Главная » Книги

Новорусский Михаил Васильевич - Записки Шлиссельбуржца, Страница 13

Новорусский Михаил Васильевич - Записки Шлиссельбуржца


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

оворит, естественно, об амнистии. А потому на остающиеся несколько месяцев мы совершенно успокоились. И я в средине октября приступил к составлению новой коллекции по ботанике, которую рассчитывал кончить в декабре.

VI.

  
   23 октября смотритель и доктор, зайдя по текущим делам к Карповичу, проговорились на счет имеющей быть политической перемены, причем доктор прямо сказал:
   - У нас будет полная конституция!
   Очевидно, они уже прочли Высочайший указ правительствующему сенату от 21 октября "Об облегчении участи лиц, впавших в государственные преступные деяния", но ни словом не обмолвились насчет нашей собственной участи. Даже более: для доктора в это время я делал рамки к картинам. Он в этот же день зашел ко мне предупредить, чтобы я сдал те, которые уже сделаны, и больше не делал. При нашем напряженном состоянии этого было бы вполне достаточно. Мы бы поняли его совершенно правильно. Но он прибавил предательски, что, может быть, скоро поедет в Петербург и привезет еще несколько картин, для которых тоже понадобятся рамки, и тем испортил всю пророческую музыку.
   Не знаю, были ли они уверены, что в вышеназванном указе говорится и о нашем освобождении. Вернее, не были, потому что все прошлые манифесты столь же явственно говорили об облегчении участи государственных преступников. Но это облегчение всегда даровалось нам только на словах, а не наделе. Не даром же русский народ сложил мудрую пословицу: "жалует царь, да не милует псарь".
   И только волна всеобщего возбуждения, поднявшаяся в октябрьские дни, выбросила, наконец, нас со дна нашего омута на твердый и свободный берег. А когда это случилось, департамент полиции, как я скажу ниже, все-таки постарался про-писать нам не свободу, а ссылку в отдаленнейшие места Сибири. И это несмотря на то, что некоторые из нас давно отбыли все сроки, допускаемые русскими законами, так что при нормальном государственном порядке они могли бы предъявить основательную претензию к администрации за незаконное содержание их в тюрьме.
   Однако момент объявления амнистии пришел для нас совершенно неожиданно. И тем не менее он не вызвал ни малейшей заметной сенсации.

VII.

