Главная » Книги

Успенский Глеб Иванович - Из цикла "Очерки переходного времени", Страница 5

Успенский Глеб Иванович - Из цикла "Очерки переходного времени"


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

    - Начальства нет никакого! - еще решительнее проговорил незнакомец. И эта формула, объясняющая современные беспорядки, до того показалась ему правильной и точной, что он оживился, поднялся и сел, проворно почесал голову и еще проворнее произнес: "Нет начальства! Некому взыскать!"
   - Во-от! Вот, вот!- тоже, как бы обрадовавшись ясности, проливаемой словами собеседника на все вопросы современности, торопливо и как-то радостно произнес аракчеевец и тоже проворно сел против своего собеседника. - Нету! Начальства нет никакого!.. Ну где ты его видел, спрошу я тебя?
   - Нету его!
   - Где оно?
   - Нету!.. То-то и оно-то, что нету его!
   - Про это-то про самое и я говорю! Ищи его днем с огнем, а его нет. Вот в чем главная причина!..
  

3

  
   Признаюсь, последние слова разговаривавших решительно ошеломили меня. Тон, каким они были сказаны, не оставлял сомнения в том, что собеседники действительно были убеждены в справедливости высказанного мнения,- они развеселились, оживились, найдя такую точную формулу для объяснения обуревающих нас бед. "Но если, - подумал я, - они действительно не видят начальства и спрашивают друг друга, где оно, то что же это должно быть за удивительное миросозерцание, если оно позволяет им с такой явной уверенностью отрицать один из несомненнейших фактов действительности? Наконец, не видя теперь, в наши дни, нигде никакого начальства, они, очевидно, имеют представление о каком-то своем, особенном начальстве, нисколько на существующее не похожем? Что ж это за неведомое начальство? Мягче оно теперешнего или жестче, добрей или злей? И вообще, если этим людям мало того, что есть, если им еще чего-то надобно, то что же это такое?"
   Все это было до того неожиданно, до того ново для меня, что я, вопреки нежеланию разговаривать о порядках и непорядках, решился вступить с собеседниками в разговор.
   - Как так у нас нет начальства? - спросил я автора этого мудрого изречения, предварительно, конечно, познакомившись и поговорив о разных разностях. Между прочим оказалось, что автор этот был седой как лунь, но крепкий, коренастый и румяный старик. При крепостном праве он был бурмистром у одного богатого соседнего помещика, теперь разорившегося. Теперь он живет на крестьянском положении и, повидимому, принадлежит к числу зажиточных.
   - Как нету-то? - переспросил он. - Да так и нет!
   - Как не бывает-то? - в свою очередь прибавил аракчеевец, по доброте своей как бы радуясь тому, что нет начальства. - Коли нет, так где ж ты возьмешь? Очень просто!
   - То-то и есть, - многозначительно проговорил бывший бурмистр, - что нету и взять негде.
   - Да помилуйте! - воскликнул я,- что вы говорите? Какого вам еще нужно начальства?.. Десятские и сотские есть?
   -- Как не быть!.. Есть и старосты и старшины, - таинственно улыбнувшись, сказал бурмистр.
   - Этого-то добра сколь хошь, - дополнил аракчеевец, - этого-то довольно! Десятские, сотские, старосты, старшины...
   - Писаря, урядники, члены, председатели... - продолжал бурмистр.
   - Управы, братец ты мой, присутствия, правления, следователи, - торопливо исчислял аракчеевец, но бурмистр перебил его:
   - Это есть! Этого есть много всего; ну, а начальства, опять же я скажу, нету!
   - Да что же это такое? - в изумлении спросил я. - Эти-то люди - что ж они такое? Зачем?
   - А господь их ведает. А зачем - это нам неизвестно.
   - Но ведь они начальники? - убеждал я, - действительно начальники? Ведь они могут наказать, посадить в темную, штрафуют, взыскивают?.. А вы говорите "некому взыскать".
   - И есть некому! - решительно сказал бурмистр.
   Аракчеевец только подмигнул в подтверждение слов бурмистра, а я замолчал и, ничего не понимая, ожидал, что будет дальше.
   - Этого-то народу, друг ты мой любезный, - начал рассуждать бурмистр, - сколь угодно! Вот мы считали их, а все еще далеко до конца не досчитали... Это, братец ты мой, не наше дело: что, как, зачем... А мы говорим по нашему, крестьянскому мнению, вот как!.. По нашему-то, по крестьянскому мнению, нам и оказывает, что нету начальства и нигде мы его не видим.
   - То-то и есть, - присовокупил аракчеевец, - что не видать его по нонешним временам нигде!
   - Нешто можно назвать начальниками хотя бы, будем говорить, примером, старосту или старшину теперешнего? Положим, что действительно цепь ему дана или медаль какая, ну, и действительно, что, правильно это вы сказывали, что, например, он и наказывает, и сечет, и все прочее. Можно бы по всему признать начальником? Ну, а коль скоро мы ежели коснемся до корня, то и оказывается: не начальник он, а живорез, больше ничего!..
   - Вот это самое и есть! - подтвердил аракчеевец.
   - Что ему требуется, нонешнему начальнику-то, живорезу-то? Сидит он в своей цепи, делает народу прием. Я говорю к примеру. Вот пришел к нему мужик, вывалил на стол деньги: "получай, мол, Петр Семеныч, подати!" Петр Семеныч сосчитал: "верно!", расписку дал, а деньги в сундук запер. "Ступай куда хошь! На все четыре стороны... Молодец, скажет, спасибо!.. Так, мол, вы, ребята, и все бы поступали: отдал деньги - и ступай!.." А другой, тоже, примером, будем говорить, пришел тоже в волость, а денег-то не принес. "Ты что же не принес денег?" - "Нету!" А иной с грубостью скажет: "Откуда, мол, я тебе возьму денег-то?.." А за грубость-то его да за неплатеж - сечь, в темную и прочее подобное... Это не есть начальство, а одно разбойство!..
   - Помилуйте, - сказал я, - человек принес деньги, поступил исправно, сделал что ему нужно, старшина его похвалил, что ж он еще должен делать?
   - Разбойство это, а не начальство! - настойчивее прежнего продолжал бурмистр. - Ты вот выпорол неплательщика-то; положим, что за неисправность следует попарить человека, это уж... без этого нельзя! Только я спрошу нонешнего-то начальника: а не сам ли ты, негодный, виноват, что у него денег-то нет? Ведь вот пришел к тебе мужик, отдал деньги, ты и пустил его на все четыре стороны да еще похвалил; а спросил ли ты его, откуда он деньги-то взял?
   - Во-от это са-амое! - многозначительно шепнул аракчеевец.
   - Да, спросил ли ты его? Знаешь ли ты, начальник, откуда эти деньги взялись?.. Вот теперича по весне раздавали управский овес на посев. Опять же, говорим примерно, овес давали по шести с полтиной куль, до осени. Следовательно, осенью его отдать требуется? Так или нет?
   - Так.
   - Ну, хорошо. Взял я этот самый овес и сбухал его по четыре целковых, деньги нужны, и подати требуют. Сбухал я его по четыре целковых, деньги старшине принес; старшина меня похвалил, деньги запер, расписку дал, "ступай куда хочешь!" Все честно, благородно, - на все есть расписка и похвала: "Берите, ребята, пример!" Так ли я говорю?.. Пришла осень - опять подати, да овес изволь отдать с процентом. А овес-то я продал еще весной и похвалу за это самое получил. "Берите, ребята, пример!" Да старшина-то тоже из города получил похвалу, - листы им за это дают, диплоны разные, как иной раз вот у скотины хорошей бывают аттестаты. Все исправно. Пришла осень. "Ты что же подати не отдаешь?" - "Да нет у меня!" - "Как нету?" - "Да так, как не бывает-то?" - "Ты что же грубишь-то?.." А как я не сгрублю, когда я последним дураком стал? Берет меня зло, что я без всего остался, или нет? Вот я и стал ему грубить, а он меня драть! Ну, не живорезы ли они после этих моих слов?.. Спрошу я вас, господин, достойно ли этакой народ назвать, чтобы как вполне того достоин начальник?
   - Разбойником, пожалуй что, а не иначе как, - пробормотал аракчеевец.
   - А как же быть-то? - спросил я.
   - Как быть? А вот как. Я буду говорить про себя, хоть я и не начальник и цепи на мне нету. Пускай, и так обойдется. Коли по мне, так я тоже бы драл, это верно, только драл бы я не в то время, как он разорился, а в то время, как он овес-то продавал. Вот тут-то бы я его не похвалил, нет! Тут бы я уж не сказал: "берите, ребята, пример", я бы тут похвальный диплон не дал, а растянул бы за это за самое да всыпал бы горячих без экономии! Да и того подлеца, который овес-то купил, и того бы отстегал, да овес-то бы отобрал, да заставил бы его посеять, анафему, а после посева опять бы его поддымил веничком, - вот он у меня бы и с хлебом был, и земству бы овес-то отдал, и подати бы отдал! Вот что есть начальство!.. А они что?.. Ему бы только деньги взять, в сундук положить, а там хоть околей с голоду!.. Иные начальники-то сами, бессовестные, овес-то этот купят, а потом дерут. Нет, самого бы его надобно растянуть да поддымить!.. Ежели он начальник, он должен смотреть, чтоб у мужика было с чего взять... Что же, я вас спрошу, ежели у мужика не будет хозяйства, то что из этого выйдет? Что вы с него возьмете? Теперь вон на моих глазах мужики сено продают, а с чем они останутся осенью, чем будут кормить скотину, с чего я буду взыскивать?.. Драть?.. А они меня жечь начнут - вот тебе и вся недолга!.. Я должен не допустить этого, а который не слушается, то и наказать. А нонешние-то и десятские, и сотские, и старосты, и весь легион, прости господи, им все одно - наплевать!.. Вот мужик сено продает, всю зиму скотину кормить нечем, а он идет мимо, ему и горя мало. Я б его тут же на месте запорол за эту продажу, а он, дурак бессовестный, только и думает, что "вот, мол, с мужика можно рублишко в подати ухватить", а о том не думает, что мужик на его глазах разоряется... Анафемы этакие!.. Нет, сударь мой, не начальники это. Нет у нас начальства!
   - О-ох, нету его! - вздохнув, прошептал аракчеевец.
   Бурмистр вынул тавлинку с табаком, понюхал и сказал:
   - И мы, братец мой, бивали народ, и оченно даже жестоко его колачивали... Я вот пришел теперь угоднику помолиться. Думаешь, не вздохну я? Вздохну-у, милый мой, со слезами вздохну в своей вине!.. Били, тиранили, но только что мы били умеючи: били мы, например, человека за то, чтоб себя не разорял, - вот за что мы били,- потому что мы понимали: ежели он себя разоряет, то и нам ничего не будет... Вот какой был прежний смысл!.. А нонече! Скажи пожалуйста!.. Иду я недавно с нашим старостой (ведь тоже начальник, анафема, считается!), глядим - на болоте мужик косит траву, а сапоги на нем новые. Я и говорю этому начальнику: "Видишь, говорю, или нет?" - "Что такое?" - "Посмотри, мол". Глядел, глядел, хлопал, хлопал буркалами-то, - ничего, мол, не вижу... "Да дурак ты этакой, говорю, ведь твой мужик-то косит в хороших сапогах!.. Ведь, говорю, он не миллионщик. Ведь он, говорю, их в один месяц этак-то издерет, а потом придет зима, в чем он будет ходить? Ты же, говорю, с него подати начнешь драть, а он будет дома сидеть, выйти не в чем. Ведь он же, говорю, должон будет в долг сапоги-то втридорога взять? Ведь зимой-то и дрова возить нанимают и сено возить, мало ли на зиму народу требуется, а он у тебя без сапог будет дома сидеть, а ты его за это драть будешь, безбожная душа?.. А не то так за эти сапоги-то какой-нибудь, у которого совести нету, заставит его летом проработать месяца два, от хозяйства оторвет, а от хозяйства человек оторвется - пойдет слабеть, пьянствовать... А пойдет пьянствовать - подати перестанет платить, за это ты его будешь драть, а за дранье он тебе будет гадить... Чего ж ты смотришь, говорю? Как же ты не внушишь?" - "Как же, говорит, послушают они тебя!.. Ноне, братец мой, говорит, поди-ка, босиком-то всякий стыдится ходить. Из последнего вытянется, а уж насчет одежи постарается... Коего, говорит, рожна я ему внушу?" - "Коего рожна?.. Нет, по-нашему не так. По-нашему, по-старинному, ежели такое безобразие увидал я, начальник, я б так не оставил... Я бы первым долгом подошел да спросил: "Кто ты такой?" - "Иван Иванов", - примерно говорит. "Чей?" - "Таких-то!" - "Велика ли семья-то у вас?" - "Да вот пятеро, мол, всех-то". - "А работников?" - "Да я, мол!" - "Один?" - "Один!" - "Так как же ты, безумец, в сапогах-то по мокроте осмелился ходить? Ведь сапоги-то, необузданный ты человек, семь с полтиной, анафема ты этакая, а ты их таскаешь зря! А зимой я тебя пошлю в лес за дровами, - в онучах поедешь? Ноги отморозишь, проваляешься без ног всю зиму, семью оголодишь, охолодишь? Н-ну-ка, поди-ка, я тебя переобую!" ("Переобул из сапог в лапти", - припомнилась мне поговорка народная...) Так он и будет у меня знать, когда ему в сапогах щеголять, а когда в лапоточках! Небось не трону, кто не заслуживает этого... Иной хоть в бархатных штанах в воду влезь, и то мне наплевать... Спрошу только: "Чей?" - "Таких-то!" Вижу, ежели люди в силах, в достатке, что человеку это не в разорение, так сделай милость: хоть, говорю, в золотой кафтан облачись да на навоз ложись, так шут тебя и возьми, - все мне равно!.. А ноне ведь как? Недавнись поехал я так-то на пароходе по своим делам в город; гляжу, на палубе сидит девочка одна, хорошая, работящая девочка, уж невеста, из нашей деревни. И ее-то я знаю, и мать-то ейную знаю... Их только две и есть с матерью. "Куда, мол?" - "У город".- "Зачем?" - "Покупать". Ну, говорю, слава богу, что на покупку деньги есть... "Свои ли?" - "Вестимо, не чужие". - "Какие такие?" - "Такие вот..." Целую, вишь, весну кору ивовую драли (ведь зубами ее драть-то надо!), грибы собирала, стирала у попа, гряды копала, одно слово, билась, истинно, как говорится, до кровавого пота... Ну, похвалил: "умница, мол..." Славная девчонка, одно слово! Ну, приехали. "Знаешь ли, мол, где лавки-то?" - "Не знаю, дяденька". - "Ну, мол, пойдем, покажу. Покуповала ли когда что в городе-то?" - "Нет, говорит, и в городе-то не бывала..." Вижу, надо девчонку проводить, нельзя так бросить, оберут, ограбят. Да и самому кстати в лавки-то требуется. "Ну, пойдем, говорю, востроглазая, поведу я тебя, покажу... Каких, мол, тебе лавок надо, с каким товаром?" - "А мне, говорит, дяденька, модных лавок, с модным товаром".
