го благоустройства, я скажу кстати и о всех переменах, происшедших здесь.
Когда я уезжал, я располагал почти ежедневно 4-мя камерами: в одной спал, в другой жил днем, в 3-й имел столярный верстак, в 4-й был склад материалов для коллекций. Сверх того, я часто заходил в "Музей", где тоже хранился материал, а затем мог работать, когда угодно, в токарной, переплетной либо кузнице.
Переходы из камеры в камеру не стеснялись даже и тогда, когда меня запирали тотчас по входе. Нужно было только постучать, чтоб отворили дверь. Переход в спальню совершался регулярно около 9 час. вечера, когда вахмистр приходил запирать тюрьму и переводил всех на "места".
В жилой камере, которая именовалась рабочей и в которую я возвращался из спальни в 7 час. утра, у меня были два шкапа, длинная полка, сплошь заставленная всякой рухлядью, стол с выдвижным ящиком,- точнее, 2 стола, связанные друг с другом под прямым углом, табурет и кресло. Один шкап был набит всевозможным житейским и техническим хламом, который постепенно накоплялся в расчете, что всякая мелочь может пригодиться при моих разнообразных работах. Когда нет доступа в лавку, где можно найти все, что потребуется, поневоле делаешь запасы. Немало было и всевозможных пузырьков с химическими и техническими веществами, начиная со спирта, который я брал в аптеке и постоянно имел в небольшом количестве.
Через год или два после моего приезда черная краска стен, по нашей просьбе, была заменена серой, тоже на масле, а пол выкрашен охрой. В серую краску вначале все-таки клали избыток сажи и делали ее темно-серой. Теперь камера приняла вид комнаты больничного или канцелярского типа. И она была бы прилична, если бы окраска обновлялась не так редко.
Матовые стекла лет через 5 заменили прозрачными и таким образом дали возможность не только читать в пасмурные дни, но и держать в камерах некоторые цветы из тех, что не страдают от недостатка света. Для этого на наклонных подоконниках мы сами понаделали горизонтальных полочек. Одновременно матовые стекла заменены были светлыми повсюду, и на коридоре и в старой тюрьме, где в это время уже помещались мастерские и где работать при отсутствии света было совсем плохо.
Так как вентилировалась камера через маленькую форточку в окне очень дурно, особенно летом, когда температура наружного и внутреннего воздуха выравнивалась и всякая тяга прекращалась, то мы долго хлопотали о разрешении открывать окна. Рамы были устроены распашные, и, значит, ничего не стоило открывать их для освежения воздуха хоть на время отсутствия жильца. Но это сочли почему-то излишней роскошью, и еще до моего приезда открывающиеся части были наглухо прибиты огромными гвоздями к подоконнику. Одно время начальство поколебалось было и стало открывать половинку рамы, для чего был приспособлен особый ключ. Но потом, должно быть, сочли это опасным и устроили так, чтобы открывалась верхняя треть рамы в виде фортки, причем жилец мог открывать и закрывать ее сам когда угодно.
Наконец, из интересов надзора, изменили самую форму камеры: задние углы ее заложили кирпичом, чтобы в них не мог прятаться заключенный от заглядывающего в глазок дежурного. От этого камера значительно уменьшилась в объеме и из 4-х-угольной превратилась в 6-ти-угольную.
Ремонт ее производился неаккуратно, по усмотрению местной администрации: то через 2 года, то через 5 лет. Некоторые же камеры, занятые под мастерскую, не ремонтировались лет 10 и были очень грязны.
Мытье полов лежало на нашей обязанности. На коридоре же и в мастерских подметали солдаты и при этом страшно пылили. На коридоре асфальтовый некрашеный пол прежде подметали просто мокрой шваброй. Полковник Обух ухитрился вычернить его и натереть графитом. От этого ежедневное подметание всухую давало массу пыли, а при натирании графитом раз или 2 в две недели мельчайшая графитная пыль проникала всюду, особенно в нижних камерах, и портила все белые вещи. Зато коридор блестел и начальственный глаз радовался, что и требовалось.
Для заглушения шагов положены были по всему коридору вверху и внизу веревочные дорожки. Вечером и ночью дежурные надевали какую-нибудь мягкую обувь, в которой подкрадывались к двери кошачьими шагами. Тогда в тюрьме наступала абсолютно тишина, и она казалась мертвой, как могила.
В нашей жизни, лишенной смысла и цели, играли громадную роль случайности. И какая-нибудь первая открывшаяся возможность наталкивала сама на новые, следовавшие за нею.
Еще в самые суровые времена, когда у нас ничего не было, покойный Юрковский подал мне мысль, что лампа есть не только орудие для освещения, но и очаг, которым можно пользоваться для кулинарных целей. Любопытно, что до такого гениального открытия было не додуматься самому.
И я помню свой первый опыт в этом отношении, когда я сварил в медной луженой миске несколько капустных листьев и, сдобривши их жировым наваром, снятым с вермишелевого супа, нашел свое изготовление заслуживающим внимания.
На другое лето кто-то также подал мысль о варенье и уверял, что варенье из моркови может заменить если не клубничное, то другое какое-нибудь попроще. Было очень соблазнительно убедиться в этом собственным опытом. Целую неделю я копил сахар, которого тогда выдавали по 1 кусочку утром и вечером, накопил 4 куска, расплавил в оловянной солонке и начал варить вместе с морковью. Таганца тогда еще не было, и все время, пока сварилась морковь, приходилось держать солонку над лампой в руке (через полотенце).
Когда техника пошла у нас в ход, конечно, тотчас устроили жестяные конфорки, которые прямо надевались на стекло лампы, как у самовара, и действовали для небольшой посудины прекрасно. Но и стекол же зато лопалось при этом!
Когда введено было электрическое освещение (около 1895 г.), лампы оставили нам для кулинарных целей, конечно, не без борьбы, но оставили с тем, чтобы мы и стекла и керосин покупали на свой счет, т. е. в счет сумм, ассигнованных на ремесленные нужды. Тогда мы сочли невыгодными такие конфорки и заменили стекла трубой из жести или листового железа с раструбом, на который прямо можно ставить кружку, жестяную сковородку или тарелку. Кто не довольствовался этим, купил себе керосиновую "кухню". Я же до конца ламповых дней, которые были пресечены во цвете лет, пользовался только лампой.
Точно также, когда мы подошли впервые к плите для целей клееварения, то сейчас же смекнули, что было бы непростительной узостью - ограничивать функции плиты исключительно только этой непрезентабельной ролью. Дорого начало. И там, где посеяно здоровое зерно, на хорошей почве вырастет дерево. Так и функции нашей плиты скоро расцвели пышным цветом, и возле нее в конце концов делалось все, для чего только требовался нагрев. Даже накаливалось железо в топке с целью обработать его в нужное изделие, так как кузницы тогда не было, и все просьбы об открытии ее разбивались об упорство департамента: слесарно-кузнечное дело в голове наших охранителей тесно сплелось с деланием одних отмычек.
И вот, начавши с самых скромных опытов, мы довели прогресс до того, что в иной летний день варилось на плите до 30 ф. варенья, уже настоящего варенья, в 6-8 посудинах. Варить нужно было всем сразу, потому что ягоды доставлялись гуртом и всегда в таком виде, что хранить их даже до завтра было рискованно. И я не видывал в жизни более умилительного зрелища, как то, когда наш подполковник Ашенбреннер, обливаясь потом, с более чем розовой лысиной, весь сияющий и смакующий, доваривал свою ягодную порцию и говорил:
Кулинарные затеи и увлечения, как они ни были курьезны, не были простым баловством. Они сыграли важную роль в восстановлении и поддержании нашего физического здоровья.
Все наши недуги, от больших до малых, развивались на почве недостаточного питания. А это питание, как и везде в тюрьмах, вообще говоря, доставляло только минимум веществ, необходимых организму. Фиктивно доктор считался наблюдателем над кухней. Но самое большее, за чем он мог следить, это - за доброкачественностью продуктов. Да и та, конечно, часто хромала. Вникать же в то, чтобы стол был достаточно разнообразен и доставлял организму потребное количество белков и углеводов, для него было непосильной и, может быть, даже нежелательной задачей. Тем более, что здесь он тотчас же сталкивался с явно выраженным стремлением местной администрации - сэкономить все, что только возможно.
Между тем, здоровый организм, не замечавший серьезных лишений, часто чувствовал, что ему чего-то недостает. Животное, которое ищет себе корма, в таких случаях инстинктивно тянется к тому, в чем организм нуждается и к чему чувствуется стремление. Нам искать было негде и нечего. Как бы ни бедно питался человек на воле, его недостаточное питание не может быть в такой степени хроническим и неизменным, как у нас. Хотя изредка да удастся ему совершенно случайно где-нибудь съесть вещество, непрерывный недостаток которого в организме ведет к его разрушению. Мы же не могли рассчитывать ни на какое "изредка". И я помню то необыкновенное влечение, почти жадность, которую я почувствовал к клюкве и рябине, когда я впервые наконец получил их после долгого воздержания. Для меня это казалось тем более неожиданным и странным, что я никогда ранее не был любителем этих ягод, как и всякой кислятины. Эту "жадность" я и теперь не могу себе объяснить хорошенько. И мои сведения в физиологии питания не дают мне ключа к этому, хоть я и знаю, как важны, напр., для нашего организма самые ничтожные дозы литиевых, фтористых или мышьяковистых соединений.
Вот почему наши варенья, сколько бы мы их ни наварили, распределенные на целый год, не только не были для нас лакомством в обще обиходном смысле, но были самой настоятельной необходимостью.
Вот почему также за несколько лет ранее этого, как только мы стали сами составлять свое меню, в него вносили часто такие необыкновенные комбинации, как "котлеты с клюквой", т. е. сухая котлета под гарниром из клюквы.
И только получивши возможность делать для себя из овощей и разных других продуктов прибавочные ингредиенты к нашему "пищевому довольствию", мы могли чувствовать себя гаранти-рованными от неизбежных последствий недоедания. И только тогда прекратились цинготные заболевания, которые до сих пор были у нас самым обыденным явлением.
Лично для меня плита служила еще источником и пособником в осуществлении разных технических замыслов. Не будь огня, сидел бы и не мечтал. А раз есть огонь, он сам собой наталкивал на мысль: "а что, если я это вещество попробую нагреть или расплавить?"
Столярное дело познакомило меня не только с деревом и его сортами и свойствами. Дерево в нем - только материал. Самое же главное - отделка, где столяр протравляет, мажет, красит, полирует и вообще орудует разными жидкими и полужидкими веществами, почерпая сведения для своих операций из области химической технологии. Когда практика натолкнула меня на эту сферу интересов, я тотчас почувствовал, что неизбежно вступить в некоторое знакомство с химией.
Химия в наши времена была наукой крайне подозрительной: занялся человек химией, значит, наверное, динамит делает. Недаром же наш просвещенный прокурор Неклюдов ставил Марии Ал. Ананьиной в пример того, как нужно понимать образовательный характер этой науки, квартирную хозяйку подсудимой Шмидовой. А именно, когда та увидала у Шмидовой под кроватью корзинку с химической посудой, она пошла и донесла об этом в полицию. Пускай, мол, там эта всеведущая разбирает, настоящая ли эта химия или "химия" в кавычках. Не диво, что просвещенный тогда столь сведущими людьми, как этот знаменитый юрист, я относился к химии с особенной осторожностью и робостью.
Наше местное начальство стояло, конечно, на точке зрения полицейской и потому вовсе не расположено было помогать нам в столь преступных занятиях. Тут выручил тогда доктор Безроднов, и через него Морозову и Лукашевичу удалось впервые добыть самые необходимые реактивы в минимальных, конечно, количествах, равно как и самую химическую посуду.
Сначала Морозов сам занимался с Лукашевичем, а потом под его руководством и я прошел самый элементарный курс химии и проделал все простые опыты, возможные в нашей весьма импровизованной "лаборатории". Тем временем с химической технологией я помаленьку знакомился теоретически. И всякий научный опыт, который открывал мне Морозов, я воспринимал и оценивал только с точки зрения задней мысли: "а к чему бы это можно было приложить?". Если реакция давала цветной результат - "а нельзя ли тут краску получить?". Если пахучий - "а что, если бы духи приготовить?". Если сладкий - "хорошо бы утилизировать" и т. д.
При такой настроенности ума, иметь под боком плиту было чрезвычайно соблазнительно.
И вот потянулись у меня один за другим самодельные опыты: то перегонки эфирных масел из пахучих растений, то приготовления сахара, точнее - патоки, из своей свекловицы, то превращение картофельного крахмала собственного же изделия из своего картофеля в декстрин и патоку, то наконец спиртоделие.
Этому последнему, в виду его, так сказать, пикантной роли в практике, нужно посвятить особую главу.
Когда я приступил к нему с техническим интересом, уже некоторые из товарищей давно прошли эту науку практически и успели потерпеть неизбежное крушение: "завод" был отобран и уничтожен, а смотритель Федоров, допустивший это, был прогнан.
Затем был значительный перерыв, и новая администрация забыла грехи, бывшие при старой. Так как я свои знания почерпал не из прежней изжитой практики, а из тома о винокурении, то я счел нужным проделать все, что оттуда извлекал. Я гнал водку из моркови, из свеклы, из корней вьюнка (они очень крахмалисты, и их расплодилось у нас видимо-невидимо), из патоки, покупной и своей собственной, из купленного виноградного сахара, конечно, из картофеля, хлеба и разных ягод.
Последнее оказалось всего практичнее и всего удачнее.
Дело в том, что параллельно винокурению у меня шли опыты виноделия или приготовления фруктовых вин из рябины, крыжовника, малины, земляники, вишни и черной смородины. Делал и сидр, но неудачно, как и следовало ожидать от наших яблок. Вина же удавались хорошо. При их приготовлении получалась масса спиртуозных выжимок, которые ничего не стоило поместить в перегонный аппарат и получить ягодную водку. Это было тем более удобно, что в нагреваемой жидкости не было ничего клейкого, что прилипало ко дну "куба" и пригорало, как это бывало с хлебным затором.
Первые опыты были, конечно, грубы и часто увенчивались смехотворным результатом. Когда с одним из подобных опытов, после многих более удачных, я расположился на плите с холодильником из снега, дежурный унтер, очевидно, уже не раз слыхавший мои преступные запахи, сбегал за офицером - младшим помощником, и тот произвел дознание. Я сказал, что делаю опыты спиртоделия, но неудачные, и в удостоверение показал, что получается в результате. Получалась тогда уксуснокислая жидкость со всякими негодными примесями, благодаря сильному жару плиты и очень бурному кипению.
Очевидно, за такие опыты нельзя было преследовать. Но я не стал подвергать себя новому риску и перенес свою деятельность в камеру, где можно было скорее рассчитывать на недостаток досмотра.
После оказалось, однако, что дозора и там было достаточно.
Спаять новый перегонный куб, применительно к лампе, ничего мне не стоило. Устроен он был из жести самым экономным образом. Я взял две жестянки от монпансье Ж. Бормана и, надевши их друг на друга, спаял. Получился глухой цилиндр. В одном дне его я сделал круглое отверстие и пригнал к нему наглухо маленький "шлем" с узким горлом, через которое наливалась жидкость посредством воронки с короткой боковой трубкой. Другая коленчатая трубка, примерно в 9 4 вершка длины, одним концом надевалась на эту боковую трубку куба, а другим погружалась в пузырек. Куб ставился на лампу, а лампа у раковины водопровода в таком расстоянии от крана, чтобы струйка воды, непрерывно текущей из него, падала на средину трубки и охлаждала идущий по ней пар в жидкость. Ни в змеевике, ни в особом холодильнике не было надобности. Самый куб вмещал менее 1 литра жидкости, и потому легко сообразить, в каких размерах велось это "производство".
Продукт моего производства в виде 60-70-градусного ректификата я презентовал изредка именинникам, иногда подделывая его под форму ликера. От Безроднова я не скрывал своих опытов и даже брал у него Траллеса для определения крепости перегона в градусах.
Тем временем П. Л. Антонов, хотя редко, но сразу делал "заряды" в крупных размерах и накануне какого-нибудь праздника сразу получал то количество, которое нужно было, чтобы всех участников торжества привести в приятное расположение духа. Он делал это так ловко, что дежурные, которые видели, как мы пили что-то во время "братской трапезы", оставались в убеждении, что все это плоды моей фабрикации, как уже давно патентованной.
А потому, когда после истории 1902 г. явился ревизор, они привели его в мою рабочую камеру, когда меня там не было, и предали в его руки мой игрушечный "перегонный куб" и множество разных подозрительных жидкостей, в том числе буты-лок 8 с ягодными винами и 1 банку с моченой брусникой. Спирту, и при том очень слабого, найдено было около 3-4 рюмок. Все это, как сказал мне вахмистр, было запечатано и отправлено в Петербург "для анализа". Было бы любопытно приложить сюда протокол дознания специалистов, если они были призываемы к осмотру моей жидкости.
Вина, конечно, были выпиты за мое здоровье, так как, могу сказать по совести, они были очень недурны, я же, увы, не получил ни малейшего вознаграждения за тот сахар, который был затрачен мною на это производство из собственного чайного пайка.
Правоторов говорил после, что в департаменте были очень скандализированы тем, что в единственной тюрьме, какая находится в ведении министерства внутренних дел, завелись преступные занятия, которые недопустимы ни в какой тюрьме, а на воле ведут к прямому конфликту с акцизным ведомством. В виде кары за это мы были лишены бесповоротно и ламп и керосиновых кухонь. А усердствовавший от себя Яковлев постарался надеть намордник даже на чугунку, которая стояла в ванной комнате и топилась весь ванный день. До этого времени на нее иногда ставили что-нибудь, когда мывшийся там хотел, например, заварить себе чай или разогреть обед.
При моих разносторонних занятиях,- я как раз в это время запаивал семена и насекомых в стеклянные трубочки,- запрещение огня было огромным лишением. Только после того, как мне разрешили давать стеариновую свечку, да и то на короткое время, я был отчасти вознагражден в этом отношении. Потом свечку уже оставили у меня совсем.
Тогда же Яковлев поручил одному из временных заместителей доктора произвести ревизию всяких наших пузырьков с химическими и прочими веществами и "подозрительные" отобрать. Доктор счел для себя возможным взять на себя эту полицейскую роль, что некоторые и поставили ему прямо на вид. Но, конечно, ему отдали только разный хлам.
В последний год я снова заказал кое-что из аптекарского склада. Экспертиза моих покупок, как всегда, поручена была доктору, и их, хоть не без затруднений, все же выдали мне на руки. Здесь было, между прочим, и мышьяковистое железо, которое их пугало своим именем и которое они не решались было выдать.
Особенно комично бывало всегда положение наших властей, когда они являлись в роли вершителей наших судеб и контро-леров над нашими занятиями, и при этом судили о зловредности, допустимости или недопустимости того или другого вещества, которое они впервые видят и название которого они впервые слышат. В последний раз, между прочим, был привезен кусок натрия в банке и, конечно, в керосине. Голубчик прибежал ко мне в тревоге и сказал, что хотя купили по моей записке все, но он не может выдать мне, потому что там какие-то подозрительные вещества, что-то плавает в воде в банке и т. д.
Во всех подобных случаях весьма дорого было иметь в лице доктора не только сведущего, но и самостоятельного человека, который при этом мог бы осветить немножко эти тупые и глубоко невежественные умы, от которых ежедневно и ежечасно мы чувствовали свою зависимость во всех мелочах своей жизни.
Особенно же тягостно это ощущалось, когда дело касалось научных увлечений и вообще умственных занятий.
Чтобы пресечь с корнем наше спиртоделие, Яковлев счел недостаточным лишить нас огня,- как будто перегон можно сделать как-нибудь иначе, без нагревания! Он запретил нам еще несколько веществ, которые, по его мнению, могли употребляться нами в качестве материала для этой цели. В числе них был запрещен одно время не только изюм, из которого легко делать и вино и водку, но и пшеничная мука и даже клюква. И это в то время, когда в своем огороде мы имели много разных ягод, годных для этого производства.
Поистине стоит вписать в историю тот акт "просвещенного деспотизма", которым запрещалась клюква, как вещество, могущее служить преступным целям!
Решительно не помню, каким образом я натолкнулся на идею высиживанья цыплят искусственным способом. Натолкнула ли на это какая-нибудь заметка туриста, брошенная мимоходом в описании своего путешествия (кстати: отдел путешествий в нашей библиотеке был очень богат), или это был продукт самостоятельного замысла, основанный на общебиологических данных, не могу утверждать.
Помню только, что о производстве кур я знал тогда не больше, чем, например, о производстве крапа или марены. Мне не была даже известна та элементарная истина, что не всякое яйцо бывает с зародышем и что зародыш в яйце сохраняет жизнеспособность не больше 3-4 недель, после чего умирает. И, значит, лежалые яйца не годны для воспроизведения куриного потомства.
Эта истина мне была неизвестна в то время, как я, одержимый манией открывать новые пути, решился высиживать цыплят. Я, не задумываясь, взял у жандармов пару яиц взамен какого-то ужина, подвязал их полотенцем вокруг живота и стал вынашивать на манер сумчатых животных. Это было в ноябре или декабре, когда свежих яиц вообще не бывает, и во время какой-то из забастовок, когда я сидел безвыходно дома.
Носил я таким образом эти яйца дней 10 и, что удивительнее всего, ночью их ни разу не раздавил.
После этого меня начало разбирать сомнение в успехе, а может быть, яйцо начало уже давать тухлый запах сквозь скорлупу. Только я перестал быть осторожным и днем, во время какого-то движения, разбил одно яйцо. Оно было совсем гнилое. Другое оказалось еще свежим, но, разумеется, без малейших признаков зародыша.
Этот смехотворный опыт, должно быть, не пропал даром. Всегда бывало так, что когда человек начнет размышлять о причинах неудач, то он доищется их и устранит.
Должно быть, лет пять прошло после того. У нас были уже всевозможные журналы - из тех, что ценою подешевле, содержанием полегче. Вероятно, в них где-нибудь в отделе "Смеси" я встретил заметку об устройстве инкубаторов, но чрезвычайно краткую: она давала мне одну идею и не давала ничего для осуществления ее.
Ах, если бы все авторы этих многочисленных заметок в отделах "всякая всячина" и пр. давали себе надлежащий отчет, в какие дебри иногда может попасть их заметка и какие творческие силы разбудить там! Они были бы не так небрежны, как это ведется до сих пор, и старались бы кратко, но точно дать все существенное о том предмете, о котором взялись говорить!
Я принялся осуществлять свой инкубатор, памятуя только одно, что нужно вместилище, где бы лежали яйца, и возле них какой-нибудь источник тепла. Лучше даже не возле, а именно над ними. В тюрьме было водяное отопление и калориферы. Естественно было сообразить, что если два аналогичных калорифера сооружу я над ящиком с яйцами, устроивши топку (лампу) не снизу, а сбоку, то я достигну своей цели. Я сделал глухой ящик в форме комода, внизу которого выдвигался плоский ящичек с яйцами, а над ним помещалось "водяное отопление". Яйца были добыты свежие от заведующего работами унтера, лампочка куплена, керосин тогда мы брали на свой счет, и операция началась.
Не знаю, как относился к моей затее заведующий, человек положительный и со смекалкой. Унтера же многие - не иначе, как с иронией: "Делает, мол, яичницу и воображает, что у него что-нибудь выйдет!".
На 8-й или 9-й день яйца были осмотрены в овоскоп. Так называется простой прибор, служащий специально для осмотра насиживаемых яиц, который я сам же устроил. Оказалось, что почти во всех яйцах зародыши ясно развились: значит, дело идет не дурно!
Из 15-ти яиц только два были без зародыша, почему и были тотчас вынуты.
Не без волнения затем ждал я рокового 21-го дня. И с еще большим волнением, понятным только в тюрьме, заметил, наконец, первую наклевку: живое существо есть-таки и оно выходит из моей лаборатории!
В конце концов я получил 7 живых цыплят. Остальные 6 умерли на разных стадиях развития и два из них, должно быть, всего за день до конца инкубации.
Едва ли кому еще из куроводов всего света эта инкубация доставила столько бессонных ночей. Благодаря недостаткам аппарата, колебания температуры в нем совершались очень быстро вверх и вниз, в зависимости от внешних условий - жилища и атмосферы, равно как и от нагара на светильне. Днем я почти каждые 1/2 часа контролировал ход нагрева. Ночью же засыпал тревожно, с неотвязной мыслью, как бы у меня все не застыло. А потому просыпался почти ежечасно от беспокойных сновидений, в которых то бегали по мне целые тысячи цыплят, то я давил яйца, то производил пожар и т. д.
Но с выходом цыплят из яиц мои тревоги не только не прекратились, а еще осложнились. Их нужно было согревать и пасти и, значит, посвящать им целый день, т. е. ради них превратиться в курицу.
Ко мне они привыкли с первых же дней и лезли так же, как к матке, за пазуху и всюду, где им казалось потеплее, и сидели смирно только до тех пор, пока видели меня. Когда же я уходил, они поднимали крик, как это делают всегда цыплята, потерявшие матку, и орали до тех пор, пока я не возвращался успокаивать их. Если же я проводил время в огороде в их присутствии, они вертелись у самых ног с полной доверчивостью, не подозревая, что малейший неосторожный мой шаг грозит им неминуемой смертью.
Благодаря какому-то предрассудку, среди публики, незнакомой с делом, цыплята, выведенные искусственно, считаются бесплодными. Такое мнение очень распространено. Придержи-вались его и у нас некоторые, слыхавшие на этот счет кое-что. Из выведенных мною я оставил две курочки при себе, и они скоро доказали, что во всех статьях решительно ничем не отличаются от рожденных естественным путем. И только по-прежнему навсегда оставались совершенно ручными.
Со своей инкубацией я, оказывается, опоздал. Как раз в то время, когда я паял свои калориферы, у нас появились уже взрослые куры.
Прихожу я однажды в Сарай и застаю на коридоре чуть не всенародное собрание. Вся публика стоит в кружок, а в центре круга - живые и взрослые петух и курица, смущенные и изумленные не менее самой публики, потому что им ни разу в жизни не приходилось быть предметом столь явного и даже восторженного внимания и удивления. И не диво! Иной из товарищей ведь больше 10 годов не видывал вблизи и в натуре ни одной живой курицы. А когда петух, не смущаясь обстановкой, внезапно запел по-петушиному, сенсация была полная!
В виду такого неожиданного для меня появления кур, которое без всяких затруднений было разрешено полковником Обухом (их купили у жандармов в счет ремесленных сумм), мои инкубационные замыслы сразу утратили полцены. Зачем я буду стараться, если эта самая Марфутка, как прозвали первую курицу, высидит летом целый выводок без всяких хлопот и в лучшем виде!
Может быть, это охлаждение интереса отразилось и на устройстве инкубатора, а затем и на успехе всего опыта.
Тем не менее первый малоудачный опыт заинтересовал меня. Раз будут у курицы свои цыплята, можно подпустить к ней еще десяток инкубаторских. Все хлопоты по выращиванию, таким образом, становятся ненужными. Но так как мой инкубатор был совершенно не годен, то я устроил другой - на иных началах.
Не буду описывать его. Скажу только, что он был, как я узнал это после, почти точной копией аппарата, изобретенного в XVIII веке Лавуазье, известным химиком, который преподнес его для развлечения Марии-Антуанете.
Известная истина: над чем в старину задумывались гениальные мужи, то теперь стало доступным уму самого обыкновенного смертного.
Этот второй инкубатор ни разу не был употреблен в дело. В нем Вера Николаевна только обсушивала иногда своих новорожденных, вылупившихся под маткой.
Выводить в нем цыплят не пришлось потому, что скоро куроводство расцвело у нас пышным цветом. Первая пара была предоставлена в собственность Веры Николаевны. А затем за это дело взялись такие солидные практики, как В. Г. Иванов и М. Ф. Фроленко, которые познакомили нас скоро в натуре чуть не со всеми куриными породами, которые только известны любителям. По всему двору и всюду бродили у нас и прельщали наши взоры лангшан и виандот, плимутрок и брама, кохинхинки и итальянки. А разговоры между сведущими и заинтересованными лицами велись исключительно на тему о выносливости и носкости той или другой породы, равно как о величине яиц, которые при этом тщательно взвешивались.
Особенно обширно было "заведение" у Фроленки, который предался своему делу со свойственным ему увлечением, построил себе образцовый курятник с толстыми мшеными стенами и одно лето вывел, кажется, до сотни цыплят.
В это время мы стояли уже чуть ли не на высоте современных куроводных знаний, выписывали специальные сочинения, трактующие об этом предмете, и даже целый год получали периодический журнал, посвященный исключительно птицеводству. Правда, журнал чрезвычайно бедный содержанием, хоть и очень претенциозный.
Но над всеми нашими увлечениями, как бы они ни были невинны и даже благонамеренны, всегда висел Дамоклов меч. Говорят, что он висел и вообще над всяким русским хозяином, который не изведал еще, какое хозяйственное благо заключается в конституционных "гарантиях" его личности и его самодеятельности.
Почти все куроводство погибло у нас сразу во время мартовского кризиса 1902 г. И только В. Иванов сохранил свое небольшое стадо еще на 1 год, но без права размножения; Яковлев не мог допустить такого нарушения "порядка". Присланный к нам Сипягиным за три дня до его смерти с разными ограничительными полномочиями, он ни слова не сказал о курах. А когда пришло им время насиживать, он объявил от имени приславшего его министра, которого уже 2 месяца как не было в живых, о чем тогда мы еще не знали, что куроводству положен предел.
Из всех репрессий и запрещений, какие сыпались когда-нибудь на нашу родину, запрещение разводить кур, кажется, можно отметить, как самое оригинальное и самое удивительное.
Как ни кратковременно было наше куроводство, оно все же внесло немало разнообразия в нашу жизнь.
Строительная деятельность расширилась у нас. И хотя мы очень были стеснены в своих клетках, все же владельцы куриного стада ухитрялись создать для него своеобразные апартаменты, согласно своим личным вкусам и намерениям. Постоянное пребывание возле нас домашних животных создавало вокруг иллюзию жизни и домоводства. А периодическое появление цыплят, весьма забавных в первые дни их жизни, вносило сюда даже своеобразный элемент нежности, обыкновенно совершенно чуждый той среде, где отсутствуют дети и вообще существа вполне беспомощные.
Должно быть, одним из проявлений этой эмоции нежности было разведение кроликов, которое предшествовало куроводству. Эти невинные и совершенно бесполезные у нас создания пользовались почти у всех нас особым расположением, главным образом потому, что у них постоянно рождались новые выводки, которые служили объектом няньченья и, может быть, заменяли собак и кошек, этих неизбежных спутников у старых холостяков и дев. Подобный антропоморфизм заходил так далеко, что кроличье мясо не только не поступало к нам в кухню, но и те немногие из нас, кто дерзал таким образом сокращать естественное перепроизводство кроличьей породы, слыли не иначе, как за людоедов. К цыплятам такой нежности уже не питали, и молодые выводки, достаточно подкормленные, поступали к именинному столу. Но на их мясо посягали далеко не все.
Мысль о наиболее рациональном опыте инкубации все же не была заброшена мною. И так как в птицеводной и проч. литературе (например, в журнале "Хозяин") я начитался сведений о надлежащем устройстве аппаратов, то я переделал еще раз свой инкубатор, принявши во внимание все удобства и предосторожности, которые мог осуществить при своих ограниченных средствах. Даже керосиновую лампу из жести я спаял сам. Инкубационный ящик я прокрасил несколько раз масляной краской и придал ему вековую прочность. Но, увы, ни разу мне не пришлось испытать его в действии, так как всякое куроводство тогда же было пресечено в корне.
Уезжая из Шлиссельбурга, я подарил этот прибор священнику (давно уже покойному) и теперь не знаю, куда он делся, и вспоминаю о нем с сожалением.
"В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд, и жажду размышлений".
В 1897 г. мы впервые узнали о том, что в Петербурге существует Подвижной Музей учебных пособий, основанный еще в 1894 г. Где-то в журнале, уж не припомню каком, попалась краткая заметка о нем и о характере его деятельности. Обративши на него внимание, я сообщил некоторым из товарищей мысль о том, что его коллекциями могли бы воспользоваться и мы.
Незадолго пред этим департамент запретил нам получать книги из общественной библиотеки Иванова, на пользование которою полковник Гангарт вначале охотно согласился. Можно было надеяться, по духу времени, что на пользование коллекциями взглянут не так строго. Мы решили (кажется, Вера Ник., Н. А. Морозов и я) позвать Гангарта и предложить на его усмотрение нашу идею.
Тот сразу же и охотно согласился, так охотно, что я даже удивился. Обыкновенно в подобных случаях все же приходилось поторговаться с ними. Здесь же предстояло новшество, из которого "как бы чего-нибудь не вышло"! Но тогда у нас высоко стояло имя "науки", и Гангарт считал себя меценатом ее. Он сам предложил в качестве посредника для сношений с Музеем доктора Н. С. Безроднова и простодушно сознался, что сам он в этих вещах профан и поэтому не может вести дело лично.
Это было нам как раз на руку. Доктор этот еще недавно поступил к нам, и мы знали только, что он добродушный малый. Взялся он за этот нелегкий труд охотно и вскоре же доставил нам по нашему заказу первую коллекцию по минералогии.
Таково было скромное начало. Приступая к нему, мы еще не предвидели, как далеко мы пойдем по пути знакомства с этим Музеем, и тем более не мечтали о сотрудничестве в нем. За минералогией последовали палеонтология, затем геология и петрография, кристаллография, физика, технология, ботаника, зоология и даже география.
Понятно, теперь я не в силах перечислить и половины тех коллекций по названным отраслям знания, которые перебывали у нас. Доктор там записался членом Музея, брал коллекции тогда, когда приезжал в Петербург по своим делам, и, возвращая их при следующей подобной же поездке туда, обменивал там на новые.
Иногда мы абонировались прямо на целую науку, напр., физику, зоологию, и тогда доктору выдавали в Музее по своему усмотрению то, что было свободно и наиболее удобно для перевозки за 60 верст. Иногда же делали разовые заказы на ту или другую определенную коллекцию или вещь.
Плату за пользование коллекциями мы вносили из тех денег, которые были ассигнованы нам на книжные расходы. А чего стоил провоз и доставка, мы не могли судить и только догадывались, что нашему услужливому доктору приходилось здесь нередко обращаться к собственному карману. Сам же он, при малейших намеках на какие-нибудь расходы с его стороны, конфузливо уклонялся от разговора и говорил, что это совершенные пустяки.
Когда мы обращались в Музей впервые, мы думали, что наши сношения с ним будут только односторонними, т. е. мы будем пользоваться готовым, что там есть.
Но Музей еще организовывался и был тогда крайне беден. Многие коллекции, очевидно подаренные, были очень убоги и, так сказать, сами напрашивались на ремонт. Первый обратил на это внимание Н. А. Морозов и начал делать ящики для палеонтологических образцов, приводя их в систему.
Я же лично тогда еще не воображал, что здесь открывается при нашей праздности самое благодарное поприще для приложения к полезному и живому делу наших разнообразных талантов и навыков, которые уже приобретены были во многих мастерствах. Притом же, благодаря тому образованию, которое я получил и которое не давало самых насущных элементарных сведений из области естествоведения,- я и не дерзал приступать к труду, для которого требуется более или менее серьезная подготовка.
Поэтому я очень смутился, когда в один прекрасный день доктор зашел ко мне и сообщил, что в Музее предлагают взять у них большой запас засушенных растений, привести их в порядок и сделать из них несколько школьных гербариев. К счастию, у нас был И. Д. Лукашевич, хорошо знакомый с ботанической систематикой, который знал на память много растений нашей флоры. Имея это в виду, я дал доктору согласие и примерно через неделю получил огромный пук засушенных растений. Большинство их лежало в бумаге без всякого порядка, и весьма многие не были определены вовсе.
Мы засели с Лукашевичем на несколько дней в пустой камере и разобрали этот материал прежде всего по семействам. А затем Лукашевич взялся определять (по Постелю) те, которые были в удобоопределяемом виде. Этот запас был, можно сказать, основным ботаническим фондом для разных будущих гербариев.
Понятно, когда дело у нас наладилось, мы начали сами сушить растения, и не только те, которые росли в пределах наших владений, но и те, которые, по нашей просьбе, приносили нам унтера после своих охотничьих и др. экскурсий. Делали это они иногда из любезности, чаще же за какое-нибудь вознаграждение трудом или натурой.
Для сушенья же мы сначала воспользовались той бумагой, которая освободилась после систематизации музейных растений. Потом ее мы покупали, а когда стали давать нам прошлогодние газеты, употребляли их. Затем, согласно книжным указаниям, понаделали сами прессов для засушиванья и пользовались сначала солнечной теплотой, раскладывая иногда бумагу по всему нашему двору, точно сено для просушки. А потом нашли удобнее обратиться к огневой сушке и сушили и бумагу и прессы над плитой в старой тюрьме, которой мы тогда уже пользовались невозбранно. Более сочные растения я часто сушил утюгом. Тут старались, главным образом, В. Иванов, Тригони, Лукашевич и Вера Ник. И два или три лета целиком мы только и делали, что сушили, т. е. собирали растения, раскладывали их в бумагу, ежедневно перекладывали в новую, сушили сырую бумагу и т. д. При таком постоянном труде и внимании, нам удалось получать прекрасные образцы растений, часто совершенно зеленые, точно они сейчас сорваны.
Потом я узнал, что за один мой гербарий огородных растений, в котором было около 70 листов, на Парижской выставке 1900 г. предлагали Музею 50 руб., и Музей не согласился уступить за эту цену. Конечно, посетителям выставки, видевшим этот гербарий, и в голову не могло прийти, из какой мастерской получено это произведение.
Когда присланные растения были окончательно разобраны и определены, мы приступили к деланию гербариев.
Все мы были совершенными новичками в этом деле и потому после долгих обсуждений решили купить глянцевитой форзацной бумаги, затем разрезали лист на 8 частей и на получившуюся осьмушку величиной немного больше книги обыкновенного формата накладывали растение, слегка прикрепляя его узенькой полоской бумаги, смазанной клеем. Работа шла очень быстро.
Но, когда мы отправили первую такую работу в Музей, нам вернули ее обратно, с сокрушением, но и с уверением, что она никуда не годится. Для образца же нам был прислан 1 лист с приклеенным на нем и пришитым растением, на толстой белой папке - формата вдвое более нашего. Только в таком виде, говорят, листы выдерживают все те жизненные толчки, какие выпадают им на долю при постоянном употреблении.
Нечего делать, пришлось все переработать. По новому способу дело шло уже далеко не так успешно, особенно у лиц, не владевших иголкой и даже не умевших нитку вдевать в нее. Но запас терпения у нас был неограниченный, и мы скоро вошли во вкус этой гербаризации, покупали папку целыми дестями, резали ее, наклеивали, пришивали и таким образом в общей сложности не одну 1000 листов доставили Музею.
Точно также нам прислали два образчика разложенных цветка за стеклами, т. н. пластинки по органографии цветка, и просили сделать по такому образцу из своего материала столько экземпляров, сколько сможем. Эта работ вначале казалась мне необыкновенно трудной. Нужно было самому уметь расчленить каждый живой цветок, не утративши ни одной тычинки, не опустивши из виду ни одной мельчайшей детали его, засушить их в таком виде и затем, при наклейке на место, не потерять ни одной составной части, не положить ни одной лишней и разместить их в естественном порядке.
Дело и здесь скоро наладилось и пошло легко, особенно после того, как я сам научился резать стекла. Всего таких пластинок я один сделал до 1900 штук, хотя далеко не все они пошли в Музей и даже посланные туда не дошли. По крайней мере в отчетах не оказалось коллекции в 200 штук, которую я сдал разом доктору примерно в 1899 г.
Наиболее крупный заказ по столярной части мы получили на лето 1899 года.
Музей только что приобрел в Германии новые физические приборы и препроводил их с железной дороги прямо к нам в общем огромном ящике. Требовалось посадить каждый прибор со всеми его составными частями в особый футляр и врезать его там неподвижно так, чтобы тонкие и хрупкие части не подвергались при передвижениях никакому риску.
Тут все наши столяры принялись за дело, и мы соорудили в одно лето до 40 ящиков, из коих некоторые, как, напр., для электрической машины Гольца, были довольно велики.
Ниже я перечислю по отчетам Музея все, что им получено из наших рук, а пока продолжу свой рассказ по порядку.
Года четыре непрерывно у нас продолжались самые деятельные сношения с Музеем. Доктор оказался человеком весьма подходящим для роли ученого корреспондента. Всегда снисходительный и внимательный, всегда спокойный и обходительный, он с полным усердием и терпением вел это сложное и щекотливое дело и умел обходить всякие подводные скалы, которых, должно быть, было немало на этом тернистом пути. Не знаю, сочувствовал ли он искренно целям Музея, или старался только о том, чтобы доставить нам разумный и продуктивный труд. Во всяком случае он не избегал лишн