  
   Это было 26 октября, в среду утром, около 10 часов.
   Мы по обычаю гуляли в своих многочисленных двориках, где мы могли теперь по собственному желанию то оставаться наедине, то сходиться парами. Мы были вдвоем с Морозовым и спокойно обсуждали какой-то теоретический вопрос, не имевший никакого отношения к текущему моменту. Вдруг дежурный отворил дверь и спокойно сказал:
   - Пожалуйте в первый огород.
   Первый огород у нас был очень большой. Там помещались все наши парники, и по этому случаю там, и только там, нам разрешалось быть вчетвером. В это время мы только что окончили парниковые работы, приготовились к зимовке и очистили парниковые ямы для будущей весенней набивки их навозом.
   На Думу-то мы хоть и рассчитывали, а к весеннему посеву все-таки готовились!
   Так как в первом огороде, в виду таких его преимуществ, была постоянная сходка в четыре души, то неожиданное приглашение нас туда мы сочли за самое обыденное явление. Нередко и прежде кто-нибудь, очутившись там в одиночестве, звал таким образом через дежурного к себе компаньонов. Поэтому я только переспросил дежурного:
   - Обоим идти?
   - Да, оба,- отвечал тот.
   Мы спокойно вышли на тюремный двор, на который в одну линию выходили все двери из огородов, и тут увидали, что также отворяют и другие двери, и через них тоже кой кто идет по направлению к первому огороду. Через несколько секунд мы вошли туда и увидали полковника Яковлева, нашего коменданта, с бумагой в руках.
   "Ага,- как молния, сверкнула мысль:- чем-то пахнет!" И тут же почему-то вспыхнуло мимолетное чувство тревоги.
   До такой степени привыкли мы не ожидать из этих рук для себя ничего доброго!
   Когда медленно, не торопясь, все 11 человек обитателей новой тюрьмы оказались налицо и комендант убедился в этом, он прочел самую бумагу. В ней говорилось, что по указу его величества, данному правительствующему сенату, предписывается таких-то 8 человек {Антонова, С. Иванова, Лопатина, Лукашевича, Морозова, Попова, Фроленко и меня. Девятый, Стародворский, был вытребован в Петербург вторичной телеграммой еще 25 августа.} освободить из Шлиссельбурга и отправить их в Петербург; Карповичу сократить срок наполовину, а Мельникову и Гершуни бессрочную каторгу заменить каторгою на 15 лет, "с оставлением их в Шлиссельбургской крепости по 1921 год".
   Нечего сказать, точно и прозорливо высчитали!
   Первым долгом мы спросили коменданта, применяется ли эта бумага, подписанная, как оказалось, Треповым, и к тем, кто сидит в старой тюрьме? Что сидело двое, это мы уже знали. Но что это были Сазонов и Сикорский, об этом мы узнали только в Петербурге.
   Отвечает: "Применяется".
   Затем мы просили его перевести их немедленно к нам, но получили отказ.
   Потом мы начинаем расспрос: почему это так вышло, что указ от 21 октября объявляется нам только 26-го?
   - Где вы были пять дней и за что держали нас здесь, не имея на то права?
   Полковник Яковлев не смутился и отвечал, что он сам читал в газетах, как его грозят отдать под суд за беззаконное содержание нас в тюрьме, но что без специальной бумаги департамента полиции он выпустить нас не имел права. Бумаги же он до сих пор не получал и, недоумевая об этом, отправил вчера нарочного, который вот и привез оттуда эту бумагу.
   При этом он благоразумно умолчал, что в департамент он ездил сам 22-го, тотчас по прочтении этого высочайшего указа, и, конечно, получил там определенный ответ, но какой именно, нам в точности неизвестно. Затем эту самую бумагу он получил вчера около 3-х часов вечера и счел для себя дозволительным задержать ее почти на 20 часов: "Хоть день, да мой!".
   Как ни характерна эта задержка сама по себе; но, просидевши в тюрьме свыше полутора сот тысяч часов, трудно было претендовать еще на какую-то надбавку в 20 лишних часов.
   Тут комендант высказал еще догадку, что повезут нас, вероятно, в Иркутскую губернию, потому что он получил предписание снабдить нас теплой одеждою.
   Моя мимолетная тревога не была напрасной. Предстоявшая нам в перспективе Иркутская губерния не сулила впереди ничего особенно заманчивого. И потому, глядя на зияющие тут рядом парниковые срубы, мне вдруг стало жалко покидать их и менять неведомо на что.
   К нашей компании присоединилось еще несколько унтеров, которых, наверное, волновали грустные предчувствия. Затем оба помощника коменданта и доктор. Образовалась довольно живописная сходка, на которую любовался единственный посторонний зритель - часовой, стоявший на стене крепости, как раз над первым огородом.
   Разговоры и пререкания с начальством длились не меньше часа. Я долго и внимательно всматривался в лица собравшихся товарищей. Положительно никакого возбуждения на их лицах не замечалось! Случилось то, чего давно ждали, то, что было совершенно в порядке вещей и что давно должно было случиться.
   Почти у всех на лбу выступила глубокая складка. А напряженное выражение лица выдавало только смущение и беспокойство перед новой открывающейся неизвестностью, которая сулит всякие неожиданности и которой невольно страшится человек, обессиленный и совершенно отученный от жизни.
   И как всегда, чтоб заглушить внутреннюю тревогу, мы обменивались взаимно шутками и остротами, в которых выражалось наше обычное легкомысленное отношение к серьезности минуты. Под таким соусом всякий надвигающийся кризис всегда воспринимался и переживался гораздо легче.
   Да, наконец, еще будет впереди время,- и очень много времени,- подумать об ожидающих нас передрягах и невзгодах. Теперь же мы живем настоящим, а настоящее это означает конец застенку: А эта мысль вполне естественно могла вызывать шутки и совершенно неподдельные.
   Общий разговор скоро окончился соглашением. Мы останемся здесь еще два дня, до пятницы, а в пятницу к часу нам доставлены будут два пароходика, на которых мы и поедем по 4 человека под усиленным конвоем.
   - Уж извините,- говорит Яковлев,- такое дано из Петербурга предписание!
   Эти же дни мы можем посвятить сборам в дорогу, так как оказалось, что всякому разрешается взять с собою свои вещи: тетради и записки, книги и коллекции и разные др. изделия. Решено было также, что все двери внутри тюремной ограды будут открыты в течение этих двух дней и нас не будут стеснять в передвижениях.

VIII.

   Я не дослушал до конца всех разговоров и поспешил к себе в камеру, чтобы сообразить, как мне устроиться со своим имуществом.
   А имущества у меня было не мало так как накопилось уже до 30 ящиков с разными коллекциями. Последний год я жил в непрерывном, хотя и неопределенном ожидании. Поэтому я не раз уже обдумывал, как мне действовать, когда в один прекрасный день придут, откроют двери настежь и скажут:
   - Пожалуйте в дорогу!
   Еще летом я сделал небольшой дорожный сундучок. Еще в августе мы с Карповичем сковали четыре толстые скобки к другому большому дорожному сундуку, причем Карпович не мало вышучивал мои преждевременные сборы. У меня в камере стоял собственного изделия шкапик. В решительную минуту я рассчитывал положить его на спину, к голове и к низу привинтить скобки и таким образом получить легко, и быстро приспособленный дорожный сундук. В другой камере был у меня низкий комод с двумя выдвижными ящиками. С ним я хотел проделать такое же превращение, привинтивши и к нему пару скобок.
   Все это было давно обдумано. Теперь оставалось только попробовать, что куда уложить, и как уложить именно так, чтобы уместилось все в этих двух посудинах.
   Не буду рассказывать, какая кутерьма царила у нас здесь эти два дня. Всякий это легко сообразит, если представит себе, например, гостиницу с 40 номерами, где жильцы безвыездно жили лет 20, накопили тут всякого хламу, и вдруг, по приказу хозяина, все одновременно должны очистить ее в каких-нибудь 24 часа! Прибавить нужно еще к этому, что мы за все это время никуда не ездили и ни малейшей сноровки к путешествию у нас не было. К тому же это путешествие было полно неизвестности, всевозможных препон и, наверное, конфискаций.
   Из мастерских выносили гвозди и молотки, доски и пилы. Из города привезли чемоданы. Всюду валялись упаковочные материалы и целые горы бумаг. Эти последние разбирались и раскладывались пачками. Те, которые не хотелось передавать жандармскому осмотру, тотчас относились в кузницу. Там горел огонь, почти непрерывно гудел мех, непрерывно же бросали в горно пачки бумаг и жгли, жгли и жгли...
   Впоследствии мы горько пожалели об этом всесожжении, потому что оказалось, что ни наших вещей, ни наших бумаг никто решительно не задерживал и не осматривал.

IX.

  
   Время от времени, утомленные беспорядочной возней и беготней, мы собирались все 11 человек где-нибудь в укромном уголку, которых так много было у нас. Здесь мы предавались прощальным беседам и излияниям, наказам и обещаниям, а еще больше суждениям и догадкам о том великом перевороте, который переживает родина.
   Сколько лет мы его ждали! Сколько бессонных ночей проведено было среди туманных и ярких, живых и смутных картин этого неизбежного переворота!
   Сколько длинных-предлинных дней и недель было пережито среди размышлений и горячих дебатов, посвященных диагнозу и прогнозу общего положения России, которое неминуемо вело к этому роковому кризису.
   Разве он не был предсказан давным-давно всеми проницательными и непризнанными пророками своего отечества! И сколько же этих пророков было загублено и замучено за то, что они были дальновиднее других и не хотели мириться с теми порядками, которые в настоящую минуту, наконец, признаны официально подлежащими переустройству.
   Мы дожили, наконец! Дождались как раз к тому времени, когда у некоторых истощался последний запас героического терпения.
   Дождались!.. Едва ли кто-нибудь из читателей сумеет ясно представить себе, что значит двадцать лет только и делать, что ждать, и наконец - дождаться!
   При одной мысли об этом дух захватывало и голову кружило.
   Но предаваться лирическим излияниям нам было некогда. К тому же везут нас еще не на свободу, а в неведомые края. Значит, пока что мы стоим только у порога событий, которые могут развернуться во всю ширь не сейчас, а впоследствии.
   После нас в тюрьме оставалось всего только 5 человек. Из них трое были постоянно с нами, заботливо помогали нам укладываться, снабжали нас инструкциями, поручениями и советами и прощались с нами только на время и только до свидания.
   Несмотря на то, что указанный в бумаге год - "с оставлением впредь по 1921 год" - был обозначен точно, никто, конечно, не придавал этому сроку ни малейшего значения. Бумага подписана была Треповым, а Трепов сам временщик. Над его бумагами, как и над ним самим, история скоро произнесет свой неумолимый приговор. Притом, кто же станет ради пяти человек содержать целую крепость, которая, как уже сказал смотритель, теперь же переходит в ведомство министерства юстиции.
   Итак, "до свидания", "до общей встречи у работы на ниве народной". В таком роде мы написали остающимся на память, когда они попросили от всех нас дать им автографы и пару слов "в альбом". А потому на наш отъезд они смотрели только как на кратковременную разлуку и, снаряжая нас в дорогу, совместно с нами тоже готовились к отъезду, хотя и попозже нас. Гершуни отломал кусок от известковой плиты из крепостной стены и поручил передать товарищам со словами:
   "Этот камень я вынул из крепостной стены Шлиссельбурга. От вас зависит разобрать эти стены до основания".
   По мере того, как мы ликвидировали помаленьку свое хозяйство и свое заведение, возбуждение наше возрастало. Свобода, какая бы то ни была свобода, все-таки близилась.
   Первая ночь прошла неспокойно, в видениях и в предвкушении наступающей, наконец, воли. Но бессонная ночь не утомила нас, и мы встали еще более бодрыми и оживленными, чем были. В виду открывающейся перед нами жизни, казалось, умирающий мог бы встать и одряхлевший старец стал бы юн и подвижен, как ребенок!
   Само наше начальство, должно быть, поддалось общему оживлению. Уже при объявлении нам резолюции наши власти значительно отмякли. Они сбросили обычную суровость и недоступность, сквозь которые явно просвечивало не только желание показать нам ежовые рукавицы, но и досада, что нельзя это сделать в свое полное удовольствие.
   Теперь приходили они к нам запросто, как к гражданам реформированного государства, и приносили нам лакомства, усиленно прося не обидеть отказом. Смотритель принес от имени своей жены необыкновенно пышный торт, а доктор - копченых сигов и шоколад.
   Такова натура среднего русского человека вообще, а чиновника в частности. Он полон добрых чувств и бескорыстных желаний, но проявлять их может только с разрешения начальства. И да здравствует, значит, тот переворот, который может развязывать немые языки и неподвижные руки на добрые и бескорыстные дела!

X.

  
   Совершенно незаметно промелькнул второй день, и быстротечно пронеслась последняя ночь в Шлиссельбурге. Последняя ночь под этим гнетущим сводом, в безмолвии этой каменной гробницы. Последняя ночь из почти 7.000 ночей, из которых каждая не сулила тебе радостного пробуждения!
   Наутро заколачивались еще кое-где последние гвозди, увязывались последние веревки, делались описи, и наконец к 10 часам все это сдавалось в руки солдат, которые выносили вещи и препровождали прямо на пароход. На двух пароходах мы разместились по четверо. Список тех и других мы дали администрации, на вещах поставили свои инициалы, сдали туда же шубы и, одевшись окончательно налегке, вышли еще раз на общую сходку.
   К 12 часам позвали нас на последний обед, который, понятно, не лез в горло. Покончивши с ним, я взглянул в последний раз на покидаемую навеки камеру и вышел из нее с мыслью, что есть такие жилища, которые даже после долголетнего пребывания в них можно покинуть без всякого сожаления! В ней оставался еще большой шкап и много всякого храма.
   Вышел я, согласно условию, в тот же первый огород, где мы должны были сойтись в последний раз и оставаться до приглашения в путь. Как всегда перед разлукой, царила всеобщая растерянность. В голову и на язык лезли всякие незначащие мелочи, мысли же уносились да пределы этих стен, где было так просторно и так заманчиво, но где нас еще не было.
   Наконец появился сам комендант с помощниками.
   Гершуни прочел нам напутственное слово, где, между прочим, подсчитал, что мы восьмеро выносим отсюда на своих плечах 200 лет с чем-то тюремного заключения.
   Еще последние объятия, и мы направились к выходу из тюремного двора. Здесь на углу наши дороги расходились: молодежь повернула налево к себе в камеры, а мы бросили им вдогонку прощальный взгляд с чувством сердечной скорби и направились направо за ворота. Затем, выйдя на площадь, мы обернулись назад, чтобы окинуть взглядом фасад нашего беспримерного убежища и кстати поклониться в последний раз остающимся товарищам. Им хорошо было видно наше необыкновенное шествие, хотя мы сами видели сквозь двойные рамы только одни смутные фигуры их.
   По дороге нас неведомо для чего завели в канцелярию,- вероятно, в знак того, что всякое доброе начало в России должно исходить из недр канцелярии. А так как все важные события сопровождаются речами, то и полковник Яковлев счел нужным сказать нам несколько слов, в которых поздравил нас с освобождением и уверял нас, хотя совершенно напрасно, что он был всегда внимателен к нашим нуждам и старался всякими мерами смягчить суровость режима, установленного высшими властями. Мы вынесли на всей своей нервной системе убеждение, неизгладимо запечатлевшееся в ней, как раз обратное тому, что заявлял он. Тем не менее мы все пожали протянутую им руку,- так рады были мы тому, что наступил последний момент и что через 2-3 минуты мы вырвемся отсюда и не увидим больше никогда ни этого заведения, ни его достойного хранителя.
   Из канцелярии оставалось сделать до наружных ворот не более сотни шагов по аллее, густо засаженной деревьями и кустарниками. В эту заднюю часть крепости не проникал наш глаз из окон тюрьмы. Здесь я уже начинал чувствовать растерянность, подобную той, которую испытывает человек, который привык к видам петербургских улиц и очутился вдруг в незнакомом глухом лесу. По бокам дороги стояло все свободное население крепости, с женами и детьми, и более или менее экспансивно приветствовало нас. Для них это было столь же невиданное зрелище, как и для нас, потому что прежние единичные освобождения совершались тайно и даже ночью.
   Особенную сердечность обнаружили дамы, жены чинов нашей администрации. Не знаю, была ли эта радость сознательной и совершенно бескорыстной, или они в своей наивности не понимали смысла совершающихся событий. Не понимали, что наше освобождение означает закрытие этого заведения и лишение их мужей насиженного и весьма хлебного места.
   Еще два шага - и мы за воротами крепости. Моим глазам открылся простор, невиданный 18 с половиной лет. Сколько раз ранее я живо представлял себе этот момент! Но действительность превзошла все мои ожидания: у меня захватило дух, закружилась голова, я пошатнулся и, кажется, готов был упасть и потерять сознание.
   Это длилось одно мгновение. Я тотчас овладел собою и шагал вровень с другими, как ни в чем не бывало. На берегу стояла чуть не вся сотня солдат, которые так бережно и неотступно нас охраняли. К ним присоединились стоявшие внутри крепости женщины и дети, и берег сплошь наполнился народом, среди которого мы спустились на плот. Здесь уже стоял баркас, готовый отвезти нас на пароходы, стоявшие почему-то как раз против нас на середине реки. На веслах сидели тоже солдаты.
   На плоту нас разлучили и предложили первой четверке отправляться отдельно на первый пароход. В баркас уселись я, Лукашевич, Лопатин и Морозов. Через минуту мы уже причалили к борту парохода и не успели оглянуться, как, подхваченные под руки, очутились в каюте.
   После мы узнали, что, пока нас возили на баркасе, к оставшимся товарищам (здесь были Попов, Фроленко, С. Иванов и Антонов) успели прорваться дамы и, не считаясь с этикетом, горячо поздравляли их, пожимали руки и открыто выражали свою непритворную радость.
   Не просидели мы и пяти минут в каюте, как пароход сделал поворот налево кругом и пошел полным ходом. К нам тотчас же явился смотритель, который составлял нашу свиту вместе с 8-ю вооруженными унтерами, и сказал, что мы можем выйти на палубу. Очевидно, эта ненужная предосторожность была принята, в интересах нашей сохранности, только на то короткое время, пока пароход был неподвижен.
   Мы не заставили себя просить, тотчас вылезли на свет божий и здесь впервые огляделись...

XI.

  
   Как жаль, что ни описать это первое впечатление воли и простора, ни передать его другим я решительно не сумею! Наш язык слишком беден и слаб для того, чтобы изобразить такое исключительное положение. Он вырабатывался в течение жизни всего человечества только для того, чтобы передавать впечатления обыденной жизни, только те думы, чувствования и состояния, которые повторяются или могут быть повторены неоднократно. Положения более или менее редкие мы изображаем обыденными словами, которые взяты из житейского обихода и для слушателя достаточно известны. И только таким окольным путем мы можем ввести других в круг наших необыкновенных чувств и наших незаурядных идей.
   Но что можно сказать о таком положении, в котором человек оказался единственный раз в жизни? И притом был чуть ли не единственным человеком с более или менее нормальной головой, который пережил такой исключительный перелом?
   В самом деле, можно ли рассказать, в каком виде представляется и как действует на человека ширь и простор божьего мира, необъятный горизонт и все, что видим в пределах его, на человека, не видавшего почти 20 лет ничего, кроме глухих серых, мрачных или грязных стен? Если сравню наше состояние с тем редким состоянием, какое переживает слепорожденный, когда он начинает видеть после удачной операции, то это сравнение будет неверным. Ведь слепорожденный ничего ранее не видывал и просто учится видеть заново. Мы же не только видали весь этот видимый мир, но и нажили громадный запас впечатлений и неразрывно с ними связанных волнений, но только они от времени ослабели, заглохли и отодвинулись в какую-то душевную глубину, где ничем не проявляли своего присутствия.
   И вдруг мы видим вновь: и берега, и воду, и лодки, и город, и деревню, и лес, и поле, и дорогу, и линию телеграфных столбов, и пр. и пр. И все это не только замечаешь и воспринимаешь, но в то же время и вспоминаешь с какой-то особенной натугой и с каким-то особенным и непонятным волнением.
   Ведь все это когда-то видал. Ведь все это составляло когда-то частицу твоей внутренней жизни, со всеми ее прелестями, чарами, волнениями и надеждами. Ведь ты не только видал прежде лес и поле, но и наслаждался в них кое-какими радостями. И все это вместе со зрительными образами было похоронено в недрах твоей души. И все это, может быть, не воспрянуло бы никогда с такой живостью и с такой раздражающей силой, если бы не удалось тебе вновь увидеть в натуре эти предметы, которые составляли элементы твоей угаснувшей было психической жизни.
   У меня сохранилось письмо, в котором я описывал эту поездку тогда же, под свежим впечатлением. Там, между прочим, говорится:
   "Берега, обильно покрытые лесом, то плоские, то обрывистые, с особенной силой приковывали к себе взоры, жадные и голодные взоры, уж столько лет не видавшие ничего подобного. И что-то смутное, далекое, давно погребенное начинало всплывать в памяти,- и в сердце явственно дрожали какие-то новые, неслыханные струны... Вот мелькнул дачный домик, от него дорожка к воде, плот и лодочка. Вот по дороге трусит лошадка с каким-то седоком в тележке. Вот темная зелень сосен прорвалась, далее идет полянка и на ней голая рощица с белеющими стволами, очевидно, берез. И все это,- и домик, и лодочка, и рощица,- как есть живые, настоящие, подлинные, а не те, что ты привык видеть только на картинках, да так привык, что настоящие-то кажутся какими-то странными и немного забавными. Смотришь на все кругом и удивляешься, что видимые предметы имеют близкое сходство с чем-то давно знакомым, но сидевшим только в мозгу. Так смотрит человек, 20 лет страдавший полной слепотой, а потом вдруг чудесно прозревший"...
   Так вот, в то время, как все нормальные люди сравнивают видимые предметы с другими виденными ими предметами, у нас невольно являлось сравнение этих предметов с чем-то сидевшим в мозгу!
   Другое сравнение было еще курьезнее: мы находили, что видимые предметы не совсем похожи на те, какие изображены на картинках. Ведь мы видали за эти годы всякие виды природы. Но видели только в иллюстрациях. И так привыкли судить о природе и представлять ее по этим картинкам, что настоящая-то природа нам казалась какой-то игрушечной и немного чуждой.
   И, например, вода,- первое, что увидали по выходе из ворот крепости,- показалась мне необыкновенно черной. Не потому, конечно, что восприятие было неверное, а потому, что мы привыкли представлять ее по картинкам, где рисуется она чаще при ясном солнечном небе, когда и оттенок она имеет совершенно другой.
   Долго спустя уже я передавал это впечатление Вере Николаевне Фигнер. Она вышла годом ранее и уезжала в конце сентября. Она тоже обратила внимание на этот цвет воды и даже подумала: вот если бы зарисовать ее точно в таком виде,- никто бы не поверил, что вода может быть так черна.
   Однако в первые минуты, очутившись на палубе, мы устремляли свои взоры не столько на широкое раздолье вольного мира и темную зыбь красавицы Невы, сколько на ту каменную твердыню, где мы оставили лучшую часть своей жизни. И не мудрено. Там, именно там было похоронено нами столько друзей и столько гордых дум, горячих сердечных порывов, бескорыстных стремлений и пережито еще более тяжких, неизгладимых страданий! Тут только я впервые и вполне мог рассмотреть внешний вид этой могилы, из которой мы каким-то чудом вышли, хотя и мы могли бы, подобно многим и многим товарищам, сложить здесь свои буйные кости!..
   Мрачные и угрюмые стены, выходящие почти прямо из воды, производят необыкновенно тяжелое впечатление на человека, отлично знакомого с тем, что именно содержится внутри этой молчаливой и зловещей гробницы. Повернувшись назад, мы долго еще не отрывали глаз от быстро удалявшейся крепости, которая, теряясь вдали, становилась еще более мрачной и еще более угрожающей. Даже уезжая отсюда, нельзя было отделаться от этого впечатления.
   Как удав с раскрытой пастью гипнотизирует сидящую на ветке птичку, так гипнотизировало и нас это чудовище и заставляло наши мысли невольно витать в тех камерах, из которых мы так счастливо вырвались и в которых в печальном одиночестве пока еще остались трое наших товарищей.
   Наконец, еще несколько мгновений, река сделала крутой изгиб и за поворотом скрыла от нас навсегда этот злополучный остров.

XII.

  
   Пароходы все бежали и бежали друг за другом. А мы все смотрели, смотрели и смотрели, пожирая глазами с одинаковой жадностью все, что ни встречалось на пути. И все, что ни встре-чалось, одинаково волновало нас и одинаково ударяло в голову, как ударяет в голову рюмка вина у непривыкшего к нему.
   Когда, продрогшие и утомленные, мы спустились в каюту погреться, там на столе оказались четыре свертка с парой котлет в каждом, с куском пирога и бисквитами. Это предусмотрительный комендант снабдил нас ужином, из опасения, что в Петербурге нас уложат спать голодными. Сказать по правде, мы не были тронуты этой заботливостью: слишком много горя приняли мы из тех же предусмотрительных рук!
   Мы братски разделили трапезу с восьмью вооруженными спутниками: недаром же мы с некоторыми из них прожили бок о бок не менее 15 лет. И, что называется, видали всякие виды.
   Обогревшись и подкрепившись, мы снова вышли на палубу и увидали уже бегущий по берегу трамвай, должно быть, близ конечного его пункта по Шлиссельбургскому тракту. Надвигались сумерки. Берег бежал по-прежнему и с утомительным разнообразием развертывал картину за картиной. Едва ли со времен поселения здесь человека плавали по Неве люди, которые смотрели бы на ее унылые и монотонные берега с таким захватывающим интересом, с таким наслаждением и очарованием, с каким смотрели мы тогда.
   Да, как прекрасен божий свет, если взглянуть на него девственными очами в первый день своего второго рождения! Как все в нем прелестно, жизнерадостно и гармонично! И какой восторг и раздолье очутиться снова на лоне этой природы, ее вольным сыном, способным двигаться и двигаться без конца, все видеть, осматривать и располагаться тут и там по собственному произволению. Мы пьянели от одних только видов, потому что под ногами у нас все-таки было еще не лоно природы, а голая и уединенная палуба, и везли нас не на вольный простор, а в приснопамятную Петропавловскую крепость.
   Теперь на нас уже надвигается город. И справа и слева, и спереди и сзади, как гигантские указательные пальцы, торчали в небо фабричные трубы. Да и сколько же их здесь! Вот он, капитализм-то, бывший еще под сомнением в те годы, когда мы покидали мир! Вот они, огромные здания с сотнями окон, уже сверкающих то газом, то электричеством. Здесь именно зреют теперь новые думы и организуются стойкие ряды защитников прав нового русского гражданина!
   Так мы доехали до Смольного, приветствуя этот огромный город, в котором куются судьбы России, а в том числе и наши личные. Наконец, по настоянию охраны, мы спустились в каюту. Пароход прибавил ходу, мелькнули в стеклянный потолок два ярко освещенных моста, и минут через 10 мы причалили к воротам крепости, где на обширной гранитной площадке снова сошлись все восьмеро со всеми 18-ю стражниками.
   Пока шли какие-то формальности, мы долго стояли, любуясь невиданными огнями мостов и набережных. На небе висел диск луны, но такой мутный и бледный в петербургском мглистом воздухе, что мы не вдруг распознали его и отличили от фонаря, близ которого он стоял.
   Наконец, за нами пришла новая стража. Скомандовали идти, и мы сомкнутой колонной, душ в тридцать, двинулись в свою новую печальной памяти квартиру. Известно ведь, что в царство свободы, как в царство небесное, нужно проходить через разные мытарства.

XIII.

  
   Здесь мне пришлось провести еще ровно 25 суток. Шестерым товарищам - значительно меньше. Первым долгом мы хлопотали, чтобы нас выпускали на прогулку не в одиночку на четверть часа, как там полагалось, а всех вместе, что в сложности даст 2 часа (1/4 ч. в 8). На другой же день к Лопатину пришли на свидание его брат и сын, и через них мы узнали, первые новости.
   Затем свидания установились для нас по 3 раза в неделю, и постепенно родственники наезжали к каждому из нас. Наши друзья успели уже спозаранку послать им извещение. Каждый из этих дней свиданий приносил нам бездну новостей и впечатлений. На прогулке мы все обменивались ими и тем еще более усиливали их возбуждающее действие. Но главную новость принесли нам не родные, а тюремщики,- в виде бумаги, которую мы тщательно скопировали.
   Самое интересное в этой бумаге было твердое намерение департамента полиции упечь нас еще в ссылку на 4 года, в том числе, конечно, и наших старцев, которые просидели в заточении неизбывно около 25 лет.
   На свиданиях нам сказали, чтобы мы на эту бумагу не обращали внимания, ибо наша судьба куется помимо департамента. Дело склоняется к тому, чтобы отправить каждого из нас на родину или к родным временно на поруки, так как, по общему мнению, не сегодня - завтра совершится окончательный поворот в сторону пяти свобод, и все пострадавшие за них, конечно, будут отпущены на все четыре стороны.
   Общее согласие на такую поруку, говорят, подписал еще Трепов, в день своей отставки, а затем выправляли бумаги о каждом в отдельности, по мере прибытия и явки родных. Явля-лись же они, вследствие забастовки железных дорог, с большой медлительностью.
   Мой брат, которого известили о моем положении, не имел возможности своевременно приехать в Петербург. А между тем, по словам упомянутой раньше княжны Дондуковой-Корсаковой, которая зашла и здесь ко мне на несколько минут, и митрополит Антоний и архиепископ финляндский Сергий готовы заступить здесь место моих родных. Поэтому я отдал свою судьбу в распоряжение княжны и таким образом очутился в Выборге.
   В мае 1906 года, по докладу министра юстиции Щегловитова, моим товарищам разрешено отбывать ссылку в пределах Европейской России, в местностях по усмотрению министра внутренних дел. Но так как я лично жил в пределах Финляндии, где пользовался покровительством ее законов и где нет места никакому "усмотрению", то об этом бюрократическом изобретении меня даже не известили.

XIV.

  
   Но я забежал вперед.
   Ужасная Петропавловка, которая теперь вполне демократизировалась, потому что количество побывавших в ней лиц, уже исчисляется не десятками и сотнями, а тысячами и даже многими тысячами, не произвела на нас такого впечатления, как на новичков. В общем она имела тот же удручающий вид, что и 20 лет назад, хотя кое-что было ремонтировано и подкрашено. Но на нас эта внешность уже совсем не действовала. Даже унылый перезвон курантов на колокольне, отбивающий каждую четверть часа похоронный марш всякому новичку, оказавшемуся во власти этой музыки, для нас, по крайней мере для меня лично, звучал игривою мелодиею. И эта мелодия ежечасно внедряла прочную уверенность в торжестве начал свободы и жизни.
   Правда, мы тотчас почувствовали массу мелких житейских неудобств, переносить которые мы уже отвыкли. Тут была голая камера, железный стол, кровать и ничего больше. Ни ножей, ни вилок, ни гребенки, ни бумаги, ни чернил, ни стула. Читать и писать, особенно вечером, можно было только сидя на кровати в крайне неудобной позе.
   Но что значат все такие пустяки,- будь их целый миллион,- при том самочувствии, которое охватывает человека, когда он стоит у врат свободы!
   К тому же со стороны друзей и родных мы встретили такую бездну участия, сердечной приязни, радушия и готовности скрасить нам эти последние переходные дни, что они сделались для нас, действительно, одним сплошным праздником. Мы были, можно сказать, подавлены обилием житейских благ, неожиданно свалившихся на нас. И, наконец, должны были серьезно запротестовать и настоять, чтобы больше нам не приносили ничего. Сказать кстати, казенная пища в крепости в это время была вполне удовлетворительна и неизмеримо лучше той, какую мы покинули в Шлиссельбурге.
   Самое забавное, что случилось здесь с нами, это перемена костюма и превращение в общекультурный вид. Мы приехали сюда в арестантской одежде и в ней могли бы выйти на свободу, если бы наши близкие не позаботились перелицевать нас.
   Прежде всего они доставили нам метровую ленту, и мы на дворе, при ноябрьской слякоти, раздевали друг друга и снимали размеры всех частей тела. Затем, по данным записям, костюмы доставлялись нам в камеру, где мы их выбирали, примеряли, надевали и, наконец, появлялись на двор друг перед другом в более или менее преображенном виде. За долгое время сожительства вместе мы слишком привыкли к одной и той же внешности друг друга. И теперь эта новая костюмировка, притом у каждого на свой лад, смешила и потешала нас, как настоящий маскарад.
   Смотря по настойчивости родных того или другого из нас, бумажные формальности благополучно оканчивались у одних скорее, у других медленнее. С вечера предупреждали то одного, то другого, и каждые два-три дня мы с кем-нибудь прощались, пока я не остался только вдвоем с П. Л. Антоновым.
   Его дело было хуже всех, потому что мать его по дряхлости не могла приехать лично, а Дурново, не забывший старых счетов с ним, хотел упечь его на дальний север, вместо желанного им юга.
   Наконец, объявили и мне 21 ноября бумагу под расписку. В ней говорилось, что я подлежу ссылке в Сибирь на поселение, "но, в виду невозможности меня отправить в оную, вследствие заграждения этапных путей", меня отправляют в Выборг к архиепископу Сергию, для каковой цели за мной должен явиться жандармский полковник Гришин. Этот же полковник, как оказалось, развозил до вокзала и всех моих товарищей.

XV.

  
   Я забыл сказать, что два сундука со своими коллекциями я уже давно передал в надежные руки, с тем, чтобы их водворили в будущий народный университет. Заведующий тюрьмой полк. Веревкин, который с нами был чрезвычайно любезен и снисхо-дителен, как и все чины в крепости, предупредил меня накануне, чтобы я уложил свои вещи заранее и утром был в полной готовности.
   Последний вечер я провел совершенно незаметно среди гробовой тишины, так как камеры кругом постепенно совсем опустели. Совершенно спокойно провел я и свою последнюю ночь под замком.
   Из газет, которые украдкой нам приносили родные, я знал уже часы отхода поездов в Выборг и потому ждал своего спутника к первому утреннему поезду. Но он запоздал на целый час, а потому, садясь с ним в карету, в которой было еще 2 жандарма, я спросил его:
   - Кажется, мы уже опоздали к поезду?
   - Да мы едем не на вокзал!- отвечал он.
   - Куда же мы едем?
   - В лавру, к митрополиту.
   - А почему же об этом ни слова не сказано в моей бумаге?
   - Не знаю. Но я имею на этот счет особое предписание.
   Это было для меня неожиданным сюрпризом.
   "Ну, иди, сажай меня в карету, вези куда-нибудь",- подумал я словами Грибоедова.
   Предстояло проехать весь город насквозь. И уличное движение и людская сутолока, которые я мог видеть из окна, были для меня неожиданной находкой. Полковник знал, что он везет человека, который не видывал ничего этого с незапамятных дней. Но он все-таки приказал окно завесить черной занавеской.
   - Вот если бы они,- показал он на жандармов,- были в штатском платье, тогда можно бы.
   Но я все-таки приподнял краешек занавески и впился глазами в мелькавшие передо мной картины столицы.
   Какая масса людей! Какие все привлекательные и приятные лица! Как мило они улыбаются, встречаются и здороваются и как радостно почему-то все настроены! И ведь совсем не подозревают, что тут же рядом среди них едет и наблюдает их такой редкий, изголодавшийся зритель, для которого вся эта обыденщина есть сплошное парадное и торжественное зрелище. И как странно, что решительно никто не подозревает здесь моего присутствия. Между тем как через какой-нибудь час, вырвавшись из цепких рук полковника Гришина, я могу появиться среди этой толпы лицом к лицу, стать членом ее и чувствовать, чувствовать без конца одно сплошное наслаждение!
   Да, какое, действительно, бесконечное наслаждение быть в толпе, видеть ее постоянное движение, ее ежеминутные смены лиц и костюмов, ходить среди них, смотреть и смотреть без отдыха и чувствовать, что ты находишься среди себе подобных, а не один, как перст, на необитаемой скале, в безнадежном и роковом одиночестве!
   Да, весьма скверно устроен человек! Он имеет кругом себя в обыденных житейских встречах неисчерпаемый источник наслаждения. Но успел с детства привыкнуть ко всему этому и потому остается равнодушен и совершенно не замечает этого! А чтобы понять, как следует, оценить и, главное, почувствовать, что такое для нас простая людская толпа и что значит весь окружающий нас мир, мир культурной жизни и дикой природы, для этого нужно лишиться всего этого на продолжительное время.
   И как тяжко в свое время было страдание от самого факта лишения всего этого, так в свою очередь полны очарования и неизъяснимой прелести все первые впечатления, которые возникли с прекращением этого лишения, т. е. при новой встрече с людьми и природой и со всем, что так долго и абсолютно было недоступно.
   Общеизвестная научная истина, что человек есть общественное животное, была познана нами на опыте и прочувствована всеми фибрами души. Но я прибавил бы к этому, что человек есть не только социальное животное, но и сын или член природы, вырванный из которой он так же тоскует и страдает, как и в отсутствии себе подобных.
   Но из всех уличных встреч мне наиболее памятны встречи с детьми. Взрослых я все-таки видел, детей же только очень редко и притом издали. А теперь я видел их часто чуть не у самого окна кареты, и они казались мне особенно смешными, как какие-то игрушечные люди.
   И как необычайно и забавно было наблюдать великий город и тысячные толпы людей в узкую щель кареты, которая сама тонула в массе экипажей! Где-нибудь на перекрестках движение задерживалось, и кучки лиц стояли всего в двух шагах от меня. Им и в голову не приходило, какое неизъяснимое удовольствие они доставляют своим видом находящемуся рядом с ними выходцу из подземелья, который только что рождается к жизни, но с ярким сознанием всех прелестей этой жизни.

XVI.

  
   У митрополита я прожил двое суток. Был праздник, и я зашел ко всенощной, как раз к тому времени, когда поют "Хвалите имя Господне". Митрополичий хор всегда славился своим искусством. Но я 20 лет не слыхал никакого хора. И вот, когда он запел, у меня градом брызнули слезы, и я должен был тотчас же уйти из церкви.
   Потом долго таким же образом действовала на меня музыка на рояли, пока я постепенно не привык к ней.
   Впечатлительность ко всему, очевидно, была ненормально повышена. Как наши руки становятся нежными и тонкими в отсутствии грубой и черной работы, так точно и наши нервы становятся нежными и слабыми в отсутствии обычных впечатлений, которые придают им некоторую загрубелость.
   И много времени еще потом приходилось приучать эту ослабленную нервную организацию к нормальной деятельности.
   Если бы в нашем отечестве процветала наука о человеке, все мы, выходцы с того света, были бы редкими и весьма интересными экземплярами для научных наблюдений. Но, увы, не до науки у нас теперь!
   Нелегко было перенести весь этот п

Другие авторы
  • Вогюэ Эжен Мелькиор
  • Вельяминов Петр Лукич
  • Можайский Иван Павлович
  • Ежов Николай Михайлович
  • Сухотина-Толстая Татьяна Львовна
  • Энгельгардт Михаил Александрович
  • Толстая Софья Андреевна
  • Мельников-Печерский Павел Иванович
  • Словцов Петр Андреевич
  • Головнин Василий Михайлович
  • Другие произведения
  • Короленко Владимир Галактионович - Неотправленное письмо A.B. Луначарскому
  • Вельяминов Петр Лукич - Вельяминов П. Л.: Биографическая справка
  • О.Генри - Новый Конэй
  • Короленко Владимир Галактионович - В ночь под светлый праздник
  • Эдельсон Евгений Николаевич - В. З. Головина (Воронина). Мое знакомство с А. Н. Островским
  • Луначарский Анатолий Васильевич - Диккенс
  • Писарев Дмитрий Иванович - Н. Ф. Бельчиков. Д. И. Писарев
  • Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - Башка
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Защитники
  • Федоров Николай Федорович - О Ричле
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 485 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа