сюду носит название Парнасса и занимается предпочтительней других мест семьями гуляльщиков. На каждой увидим толстого штаб-офицера, сидящего рядом с неподвижною своею супругою за столом, на коем стоит прибор глиняный с кофейною водою; муж курит трубку и исполняет власть родительскую над кучею детей, из которых мальчики, подражая солдатам, ворочают палками, как ружьем, а девочки взапуски учатся ходить прямо и приседать, не останавливаясь. Желание занять Парнасс - весьма удаленное от намерения воспользоваться вдохновением поэтического духа и, настроя лиру, воспеть стихами оду. Но прусские офицеры до лиры не касаются и голоса свои употребляют на оглушение полков, батальонов и рот; и я уверен, что если б кто из сих седых воинов и вздумал призвать к себе Аполлона в помощь, то начал бы свое приглашение словом: слушай! Желающий проникнуть в глубину побуждений человеческих захочет, верно, найти, почему предпочтительнее Парнасс другому в саду месту, для чего сидеть на возвышении, а не на ровном месте? Для того, что всякому хочется быть выше других и одним или другим образом, надолго или накоротко, подняться вверх. В сем скрывается пружина всех деяний человеческих, цель нашей жизни, бесчеловечное самолюбие, удостоенное названием желания отличиться - от кого же?- от себе подобных, в сем смысле заключая высокое мнение о себе и унизительное о других. Рассуждая некогда о самолюбии, нашел я, что страх и бедность производят то же самое действие по разным причинам: самолюбие возвышает людей в почести, в чины, в богатство, в знатность всякого рода; страх загоняет людей от воров, от сыщиков, от заимодавцев на верх высоких дерев; бедность, дабы найти жилище и укрыться от непогоды и от стыда, возводит людей в верхние самые домов жилища, даже и на чердаки. И все сии роды людей в разных положениях, кажется, ничем между собою не похожие, лишенные спокойствия, одни душевного, другие телесного, объемлемы равно одним страхом.
Несмотря на стечение и движение народа, гулянья берлинские мало внушают веселья. Везде проскакивает наклонность к чинам, все подобно процессии. Идет ли компания или семья, походит на возвращение с похорон милого человека; увидишь ли одного мужчину, кажется, что он гуляет по приказанию докторскому. Тела в движении, но тела бездушные. Кажется, что все между собою в ссоре, что все переговорено; или были на Вавилонском столпотворении. А если где-нибудь и услышишь, что захохочут, то наверно сбила человека лошадь, переехала коляска через женщину, кого ударил офицер палкою или выученная лягавая собака сорвала, по приказанию хозяина, с кого-нибудь шляпу. Немцы смеются в то время, как мы кричим караул.
В Берлине два театра: один называется Оперою, другой Немецкою комедиею. Оперы я уже не застал, потому что за недостатком певцов оная не была играна. Но мне сказывали, что за несколько лет Великий Фридрих, потеряв с летами вкус к музыке, поставил себе не выписывать более отличных певцов.
На большой площади, называемой Halle des Pendarmes {Пандармский зал (фр.).}, Великий Фридрих построил два здания, из коих одно отдал под реформатскую кирку, а другое - актерам. В этом-то театре и играют всякий день, попеременно трагедии, комедии и оперы. По восшествии на престол Фридриха-Вильгельма театр немецкий пришел в моду, оттого что король любил свой природный язык и часто посещал и сам театр. Декорации и платья весьма стары и бедны. Знающий хорошо немецкий язык найдет в драматических сочинениях более ума, простоты, народной веселости и живого представления обычаев, чем знания нравов людских и искусства действовать страстями. Модный автор в мое время был Шиллер, сочинитель трагедий "Дон Карлос" и "Разбойники". Совершенно национальных пиес весьма на немецком театре мало. Не хотя, может быть из самолюбия, предавать посмеянию свои пороки и своих земляков, авторы предпочитают занимать их у других земель. В трагедии подражают много Шекспиру и употребляют самые сильные способы для произведения жалости, ужаса и смеха в зрителях: в трагедиях - погребения, повторяемые на сцене убийства, конвульсии при последнем издыхании, мертвецы, привидения; а в комедии - пьяницы, уроды, побои, брань, кривлянья. Но прежде, чем чувствовать красоты немецких комедий, должно привыкнуть к образу их жизни и к обычаям, а без того весьма покажутся смешными и странными любовники в виде студентов, любовницы как кухарки, частое на театре кушанье, курение табаку, пьянство, кровати, колпаки, халаты и прочее.
Игра актеров имеет много выражения в пантомиме и движениях тела; жесты им совсем не обычайны. Лучший их трагический актер Флек имеет прекрасную фигуру, голос и лицо. Актрис в мое время не было, и дочь старинного директора театра Деблцна, старая и толстая девка, походила более на мамку, чем на молодую принцессу.
Партер всегда наполнен офицерами, которые из праздности мешают иногда своими громкими разговорами слышать актеров. Вообще публика берлинская не отличается вкусом к театру: она сохранила еще остатки происхождения своего от древних германцев, которые столь много озабочивали римлян и, занимаясь единственно оружием, воевали против людей, наук и художеств. Чувствительность, даже и в женщинах, поставляется в порок; и я помню, когда в последней сцене трагедии "Марии Стюарт", коей отрублена была глава, для лучшего представления сей несчастной кончины за кулисами кидали что-то тяжелое на пол, подражая звуку упавшей на пол головы, одна бывшая в партере молодая женщина упала в обморок, то, исключая ее знакомых, прочие причитали ей сие в жеманство, и один закуренный кавалерийский офицер, с лесными бакенбардами, говорил смеючись: "Страшно, эдакая кокетка!" Если кто из действующих лиц, по содержанию играемой пиесы, лишился родственника, то наверно в трауре, иногда в плерезах и с распущенными волосами. Владетельный принц, министр, генерал, в орденах и в звездах; утром все старики в шлафроках и туфлях. А в трагедии они не во всей точности следуют обычаям и одеянию представляемых народов, и гишпанское платье пригожается на людей всех четырех частей света. Актеры вообще наклонны, хоть в ролях дикарей, не имеющих одежды, сохранить национальные две части костюма - большие сапоги и длинную косу.
Привлекающая всю публику пиеса есть "Граф Валтронг, или Субординация", что доказывает, сколь сильно действует военный устав в Берлине.
С окончания Семилетней войны, доказавшей Великому Фридриху, что он одолжен был жизнию, государством и славою единственно прочности своего войска, сей великий монарх установил ежегодно в разных местах собрания всех своих войск таким образом, что он мог их все сам обозревать и замечать как успехи, усердие и искусство, так и нерадение и неспособности начальников. Для лучшего приготовления не бывших на войне офицеров во всех сих сборных местах производились разные эволюции, что и названо маневрами. Во всяком месте король бывал по 3 дня. В первый осматривал все войска порознь, осведомляясь у них самих о продовольствовании; во второй производил учение каждой команде порознь; а в третий, назнача сам накануне маневр, производил оный в своем присутствии. Из сих мест собраний главное был Берлин, по причине большого количества войска и удобности для иностранцев присутствовать на маневрах. Фридрих Великий располагал так своим временем, что, не продерживая более 4 дней собранных в разных местах войск, поспевал везде, брав только 12 лошадей для себя и своей свиты. Офицеры иностранные должны были испрашивать позволение присутствовать на сих маневрах. Сие делалось чрез письмо, на кое король всегда присылывал ответ с милостивым уважением на просьбу. Для военного и статского и любопытного человека не может быть чрезвычайнее зрелища, как маневры. Я не застал лучшего - особы Великого Фридриха, творца сей победоносной армии; но наследник, следуя по стопам великого своего предшественника, почитал святым долг присутствовать на сих военных учениях. Нельзя себе представить величественнее зрелища 30 тыс. человек, живых, обращенных в машины, двигающихся по сигналам. Молчание и тишина, шум и треск от орудий, пыль, дым, огонь, движение, скачки, топот лошадей - истинное изображение сражения, преставление света. Тут множество конных фельдъегерей сохраняют порядок, не допуская зрителей быть замешанным в движение военных, и редко бывают другие происшествия, кроме тех, коим воспрепятствовать невозможно, как то: от испуганных лошадей, от глупости кучеров и прочее. Ни одни не проходят маневры без приключения с каким-нибудь французским офицером. Вообще они дурные ездоки, но самолюбивее, живее и любопытнее прочих. Лошади у всех иностранных наемные и большею частию дурные. Гусары же прусские стараются, когда делают рассыпные атаки, захватить француза, испугать лошадь, сбить его долой. Все сие исполняется во мгновение ока, и бедный француз, менее сбитый, чем испуганный и пристыженный, браня немецкую нацию, удивляется всегда крепости своей в седле.
После маневра все полки и команды проходят парадным маршем мимо короля, и в последний день раздается малое число награждений генералам и батальонным командирам, замеченным в особливой исправности. Сим поддерживается усердие отличить себя - махина военная, и старый воин надеется столько же и на мир, как и на войну, выдавая за философию и человеколюбие отвращение к кровопролитию и лаврам.
Невероятно, какое необычайное сделается движение в Берлине во время сих маневров. Утром 30 000 человек войска, половина города и сотни иностранцев, выходят из Берлина и возвращаются обратно. Потом везде званые обеды, гулянье в парке и в окрестностях города; ввечеру балы; суета иностранных офицеров расспрашивать, узнавать, доставлять планы, мемориалы. В день последнего маневра многие солдаты ночуют за 30 верст от Берлина, потому что их тотчас распускают по домам на 10 месяцев. Привычка делает то, что старые прусские офицеры, служившие в Семилетнюю войну, почитают ежегодные маневры за кампанию, придают всему важность; иные обходятся дурно с женами, воображая у себя дома, что они стоят на квартире; другие, садясь на лошадь, чтоб стрелять холостыми патронами, прощаются с детьми. Обыкновенно при наступлении маневров пишутся духовные завещания, то есть распределение благоприобретенного движимого имения, как то: халата, трубки, старой лошади и хлопушки, убивающей мух.
Меня уверяли, что один раз на бале побранились два генерала за то, что следствием утреннего маневра один другого взял в полон и удивился, увидя его при шпаге и на бале вместе с собой.
Ничего почтеннее быть не может, как г. Мелендорф в ту минуту, когда он, при начатии маневров, сбирает вокруг себя подчиненных ему начальников и дает им свои повеления; оттого ли, что я вообразил видеть в Мелендорфе подражание Фридриху, или и самые Мелендорфа дела заслуживали отменное уважение, но я всегда в сих приказаниях, одушевленных видом и подкрепленных победоносною рукою, казалось, будто слышал и глас победы, забывая, что приказать и исполнить суть две вещи разные.
На сих маневрах примечания достойно подозрение Великого Фридриха. Позволя быть на маневрах офицерам всех наций, он никак не хотел, чтоб были цесарские, и для сего от полиции всегда осведомлялись по домам, нет ли какого-нибудь скрытого или под чужим именем австрийца. Непонятно, для чего сей великий муж хотел сделать тайну из публичного учения, зная, что всем маневрам делаются планы и что они соделываются известными.
На потсдамских маневрах наследный принц был в своем месте, то есть командовал взводом, быв штабс-капитан в первом гвардейском батальоне. Какое одобрение молодым людям! С каким жаром всякий из них должен исполнять свою должность, имея сверстником в чине и соперником в ремесле того, кто со временем будет его государь.
Сердце мое столь было в восхищении, что не помню, снял ли я шляпу пред принцем. Но он, быв занят своим делом, вероятно, сего и не приметил. Обратясь тотчас мыслию к преобразителю великого и славного отечества моего, не мог понять, как могли найтися злодеи, восставшие против Петра Великого, того государя, который, мысля единственно о славе России и клоня к тому все свои мудрые намерения, для поощрения военной науки был сам барабанщиком; для построения флота был плотником; для спасения погибающих подданных не щадил своею жизнию.
Ничего лучше не может быть выдумано, как пикники, для соединения многих людей вместе для веселия не убыточного. Трудно отыскать, когда сии приятные собрания восприяли свое начало. Оно, верно, теряется в пыли и потемках древних веков, в кои все почти люди боятся заглядывать, опасаясь, чтоб не замараться и обо что-нибудь в темноте не убиться. Одна лишь почтенная и скучная старая добродетель, опасаясь, чтоб не задохнуться и вовсе с своим удушьем, отправляет должность швейцара у ворот здания сего мира; и несмотря, что рассудок часто и строго ее наказывает за самовольные отлучки, но по слабости лет и по любопытству, сродному женскому полу, часто показывается в мире в свите всякого рода людей без разбора; но нигде не уживается, а всегда возвращается в виде распутной женщины, ободранная, обиженная и прогнанная. Никто не имеет в ней нужды надолго, а всякий хочет, чтоб она при нем была. Сия бедная, почтенная словом, а не делом, добродетель призывается столько же часто, сколько и прогоняется, только б ее увидели; и если она живет, то живет на содержании многих пороков и страстей, как то: гордости, упрямства, хитрости, притворства, которые, завладев насильно ея правами, дают кой-что за доверенность делать все вместо ея; а она до того доведена, что ни в чем спорить и прекословить не будет.
Настоящие пикники те, на кои всякий, в назначенный час и место, принесет свое кушанье и питье. Но от затруднения в выборе, от недостатка способов, а более для избежания голода, сии пикники рушились. Затейливый немец, вместо того чтоб принести питательное простое блюдо, на последние деньги заказывает пирог, в который сажает мальчика с приготовленною речью, или воробьев, деревянного гуся, каменные фрукты; а вместо вина бутылку, из коей забьет огненный фонтан, коль скоро откупорится, и прочее. Всем сим шуткам смеются самые короткие и близкая родня; прочие же, говоря сквозь зубы, что выдумка хороша, внемлют гласу голода, из пустоты желудка исходящему.
Для прекращения всех неудобств от сборных блюд и для сохранения на пользу остроты выдумок ума теперь, когда кто затеет пикник, то, собрав общество знакомых или знакомиться желающих людей, избирает место, обыкновенно за городом поблизости, заказывает там обед или ужин, и компания, съехавшись, пьет, ест, веселится; являются музыканты; все танцуют. В конце ужина распорядитель сбирает с каждого кавалера следуемое за угощение. Дамы ничего не платят. На самых лучших пикниках больше не приходится 1 рубля с персоны. Если кто есть в компании побогатее, то подчивает на свои деньги вином; и я помню, сколько на несколько дней я наделал шуму тем, что, быв на пикнике, подчивал спаржою, пуншем и нанял, по причине сильного дождя, 8 фиакров развести по домам тех, у коих не было экипажей.
Весьма легко всякому человеку с здравым рассудком и природным расположением ума к замечанию получить в скором времени истинное понятие о нравах народных; и сколь трудно узнать совершенно нравственность каждого, столь легко познать общую. Для сего должно замечать все и быть без предубеждения, которое почесть можно моральным параличом.
Несправедливо бы было заключать о жестокосердии пруссаков по тому, что в Берлин приглашают на экзекуцию, как на гулянье; что кучера радуются, если, проехав с каретою близко пешехода, испугают его; и что смеются над теми женщинами, кои в театре прослезиваются в трогательных явлениях. Но нельзя, однако же, определительно основать чувствительность прусскую. Есть причина во всех землях, уничтожающая добрые движения души и сердца,- бедность. Она еще больше над людскими деяниями имеет влияния, чем холод. Кто из нас в 25 градусов мороза, тепло одетый и с озябшим лишь одним лицом, остановится для подачи милостыни. От беспрестанного желания соделаться из бедного богатым проистекает равнодушие к несчастным бедным. Всякое сильное напряжение ума, волнение страсти, печальные от зависти размышления наполняют сердце нечувствительностью, обращение грубостию, ум колкостию, язык дерзостию. Вот положение большей части берлинцев. Присовокупите к сему самолюбие их военных, надменность их дворянства, неприятное положение презренных мещан - и картина нравственности берлинской само собою начертается. Доказательство, что веселье у пруссаков не есть вещь общественная, есть то, что те, кои хотят забавляться, стараются скрыться и потаенно соглашаются где-нибудь отужинать или потанцевать. Несмотря на наружную важность, внутренне всякий почти берлинец не откажется попить и поговорить откровенно - качество, сродное всем пьяным немцам. Обходясь весьма коротко со многими разных состояний жителями в Берлине, не заметил я в них ни отменного уважения к добродетели, ни презрения к пороку. Все делается по привычке и по размышлению. Время заглаживает, как и везде, преступления, пороки, вины и мерзости. Знатное имя и деньги много действуют в Берлине, и публика скорее простит генералу посрамительный проигрыш 10 баталий, министру предательство отечества, барону все пороки, чем бракосочетание именитого человека с неизвестною добродетельною девушкою.
Развратность женщин весьма ощутительна. Быв осуждены жить в таком месте, где мужчины охотнее употребляют силу, чем нежность, дабы им понравиться, оне предпочитают иностранных своим землякам. Оне чувствительны к любезности иностранных, к богатству и к чванству, большие охотницы до романов и избирают, для наслаждения воспламененных воображением чувств, предпочтительнее другим англичан, имея в виду Памелу, Клариссу, Софью Вестерн и прочих, жертвуя подражанию сих известных в любви героинь честию, правилами, стройностию тела и легкостию, и спокойствием остатка жизни. Кокетство у берлинских женщин простое, и как они не любят терять времени попустому, то роман их и кончится при самом введении. У знатного дворянства женитьбы делаются по расчетам, у офицерства - по нужде, а у мещанства - по необходимости иметь хозяйку в доме для смотрения, подобно как собаку для воров, кошку для мышей. Связей дружеских трудно приметить, оттого, что в роде знатных их обыкновенно не бывает, а в прочих если оне и существуют, то за недостатком случаев остаются безгласными. Связи у офицеров, как у молодежи, основаны обыкновенно на развратности, у купцов - на интересе, а у женщин - на союзах вредить от зависти или мщения. У двора, в купечестве, а особливо у французских колонистов, обращение вообще учтивое, приятное; у военных несколько грубое от надменности; гораздо более простоты, чем обману и хитрости. Нет ни русского гостеприимства, ни французского приветствия, ни английской гордости. Но что ни город, то норов, и говоря о Берлине как о человеке, можно в нашем смысле сказать, что он добрый мужик.
Расстояние от Берлина 21 верста. Дорога идет чрез лес по песку, коим окружен Потсдам. И несмотря на возвышения, заливы и множество разных предметов, Потсдам, кроме слепых, весьма печальное для всех место. Покойный король, основав место своего пребывания в Потсдаме, украсил его многими домами с великолепными фасадами. Но город без торговли, без роскоши не может процветать. Кроме войск нет жителей в Потсдаме. Наружность его - великолепная декорация, внутренность - казармы. Приходный иностранец должен думать, что Потсдам завоеван, жители истреблены и солдаты заменили оных. Я видел дом великолепный, с палладевым фасадом; из окон висели и сохнули чулки и белье солдатское. Нет во всем городе более трех экипажей, и, пробыв в нем несколько дней, остается лишь в памяти грустное напоминование, совокупляющее вместе разоренные огнем и мечом города, землетрясения, разрушившие Лиссабон, Мессину, Калабрию, необитаемые песчаные степи африканские. Если б у меня не осталось в памяти дома, где на королевском содержании воспитываются 300 солдатских детей, то бы, принимая город Потсдам за план, с трудом уверить бы мог себя, что он существует.
Среди города, у пивовара, король Фридрих Вильгельм, быв наследным принцем, нанимал этаж за 30 талеров и жил в оном. На дворе, в маленьком садике есть беседка, в коей он узнал о смерти своего деда.
Название сие дано столь же несправедливо, как на проезжей дороге стоящим домам - мой покой; дачам, где хозяин ни дня, ни ночи душевно не имеет покоя - уединение; пребыванию злобы и зависти - сельское благополучие и тому подобные. Могло ли быть без заботы пребывание великого государя, который посвятил все часы своей жизни на управление народом, от Царя Царей ему вверенным, поддерживал славу свою и подпорою победоносной армии сохранял равновесие политической системы. Сан-Суси по себе не что иное, как загородный дом холостого богатого господина. Охотники до картин и до оранжерей уделяли бы несколько часов на осмотрение сего места. Но, служа слишком 20 лет уединением великому коронованному мужу, обращает на себя внимание мудрого и глупца. Один ищет дух, наполнивший Европу своею славою; а другой дивится, как оная вмещалась в столь малое создание. Для умного, чувствительного, пылкого и добродетельного, Сан-Суси то же самое, что на Васильевском острову дом Петра Великого, Монплезир в Петергофе. Я никогда об одном из сих государей не помышлял, чтоб другой не представился с своими великими делами. Обоих почитаю, но боготворю Петра, истинно великого во веки веков. Он, с помощию Божию, вложил ум и душу в народ свой, воззвал его из пучины невежества на высоту славы и первенства, свершил многое, но оставил еще больше оканчивать преемникам своего престола. Я сержусь на короля прусского за всех убиенных россиян в Семилетнюю войну. Мы оба правы; он защищал престол свой, а я сокрушаюсь о кончине соотчичей своих.
Дом в Сан-Суси столь мал, что весь состоит из 7 комнат: передняя, галерея, столовая, концертная, она же и приемная, и кабинет, спальня и 2 маленькие комнаты, где стоят шкафы с книгами. Вот в чем жил не тесно Великий Фридрих. Такой дом едва ли теперь может быть вместителен русскому дворянину, имеющему 10 тысяч доходу. Покойный король охотник был до статуй и до картин; не быв знатоком, хотел их иметь, накупил и был обманут. Между статуй замечательны: медный Антиноюс, настоящий древний, и мраморный Меркурий, работы славного Пигаля, а между картинами Рембрандтов Моисей, разбивающий скрижали Завета.
Вид из Сан-Суси мог бы быть приятен, если б искусство могло примениться в природу. Оранжереи приделаны в несколько ярусов к горе, и тут росло множество самых лучших и редких плодов, до коих король был охотник и кои он по выбору людей посылал им в гостинцы и в знак своего благоволения. По другую сторону сада большой дворец, стоящий пустой. Он называется новый Сан-Суси. В нем также много картин. С начала его построения, вскоре по окончании Семилетней войны, король сбирал в него на несколько времени всю свою родню, давал праздники, и когда ему праздники и родня начинали скучать, то он уезжал в маленький свой дом, и гости, за ним вслед, разъезжались по домам. Я мало смотрел строения, сады и украшения Сан-Суси; я все как будто ожидал встретить где-нибудь в оном Великого Фридриха. Но я приехал поздно; видел его мертвого - сидящего и в гробу. Вечная ему память! Я был четыре раза в Сан-Суси и всякий раз, возвращаясь из оного тихими шагами, оглядывался назад, удаляясь с грустию, как будто от места пребывания обожаемого предмета.
В Сан-Суси в саду есть кладбище любимых королевских собак. Над каждою мраморная доска с надписью.
Картина сия, величиною четверти в три, представляет ту минуту, в которую гр. Горн арестован дюком Альбою, судим и осужден на смерть. История его и все современники свидетельствуют, что сей достойный лучшей участи вельможа занимался игрою в то самое время, когда пришли за ним вести его на место казни. Он просил начальника дозволить ему доиграть партию, занялся ею, окончил и пошел окончить жизнь свою.
Сию-то минуту изобразил сверхъестественно живописец. Напереди сидят в белом платье гр. Горн и играющий с ним; подле два зрителя и начальник стражи, за осужденною жертвою пришедший; вдали у дверей толпа вооруженных людей. Граф Горн, преданный весь игре, нерешимо наносит руку на пешку и показывает выражением лица, что сей удар будет решительный к его выигрышу. Играющий с ним взирает на него с видом сокрушения, удивления и восхищения; живо кажется, что он боится шашки, которой Горн ступить хочет, дабы отсрочить еще, хоть несколько, минуту конца партии и его жизни. Два зрителя смотрят на чудное сие явление с глазами, слез наполненными; начальник стражи - в удивлении. Граф Горн хочет выиграть партию, а те все желают, чтоб он играл несколько дней, годов - до конца жизни. Ум живописца виден и в том, что вооруженный народ отдален и в тени: они не могли бы постигнуть великодушие Горново, не могли бы скорбеть,- о, нет, дивиться ему. Сколько подобных сим людей, коим вечно должно бы пребывать в темноте и коих напрасно освещает солнце своими блестящими лучами!
Я четыре раза был в Сан-Суси, и с трудом отходил от картины Тельбурговой, и всякий раз, навеки прощаясь с гр. Горном, находил в его спокойствии долг почитать добродетельную душу и геройственный дух его. Изображение его впечатлелось в памяти и в сердце моем, и я могу всякий раз столько же легко его себе представить, как вид милых мне, благодетеля, друга верного. Достоин Горн столь великого живописца: он воскрешает его на память людскую после двух веков забвения.
Когда бы мой несчастный брат, обретший смерть в 18 лет на водах финских, имел свидетелем своей кончины Тельбурга, то бы и он соделался любви достойным соотчичам своим чувствами усердия и любви к отечеству, за кое жаждал сразиться. Но имя его, храбрость и добродетели забыты в суетливом свете. Один я, лишась в брате друга, равно буду любить, почитать и оплакивать его.
Я жил в доме у швейцара. Один из его земляков, доверенная особа Фридриха Вильгельма, прислан был в Берлин к генералу Мелендорфу с известием о кончине короля и о вступлении наследника на престол. Исполнив препоручение, от короля ему данное, зашел к моему хозяину и, выпив с горя и с радости по бутылке вина, рассказывал многие подробности о Великом Фридрихе. За 20 часов до его кончины он встал, по обыкновению, призвал секретарей, выслушал дела, приказал, что отвечать, и в ожидании их возвращения почувствовал слабость, упал в обморок и перестал царствовать. Его положили в постелю. Дух стал заниматься, и последние слова, изшедшие из уст его, были к лейб-гусару, за ним ходившему, который хотел уложить ноги его: "Оставь, теперь уже все равно".
Находившиеся тут министр Герцберг и генерал-адъютант гр. Герц послали тотчас к наследнику, который приказал извещать себя всякие 10 минут и в полночь, изнурен быв беспокойством и печалью, одетый, лег в беседке и заснул.
Между тем, слабые остатки жизни Великого Фридриха мало-помалу исчезали. Дух его, оживляя престарелое тело, с трудом расставался с миром, наполненным его славою и делами. В час по полуночи испустил последнее дыхание, и великая душа сего героя, наряду с прочими, вознеслась пред суд Всевышнего. Целый час предстоящие, от ужаса и сокрушения, не могли верить, чтоб государь их не был еще в живых; но видя тело бездушное и неподвижно закрытые те глаза, кои все видели, решились уведомить Фридриха Вильгельма, что дядя перестал быть королем, а он - наследник. Известие сие в несколько минут дошло до места его пребывания в Потсдам. Швейцар, о коем я говорил, вошел в беседку, в коей он заснул, с трудом мог его разбудить, говоря громко: "Ваше Величество, король скончался". Фридрих Вильгельм, сказав: "Наконец он умер",- встал, сел на лошадь и поскакал в Сан-Суси. Вошел в ту комнату, где было одно лишь бездыханное тело его предместника, поцеловал его руку и залился слезами.
Швейцар возвращался в Сан-Суси, и мне пришло вдруг на мысль туда же с ним ехать. Он сперва нашел было причину мне отказать, как иностранцу. Но, согласясь со мною, что в подобном происшествии от общего волнения никто меня и не заметит, протянул руку и, милостиво посадя с собою в коляску, велел сколь возможно скорее везти в Потсдам; и мы, переменив на половине дороги лошадей, переехали 20 верст в 2 часа и 30 минут - вещь в Пруссии непостижимая и возможная единственно при смерти королей, при набеге неприятелей или с закусившими удила лошадьми.
На дороге все осталось в тишине. Крестьяне работали, дети в селениях играли, скотина ходила спокойно в поле. Что было более Великого Фридриха на свете? Бытие его пресеклось, но ни мало вокруг него не нарушило порядка дневного. Сколь мало существо человека! Землетрясение, гром, дождь, вихрь приводят все в беспорядок, а смерть Великого Фридриха ничего не расстроила.
Мы приехали прямо к Сан-Суси. Первое необыкновенное зрелище были часовые, у подъезда и у первых дверей стоящие. Сие чрезвычайно, потому что во всю жизнь королевскую у него не было днем ни единого часового, а по прибытии зари в Потсдам, в 10 часу, с главного караула отряжался капрал с 4 рядовыми, кои, сменяясь по одному человеку, стаивали на часах у дверей от саду, не для безопасности, а для соблюдения тишины и доставления покоя трудящемуся весь день их государю. Прошед две комнаты, вошли мы в спальню. Я с почтением обратил невольно глаза на альков, в коем стояла кровать, полагая, что тут лежало тело Великого Фридриха. Но в самое то же время увидел нечто походящее на человека, сидящего в креслах и покрытого синим плащом. Тут холодный пот покрыл мое лицо, не от страха, потому что я мертвых до сих пор не боюсь, а от пронесшегося мгновенно размышления, что тот, кто был столь достойно велик, преобращен в ничто и сокрыт от глаз людских, яко предмет обезображенный. Никогда бы я не имел духу просить, чтоб его открыли, дабы взглянуть хоть раз, и то в первый и последний, на почтенного мертвеца; но швейцар, мой товарищ, обратясь к гусару, коего мы застали тут в комнате свое платье надевающего, спросил: "Можно посмотреть покойника?" - "Для чего нет?- отвечал бесчувственный слуга.- Я его всем показываю". И за сим словом, потянув плащ, открыл нам лицо и корпус Великого Фридриха. Тело мое, повинуясь чувству души, уклонясь по земли, отдало последний долг сему великому мужу. Я, на него устремясь, спешил смотреть, не помню, долго или коротко; но, увидя, его до сих пор еще не забыл. Волосы его, довольно густые, были все белые; лицо осталось совершенно такое, как изображается на всех портретах; на одной стороне рта губы немного крепко были сжаты, натурально, или, может быть, от тиснения при снятии с лица формы. Спокойствие, величество и геройство остались в чертах лица мертвого Фридриха. Он казался быть во сне; но жизнь его останется вечно наяву. Глаза, коими он заставлял себя любить и бояться, коими он выведывал истину и открывал тайну в глубине сердец, глаза, коих быстроты ни один взгляд сносить не мог, глаза сии были закрыты, и луч гения не сиял из них более. Неподвижен, преисполнен жалости и удивления, я все смотрел на мертвого героя, все чувствовал, быв горестно тронут и раздражен, огорчен тем, что не застал его в живых, не узнал взгляда его и не слыхал голоса; и озлоблен вновь, что гнусному служителю дала смерть право показывать героя. Не застав Великого Фридриха в живых, я рад был смотреть на мертвого час, день, неделю. Сколько трудов, издержек, домогательств, дабы увидеть человека случайного, достопамятную бумагу, место славного сражения, махину, модель! А я наполнял свои чувства зрелищем редкого государя, совершеннейшего из людей; но вдруг гусар закрыл Великого Фридриха опять плащом и сим, яко завесом смерти, сокрыл его от глаз моих навеки.
Пришед в себя, употребил я оставшееся время на рассмотрение всего, что находилось в комнатах, в коих постиг смертный час героя европейского. На столе в зале лежали 3 книги - Цицероновы речи на латинском и французском языках, Сократов разговор о бессмертии души и маленькое на французском языке неизвестное сочинение под заглавием "Последние часы монарха и земледельца". Может быть, при конце жизни красноречие Цицероново разгоняло тоску мудрого страдальца. Если Сократ не уверил его в бессмертии души, то по крайней мере сам он не мог иметь сомнения насчет своей славы, и в сравнении при конце жизни государя с земледельцем имел он, может быть, утешение. Он без страха ждал смерти, и она, повинуясь определению всевышнему, пресекла жизнь Великого Фридриха в одно мгновение ока с тысячами недостойных быть, неизвестных людей. Пол в спальне обит зеленым сукном, которое было старо и все в пятнах, загаженное тремя собаками, кои завсегда при короле бывали. В приемной между двух окон стоял стол, на коем король обыкновенно писывал; на нем лежало множество перьев, из коих я одно взял с собою и берег, как вещь редкую, полагая, что оно бывало в руках, умеющих столь хорошо править государством. На столе стоял портрет без рамы императора Иосифа, а король, любя и уважая его, говаривал: "Этого молодого человека не должно терять из виду". Занавески у окон зеленые, штофные, совсем были замараны чернилами, от того, что король обтирал об них перья. Я ничего не говорю здесь о его гардеробе: он почти весь был на нем. Не было человека беспечнее и меньше пекущегося о чистоте, как Великий Фридрих. Когда ему докладывали, что не было у него рубашки, он говаривал: "Велите сшить 13 дюжин". Мундир нашивал до износу и всегда, видя, что он уже в дырах и в пятнах, с огорчением расставался с ним.
Швейцар пригласил меня ехать в Потсдам, где он имел исполнить некоторые препоручения. Я там сидел за столом, где обедал {В рукописи неразборчиво.}... Возвратился в Берлин, и все видел безутешно пред собою мертвого Фридриха, и думал опять видеть его пред собою, когда, возвратясь чрез два года в Сан-Суси, нашел другого короля и других людей.
Истинные и притворные охотники до древностей говорят тысячи слов и пишут сотни тяжелых книг для обнародования и выражения их отчаяния о разрушении временем и невежеством памятников древних веков. Они сокрушаются о вещах и людях, единственно им известных по преданию, и, принимая участие в великих людях и делах, стараются дать и о себе высокое мнение и обратить людское внимание. А я в себе и сам для себя сожалел о смерти Великого Фридриха; я желал, чтоб он, как и дела его, был бессмертен. Молодой воин может взять себе в пример графа Румянцева, князя Суворова; стихотворец - Ломоносова, Хераскова, Державина; государь может взять в пример того, в коем зависть и хула нашли одне лишь добродетели.
Сей залог верности беспредельной народа к государю - источнику милостей к верноподданным, основание благоденствия, почитается первым долгом, первым жертвоприношением государю, на трон восшедшему. Здесь сей столь важный обет умов производится слишком скоро.
Скорая присяга новому государю нужна в Пруссии потому, что треть войска составлена из вербованных и силою взятых: то они и приобретают паки свободу - скорее идти на большие дороги, чем возвратиться в родительские домы.
Полки были собраны, заключили присягу. Я ожидал более чувствительности от сослуживцев Великого Фридриха, коего дела и имя служили главным украшением его войска. Но я отдам с удовольствием справедливость гг. Мелендорфу и Притвицу. Один достоинством обратил на себя внимание великого государя и возведен за услуги на вышний степень почестей военных; другой после Цорндорфской баталии, жертвуя своею жизнию, спас жизнь короля, в большой опасности от наших казаков находящегося. Король за сие, по окончании войны, наградил его большим, по-тамошнему, имением и всякий раз, когда речь бывала об опасностях, в коих во время Семилетней войны находились государство и особа его, говаривал: "Шуленберг управлял доходами и расторопностию своею умел доставлять королю деньги в самые отчаянные времена, Мелендорф спас Пруссию, а Притвиц - короля".
Сии-то два престарелые воины, Мелендорф и Притвиц, украшенные сединами и почтенною службою, присягая с достодолжным благоговением новому государю, проливали горькие и нелицемерные слезы. По окончании церемонии они, подошед друг к другу, обнялись и разошлись безгласно. Зная их, не трудно угадать, что они хотели сказать: "Мы лишились оба государя, благодетеля и творца нашего,- пребудем верны памяти его, отечеству и наследнику престола".
В сей день было много шуму и движения. Солдаты кричали всякий на своем языке: немцы: "Vivat der König!", русские: "ура!", англичане: "huzza!", французы: "vive le roi!"
Сия присяга касается лишь до военных. Прочие же классы в Берлине присягали по возвращении короля из Кенигсберга, где он короновался. Народ собран был на площади пред дворцом. Сперва во внутренних комнатах присягнули первые чины; потом допущены иностранные министры для принесения им поздравления. Наконец король, имея по правую сторону сына своего, объявленного наследником престола, показался на балконе, и весь предстоящий народ стал присягать, повторяя клятвенное обещание за читающим оное посреди их, и, окончив, вскричал троекратно: "Да здравствует Фридрих Вильгельм!", повторяя за герольдом, в рыцарском платье, с опущенным шлемом, одетым, на белом коне, и величественно, неожиданно появившимся из больших ворот дворца. Герольд был придворный берейтор, а конь старая манежная лошадь, и способом преобразования удивили публику оттого, что она их не узнала. При сем случае я заметил неуважение берлинцев к дамскому полу. В продолжении сей церемонии много раз принимался идти дождик. Сидящие на лавках деревянного амфитеатра, не совсем знатные дамы поднимали парасоли для предохранения от вышния влажности своих голов и платьев. Но сидящие позади их кавалеры, натуральными тростями хлопая по распущенным парасолям, принуждали опускать их и подвергали дам мокрому беспокойству.
Тишина при читании присяги придавала важности сему позорищу и ужасу звуку тысячи голосов, вдруг исходящих. Казалось, сей шум исходил изнутри обширной пустой пещеры. И народ походит на пустоту, ничего, кроме шуму, не производящую; а шум зависит от того, кто заберется в пещеру.
Имя сего человека соделалось известно по принадлежности Великому Фридриху так, как имя любимой аглицкой его собаки. Лукезини благородного происхождения, из города Лукки, одаренный острым разумом, пылким воображением, с большими знаниями, поехал путешествовать, сделался в Берлине известен Фридриху, имел счастие понравиться ему приятностями своего разговора, был приглашен остаться в Сан-Суси, поселился в Потсдаме, женился на богатой купчихе и пробыл 3 года до конца жизни Великого Фридриха единою ею беседою и занятием разговорами о произведениях ума человеческого. Жизнь сия была бы должностью претяжкою, если бы не услаждаема была лестною наградою быть собеседником столь знаменитого короля и заступать место Мопертюи, д'Аржанса и Вольтера. Лестный был для Лукезини прием, когда он, по смерти Фридриха, появился в Берлине. Фридрих Вильгельм сказал ему, при первом свидании, что он не забудет в нем друга дяди, и сдержал слово. Воображение, что он столь долго и близко был у обожаемого государя, привлекало к нему особенное внимание и уважение. Его принимали и расспрашивали с великим любопытством. Казалось, что будто он тайная записная книжка, в коей Великий Фридрих заключил свои последние мысли; и слишком месяцы, с утра до вечера, его столько же мучивали вопросами, как курьеров, приезжающих с известиями о решительных победах. Вид его незначущ, обхождение умное и ловкое, манеры несколько национальные, лицо походит на белку. Все вообще его считают за умного и ученого человека, что он после доказал, быв употреблен с успехом в важных делах; и хотя он стал известен потому, что был близок к Великому Фридриху, однако же его не должно наряду ставить с теми, коих бытие потому лишь людям стало известно, что они были близки к знатным особам.
Сей человек, сын славного Мирабо, сочинителя "Друга людей", известный сперва своим распутством, неистовством и жизнию, похожею на Жилблаза, был в мое время в Берлине, употребленный от Версальского министерства для доставления новостей, из коих большая часть проистекают из плодовитого пера голодного сочинителя. Мирабо, следуя принятому обычаю подобных себе, для заслужения внимания, или, лучше сказать, спасая себя от неизбежного презрения людей к бедности, нанимал большой дом, имел любовницу, кою выдавал за знатную женщину, в него влюбленную, одет пышно; и я его никогда иначе не видывал, как распудренного и расчесанного, и больше в виде итальянского шарлатана, чем благородного, умного человека. Фигура его была довольно безобразна от толстоты корпуса и головы, рябого лица и гноем покрытых глаз. Никто не был такой охотник говорить, как он, и речи его не всегда бывали с концом. Голос его был громок и чист, красноречие свободное. Он любил примешивать анекдоты и острые слова других, отчего часто повторял давно уже известное. Я помню, как он один раз за столом у министра Герцберга, говоря один во весь обед, спросил у английского посланника: "Милорд! Что вы о сем думаете?" - "Ваши речи делают честь вашей груди",- отвечал холодно англичанин. Как ни был бесстыден Мирабо, но в присутствии гр. Румянцева бывал молчаливее, опасаясь острых его шуток и неожиданных вопросов. Мирабо жил слишком год в Берлине; хаживал часто в библиотеку для выписок; в обществах бывал редко, на гулянье всякий день. При вступлении Фридриха Вильгельма на престол он ему написал поучительное письмо, коего начало было таково: "Ты, король, внемли мой глас". Но король притворился глухим и безграмотным, то есть не услышал гласа Мирабо и ничего ему не отвечал. Переписка его с министерством или, лучше сказать, с Калоном напечатана и составлена вся из бреду, сплетней и неистовств. Дерзость сего человека была видна во всех его писаниях, и казалось, что добродетели знаменитых особ раздражали еще более его злость и безрассудно заставляли употреблять против них клевету и гнусную ложь. Оставя Берлин, сей необыкновенный человек умом, красноречием, злостью, дерзостью и пороками уехал на несколько времени в Брауншвейг, где привел в порядок заготовленные им материалы, кои издал после под названием: "Картина Прусской монархии". Приехав в Брауншвейг и живучи с ним в одном трактире, я имел случай видеть его еще чаще, чем в Берлине, и, узнав еще лучше, могу уверить, что все, мною об нем сказанное, есть совершенная истина.
Сей почтенный муж слишком уже тридцать лет первым министром иностранных дел; живет одним лишь жалованьем, которое весьма умеренно; делит время между дел, чтения и добрых дел. Всякий день его жизни рождает в его соотчичах новое содрогательное напоминовение о его старости; они видят его дряхлость, но хотят, чтоб он еще долго жил. 30 лет Фридрих Великий, имея совершенную в нем доверенность, считал его вернейшим своим подданным, а отечество - за вернейшего из своих сынов.
Большие познания статистики и истории составляют достоинство сего министра. Он был употреблен Великим Фридрихом при замирении Губертсбургском. Слог его, как немецкий, так и французский, тяжел и неясен; вид и обхождение его неприятны. Наружностью он более походит на профессора, чем на государственного человека. Одежда его нечиста, и когда он где появляется, то менее походит на ученого, выходящего из своего кабинета, чем на медведя, вылезающего из своей берлоги. Скромность его так велика, что он готов, встретившись, здороваться на письме, дабы не сказать чего-нибудь лишнего. Самовольно занимая себя беспрестанно, отделяет, однако ж, в воскресенье на забаву послеобеднее время и ездит в мерзком экипаже в загородный свой дом, в близком от Берлина расстоянии. Там веселится зрением на сад, в коем он соединил, по его мнению, все красоты природы на 3 десятинах. Там маленький березовый лесок представляет все китайские и английские сады, зверинцы и леса дремучие; липовая узкая аллея на 50 шагах занимает место всех регулярных садов европейских и равняется с Версальскими, Ленотром насажденными; две подстриженные, почти засохшие ели, представляющие одна льва, а другая пирамиду, должны быть памятниками вкуса садов прошедшего века; несколько горшков с цветами равняются с гарлемскими цветниками; развалившаяся кухня лежит вместо развалин Пальмиры или Сполатры, а незасаженный ничем угол представляет пустыню, и в веселый час угрюмый министр называет сие место Сибирью. Сей огород приятен единственно льстецам г. Герцберга, тем, что они не устают, обходя его несколько раз в полчаса. Сам же министр никогда более одного раза в каждое посещение не обходит своего диковинного саду. Отягченный дряхлостью, нагруженный несколькими толстыми томами древних авторов и восхищением, что насадил сей эдемский сад, обыкновенно он, пришед к лавке, поставленной у ворот, отдыхает от гулянья и позволяет прохожим, невзирая на превеликую звезду Черного Орла, принимать его за прикащика или землепашца. За несколько месяцев до кончины Великого Фридриха он был призван им в Потсдам. Он писал манифест о восшествии на престол Фридриха Вильгельма и получил 1-й орден Черного Орла.
Когда я приехал в Берлин, то кн. Владимир Сергеевич оставил уже его и приготовлялся к своему отъезду в деревню друга своего, гр. Головкина, 6 миль (42 версты) от Берлина расстоянием. К. Долгорукий был слишком 30 лет у П