешевых дорог - это, конечно, комиссия у Витте, о которой я пишу в письме в редакцию.
Всего два года пальбы в печати и большое общегосударственное дело сделано, а раньше 15 лет боролся со всякой дрянью и только изнывал от бессилия и раздражения.
Свежий ветер, подвижная жизнь, смена впечатлений и работ - все это моя обстановка, и я чувствую себя прекрасно. В настоящий момент буря, не перевозят за Каму - и я сижу в Чистополе, читая Карышева за август, и ругаюсь: ограниченный народник со всем бессилием и слабостью мысли народника. Наивен так, что стыдно читать. Не тот путь и не так налаживается эта громадная махина нашей жизни: неужели не видно? До каких же пор будем петь сказки, которым сами не верим, а не будем давать людям оружие борьбы. "Знание, знание, знание!" Дура! <...> Обозреватель! Курица безмозглая.
Вот, говорит, надел увеличить да аренду поменьше заставить брать. Сказки ведь, не хуже любых сказок о золотой грамоте и где тут дорога к торжеству? Наш, говорит, крестьянин в подневольном состоянии, а вот во Франции, так там лучше: там не скрутишь. Сам же говорит: так вот ему и путь заставить. А не тот путь, который он отстаивает - пустырь; который добрый человек хотел взять под крупчатку (путь проф. Карышева. обращение к земскому начальнику, чтоб наложил veto на решение мира, обращение к полиции с заявлением, что предприниматель еврей (позорный срам! Паскудник!). <...>.
У нас 250 мил. удобной земли, а 100 мил. жителей. На человека 2 ¥ д<ес.>, а в Америке один работник обрабатывает 40 д<ес.>, и там урожай сам-20, а у нас сам-4. Выходит, у нас 1 производительный работник кормит 99 лодырей. Там 40 т<ыс.> пудов везет паровоз, и 5 человек, а у нас 2000 лошадей и 1000 людей. Т. е. 5 производительных работников тащат своей работой 2000 ненужных лошадей и 995 рублей. Пьяная, узкая голова Карышева поймет ли, что дело в обесцененьи труда, в связанных руках, в подневольной общине и в подневольном труде, в той каторге, в которой изнывает Россия?! Дьявол! Отупелая, очумелая дура!!! Привязывайте покрепче руки к земле, обесценивайте еще больше труд, оставляйте второй этаж пустым <...>, но жизнь насмеется над малоголовыми.
Дорогой голубчик Александр Иванович, что ж молчите Вы, Ник<олай> Кон<стантинович>?
То ли обещал он, выступая против В. В. и Юзова?! Бейте же этих самобытников, упершихся в стену и мошеннически отвлекающих ваше внимание: Южакова читать нельзя, от Карышева рвет - ведь это общий вопль. А когда кончит Мамин? Дайте ему лучше [нрзб] - пять, десять тысяч. Право же, вся эта компания годится для выпивки, но не для дела нового, а ведь старое провалилось. Ничего нет свежего, и жизнь идет своим путем и не заглядывает к нам в журнал, как солнце в затхлый погреб.
P. S. Что молчит Короленко?
Напишите мне в деревню.
26 сент(ября) 1894
Чистополь.
Гундуровка, 16 октября <18>94 г
Дорогой Александр Иванович!
Я сижу в угаре сельскохозяйственных распоряжений. <...> Завтра выступаю на изыскания (последние) Кротовка - Сергиевск, целая контора чертежников.
Выправляю "Гимназистов" и исправляю переписку "Старого Амзи". Этого вышлю через неделю, а теперь посылаю начало "Гимназистов" - пока первую книгу (я их выправил уже три, но две переписываются). В неделю две почты, и с каждой буду посылать Вам по выправленной книге. Следовательно, к 1 ноября вышлю всех "Гимназистов". Надя и я довольны "поправкою". Я хотел бы "Гимназистов" издать вместе с "Детством Тёмы", а то "Посредник" нас подрезал своими изданиями. Затем мне кажется, что необходимо, если издавать, чтоб в начале декабря книжка вышла: кое-что купят перед праздниками, а там пойдут "Студенты" Что касается "Деревен<ских> пан<орам>", то с ними лучше подождать немного.
Вышла книжка Струве и делает много шуму в провинции. Не пройдет и нескольких лет, как теория экономическая займет в России (в сознании) настолько доминирующее положение, что о разных "нутряках", "субъективистах", народниках-самобытниках и народниках-западниках и речи не будет. Бог даст, и мы, наконец, хлынем после сорокалетней запруды по естественному руслу: от земли отстанут неспособные и из дворян и из крестьян. Такова сила вещей, и ничего с ней не поделаешь. И будем утешаться, что все идет к лучшему. Ведь и теперь основание принято,- есть только оговорки: экономической стороной не все исчерпывается - конечно; гегелианизм экономического учения, но никто не мешает и действовать. И их действует много.
Надя хочет назвать "Детство Тёмы" и "Гимназистов" одним названием: "Артемий Карташев", "Детство Тёмы" I часть, "Гимназисты" II, "Студенты" III и пр.
Больше тысячи экземпляров не стоит издавать.
Черкните мне в деревню, что у Вас делается?
Дорогой Александр Иванович!
Посылаю Вам на декабрь "Старого Амзю". Я ручаюсь за одно: я добросовестно передал зеркало нашей интеллигентной жизни среди землевладельцев. Это не карикатура: действительность хуже! Уровень так понизился...
Я касаюсь здесь больных вопросов. Во-первых, без них какой интерес кому в моем писании.
Во-вторых, нельзя обходить действительной жизни.
В-третьих, высказываются мои герои, а не я, и я как автор всей постановкой вопроса прихожу, кажется, к более широкой программе, чем каждый из моих героев. Точек на i нигде не ставлю.
Мне и Наде кажется, что "Амзя" хороший конец для "Деревенских панорам", и их можно выпускать теперь отдельным изданием. Местами недостаток художественности, но мысль тверда и выдержана.
"Сибирские очерки" - ну их к черту: не стоит. Я заплачу Вольфу, но пусть уничтожит их. На следующей неделе вышлю всех "Гимназистов". Хорошо бы "Гимназистов" выпустить в декабре, а "Панорамы" в генваре.
Крепко целую Вас, Лидию Валериановну, Ник<олая> Констант<иновича>.
2 ноября (18)94 г.
<Телеграмма А. И. Иванчину-Писареву>
Надя выезжает. Посылаю с ней конец "Сибирских очерков" и всех "Гимназистов". На декабрьскую книжку журнала выслал раньше. Принимаюсь за "Студентов".
Дорогой Александр Иванович!
Сегодня отправляю второй транспорт своих: следующий будет - гуси, индюшки, свиньи, быки, подсолнухи и я.
Посылаю Вам конец "Гимназистов" и "Сибир<ские> оч<ерки>". Не хотел я было их ("Сиб<ирские> оч<ерки>"), но, если Вы находите полезным, то бог с ними. А по-моему, слабовато. Не знаю, как Вам "Амзя" понравится: я пять месяцев с ним бьюсь. Первому впечатлению не поддавайтесь Конечно, проще писать "Ярыщеву", вещь, которая всех удовлетворяет, но ведь разве в том дело, чтобы пройти в жизни так, чтобы никого не задеть? Не в этом счастье. Задеть, сломать, ломать, чтоб жизнь кипела. Я не боюсь никаких обвинений, но во сто раз больше смерти боюсь бесцветности И вещь, про которую молчат, говорит мне невыразимо тяжелее о забвении и смерти, чем если бы я никогда не брался за перо. Ах, мы русские так боимся всего нового во всем: и в политической жизни, и в экономической, и в наших мировоззрениях, хотя и знаем хорошо законы смертности и новой нарождаемости.
Дорогой мой, отнеситесь, пожалуйста, помягче к моему "Амзе". Я ведь никаких точек на i не ставлю. Этот "Амзя" все-таки свежим веет, это из жизни, и у наших марксистов выдергивает немного почву. Нам нельзя закиснуть на старом, ибо иначе порастем травой забвения. <...>
Спасибо за письмо. Крепко целую Вас.
Привет Лид<ии> Вал<ериановне> и Ник<олаю> Кон<стантиновичу >
<Телеграмма Н. К. Михайловскому>
Прогресс в области производства и прогресс в области распределения - работа созидательная и разрушительная, как сама жизнь, идут рука об руку и требуют соответственной всесторонней теории.
Ваш ответ Струве блестящий по форме, но не полный по существу. Нужен целый ряд статей талантливого европейски образованного, с широким взглядом, беспристрастного публициста, каковой чувствуется мне в дорогом для нас русских Николае Константиновиче. Горячо поздравляю с рождением. Желаю многих лет творческой производительной работы в освещении нам выходов.
Дорогой Александр Иванович!
Посылаю сентябрьскую корректуру: на днях же высылаю и конец. Благодарю неизвестного корректора. Следующую корректуру прошу его же в таком, как эта, виде прислать тоже ко мне.
Прочел в "Русской мысли" отзыв о себе: много правды, но в общем он (рецензент) производит впечатление человека с расстроенными нервами, который сознательно или бессознательно валит с больной головы на здоровую: разве трудно понять, к какой части общества относится "эгоизм наших дней" и чем именно деморализовано это общество? Общество и общество: одному вечное проклятие, другому вечная слава.
И Вильгельм Мейстер великого Гете и Карташев ничтожного Гарина - они гибнут и находят свое обновление, конечно, не на луне и не вне общества. Мне кажется, что этот рецензент с такими отталкивающими ужимками ухватился за идею взять под свою опеку "бедного Макара", что "книжника и фарисея" ему удобнее повернуть к своей расстроенной особе. А, может быть, он просто вдруг потерял свое миросозерцание, хватаясь за свою идею, и кричит обществу, как один мой разорившийся подрядчик, оставив десятнику Зайчикову выворачиваться как ему угодно, на отчаянные телеграммы последнего прислал ответ: "Бодрись Зайчиков: денег нет".
Крепко целую всех. Сентябрем доволен и жена.
Многоуважаемый Николай Константинович!
Я сегодня приехал в Москву, получил Ваше письмо и спешу ответить.
Прежде всего запальчивость и горячность своих телеграмм признаю неуместными, не идущими к делу. Эта горячность, как дым, ест глаза и мешает видеть, где горит и где надо, следовательно, тушить. "Русск<ое> бог<атство>" дорого Вам, дорого и мне по очень многим и, думаю, понятным причинам. Уйти из него для меня - это уход из родного гнезда и когда, когда совьешь себе новое. Я думал для себя век его не вить,- в роли беллетриста, следовательно, художника прежде всего, я думал, что мог бы, внося новую, может быть, жизнь, не трогать в то же время известных публицистических устоев.
Так я думал и думаю,- насколько верно думаю? Чтоб договориться до чего-нибудь, надо быть искренним прежде всего. И слишком много у нас прожито в том же деле, чтобы лишать друг друга этой искренности.
Вы пишете: "Очень жаль, что с самого начала Вы не оговорили, что ставите свою драму в условия независимости от мнения редакции". Тогда бы и выяснилось, что не только для драмы, а и для какой бы то ни было и чьей бы то ни было работы этих условий принять нельзя.
Прежде всего не я ставлю, а Вы ставили иначе вопрос прежде, чем теперь его ставите.
И "Гимназисты", и "Панорамы" и "Студенты", и "Тема" писались к каждой следующей книжке, и читали Вы их уже в последней корректуре. Я неоднократно просил Вас быть строгим судьей. Вы отвечали:
"Нет уж, дрызгайте..."
И я дрызгал. Люди шаблона очень ругались, ареопаг непогрешимых, но бездарных, к сожалению, ареопаг шаблона не переставал шептать Вам и делать Вам язвительные вопросы:
- Гарин талант?
Это все действовало на Вас, Вы чувствовали, что тут есть какая-то правда, но чувствовали в то же время, что за этим дрызганьем, небрежностью, за слабыми страницами есть и другое что-то. Может быть, жизнь, правда жизни, может быть, иная постановка, иная точка зрения и что-то выходило: самая плохая вещь "Студенты", но издай я их, и они разойдутся. Плохонький "Сам<арский> вест<ник>" говорит:
- Дайте Ваше имя только.
- Ничего не выйдет.
- Вы увидите.
И в два месяца "Сам<арский> вест<ник>" имеет уже две тысячи иногородних подписчиков. Это пишу не для хвастовства и не себе лично приписываю, но хочу сказать, что у Гарина своя почва есть. И это прежде Ник<олай> Кон<стантинович> чувствовал и мирился с минусами этого Гарина: инстинкт заставлял его мириться, в то время как Иванчин-Писарев понимал это не инстинктом, а критическим даром. И выходило, что один из самых выдающихся своего века писателей уступил в этой оценке человеку, который почти ничего не написал.
На сцену являются В. Г. Короленко и Н. Ф. Анненский - мужи богобоязненные, начитанные и твердые в вере. Ересь - гнать. Не потерпим беспорядка. Порядок, чинность, корректность и нишкни!
На заседании, - первом, где твердая рука прошлась по моим несчастным "Студентам", В. Г. Короленко так отчитывал мне мои вины:
- Согласитесь, Николай Георгиевич, что так нельзя же работать: на облучке... на дуге... Это профанация... Я, я не понимаю... не понимаю этого!
И он делал богатырское движение, тряс бородой,- я любовался этим типом старовера, понимал, что он не понимает, и думал: "А посади меня в условия вот этого непонимающего, что бы вышло из меня?" И отвечал себе: "Да ничего не вышло бы, так же иссяк бы, как и этот посадивший себя на рогатину своих пониманий".
Хорошо! Этот висящий на кресте своих утопий богочеловек и этот бегающий в жизни и не желающий отказываться от этой жизни ради каких бы то ни было утопий,- один пишущий на дуге и другой за пятьюдесятью замками в тишине монастыря,- ведь это две противоположности. В силу вещей, в силу натуры они не поймут друг друга. Не поймут? Но как же судить они будут?
Оба художники - талант творческий, диаметрально противоположный критическому таланту. И не было еще путного критика, совмещавшего в себе творчество. Пушкин, Гоголь, Тургенев, Толстой с одной стороны и Белинский, Добролюбов и пр. с другой.
Короленко не критик. За прошлый год нет уже беллетристики, в этом году журнал такой, точно не в этом году, а 25 лет тому назад составляли номер, следующий будет, может быть, еще дальше от жизни. Прочтите в февр<альской> книге "Мира божьего" критический отзыв о Куприне. 10 тысяч народу по всей провинции говорят мне то же: журнал превращается в уважаемый исторический манускрипт и новым людям уже трудно разбираться все в том же набившем оскомину шаблоне прекрасных времен. Я говорю о беллетристике. У самого Короленко с этим шаблоном, кроме креста, ничего не выйдет. И литература здесь является уже собиранием исторических манускриптов, в свое время не увидевших свет. Может быть в моих словах Вы увидите злобу, но клянусь правдой, что это правда. Короленко не годится быть заведующим беллетристическим отделом. Прекрасная комбинация Иванчина и Вас неизмеримо выше: она создала успех журналу. Короленко тяжел и привалит и порвет своей тяжестью прекрасный узор художественного отдела: он подает публике только подогретые блюда старой кухни. Прилив свежих сил необходим. Из состава редакции - я совсем вышиблен, Иванчину уже вбит кляп в рот. Дойдете и до большего порядка, то публика разбежится, кроме, конечно, старой гвардии.
Хотите, соберите редакционное собрание, и на собрании все это скажу. Это говорил месяц тому назад Мягкову, писал в письме Вам, да забыл его в Самаре задолго до ответа по поводу драмы. При таких условиях нет больше веры у меня в журнал. Если ничего изменить нельзя - каждый останется при своем,- время покажет, кто здесь прав,- мы разойдемся,- я с полным уважением к людям, которые, по-моему, неумело повели дело и не хотели больше считаться с одним из равноправных членов редакционного комитета. При таких условиях нельзя оставаться в деле.
А что до драмы... Вы видите, ни одного слова нет о ней пока, а положение вещей выяснено. Вы пишете, драма слабая. Больше ста человек ее слушали, делали много замечаний, но прибавляли обязательно:
- Очень сильная {Станюков(ич), очень требовательный ко мне, говорит: "Очень хорошая вещь".}.
Может быть Вы правы, может быть - нет. "Чайку" Чехова окончательно забраковали, но и после этого "Русская мысль" ее напечатала, и все в один голос твердили: "Слабо, слабо", но никто и не подумал упрекнуть "Русскую мысль", что она напечатала. Требовать выдержанных шедевров - это верный путь печатать только слабый шаблон.
Хороша драма - она и без "Рус<ского> бог<атства>" будет жить, плоха - не спасет ее и "Рус<ское> бог<атство>". Но, кончая письмо, должен еще раз сказать, что, конечно, горячиться не следует.
Мне кажется так, соберем заседание, поговорим и тогда, если ничего нет больше между нами, разойдемся на почве дела без обиды и гнева.
Я завтра буду в Петербурге и пробуду несколько дней. Если захотите устроить заседание, известите в Царское меня.
Искренне уважающий Вас и всей душой преданный Вам
P. S. Как ни странно, в таком письме я не могу не сказать, что лично Вас люблю от всей души и меньше всего хотел бы огорчить Вас.
Многоуважаемый Николай Константинович!
Говоря о "Рус<ском> б<огатстве>" как о своем гнезде, я понимал только орган, существование которого и его настоящая организация без меня вряд ли бы осуществилась. Имея возможность делать революции, я их делал не для своего "я". Вы, избранный мною руководить делом, своими последними письмами определенно даете понять, что я для дела "Р<усского> б<огатства> никогда и не представлял никакого значения. Очень жалко в таком случае, что раньше не знал этого и смотрел на редакционный комитет (основанный в одну из революций, членом которого был и я) не так, как теперь он понимается Вами.
С этой точки зрения никаких "периодических попыток насилия" я себе не позволял, а высказывался на основании нашей конституции. Это - так, между прочим, чтобы не получить упрека в некорректности, а по существу вполне признаю Вашу теперешнюю постановку вопроса.
Чтоб не делать шума, поставим вопрос по Вашей редакции: "даст, так даст".
Что до жены, то она сама Вам напишет.
Я очень рад, что наши личные отношения сохраняются. От всей души желаю Вам всего лучшего.
Уважающий Вас, искренне и глубоко ценящий Ваше громадное дарование, Ваши заслуги - руководителя своего поколения, любящий Вас всей душой.
11 февраля 1897 г.
Дорогой Александр Иванович!
С начала постройки, а это, вероятно, будет с февраля или марта, Вашего сына с величайшим удовольствием возьму. Оклад не меньше 2400 р. О подробностях переговорим при свидании в ноябре в Петербурге.
Изыскания подходят к концу. Вполне удачно, работал много. Насчет литературы плохо: писать хочется, а времени нет. Сельское хозяйство возмутительно: опять неурожай. Бросаю. <...>
Ну, ничего. Жаль только времени. А все мечты о даче на Средиземном море и яхте "Русского богатства"! Хорошо все-таки осуществить их. Кто знает?
Погода у нас чудная. Какие бы ни были мрачные мысли - все исчезнут в этом небе, в этом солнце, в этом мире.
Познакомился и полюбил Чехова. Плох он. И догорает, как самый чудный день осени. Нежные, тонкие, едва уловимые тона. Прекрасный день, ласка, покой, и дремлет в нем море, горы, и вечным кажется это мгновение с его чудным узором дали. А завтра... Он знает свое завтра и рад и удовлетворен, что кончил свою драму "Сад вишневый".
Жена Горького здесь - очень хороший человек. Милые Елпатьевские. Хорошо здесь. Вечно мой самый сердечный привет всем.
Дорогой мой Александр Иванович!
Посылаю Вам корректуру.
Так и не попал я на могилу Николая Константиновича. Приготовил и речь, за которую мне, пожалуй, не поздоровилось бы. Но доклад затянулся до 4 часов. Потом я уж узнал, что и в 4 было бы еще не поздно.
Как-то переживаете Вы невзгоду. Всем нам дорог, очень дорог был Николай Константинович, а для Вас