   - Ишь ведь что, скажи пожалуйста! - воскликнул аракчеевец.
   Но бурмистр не слушал его и продолжал:
   - "Ах ты, говорю, постреленок этакой! Каких таких модных лавок тебе? Я вот до седых волос дожил, и то не знаю, какой такой модный товар есть!" Ну, однакож, делать нечего, стал искать. Там спросим, туда заглянем, видим, наконец, того, лавку, чепцы да эти самые перья всякие, чулки и все такое. Увидала, так туда и воткнулась. Я стою в дверях, гляжу... Вижу, шебаршит моя землячка разными товарами, - и красные и зеленые, всякие. И порядочно-таки она промаяла меня, - разгорелись глаза-го... Выскочила, как земляника красная. "Теперь, говорит, в башмачную лавку!" Ну, мол, шут с тобой, пойдем в башмачную уж заодно. Пошли. Покупает сапожки на каблучках, на подковках... Пригнала одни такие-то по ноге, любуется, - хвать, а по деньгам-то нехватает целого полтинника... Плачется, убивается, молит, просит. "Я тебе, дяденька, и яичек, и того, и другого..." Ну, мол, ладно, - и дал. Рада-радехонька, а осталась сама без копейки. "Чай, спрашиваю, есть хочешь? Взяла ли что с собой?" - "Ничего нет!" Ах ты, думаю, все на наряды!.. Дал ей двугривенный на еду да за билет заплатил. Задолжала она мне больше рубля. Ну, бог с ней, думаю, да и не дать нельзя, - аккуратная девчонка. Н-ну, хорошо... Проходит время неделя, две ли или там месяц, встретил ее раз - гуляет, оделась ничего, опрятно: и платьице новенькое и ботинки с каблучками... Не хуже других, честно, благородно. Только, не помню, в какой-то праздник приехали барки сено грузить, кликнули лоцмана девок, все наши франтихи и повалили в своих нарядах! Гляжу, и наша красавица: сапожки с каблучками, платье с бантами, а через лоб веревку перегнула, сено тащит, тридцать, вишь, копеек!.. А изорвет-то сколько? Ведь труда-то, горькая, сколько она приняла, ведь это только подумать надобно!.. Погляди у ней, у сироты, в доме ни пить, ни есть нечего; все, что горемычная выработала тяжкими своими трудами, - все на наряды, потому ей хуже других нельзя быть, обидно, - это кого хошь возьми... Все на наряд убила, не допивала, не доедала, да издерет этот самый наряд, потому перемениться нечем, за тридцать копеек издерет на тридцать рублей. Вот какие горемычные!.. Ведь вот ноне какие стали порядки-то, а вникнуть некому.
   - Досмотреть-то, главная причина, некому! - пояснил аракчеевец.
   - Да как же и что тут можно досмотреть? - спросил я.
   - Не знаю, нонешних порядков судить не могу, а что в наше время досматривали. Умели, знали. Конечно, наше время было крепостное, не дай бог и вспомнить-то иной раз, а мы все ж понимали правду хозяйственную. Я про себя скажу: я двадцать лет вызудил у помещика, у барина, в бурмистрах, много греха на душу принял, - а что по совести скажу, помнил бога, наблюдал правду, и уж у меня, в моем хозяйстве, таких делов не бывало. Возьми ты вот хоть бы эту горемычную девчонку. Из-за чего она, бедняга, убивается? Хочется ей, чтобы против людей не быть хуже. Вот она из всех сил и бьется, чтобы нарядиться. Да не одна она, а много их, горемык, рвутся по нарядам друг с дружкой поровняться, потому что же они, в самом деле, за горькие такие уродились, что им надо быть хуже всех? Вот они и норовят с прочими франтихами поровняться, не едят, не пьют, не спят ночей, бьются. А позвольте спросить, какие это такие прочие? Кто такие эти моднихи? Говорят: вот такого-то крестьянина, вот такого-то... "Ихние, мол, девки нарядились, а нам, что ж, в грязи ходить?" Хорошо. Поглядим, какие такие это крестьяне, откуда у них берутся деньги дочерей наряжать. Пошли, поспрошали. Точно, крестьянин считается, за две души платит, точно так же, как вот и этот двудушный, те же самые двадцать два рубля серебром; только у него, окромя наделу, господи благослови, покос пудиков тысячи на три, да овса у мужиков он управского накупил по дешевым ценам, да перепродал по дорогим, да с барином ездил зиму и поболе сотни в карман положил, да то, да другое. Глядь, ан и есть из чего франтовство-то заводить; вот он и нарядил свою дочь, как королевну. А другой-то мужик, тоже двудушный, тоже двадцать два рубля платит, тот-то уж и бьется, тот-то уж и телушку продал за полцены, тот-то и сено прежде времени сбыл, тянется за богатеем всячески, из всех жил вылезает, - глядь, а есть-то ни ему, ни дочери, ни детям, ни скотине нечего, не только что дочери платье сшить!.. А не доплатил подати, его драть! Вот и пошел человек со злом в сердце... А кабы по-нашему-то, так не так бы вышло. По-нашему-то, пошел бы я к богатею-то этому, - ежели б то есть я был, примером сказать, начальник, - пошел бы к нему, да, богу помолившись, и стал бы его успрашивать: "Ты откуда, мол, разжился?" - "Так, мол, и так: овес покупал". - "Какой овес?" - "Управский". - "По много ль платил?" - "По четыре серебра". - "А по многу ль продавал?" - "По восьми". - "Хорошо ты, друг мой, делал! А между прочим, пойдем-ка мы с тобой в волость, да сниму я с тебя бархатные твои панталоны, да внушу тебе почитание к закону. Ложись, анафема-проклят! Ты как смел управский овес покупать, коль скоро он дан на посев? Ты как же смел из нужды человеку четыре целковых вместо восьми давать? Так-то, братец мой, и волк богатеет, чужое тащит! Не богатей ты, а разбойник, в мутной воде рыбу ловишь!" Да и прописал бы ему диплон, - век бы не забыл! Вот он бы у меня и не наряжал дочь-то королевной, не вводил бы в грех других, не стыдил бы нарядами-то бедноту, а беднота-то не лезла бы из всех сил и жил, чтобы поровняться... Вот что есть начальник! А нонешние? Да для нонешних этакой-то живорез - первый друг и сват! Он грабит, а они дерут ограбленных. Он грабит, а они на награбленное чаи распивают, кофеи, все такое! Вот кого надо растянуть до поддымить березовым составом!
   - Во-от! - прибавил аракчеевец.
   Бурмистр нюхал табак, волнуясь и торопясь.
  

4

  
   В это время из-за верхушек леса, давно уже освещенных румяною зарей, показался яркий золотой край солнца, и над лесом вспыхнуло "жаркое полымя" света. Стало теплеть. Народ стал подниматься, но монастырские вороты были еще заперты, и только сквозь маленькую калитку по временам выбегали послушники, направляясь то в гостиницу, то в трактир. Трактирщик затопил "куб" для кипятку. Торговцы орехами и пряниками стали разбирать свои товары.
   Спрятав в карман табакерку и перекрестившись на солнце, бурмистр продолжал:
   - Мы, конечно, люди старого закону, в новых порядках мы не указчики, а ежели глядеть по-нашему, так большая идет неправда. По-нашему, я прямо скажу, мы глядели на народ хозяйственнее. Конечно, что мы хотели от народа - больше ничего, что пользы для себя; но только мы понимали, что ежели мы разорим, расстроим человека, так и пользы нам не будет. Скажу про себя: были мы крепостные. Уж должно быть, что так богу было угодно, чтобы быть нам в рабстве, об этом дело не наше разговаривать, стало быть уж такое было повеление божие, чтоб один был барин, а другой был бы мужик, один бы не работал, а другой бы работал на него. Вот поставляет, предположим, господь над нами барина, а барин и говорит: "Вы, говорит, мои подданные, обязаны мне вот то-то и то-то предоставить: денег мне требуется столько, а провизии столько, а всего прочего эдакое-то вот число". Хорошо. Призывает он, барин, положим, хоть меня, раба своего, и говорит: "Мирон! препоручаю тебе все сие к исполнению. Буде исполнишь, похвалю, а буде не исполнишь, то ожесточусь и всех вас до единого разорю и расточу. Помни и поступай!" Вот Мирон и думает: "Барин действительно всех нас может разорить и истязать, потому у него сила и все. Так уж лучше же я как-нибудь по-божески". Вот я и гляжу на народ: народу столько-то, рук столько-то, господской работы столько-то, гляжу и распределяю. Вижу я - один силен, а другой слаб; вижу - один работящ, другой ленив, а третий совсем ослаб. Вижу я и думаю: "Ежели я их так оставлю, да буду только с них взыскивать, да пороть их на конюшне, так они не только что господского не отработают, а и сами в конец изведутся". Вот я и начинаю хозяйствовать; знаю я каждую семью и обсуждаю, так, чтобы сил в ней не пропадало. Для примера обсудим хоть одно семейство. От первой жены остался у хозяина сын, а от мачехи пятеро ребят выросло. Мачеха, конечно, уж мать, одно слово, своих детей любит, а чужих ест: то не так, другое не так, - а малый скучает, гадит ей, тоскует, ни к работе, ни к чему душа у него не лежит... Гляжу я на него и вижу, что у меня в этом малом барская польза пропадает. Пошел, выбрал ему невесту под пару, отделил из отцовского добра, что ему следует, подмог обстроиться и наложил на него, что следует по препорции. Так и смотришь по человеку: "Ты, мол, что болтаешься?" - "Так и так, не хозяйственный я человек. Нет у меня на это талану... А жениться я ни вовек не соглашусь, лучше, мол, я зарежусь, чем с бабой связаться". Что сделаешь с таким человеком?.. А бывает. Вот и надобно ему отыскать работу, а то так-то он изболтается, пожалуй воровать начнет, так лучше же я его прилажу к пользе. Обдумаешь и поместишь либо к скотине, либо к птице, либо по мастерству. Надо человека узнать, что он может, да на том уж и взыскивать. А то эка выдумали - драть! Думают, палкой-то из него и неведомо что выбьешь. Я однова как бился с одним мальчишкой, годов пять мучился, а нет никаких способов. Я его к овцам - плачет, бежит; накажу - опять плачет. Я его к гусям - распустит, спрячется, испугается. Я его на кузню - слаб, силов нет. Я его попу в певчие - не может. Туда-сюда, вбивал, вбивал его в места-то, выпирает его оттедова сила нечистая, хоть брось. Думали было продать его в казачки, да случилось мне как-то в людскую зайти, и вижу я, что на двери чорт нарисован уголем, да такой, что я так и отпрянул, с испугу чуть в погреб не провалился. "Кто, мол, такую образину намалевал?" - Дознался. Федор, этот самый бесталанный. "А, думаю, вот где твоя часть-то!" Запряг лошадь и отвез его в город к живописцу. В два месяца такой вышел молодец - и вывески, и патреты, и, наконец, того, образа почал рисовать. Привез мне Мирона Мученика, моего ангела. "Отпустите в Петербург, а то я задавлюсь, ежели не отпустите!" Что тут делать? Отписал барину. Барин разрешил. Отправили. А года через два слышу - послышу, за четыре, милый друг, тысячи его какая-то графиня выкупила, да за границу! Да таким, брат, стал барином,- сам наш барин сказывал, - рукой не достанешь. Так вот как! А что бы, ежели бы без внимания-то его оставить? Ежели бы я его драл, так, пожалуй, со страху он бы и стал бы мне овец-то пасти, а настоящий-то доход пропал от него. Драть-то я его хоша и драл, а вникать тоже вникал, вот и нашел, в чем его часть состоит. Так-то, друг милый, и во всем надо! Вижу я, начал у меня мужик толстеть да богатеть, так я и порцию с него возьму сообразную... Стал он медом разживаться, я у него и меду отломлю по размеру. Стал он луга снимать, опять же отдай по сообразности. Стал он у меня в двести раз богаче, я с него в двести раз больше и взыщу. Вот он у меня и растет ровненько против прочих. Он у меня вверх, а я ему макушку-то прочь! Вот и другим-то против его толстоты не обидно. Уж у меня бы не было этакой, напримером, несчастной девчонки, как я сказывал: бьется, рвется, а есть нечего. Я бы первым долгом приладил бы ее к мужику, да посадил бы на землю, да дал бы скотину, вот они бы и стали у меня по-человечьи жить. Конечно, бывает, что в мужья-то злодей какой попадется, да ведь как это узнаешь? Это уж дело божье, как господь указал кому какое счастье. А что наша хозяйская часть,- верно говорю, - была правильная! Взыскивали, когда было с чего. Ездили, да и скотину кормили, смотрели, чтоб не напоролась на кол, не влезла в овраг, ноги не сломала, потому она денег стоит. А нынче вот и нет хозяйского-то глазу. Хоть умри, только подати отдай; а отдал подати, хоть опейся. Это, друг любезный, не хозяйство, а разбойство! А что их там тьмы тем, так это мы даже и понимать не можем. Для нашего крестьянского жития "кто не хозяин, тот и не начальник!"
  

5

  
   В монастыре стали звонить. Ворота монастырские отворились. Народ поднялся и направился в церковь.
   Отряхая с одежды разный приставший к ней сор, направились к церкви и аракчеевец с бурмистром.
   - Пойдем-ка, - сказал мне последний мимоходом,- пойдем-ка, я покажу тебе нашу царицу небесную... кре-сть-ян-скую! - прибавил он как-то особенно выразительно. - Как было у нас житье крестьянское, на крестьянском положении, то и горести у нас были свои, крестьянские, и с горестями с этими мы к заступнице шли... И она, матушка, тоже была наша, крестьянская... Да и посейчас есть... Вот погляди!
   Протискиваясь сквозь толпу народа, мы вошли в какую-то старинную маленькую церковку, где бурмистр указал мне на крестьянскую божию матерь. И точно, никогда не видал я такого изображения: божия матерь была изображена с веретеном! Действительно, изображение как нельзя лучше подходило к общему тону крестьянства, то есть крестьянского хозяйства, которым исключительно жили народные массы.
   - А теперь, - сказал бурмистр, помолившись пред иконою божией матери, - пойдем и к угоднику нашему, тоже крестьянский заступник. Из древнейших времен считаем мы его своим покровителем. Книжка тут про его житие продается, так там сказано, что все мы, здешние окрестные крестьяне, к монастырю этому были приписаны. Лет, поди, четыреста назад уж мы были под монастырем, когда еще Новгород Великим прозывался. В книжке-то сказано, как угодник к царю в Москву ездил все хлопотать, чтоб нас-то царь не отбирал от обители. А царь-то в ту пору собирался Нов-то-город разорять. Ну, царь его и уважил. Вот, друг любезный, мы и молимся угоднику-то нашему, крестьянскому, когда ежели постигнет нас какая крестьянская беда. Видишь, вот что тут нарисован? Погляди-ка!
   Мы остановились под монастырскими воротами, где был изображен крестьянин с цепями на руках и на ногах, выводимый угодником из темницы; вверху было написано: "Святитель Иона {Иона Отенский.} освобождает земледельца".
   Эту надпись я прочитал вслух.
   - Ну, вон, видишь! Это, вон, помещик какой-то запер земледельца, стало быть мужика, в темную... И запер-то его занапрасно. Ну, вот наш-то святитель и вывел его тайно в нощи. А то еще в житии пишется, как крестьянин в лесу заблудился. Пошел, вишь, за ягодами, да и не найдет дороги-то назад... Леса-то, брат ты мой, были в те поры темные, дремучие... Вот мужик-то и взмолился разным угодникам, - сначала одному, потом другому, все ему не было помощи. А как призвал да возопиил к своему-то, к нашему-то, тую ж минутою он его и вывел на дорогу... Истинно наш крестьянский заступник!
   Мы вошли в церковь; там шла панихида, угодник лежит под спудом, и громким голосом читалась написанная в похвалу угоднику молитва. Были в этой молитве такие стихи:
   "О, великий святителю, преблаженне отче наш!
   Обидимым вдовам скорый в бедах заступниче!
   Сиротам напаствуемым милостивый в напастех защитниче!
   Заключенным в темнице, бедствующим, утешительный попечителю!
   Тающим гладом милосердый питателю!
   Скитающимся убогим странникам страннолюбивый странноприимниче!
   О, заступниче бедных дерзновенный!.. Услыши и нас!"
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Панихида кончилась. Мы вышли из церкви и очутились опять в толпе.
   - А и нонче, чрез четыреста лет, нету нам другого заступника! - прошептал какой-то задумчивый крестьянин.
  

6

  
   Рассказ бурмистра, весь проникнутый восторженным поклонением старого раба крепостному праву и крепостным порядкам, хоть и веял по временам неприветливым, могильным холодом неприветливого прошлого, но я слушал его с большим любопытством и вниманием, так как чувствовал, что благодаря этому крепостному панегирику темная для меня деревенская действительность понемногу начинает выясняться. Нет спора, что взгляды старика на современные порядки и непорядки, на современное положение народа вообще, исключительно с "хозяйственной" точки зрения, с точки зрения расстройства земдедельчески-хозяйственной организации деревни, - нет спора, что взгляды эти узки, ограниченны, но их определенность и подлинность, основанные на многолетнем опыте, невольно овладевали моим вниманием, так как давали возможность хотя что-нибудь уяснить себе в многосложной, исполненной загадок, картине народной жизни. Не говоря о том, что благодаря рассказу бурмистра я мог понять те бесчисленные темные деревенские мелочи, которые становят втупик всякого не деревенского жителя, выражаясь, например, в таких мнениях, как то, что "некому смотреть за мужиком", или что "надо драть мужика за то, что продал сено, управский овес, - и за то, что купил его"; не говоря, повторяю, об этих частностях, даже крупные загадки народной жизни, и те как будто получили возможность быть разгаданными, и все благодаря тому же рассказу старого крепостника.
   Чтобы читатель мог и сам лично убедиться в том, какую услугу оказал нам старый бурмистр, приведем некоторые из этих загадок, а потом попробуем разгадать их на основании мнений и взглядов бурмистра. Далеко ходить за этими загадками нам не приходится, так как если у нас с вами, читатель, есть на столе два-три журнала, да если к тому же мы имеем привычку ежедневно просматривать по нескольку газет, так загадок этих у нас с вами ежедневно, как говорится, полны руки, девать некуда... Возьмем для начала хоть такое явление, как прошлогодний самарский голод.
   Осенью прошлого года во всех почти поволжских губерниях оказался страшный неурожай: хлеб тотчас после уборки достиг огромной цены, почти двух рублей за пуд, а спустя месяц стал дороже двух рублей. Печеный хлеб в Самаре, Саратове - этих житницах России - начал продаваться по небывалой цене - 4 и 5 коп. фунт. Неурожай и голод очевидны. Люди, принимающие близко к сердцу народное горе, писали корреспонденции в газеты, переполненные ужасающих подробностей: то вы читаете, что в такой-то деревне вдова-крестьянка повесилась от голода; то вам рассказывают о целых деревнях, голодающих сплошь. Корреспондент посещает жилища крестьян и в каждом из них находит истомленных, опухших людей, которые ничего не ели вторые и третьи сутки. Хлеб, присылаемый из голодных мест в редакции газет, потрясает своим ужасным видом. Появляются описания таких пищевых изобретений, от которых волос становится дыбом: один мужик на глазах корреспондента веником вымел амбар, в котором остатки зерна были перемешаны с куриным пометом, прибавил туда лебеды, осиновой коры и все это, замесив, поставил в печь (которая очень часто бывает совершенно нетопленная, так как дров купить не на что). Но и этой пищи (!!), прибавляет корреспондент, едва ли хватит семейству, состоящему из семи душ. К описаниям таких ужасных съестных припасов прибавлялось обыкновенно, что "скот продан за бесценок; коровы продавались за один рубль и много два; жеребята двухлетние покупались за 50 коп., телята по гривеннику, а лошадей отдавали почти даром". Под впечатлением этих ужасов самый язык корреспонденции как бы озверинелся, так как о людях начали писать только как о голодных ртах: вместо слова "человек" стали писать "едок". В семье столько-то "едоков". Иногда писалось: "столько-то ртов". Одни ужасы следовали за другими.
   А в то же время такие совершенно непреложные, неопровержимые факты, как "голод" и "неурожай", начали осложняться новым неожиданным и совершенно загадочным явлением, а именно: хлеб, который тотчас после урожая стоил 2 р. пуд, начал дешеветь. "Что это значит?" - вопрошает недоумевающий читатель. В августе он был два рубля, в январе - около полутора, в феврале - еще меньше, а в марте - 90 коп. Что за чудо? Откуда такая благодать? В самое обыкновенное, более или менее урожайное время, всегда хлеб дорожает к весне, потому что как бы его ни было много, а его съедят за зиму, к весне его останется меньше и цена ему будет дороже. Тут же происходит что-то невероятное. Хлеба не могло быть потому, что неурожай полный, видимый, ясный для всех и каждого. Опухшие мужики - не фантазия, а факт, удостоверенный сведущими и добросовестными людьми. Кроме того, из этого неурожая сравнительно самая большая часть собранного зерна куплена-таки иностранными торговцами и увезена за границу. Хлеба, стало быть, осталось в обращении ничтожная часть, да и из этой ничтожной части приобретена земствами голодающих мест тоже масса хлеба, крайне по размерам недостаточная для самого умеренного прокормления населения. Но хотя земство и не могло приобрести столько, сколько требовалось, все-таки оно приобрело столько, сколько было можно. Этот приобретенный земством хлеб должен быть съеден народом. Хлеба нет - очевидно, а хлеб все дешевле да дешевле... К маю месяцу, когда обыкновенно хлеб ужасно дорог, он оказывается по 80 коп. пуд, в июне - 70 коп.
   И в конце концов недоумевающий читатель газет поражен таким известием, опубликованным в одном из весенних нумеров любой газеты: "Крестьянин такой-то, выехав на базар продавать хлеб, был несказанно изумлен, узнав, что цена хлеба упала с 2 рублей до 70 к. за пуд. Возвратившись домой с непроданным хлебом, он затосковал и в ночь с такого-то числа на такое-то повесился в риге на вожжах".
   Господи боже! - восклицает читатель, у которого все эти известия с самой осени ложились камнем на душу, - Да что ж все это означает? То женщина вешается потому, что хлеб 2 рубля, то мужик вешается потому, что он 70 коп. Что же будет, если вместо голода господь пошлет урожай, хлеб упадет в цене, спустится до 25 коп.? Если вешаются от дешевизны, как и от дороговизны, то при хорошем урожае должна развиться сущая эпидемия самоубийств. А урожай, как на грех, тут и есть. "Небывалые всходы!", "Зерно дало 14 колосьев по 80 зерен!", "С десятины получилось до 200 пудов чистого хлеба!" Читаешь и не знаешь - радоваться или плакать. И действительно, несмотря на огромный, небывалый урожай, уже слышатся голоса: "Едва ли крестьянин улучшит свое благосостояние... Дешевизна хлеба при дороговизне скотины... Самая плохая лошадь на Покровской ярмарке продавалась не менее ста рублей, теленок 12-15 рублей, корова 40-60 руб.", и т. д. Чувствуете вы, что в виде огромного урожая надвигается какая-то новая беда. "Буди воля твоя!" - говорите вы со вздохом и все-таки в конце концов не можете понять, откуда взялся хлеб, когда был неурожай, и почему этот таинственный хлеб начал дешеветь к весне вопреки всяким вероятиям?
   Это загадка - нумер первый.
   Нетрудно нам отыскать и загадку нумер второй и третий. Развертываем книжку журнала и читаем статью - "Санитарное состояние русской деревни". По словам автора, основанным на самых точных сведениях, доставленных земскими управами, смертность в наших деревнях, благодаря невозможным гигиеническим условиям, возросла за последнее десятилетие до огромных размеров. Цифры рождений и смертности, выведенные автором за десятилетний период, несомненно доказывают, что умирает больше, чем родится. Причиной такого опустошения выставляется дурное питание, а причиной дурного питания - недостаточность земельных наделов. Но, думает читатель, если причина - в малоземелье, то ведь, по нашим общинным порядкам, земля убылых душ разлагается на живущих. Страшна и ужасна такая ужасная смертность, но остающиеся в живых, получая больше земли после покойников, могут улучшить свое благосостояние хотя на время. Не тут-то было!
   Вот другая статья - "Об отхожих промыслах" - доказывает, что, и помимо смертности, малоземелье гонит народ из деревень. Массы брошенных земель встречаются повсюду. Избы с заколоченными окнами и воротами свидетельствуют, что человеку, поставленному в невозможность существования, оставалось одно - бросить все и уйти куда глаза глядят. Затем, на основании сведений, доставленных земскими управами, приводится ряд цифр, из которых видно, что отхожие промыслы обезлюживают деревню хуже, чем дифтерит, хуже, чем смертность, непропорциональная рождаемости. Корень таких выселений из деревень лежит, по словам автора, в малоземелье, недостаточности наделов, не обеспечивающих самого элементарного пропитания.
   "Ведь остается же кому-нибудь земля-то, брошенная умершими и ушедшими в отхожий промысел? Кому ж она достается?" - вновь вопрошает недоумевающий читатель и решительно теряет всякую способность определительно ответить на вопрос, когда третья статья - "О переселении" - доказывает ему на основании сведений, доставленных земскими управами, что деревня высылает ежегодно целые толпы переселенцев. "Целыми вереницами, - пишет корреспондент, - тянутся через наш город переселенцы, направляясь в Сибирь, в Тобольскую губернию... Партия переселенцев в триста человек при ста подводах проследовала через наш город..."
   Эти известия являются наряду с известиями об опустошительной смертности и об отхожих промыслах. Смертность опустошает, отхожие промыслы опустошают, земель остается много пустых, зачем же еще искать этих земель за тысячи верст? На этот раз оказывается, что переселяются от густоты населения. Как так? Люди мрут как мухи, санитарные и гигиенические условия безбожны, и вдруг оказывается какая-то густота? Но густота налицо. Сведения, доставленные из достоверных источников, удостоверяют, что за десятилетний период времени густота населения увеличилась до такой степени, что на каждую действительную, а не ревизскую душу, нехватает и по 1/4 десятины во всех трех полях, и вот этот-то излишек населения, в полном смысле слова обреченный на голодную смерть дома, и ищет новых мест. Итак, что же должен вывести из всего этого недоумевающий читатель? От малоземелья народ мрет, народ бросает землю, идет в отхожие промыслы, идет на переселение от того же малоземелья и густоты народонаселения. Мрет, бросает, уходит, - стало быть, остается после всего этого пустыня, пространство пустой земли?
   Таких загадок мы могли бы привести множество, если б и без того не чувствовали неудовольствия, которое должен испытывать всякий человек, более или менее озабоченный народным делом, читая написанное нами.
   "Так что же, - слышится нам негодующий вопрос недовольного читателя, - неужели, по-вашему, все, что пишется о народных несчастиях, - вздор и чепуха? Неужели все это пустые фразы и ложь? И, наконец, возможно ли издеваться над народными несчастьями, когда я сам, собственными своими глазами..."
   - Нет, - отвечаю я, - все, что пишут о народных бедствиях, все это сущая правда. Не только бывает то, что пишут, а ежедневно, ежеминутно в деревне случаются такие возмутительные вещи, которые могут привести нервного человека в содрогание, и крайне жаль, что такие вещи пишутся только в экстренных случаях, выплывают на божий свет только в такие исключительные минуты, как всенародные бедствия вроде поголовного мора или поголовного неурожая. Все это - и подлинность малоземелья, и подлинность голодовок, и подлинность необычайной смертности - я признаю; я признаю полную возможность самоубийств с голоду, признаю достоверность описанной корреспондентом невозможной пищи (наконец, я сам видел эту пищу и помимо корреспондента); словом, все это я считаю совершенно верным, правильным, достойным сочувствия, гнева, скорби, помощи, и все-таки чувствую, что во всем этом полчище ужасов есть еще что-то, что зависит и от особенных качеств, свойственных современной деревне, о чем именно и была речь в рассказе бурмистра.
  

7

  
   Предположим, что некоторое лицо, желающее вести беседу о проклятых вопросах деревенской жизни, искренно сочувствуя народу, проникнутое искреннейшим благоговением к "общинному землевладению", пожелало бы разъяснить вышеупомянутые загадки, - и спросило бы меня:
   - Откуда взялся хлеб, когда был неурожай, и почему этот хлеб подешевел, вместо того чтобы подорожать?
   - Хлеб, милостивый государь, - отвечал бы я под влиянием разъяснений бурмистра, - был там же и взялся оттуда же, где был и голод. В одних и тех же деревнях люди умирали с голоду, ели кору, пухли и т. д. - и в тех же самых деревнях были люди, которые не умирали с голоду, а, напротив, поправлялись и толстели; в одних и тех же деревнях были люди, которые продавали лошадь за рубль серебром, и были другие люди, которые ее покупали за этот самый рубль и которые теперь продают ее назад за сорок и пятьдесят рублей.
   - При общинном землевладении? - с негодованием (как мне кажется) перебивает меня воображаемый собеседник.
   И как мне ни трудно огорчить вопрошателя, но, скрепя сердце, я говорю:
   - При общинном! Увы, при общинном землевладении!
   - В одних и тех же деревнях?
   - В одних и тех же.
   - А смертность?
   - Точно то же и со смертностью: мрут больные, голодные, худородные, а отъевшиеся здравы и невредимы! Одни мрут, как мухи, а другие толстеют, как борова.
   - В одних и тех же деревнях?
   - В одних и тех же.
   - И при общинном землевладении?
   - При общинном.
   Лицо воображаемого собеседника моего вспыхнуло яркой краской негодования. Он, как мне кажется, готов был отвернуться от меня, прекратить разговор; но оскорбление, которое нанес я ему своими ответами, до того взволновало его, что, отворачиваясь и негодуя, он гневно задает мне, так сказать "в упор", такой вопрос:
   - Так вы, что же, думаете, что хлеб был припрятан у одних в то время, когда другим нечего было есть?
   Слово "припрятан", признаюсь, коробит меня. Я был бы очень доволен, если бы собеседник мой не произносил такого грубого слова, требующего от меня не менее грубого, жестокого ответа; но делать нечего, и, собравшись с силами, я решаюсь произнести ужасное слово.
   - Увы! - говорю я, содрогаясь, - припрятан!
   Сказав это, я чувствую, что мороз пробежал у меня по коже. Я сам до такой степени потрясен этим словом, что едва я выговорил его, как у меня является непреодолимое желание сказать что-нибудь другое, помягче; но, вопреки усилиям, слышу, хотя и сам не верю, что я опять, подобно ворону Эдгара Поэ, прокаркал:
   - Припрятан!
   Опять хотел поправиться, - и опять прокаркал:
   - Увы, припрятан! Увы!..
   - При общинном землевладении? - весь багровый от негодования, вопрошает воображаемый собеседник, видимо желая, чтоб я очувствовался, опомнился.
   Но я, как бесчувственный истукан, не могу ни

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 221 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа