Главная » Книги

Успенский Глеб Иванович - Из цикла "Очерки переходного времени", Страница 2

Успенский Глеб Иванович - Из цикла "Очерки переходного времени"


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

>   - Иной раз бог знает что пригрезится, - говорит чиновница.
   - Проснешься и не вспомнишь, - добавляет она после.
   За чаем следует долгий и скучный вечер. Паша принужден зубрить уроки, его мать шьет, а отец, если не идет в палату спустить две-три срочных бумажонки, то беседует в зале с Петром Иванычем. В беседе с учителем Иван Матвеич вспоминал семинарию, как его секли, как сидели они всем миром в карцерах.
   Во время разговоров друзья неоднократно прикладывались к рюмкам и часов в девять ужинали. А потом мирным порядком расходились спать. Дремавший уже Паша слышал, как дядя Семен и учитель, стоя рядом, шептали молитвы.
   Затем наступала безмолвная ночь с мириадами зловещих и радостных снов.
   Таким образом тянулось Пашино ученье. Учитель все больше и больше осваивался с чужими людьми, и чужие люди, в свою очередь, запанибрата сходились с ним. Петр Иванович существовал в свое удовольствие и, уделяя на уроки все меньше и меньше времени, чаще посылал Пашу доложить, что он уставши, и получал водку. Кроме педагогических занятий, на Петре Ивановиче лежала обязанность по субботам ходить с учеником ко всенощной и в баню, причем Паша замечал, что учитель всякий раз посылал куда-то кучера, ожидая в передбаннике его возвращения, и потом уже влезал на полок. Паша никак не мог понять, что делает Петр Иваныч и зачем всегда ему велит идти вперед. Внимание его всякий раз привлекал запах водки и кусок ветчины, валявшийся на подоконнике, которого он не видал при входе в баню.
   Житье учителю было покойное, и поэтому он не спешил подготовкой, стараясь как можно больше времени посадить на усовершенствование в разной предварительной дребедени, почему-то считающейся необходимою. Вследствие такой учительской пытки Павлуша мог бы совсем отупеть, если бы ему не пришлось еще раз отдохнуть от наук и снова забыть их. Этому помог отчасти Семен Матвеич - дядюшка, а отчасти принадлежащий этому дядюшке сюртук. Чтобы рассказать, как это случилось, я должен сказать несколько слов об Семене Матвеиче.
  

5

  
   В то время, когда еще дядюшка Павлуши находился в утробе матери, простой деревенской дьячихи, вся родня и в особенности знаменитая бабка-голанка утверждали, что надо ждать если не тройней, то двойней по меньшей мере; каково же было общее изумление, когда на свет божий явился будущий Семен Матвеич единственною персоною. Явившись, таким образом, сразу в двойном издании, Сеня быстро начал увеличиваться в силе, но зато, к несчастию, в той же мере был скорбен главою. Впрочем, этого положительно утверждать нельзя, потому что угрюмость, которая составляла отличительную черту Сени, не давала ему большой возможности высказывать свои воззрения. С самого дня рождения он был чем-то обижен; словно во время родов его разбудили на самом интересном месте сна и, таким образом, заставили сразу исподлобья смотреть на все окружающее. Нелюдимость отталкивала от него братьев и родных; все называли его недотыкой и бесцеремонно пускали ему в глаза колкости, то есть попросту лаяли на него, не боясь получить хоть какой-нибудь ответ, кроме самого мертвого молчания, говорившего не о беззащитности, а о том, что его ничем не проймешь. Сене больше всего хотелось спать, и все, что ни делалось с ним, - делалось будто впросонках. Впросонках очутился он в духовном училище; здесь, во время постоянного пребывания в "Камчатке", не отличался ничем, кроме способности в одну неделю истребить весь запас лепешек, присланный из деревни на трех братьев и на целую треть. Впросонках чувствовал он, что его секут; впросонках поднимался он на вопрос учителя, напоминая своим поднятием колеблющуюся гору, врал и городил всякий вздор, который для смеху подсказывали ему соседи; смешил весь класс, оставаясь вполне серьезным, ибо не понимал и не хотел понять и прислушаться, что такое творится кругом. Некоторое пробуждение Сеня почувствовал, когда его выключили из семинарии и когда кто-то почти над самым его ухом произнес: "В солдаты попадешь, Емелюшка-дурачок. Нониче исключенных дьячковских детей-то в милицию велено. Начнут тебя драть не розгами, а прутьями железными"... Дело было действительно похоже на правду, потому что брат Иван, служивший уже, и удачно, тотчас же засадил его в писцы, хоть и сознавал, что он годится только в водовозы. И вот гигант Сеня с силами, годными только свалить соборную колокольню, если бы это потребовалось когда-нибудь, принужден теперь выводить гусиным перышком бог знает что значащие слова и фразы. А кругом на него смотрели какие-то зеленые, испитые рожи и ухмылялись над его войной с таким тщедушным врагом, как перо, которое, словно муха льву, не давало минуты покою и мучило невыносимо. С горя или от истощения сил в бесполезной борьбе Сеня засыпал на бумагах и на чернильницах и не обращал бы попрежнему ни на что внимания, если б его не разбудили здесь окончательно слишком часто повторявшиеся толчки брата и сослуживцев. Он действительно проснулся вполне. Пробуждение Сени было не для того, чтобы успокоиться, а для того, чтобы почти испуганно вытаращить глаза. Пробуждение это скоро доказало ему, что он здесь совсем чужой; что в нем и следа нет того, что называется чиновничеством; это совсем какие-то другие люди, которые не понимают, что такое он, Семен, и Семен не понимает, кто они, про что говорят и что такое сам он же, Семен. Оказывается, что он чиновник. Немного погодя оказывается, что он хуже всех... Не будь брата, его, может быть, давно бы гоняли сквозь строй. И Семен Матвеич оскорблен и унижен... Как спастись? Утопиться - грех, на том свете за язык повесят и будут клещами огненными разжигать, - неудобно. В монахи пойти - все равно в святые не попадешь... Надо, стало быть, чиновником как следует сделаться... Но это было невыразимо трудно, ибо Семен Матвеич решительно терялся, каким образом попасть в круг чиновничьих интересов? С какой стороны заходить? Дело в высшей степени темное и непобедимое. Семен Матвеич действительно не победил; но и не помирился, а стал вековечным угрюмым медведем. Все это привело его к мысли - никого не знать, жить своим хозяйством и, по возможности, на все наплевать.
   На таком решении мы застаем Семена Матвеича в период детства Паши и самого сильного разгара учительской деятельности Петра Ивановича. С целью завести свое особое хозяйство Семен Матвеич по воскресеньям шлялся по рынку, покупал разные вещицы, необходимые для хозяйства; так, в короткое время он купил шкаф, молочник и, наконец, сшил новый сюртук. Но и это не рассеяло его несчастий. По временам ему ясно казалось, что и шкаф и помещавшийся в нем молочник ведут между собой враждебные переговоры: шкаф, сознающий свое назначение, недоволен мизерной посудиной, поставленной в нем хозяином; молочник разыгрывает роль невинного страдальца, и оба вместе принимаются трунить над хозяином: "ну, хозяин, - будто слышит Семен Матвеич, - вот так хозяин!" Но злее всяких врагов был сюртук: стоило Семену Матвеичу надеть его хоть на минуту, как его ударяло в пот, нападала страшная застенчивость, какое-то упорство к застенчивости, хотелось отворотить свою физиономию от людей и сунуть ее в неисходную тьму, чтобы люди не видали, - а сюртук, как нарочно, хватал своего хозяина за плечи, насильно поворачивал его прямо на проклятые чужие взгляды и будто говорил: "подивитесь, добрые люди, что это за харя!"
   Одним словом, сюртук оказался какою-то казнью египетскою, и Семен Матвеич принужден был его оставить. Нищенствующая чиновная братия пронюхала об этом и в отсутствие хозяина являлась к нему в комнату, надевала сюртук, уверив домашних, что Семен Матвеич сам приказал, и таскала до тех пор, пока хозяин не ловил где-нибудь похитителя и собственными руками не стаскивал с воровских плеч свое добро. Наконец, чтобы прекратить всякие посягательства на эту вещь, Семен Матвеич обвязал сюртук веревками, повесил его на гвоздь, а концы веревок припечатал к стене, твердо веря, что ничья рука прикоснуться не посмеет.
  

7

  
   Настало лето; был Петров день. Павлуша, проснувшись, бойко открыл свои быстренькие глазки и увидел пред собою учителя, который сидел напротив, около столика, и брился, обтирая бритву о колено, прикрытое рваным халатом, и для ловкости во время бритья подкладывая язык то под одну, то под другую щеку; руки учителя как-то особенно неловко ходили во время работы, отчего на щеках и подбородке были обрезы, заклеенные синими лоскутками от табачного картуза. Учитель объявил, что по случаю именин сегодня рекреация, учиться не будут, и тотчас же нужно проситься у матери к обедне в собор. В ожидании, пока оденется Павлуша, Петр Иванович ходил по комнате, по временам останавливался за перегородкой, запускал руку за сундук, доставал оттуда некоторую посудину, и Паша слышал через несколько времени довольно резкий и рокочущий глоток, после чего учитель тихими шагами возвращался назад и потом опять торчал за перегородкой, размышляя около заколдованного сюртука.
   - Один раз-то? - слышалось Паше... - Эка важность!..
   Молчание.
   - Разве надеть?
   Молчание.
   - Надену!
   Спустя несколько времени после этого решения послышался снова глоток, и веревки, обматывавшие сюртук, затрещали.
   - Надену! - еще раз громче и решительнее сказал учитель и вошел в дядюшкином сюртуке. Одевшись в чужое, учитель как будто вдруг почувствовал за собою погоню и стал торопить Пашу. Скоро мать отпустила их; они тронулись в путь и провели день, полный самых многообразных впечатлений. Они были в соборе, слушали пение архиерейских певчих, среди которого Петр Иванович иногда пускал октавой, подымая кверху голову и долго оставляя недвижимым раскрытый рот. В это время подходит к ним какой-то приятель учителя; они жмут руки, шепчут что-то друг другу на ухо, смеются и, чтобы скрыть это, приседают за народ. Потом учитель берет Пашу за рукав, делает скорые, короткие кресты, и выходят все вон.
   - Теперь в ресторацию, - говорит учитель... - Там весело, орган играет.
   Там действительно весело, орган играет "По улице мостовой", половые бегают с чайниками, пьяные подьячие и чиновники горланят во всю мочь, и через полчаса учитель выходит, усиленно держась за перилы.
   - Теперь, Павлуша, мы с тобой в Заречье тронем... Никогда не бывал за рекой?..
   - Не бывал.
   - Ну вот пойдем.
   В Заречье они зашли к знакомому дьячку, но не застали его дома: дьячиха со слезами на глазах объявила, что муж допился до последних границ и теперь зачем-то побежал на паперть. Петр Иванович заглянул и сюда: дьячок стоял действительно на церковной паперти, бурчал что-то под нос и стаскивал через голову рубашку; а кругом было полное безлюдье; в зареченской рабочей слободе в эту пору нет ни души, кроме баб, которые занимаются стряпней; иногда вдали, среди тишины жгучего полдня, слышалась звонкая-звонкая девичья песня, и только эта заунывная песенка, пропетая свежим, молодым голоском, будила мертвую повсюдную тишину. Очутившись нагишом, дьячок подпер руками бока и сказал:
   - Каков!
   - Хорош! - сказал учитель.
   Дьячок пристально начал смотреть на учителя какими-то особенно оживленными глазами; потом начал приседать, словно подкарауливая птицу, и, не спуская глаз с физиономии учителя, загребал в руку кусок кирпича...
   Учитель и ученик бросились бежать; на дороге их обогнал скакавший по земле кирпич.
   Посетив еще многих знакомых, поздно, темным вечером возвращались наши домой. Приближаясь к дому, Петр Иваныч все больше и больше робел и приходил в трезвость. Чувствовалась гроза.
   В самых воротах встретилась какая-то фигура.
   - Кто? - грозно спросила она.
   - Я-с! - робко произнес Петр Иваныч, узнав голос ожидаемой грозы... - Семен Матвеич?.. - ласково добавил он.
   - Свои! - грозно брякнула фигура, хлопнув калиткой.
   Совершенно оробевший учитель счел необходимостию поскорее проникнуть в гостиную, где пировали уже гости, и целый вечер не мог прийти в себя, боялся выйти за двери, чувствовал, что сюртук сковал его члены и огнем жег все существо.
   Семен Матвеич тотчас же вернулся из-за ворот в свою комнату, загасил свечу и лежал, пожираемый всяческими муками. Он решился мстить, а месть, по его горькому опыту, только тогда сильна и имеет смысл, когда наносит ущерб и поражает бока, спину и вообще наносит телесные повреждения. Вооружившись этим взглядом, он в настоящую минуту и рассчитывал исключительно только на бока Петра Иваныча.
   Но Петр Иваныч не шел. Из отдаленной комнаты доносилось пение пьяных гостей, и среди них иногда слышался голос учителя. Это еще больше обозлило Семена Матвеича... "Забыл, - думал он, - погоди ж! Не так запоешь!"
   Паша между тем, утомленный ходьбой, засыпал за перегородкой, слушая стук неустойчивого сундука, на котором поворачивался добела раскаленный злобой дядюшка...
   Вдруг раздается какой-то треск!.. Паша открывает глаза; не погаснувшая еще свечка валяется на полу, медный подсвечник отлетел под стул... Дядюшка сидит верхом на учителе, растянувшемся на полу навзничь, и, делая какие-то телодвижения, повторяет сквозь стиснутые зубы:
   - Нет, врррешь!
   - Мммм... - мычит учитель, вывертывая голову из-под могучей руки, захватившей все лицо в горсть. Паша поспешно спрятал голову под одеяло.
   - А? - слышался злобный голос дядюшки и - пощечина.- А? - рычал опять Семен Матвеич, превратившийся в лютого зверя.
   А вдали орали пьяные гости...
   ...На другой день, когда Павлуша открыл глаза, он увидел няньку с половой щеткой в руках.
   - Ишь, волосищев-то натрес!.. Мерин!.. - говорила она, подметая. - Право, мерин!.. Поди, теперича у Петра-то Иваныча ни единого волоска не осталось... Живодер! Вставайте, Павел Иваныч, нонече ученья вашего не будет...
   - Не будет? - радостно спросил Паша...
   - Учитель ваш отошел в лазарет... Дяденька, господь с ним, может ни одной косточки в живых не оставил у него!
   Паше было жаль переломанных костей учителя, но зато он и радовался же, что не будет ученья!
   Ему дали опять вздохнуть; потом снова служились молебны пророку Науму, снова подыскивались богословы и начинались многосложные слова, новые линейки, все попрежнему! В таких работах стукнуло Павлуше десять лет, а он не годился в первый класс. Руднев принужден был взять гимназиста, которых он вообще недолюбливал. Только после целого года занятий набитая всяким мусором голова стала привыкать к занятиям сколько-нибудь осмысленным. Все-таки поступление Павлуши в гимназию не обошлось без того, чтобы Руднев и тут не пожертвовал, не жалея. Жертвы эти шли каждый год, пока не настали новые времена, не дозволявшие никаких жертвований за отсутствием жертвуемого. Другой сын Руднева, которому пришлось явиться в эту другую пору, оставался уже без всякого "призору".
  

8

  
   Беспризорные дети явились у Руднева совершенно в другую пору его жизни. Эта другая пора, хлынувшая на чиновный люд кучею разных новин, прозвана в провинции всемирным потопом. Потоп этот поразил чиновников своею неожиданностью и настал именно в то время, когда люди беззаботно веселились и по возможности все устраивали к своему благополучию.
   Вода начала прибывать после войны и прибывала помаленьку. Сначала с почты притащили объявление о какой-то газете, с почтительнейшим письмом к управляющему канцелярией, в котором просили содействия и сочувствия общему делу у чиновников, находящихся под его управлением, - сочувствия, необходимого именно теперь, когда настала пора отличить истинное от ложного, злое от незлого, доброе от недоброго. В заключение говорилось, что настало время говорить своим голосом и что подписка принимается там-то. В доказательство же того, что он, редактор, отличил истинное от ложного, - прилагался нумер газеты, имевший совершенно другое название, нежели "Московские ведомости". Это-то последнее обстоятельство и повергло чиновников в уныние; до сего времени они полагали, что под словом газета разумеются исключительно "Московские ведомости", а тут оказывается что-то не то. Ни воспоминаний о битве при Баш-Кадык-Ларе, ни о Синопском сражении, ни о генерале Андронникове, ни о каком-либо подвиге русского рядового, изловчившегося под пулями ставить самовар и сквозь тучу ядер умевшего пронести горшок щей. Куда девались все эти герои, сии чародеи мужества? Неизвестно. В прилагаемом листке о вышесказанных героях не упоминалось; словом, было совсем не то. Упоминал ли в этой газете автор о тротуарном столбе, о который он споткнулся, возвращаясь домой, он не пропускал случая сказать: "пора нам, наконец, сознать, что в настоящее время" и проч. Упоминал ли он о покачнувшемся фонаре, - он и тут прибавлял то же. Все чувствовали, что пора; в доказательство пробуждения провинций приводилось, что вплоть от Шадринска до Мозыря и от Гиперборейского моря вплоть до Понта Эвксинского все уже возликовало, все желает кого-то благодарить, обнять, расцеловать, - и, пользуясь этим радостным временем, устраивает литературные вечера, на которых читают "Бежин луг", "рассказ о капитане Копейкине". Все видимо совершенствуется, растет не по дням, а по часам и, по примеру столичных счастливцев, порицает местные тротуарные столбы и покачнувшиеся фонари и точно так же заканчивает эти порицания желанием, что "пора нам сознать".
   Эта газета произвела на всю братию палаты, в которой служил Руднев, какое-то смутное, не предвещавшее добра, впечатление. Не знали, куда деть ее и что с ней сделать. Наконец решили поступить по законам. Для сего сочувствовавшие общему делу чиновники (оказалось, что все до одного сочувствуют) расписывались собственноручно на письме редактора: "читал и сочувствую". Контролер такой-то и т. д. Лист с подписями отправлен к редактору, с почтительнейшим уведомлением о готовности на все, не запрещенное законом (кроме подписки), а самая газета поступила в архив, была насквозь проколота шилом, связана веревкой, конец которой припечатан казенной печатью. И теперь значится за номером, под названием: "дело о журнале таком-то - на стольких листах, - началось и кончилось тогда-то".
   Появление этой газеты, представляя собою совершенно небывалое доселе явление, почему-то считалось предвестием недоброго; точно так, как комета с хвостом непременно наводит на мысль о войне или холере. Кроме того, из Петербурга доносились зловещие слухи, что не только нельзя ждать прибавки, но, напротив, в скором времени воспоследует отбавка. Народ находился в тревожном состоянии.
   В такую пору, как снег на голову, обрушился в губернское правление новый начальник. Сердца замерли. Старый начальник, удаляясь с насиженного места, заливался горючими слезами, присутствовал на обеде, данном чиновниками в складчину, на котором произносились самые искренние и задушевные речи или надгробные слова прошлому. Речи эти потому и были искренни, что говорившие их и сочувствовавшие им чутьем догадывались, что здесь и над всеми ими совершается заупокойная лития.
   Новый начальник начал с того, что самым деликатнейшим образом отказался от хлеба-соли и просил его впредь не потчевать.
   Сослуживцы начинали робеть.
   Изумление общее возрастало ежеминутно. Вслед за отказом от хлеба-соли новый начальник изумил еще тем, что тут же, подавая всем руку, говорил: "надеюсь найти в вас честных и дельных товарищей" и проч., и даже сторожам говорил "вы".
   Ошеломленные невиданной доселе начальнической лаской, чиновники после пожатия руки так и окаменели на своих местах. У каждого рука оставалась протянутою вперед; глаза, мутные, словно у замерзающего человека, смотрели в одну точку.
   Когда страх прошел и чиновники сообразили все случившееся, то все разом заключили, что с таким мягким начальником можно жить запанибрата. И вследствие этого возликовали.
   Но ликование было непродолжительно. Новый начальник, к великому изумлению, не считал особенным достоинством годами приобретенного искусства подписывания бумаг, которое при его предшественнике выводило в люди многих из чиновной мелкоты, не считал особенно полезным для отечества - сидеть в присутствии непременно во фраке, и являлся просто в пиджаке, что на начальника вовсе не походило. Не считал особенно вредным для отечества закурить в присутствии сигару. Все это было чем-то необыкновенным; представление о начальнике сходилось в головах сослуживцев с представлением опять о комете в виде огненного меча; но новый меч этот не рубил головы ни одному из смотревших на него, а все-таки было жутко.
   Взыгравшие духом чиновники начинали снова пугаться и скоро испугались окончательно, когда начальник обратился к целому полчищу отборных служак с пожатием руки и с присовокуплением к этому фразы: "Я бы вас покорнейше просил приискать себе другой род службы".
   - Ваше п<ревосходительст>во! Да у нас дети! жены! - хором заголосили пришибенные.
   - Все, что только будет от меня зависеть... и проч. и проч.
   Затем начальник удалился, а толпа чиновников совершенно застыла, с расставленными руками и неподвижными глазами, смотрящими в пол.
   Таким образом всемирный потоп обнаружил первые попытки к опустошению. Некоторые из развращенного рода человеческого или старались укрыться в ковчеге, то есть заблаговременно выхлопотать пенсию и закупориться в благоприобретенных лачужках, другие же, подражая Ною, но не от избытка счастия, а от горя, нажали соку из виноградных гроздий и валялись целые дни без задних ног.
   Опустошение было ужасное.
   Между множеством народа, снесенного при общем крушении, были оба братья Рудневы: Иван Матвеич и Семен Матвеич. Рудневы в эту пору почти что вышли в люди, почти что стали не хуже других, - ив этот момент вода поглотила их. Иван Матвеич в последнее время был даже приглашен на обед к губернатору по случаю какого-то табельного дня, и хотя он там не решался взять куска в рот, боясь начальников, но все-таки одно присутствие, один выбор из целого стада желающих хоть глазком взглянуть на это пиршество и потом умереть, - что-нибудь да значит... И вдруг потоп!
   Семен Матвеич тоже нашел себе место в ряду окружающих людей и предметов; говорю предметов, потому что, в припадке уныния и убеждения в собственной ненужности и негодности, Семен Матвеич часто сожалел, почему он не доска, не стул; на нем бы хоть рубашки гладили, на нем хоть бы сидели. Обстоятельства, однакож, устроили ему иное тихое пристанище.
   Новый начальник, осматривая комнаты палаты, мимоходом вопросительно взглядывал на попадавшиеся в шкафах с бумагами бутылки, колбасы и прочее съестное для подкрепления сил, отворил дверь в чертежную и остановился, не решаясь сделать шага далее.
   Чертежная была совершенно отдельная комната с большим столом и высокими табуретами; в комнате этой не происходило никаких занятий, и Семен Матвеич Руднев поэтому избрал ее своей резиденцией. В последнее время этот муж совершенно прирос к палате и никогда не оставлял ее, словно сросся с ее стенами и полом. После долгой борьбы за существование Семен Матвеич вздумал повести атаку на чиновничьи карманы. Ближайшим средством к этому было наниматься за другого дежурить и получать за это четвертак. Такого рода занятия понравились ему; они не требовали никаких терзаний головы, исключали всякое присутствие людей, надоевших Семену Матвеичу до тошноты, и, таким образом, доставляли ему и покой и некоторый верх над прочей братией, потому что скоплявшиеся мало-помалу четвертаки навели его на мысль еще более поэксплуатировать народ. Чиновная братия, в большинстве своих представителей ежедневно являющаяся с похмелья, очевидно жаждала опохмелиться и в такой крайности прибегала за четвертаками к Семену Матвеичу, который получал долг вдвойне от самого казначея при месячной раскладке. Поведя таким образом свои дела, Семен Матвеич скоро держал в руках всю палату, всем говорил "ты" и знать никого не хотел.
   Привыкнув дежурить чуть не каждый день, Семен Матвеич счел удобным переселиться совсем в палату; с этою целию в пустую чертежную комнату перетащились его сундук и шкаф; в углу поместилось множество образов с лампадами в черных, закопченных киотах; спал он на столе, подложив под голову книгу о входящих и исходящих, и одевался шинелью, все более и более превращавшеюся в лохмотья. В эту пору он не заботился об одежде и вообще о каких бы то ни было расходах на свою персону, так как чувствовал прилив величайшей скупости и скопидомства, которое заставляло его вести войну со сторожем, претендовавшим на оставшиеся сальные огарки или разорванные конверты. Огарки эти, после продолжительной схватки со сторожем, оставались в руках Семена Матвеича и помещались в огромном лубочном ящике из-под сальных свечей, стоявшем под столом и заключавшем в себе самое разнообразное содержание: старые голенища, пуговицы, клубки ниток, ремешки, веревки, гвозди, оторванные подошвы, сломанные и залитые салом медные подсвечники, галуны и проч. и проч. Сургучные печати Семен Матвеич аккуратно вырезывал из отбитых у сторожа пакетов и, перетопив их в печи, уступал регистратору, то есть журналисту, занимавшемуся запечатыванием конвертов, который вследствие этого снюхался с казначеем и делил с ним пополам сумму, назначенную на покупку нового сургуча.
   Никто поселившегося здесь Семена Матвеича не смел пальцем тронуть: брат секретарем, остальная братия в руках, старичок управляющий до этого дела не доходил.
   Поэтому понятно, что новый начальник, остановившись в дверях чертежной, впал в некоторое изумление: перед ним вместо комнаты присутственного места открылось целое хозяйство, свое житье; хозяин был, по обыкновению, совершенно не в парадной форме. Поверх рубашки и панталон надета была та же шинель, которою он покрывался; на ногах были сапожные опорки с дырами, из которых выглядывали пальцы; на столе избитый самовар с проломанными боками и проч. и проч.
   - Что вы изволите здесь делать? - спрашивал начальник.
   - Живу...
   - Служите?
   - Писцом служу-с.
   - Да-с... Да-с... Да-с.
   Начальник помолчал, держа руки в карманах и закусив нижнюю губу, и потом произнес:
   - Ну, не смею вам мешать! - И ушел.
   Наутро Семену Матвеичу стоило великого труда одеться в панталоны, сапоги и напялить галстук. Делать было нечего, - звал новый начальник.
   Когда Семен Матвеич вышел после аудиенции снова в толпу братии, к нему посыпались со всех сторон вопросы:
   - Что? как?..
   - Ничего...
   - Не кричал?
   - Ни-ни...
   - И ласков?
   - Такой рассыпчатый...
   - Руку жал?
   - Жал.
   - Ну, стало быть, в шею!
   Когда действительно это предсказание сбылось, Семен Матвеич вдруг почувствовал, что рука, которую жал начальник, словно отвалилась или кто отсек ее.
   Через неделю после аудиенции на пепелище Семена Матвеича суетилось несколько поденщиков из отставных солдат с искалеченными членами после битвы при Синопе и, вооружившись метлами, скребками, швабрами, старались очистить глыбы грязи, которую по всему огромному пространству комнаты расплодил недавний ее обитатель.
   Чтобы покончить с Семеном Матвеичем, скажу, что он поселился где-то за заставой, в лачужке, и принимал заклады, А когда всемирный потоп прошел и животные были выпущены из ковчега, то и Семен Матвеич, сознав, что он ничуть не хуже любого из них, выполз и начал проситься на службу опять...
  

9

  
   Иван Матвеич Руднев был в большом загоне. Обстоятельства, видимо, переменились, и сама судьба смеялась над ним: каково было видеть его мягкой и легко растрогиваемой душе, когда толпы мужиков, так недавно приходившие не иначе как к нему, теперь идут с обнаженными головами к другому секретарю, проживающему напротив дома Руднева. Секретарь был из новых, был холост, танцор и имел за душой какую-то темную историю с одной девицей, не допущенной, впрочем, к подаче жалобы на секретаря в уголовную палату. Отставной секретарь терзался: совесть его была чиста; как голуби ворковали они с супругой десятки лет, но увы, наворковали много детей!
   Отставной секретарь сразу съежился; правда, у него были небольшие залежные деньжонки, но так как, на виду у него, денежный поток направился совершенно в другое бездонное море нового секретарского кармана, то Иван Матвеич считал долгом подкрепиться маленько и отдал поэтому внаем полдома... Кроме нового секретаря, его весьма убивала возраставшая год от году семья. Рудневу стоило больших усилий настроить себя на радостный манер при всякой новой прибыли. Каких трудов стоило переносить ему утешения и радости родни, являвшейся на каждые крестины с одними и теми же фразами:
   - Вельможа будет... Не забудьте нас...- говорил попрежнему родственник.
   - Дитя есть мягкий воск! - повторял священник.
   Дети, которым суждено было жить в эту пору загона отца, не могли рассчитывать даже на самый незначительный уход. С первых дней последний сын Петр видел, что на него смотрят как на обузу. Для него не разыскивали лучших и самых свежих кормилиц, не покупалось новых люлек, не покупалось игрушек; все было старое, - из-под кроватей, из-под шкафов вытаскивались лошади с оторванными ногами, хвостами и головами, люльку не смазывали даже в петлях, чтобы она не скрипела, - а вместо кормилицы кормили с рожка, поручив Петрушу и процесс ухода за ним старухе няньке, исполнявшей вместе с тем и должность кухарки. И так как ей поэтому нельзя было разорваться, чтобы успеть и за ребенком ходить и в кухне стряпать, то Петруша большую часть детства провел в кухне.
   Здесь постоянно стоял столбом чад и царствовал горячий, удушливый воздух, под люлькой Петруши пищали гусенята, рядом на логовище няньки вывелись кошки, и вместе с этой народившейся мелюзгой жил и развивался Петруша... Над ним нянька не рассказывала сказок, в которых люди ходят в золоте, все счастливы и довольны, - ей некогда было; Петруша должен быть благодарен и за то, что она хоть укачивала его иногда по вечерам, при свете сального огарка. Закачивая Петрушу, старуха рассказывала ему свое прежнее житье. Рассказывая свою жизнь, старуха иногда брала ручонку Пети и, отыскивая ею под повойником большую яму на своей голове, говорила:
   - Видишь, как господа-то? Это утюгом мне... Да что, так ли тиранили!.. По двенадцатому году было, барыня пойдет гулять зимой в мороз, а я за ней босиком иди... Подожмешь ногу, потопчешься, - идешь... Мочи нет... А она видит и нарочно по вершочку шаги делает... Не стерпишь, покатишься по земи замертво...
   Сердце Петрушино болело за старуху.
   - Терпела я, терпела, - рассказывала старуха в другой раз, - нету моей моченьки, вскочила чуть свет, - сбежала... куда бегу, сама не знаю. Иду босыми ногами, в одной затрапезной рубашке да юбке, по снегу, по сугробам... Нету дороги, - думаю: замерзну. Пришла к речке - дорожка санная, вижу, чернеет, - к ночи дело шло, и прорубь прорублена, - стала над прорубью, - думаю, утону... пущай утоплюсь, некому жалеть... Вдруг санки, священник едет... "Что ты дрожишь?" - Так и так. "Садись, дура..." - "Батюшка, увезите меня куда-нибудь... барыня узнает, убьет..." - "Садись, дурища..." Села я в сани, приехали в город, отыскали мне место такое, что лучше и не надо... Только спустя здак полгода, под самое рождество, хожу я с хозяйкой по базару за покупками, - вижу, барыня... Так я и обмерла: ноги, руки затряслись...- "А, шлюха, садись!" - закричала барыня. Я нейду; взяли силком, сбуторили, ввалили в сани, привезли домой... били, били... Тут мне и голову-то прошибли. Вот они, люди-то, каторжные!
   Петруша только и слышал такие рассказы... Он жил в кухне вместе с народом, который работал для господ, и об них, следовательно, думал и говорил не так, как они. Здесь, кроме вековечной труженицы-няньки, все окружавшие Петрушу имели в своем прошлом одно и то же горе и жили одной надеждой на будущее; кучера, горничные, - все это на глазах Петруши думало и гадало о своей каторжной участи, и все были обижены, только не своей братией.
   Призор няньки продолжался до тех пор, пока Петруша не выучился сам бегать и сам не находил для себя занятия. Петруша на свободе забавлялся как умел. Отыскав какой-нибудь старый завалящий сапог, он находил удовольствие в темном уголку напяливать его на свою ножку и в таком костюме медленно путешествовал по двору. Друзьями его, как и всегда, были уж никак не чиновничьи ребятишки, а кучер или дворник. Петруша все больше и больше привыкал понимать мужицкие боли и все больше и больше отбивался от дому. Кучер иногда доставлял Петруше удовольствие: носил его на руках под качели, кормил пряниками, водил даже в театр.
   Мать Петруши, давным-давно до бесконечности утомленная детьми, точно так же как и отец, рада была, что их меньше ползает в комнатах, и поэтому вспоминала о Петруше только тогда, когда слышала его пронзительный плач где-нибудь в заднем углу двора, плач, продолжавшийся несколько времени. Только тогда она говорила:
   - Что там с ним? Кто его? Посмотрите,
   И если плач этот продолжался еще, то мать поднималась с места, шла узнать, не подавился ли он чем?
   Как и мать, отец также желал, чтобы в комнате меньше шумели и болтались дети, и поэтому редко вспоминал Петрушу. Как-то раз он, впрочем, вспомнил об нем:
   - Что там, Петька-то как?
   - Что ему, - отвечала мать.
   - Покажите его... Чай, мужик-мужиком...
   Чтобы показать барину его детище, няньке стоило большого труда очистить его от всякой грязи, покрывшей руки, ноги и щеки.
   Когда Петруша был отскоблен и принесен в комнату, то сразу почувствовал, что ему все здесь чужие; и папашу, и мамашу, и всех и вся он готов был променять на кухонных котят и гусенят, своих первейших друзей. Здесь особенно папаша как-то недоброжелательно смотрел на него.
   - Ну, - сказал он серьезно, - что ж ты не говоришь ничего?..
   Плебей дулся и хватался руками за шею няньки.
   - Говори! - произнес отец.
   Плебей молчал.
   - Эге-ге, брат! Так ты вот какой! - проговорил самым тоненьким голоском отец.
   И отец скоро показал сыну, что он действительно отец. Нянька отняла из рук родителей плебея-ребенка и унесла его в кухню, целуя дорогою и говоря:
   - Ах ты, моя умница!..
   Петруша не понимал, за что его нянька называет умницей и за что отец так нехорошо с ним поступил.
   Таким образом, мало-помалу, с годами, сама судьба незаметно развивала в нем любовь к этим угнетенным труженикам, и несколько подозрительно глядел он на всех людей, именовавшихся господами. Он удивлялся, как могла жить с спокойною совестью та барыня, которая избила его няньку-старуху. Удивлялся, почему барин, который вчера избил его знакомого солдата и которого Петруше удалось как-то видеть, не возбуждал ни в ком никакого негодования?..
   Отец его, заметив, наконец, что Петруша на свободе совсем отбился от рук, принужден был подумать о сынишке: что теперь с ним делать, драть ли его или учить?
   Мать тоже подумала и сказала:
   - Ты сначала маленько похворостинь его, а потом, само собою, и учить.
  

10

  
   Наконец и Петруше нашли учителя, гимназиста, который и начал готовить его в 1-й класс. Петр был относительно учения счастливее брата тем, что имел возможность начать прямо с того, до чего брату пришлось додуматься гораздо позже. Не скажу, чтобы учение Петруши шло особенно успешно: рваные и затхлые учебники не приковывали его настолько к своим страницам, чтобы он мог бросить бегать на реку купаться или ловить рыбу, играть на погосте в лапту или устраивать змея. Все это предвещало в нем "сорванца".
   Сорванец действительно вышел. И в настоящую минуту, когда Павел стоит посредине полного бездорожья, не зная, куда приклонить голову и зачем жить, - Петр крайне надоедает начальству ежеминутными проделками, требующими карцера, черной доски, и пока о дорогах не думает.
  

II. СЕМЕЙНЫЕ НЕСЧАСТИЯ

1

  
   Итак, - "сорванец" появился, и с каждым днем все больше и больше стала возрастать непомерная разница во взглядах на жизнь родителей и детей, а скоро не было уж такого отца и такой матери, которые не были бы огорчены до глубины души поступками своих детей. Даже на воскресном пироге, на именинах и вообще во всех тех обывательских сходбищах, где рюмка развязывает языки и идет по обыкновению бессмысленная болтовня, и там "дети", непочтительные, дерзкие, безбожники, были первейшею темою собеседования. Горе было так велико, что даже и водка не развеселяла и пилась со вздохами, так же как со вздохом шли жалобы и на детей.
   - Где же ваш сынок тепериче, Марфа Ивановна? - ехидно спросил один из гостей, уже "оскорбленных" своими детьми.
   - Спит еще, не вставал! - отвечает Марфа Ивановна, смотря в землю.
   - Это до одиннадцатого-то часу?.. - возвышая голос и обводя гостей выразительным взглядом, произносит первый.
   - Нынче все так! - прибавляет с иронией второй.
   - А по-моему, - вскрикивает третий, - взять бы хорошую палку, да!..
   И при этом делается рукою взмах, соответствующий назначению палки.
  

2

  
   От обид такого рода в особенности пострадало в нашей глухой стороне семейство Уполовниковых. Сам господин Уполовников обижен до такой степени, что даже и упоминать не хочет о сих мерзостях и только отмахивается рукою, если ему предложат какой-нибудь вопрос по поводу его несчастий. Напротив, супруга его, Марфа Ильинична, очень желала бы сообщить какой-нибудь теплой душе все тайны своего сердца, но "держание уха востро" не подпускает близко к ней таковой души. Всякий норовит узнать сущность дела в двух словах и уйти; Марфа же Ильинична, напротив, желает объяснить дело в полном объеме.
   Целые дни сидит она под окошком, выжидая необходимую ей теплую душу, и, за неимением ее, поверяет свои обиды толстым чулочным спицам, которые, не привыкнув к такому доверию, поминутно спускают петли, путаются и вводят госпожу Уполовникову в немалое негодование.
   Но вот под окнами, на противоположном тротуаре, мелькнула фигура знакомого чиновника Кукушкина, и Уполовникова сразу решается не выпускать его из рук. Она высовывается в окно и вопиет своим старческим голосом:
   - Батюшка! Семен Семенович! Зайди на минуточку. Сделай твое такое одолжение!
   - Не могу-с!.. Не имею времени!
   - Да сделай же милость, хоть пирожка?
   - Времени не имею-с!.. Не имею времени! И притом... боюсь...
   - Что такое, господи! Кого ж бояться?..
   - Да вашего, этого... господина... студента-то... Ну их!
   - Да нету его! Давно нету! Уехал!..
   - Не-ету?.. - перебираясь через дорогу, удивленно вопрошает Кукушкин. - Из-за чего же собственно их нету?
   - Уехал, уехал!.. Да ты зайди хоть на минуточку-то...
   - Ай-ай-ай! - недоумевает чиновник. - Да будто бы нету их?
   Уполовникова подтверждает это, и чиновник, покачивая головой, направляется к воротам. Теплая душа входит в горницу, раскланивается, оглядывает углы и, убедившись, что в них не притаилось ничего ужасного, вроде "господина студента", принимается за закуску, во время которой теплая душа иногда поднимает голову, разевает набитый рот и обращается к Уполовниковой с вопросом: "Да будто бы же? Да неужели же они уж?.." Уполовникова удовлетворяет его вопросам, но не перерывает спокойного течения закуски, твердо зная, что теплой душе в самом деле нехудо бы подкрепиться, прежде нежели на нее она навалится с печалями. Наконец знакомый отирает ладонью рот и, всунув руки в рукава, спрашивает:
   - Следственно, матушка Марфа Ильинична, упоминаете вы в том смысле, что их как бы уже нету?
   - Уехал, отец мой, и даже не простился!
   Теплая душа изумленно смотрит на хозяйку, но тотчас же, вытянув кверху брови, произносит сжатыми негодованием губами:
   - Просвещены!..
   - Да уж должно быть, что от просвещения этого... от ихнего...
   - Да-да-с!.. От обширного ихнего ума! - Гость с сердцем плюет в землю и прибавляет: - Ффу ты, боже мой, до чего, можно сказать... Тьфу! Более ничего!
   Чиновница Уполовникова едва владеет собою: руки ее дрожат, петли спускаются и голова не совсем твердо сидит на плечах.
   - Так как же вы, Марфа Ильинична, изволили упомянуть-то? Из-за каких же собственно смыслов уехали они?
   - Изволишь видеть, как было... На Фоминой неделе, никак этак в середу али в четверг, уж не упомню хорошенько-то, собираемся мы с мужем, друг ты мой, к заутрени... Собрались этак-то, только выходим на крыльцо, - хвать-похвать - подлетает тройка, и сейчас сынок наш соскакивает и прямо говорит: "Я, говорит, папенька, к вам отдохнуть... Уж сделайте милость, говорит, позвольте..." Мы с отцом так обрадовались, так рады и, кажется, себя не помним, сейчас самовар, то, другое... "Нет, - кричит сынок-то, - ничего не нужно, сделайте милость, дайте мне где-нибудь прилечь... Ехал, изволите видеть, семьсот верст, - устал..." И ни слова не говоря, только что поздоровался, бросился прямо в горницу, в эту вот самую комнату (слушатель испуганным взглядом обводит стены и углы комнаты), вбежал и прямо так на диван и повалился... Спит. Поглядели мы на него - "ну что ж, думаем, с дороги человек устал, пускай в самом деле отдохнет..." Оставили его и пошли своим путем к заутрени. Отстояли честь честью службу, выходим на паперть, встречается Артамон Ильич с Авдотьей Карповной, Кузьма Митрич Чуйкин с женой и прочие наши знакомые. Встречаемся. "Здравствуйте. Что новенького?" - "Да вот, - говорим с мужем, - сынок приехал". - "Это Сережа-то?" - "Он, говорим, Сергей!" Любопытствуют знать, откуда? Отвечаем им: так и так, из Санктпетербурга, мол, прибыл, на почтовых. Кто же, спрашивают, он - то есть, по какой части?.. Отвечаем им, ч

Другие авторы
  • Романов Олег Константинович
  • Неизвестные А.
  • Станюкович Константин Михайлович
  • Браудо Евгений Максимович
  • Добролюбов Николай Александрович
  • Наумов Николай Иванович
  • Писарев Александр Иванович
  • Орлов Петр Александрович
  • Слонимский Леонид Захарович
  • Невзоров Максим Иванович
  • Другие произведения
  • Буссенар Луи Анри - С Красным Крестом
  • Сумароков Александр Петрович - П. Н. Берков. Жизненный и литературный путь А. П. Сумарокова
  • Кржижановский Сигизмунд Доминикович - Хорошее море
  • Шмелев Иван Сергеевич - Старый Валаам
  • Воровский Вацлав Вацлавович - Мысли вслух
  • Гоголь Николай Васильевич - Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем
  • Михайловский Николай Константинович - О г. Розанове, его великих открытиях, его маханальности и философической порнографии.- Несколько слов о г. Мережковском и Л. Толстом
  • По Эдгар Аллан - Свидание
  • Бестужев-Марлинский Александр Александрович - Замок Нейгаузен
  • Розанов Василий Васильевич - Об одной особенности частных женских гимназий
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 329 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа