олее
благополучное время. Теперь все слишком неблагополучно.
Я допускаю мысленно, что все теперешние члены общества согласятся
между собою, найдут общие точки. Что же, это и будет смертью и поруганием
общества, потому что тогда оно окончательно уйдет из жизни, превратится в
какой-то благодатный и тем самым позорный оазис. Все согласившиеся выйдут
на улицу и увидят тот же страшный мрак, ту же грозовую тучу, которая идет
на нас. Вот во мраке этой грозовой тучи мы и находимся.
Это должно принять во внимание. Нужно понять, что все обстоит
необыкновенно, страшно неблагополучно. И если цвет русской интеллигенции
ничего не может поделать с этим мраком и неблагополучием, как этот цвет
интеллигенции мог, положим, в 60-х годах, бороться с мраком, - то
интеллигенции пора вопрошать новых людей. И главное, что я хотел сказать, -
это то, что нам, интеллигентам, уже нужно торопиться, что, может быть, уже
вопросов теории и быть не может, ибо сама практика насущна и страшна.
1909
Ночь 11 - 12 июня
Проснувшись среди ночи под шум ветра и моря, под влиянием ожившей
смерти Мити от Толстого, и какой-то давней вернувшейся тишины, я думаю о
том, что вот уже три-четыре года я втягиваюсь незаметно для себя в
атмосферу людей, совершенно чужих для меня, политиканства, хвастливости
торопливости, гешефтмахерства. Источник этого - русская революция,
последствия могут быть и становятся уже ужасны. <...>
Надо резко повернуть, пока еще не потерялось сознание, пока не совсем
поздно. Средство - отказаться от литературного заработка и найти другой.
Надо же как-нибудь жить. А искусство - мое драгоценное, выколачиваемое из
меня старательно моими мнимыми друзьями, - пусть оно остается искусством -
<...> без Чулкова, без модных барышень и альманашников, без
благотворительных лекций и вечеров, без актерства и актеров, без
ИСТЕРИЧЕСКОГО СМЕХА. Италии обязан я, по крайней мере, тем, что разучился
смеяться. Дай бог, чтобы это осталось. "Песня Судьбы" отравлена всем этим.
Я хотел бы иметь своими учителями Мережковских, Валерия Брюсова, Вяч.
Иванова, Станиславского. Хотел бы много и тихо думать, тихо жить, видеть
немного людей, работать и учиться. Неужели это невыполнимо? Только бы
всякая политика осталась в стороне. Мне кажется, что только при этих
условиях я могу опять что-нибудь создать. Прошу обо всем этом пока только
самого себя. Как Люба могла бы мне в этом помочь.
NB. Почему это - усиленное тяготение к драме. Верно, примешивается
постоянное соображение о том, что драма больше всего денег дает. А деньги,
чтобы скучать и считать. - Без Бугаева и Соловьева обойтись можно. -
Озлобление свое ослабить. - Значит, революция только отложила мою какую-то
черновую работу (заработок) на четыре года. Теперь о нем подумать страшно,
но надо же как-нибудь жить и отвести в ежедневности - угол для денег, а в
душе - угол, для загнанного искусства и своей работы. А вдруг - стерпится -
слюбится? Надо только начать что-нибудь не слишком противное - не пойдет ли
потом как по рельсам?
***
Когда я влюбился в те глаза, в них мерцало материнство - какая-то
влажность, покорность непонятная. И все это было обманом. Вероятно, и
Клеопатра умела отразить материнство в безучастном море своих очей.
1910
20 января
"Яр". Третья годовщина.
Скрипки жаловались помимо воли пославшего их. - Три полукруглые окна
("второй свет" "Яра") - с Большого проспекта - светлые, а из зала - мрачные
- небо слепое.
Я вне себя уже. Пью коньяк после водки и белого вина. Не знаю, сколько
рюмок коньяку. Тебе назло, трезвый (теперь я могу говорить с тобой с
открытым лицом - узнаешь ли ты меня? Нет!!!).
18 февраля
Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала
всю эту невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь
есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе -
мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни,
измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснется
жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как ее отец, мать и
братья. Хуже, чем дурным человеком - страшным, мрачным, низким,
устраивающим каверзы существом, как весь ее поповский род. Люба на земле -
страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но
- 1898-1902 сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее.
1911
17 октября
Писать дневник, или по крайней мере делать от времени до времени
заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше
время - великое и что именно мы стоим в центре жизни, т. е. в том месте,
где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки.
Я начинаю эту запись, стесняясь от своего суконного языка перед самим
собою, усталый от нескольких дней (или недель), проведенных в большом
напряжении и восторге, но отдохнувший от тяжелого и ненужного последних
лет.
Мне скоро 31 год. Я много пережил лично и был участником нескольких,
быстро сменивших друг друга, эпох русской жизни. Многое никуда не вписано,
и много драгоценного безвозвратно потеряно.
В начале сентября мы воротились: Люба - из Парижа, я - оттуда же,
проехав Бельгию и Голландию и поживя в Берлине. Мама поселилась здесь, у
них уютно и тихо.
Как из итальянской поездки (1909) вынесено искусство, так из этой - о
жизни: тягостное, пестрое, много несвязного. Женя 1}, как и летом,
непонятен мне, но дорог и любим. В последний раз, когда он приходил, мне
было с ним чрезвычайно хорошо. <...>
Пяст живет, сцепя зубы, злится и ждет лучшего. Он поселился в
непрактической квартире с сильно беременной женой, каждый день на службе,
послал рассказ (больница, Врубель?) в "Русскую мысль" (через Ремизова),
перевел Тирсо ди Молину (как я "Праматерь" - много никуда не годного, чего,
как и я тогда (NB - Бенуа!), не видит). Стихов не пишет. "Западник". Мы еще
не видались как следует.
Городецкий - затихший, милый. Его статья обо мне, несказанно тронувшая
(Люба приносит ее, когда я лежу в кровати утром в смертельном ужасе и
больной от "пьянства" накануне). <...> - Все только факты, почти голые,
осветится понемногу потом, если писать почаще.
Клюев - большое событие в моей осенней жизни. Особаченный
Мережковскими, изнуренный приставаньем Санжарь, пьяными наглыми московскими
мордами "народа" (в Шахматове было, по обыкновению, под конец невыносимо -
лучше забыть, забыть), спутанный, - я жду мужика, мастеровщину, П. Карпова
- темномордое. Входит - без лица, без голоса - не то старик, не то средних
лет (а ему - 23?). Сначала тяжело, нудно, я сбит с толку, говорю лишнее,
часами трещит мой голос, устаю, он строго испытует или молчит. Обед. Муж
Тани пришел пьяный, тихо колотит ее за дверью, она ревет, девочка в жару
(жаба) бежит в комнаты, Люба тащит ее на руках назад, мы выбегаем унять
мужа, уже уходящего по лестнице. Минута - и входит Кузьмин-Караваев -
полусумасшедший, между бровями что-то делается, говорит еще дико. Их
перебрасыванье словами с Клюевым ("господин, ищущий власти", - а не имущий
власть - "царь всегда на языке, готов"). Только в следующий раз Клюев один,
часы нудно, я измучен, - и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его
"благословение", рассказы о том, что меня поют в Олонецкой губернии, и как
(понимаю я) из "Нечаянной Радости" те, благословляющие меня, сами не
принимают ничего полусказанного, ничего грешного. Я-то не имел права (веры)
сказать, что сказал (в "Нечаянной Радости"), а они позволили мне: говори. И
так ясно и просто в первый раз в жизни - что такое жизнь Л. Д. Семенова и
даже - А. М. Добролюбова. Первый - Рязанская губ., 15 верст от именья
родных, в семье, крестьянские работы, никто не спросит ни о чем и не
дразнит (хлысты, но он - не). "Есть люди", которые должны избрать этот
"древний путь", - "иначе не могут". Но это - не лучшее, деньги, житье -
ничего, лучше оставаться в мире, больше "влияния" (если станешь в мире
"таким"). "И одежу вашу люблю, и голос ваш люблю". - Тут многое не
записано, запамятовано, я был все-таки рассеян, но хоть кое-что. Уходя:
"Когда вспомните обо мне (не внешне), - значит, я о вас думаю".<...>
Вячеслав Иванов*. Если хочешь сохранить его, - окончательно подальше
от него. Простриг бороду, и на подбородке невыразимо ужасная линия, глубоко
врезалась. Внутри воет Гёте, "классицизм" (будь, будь спокойнее). Язвит,
колет, шипит, бьет хвостом, заигрывает - большое, но меньше, чем (могло бы)
должно быть. Дочь - худа, бледна, измучена, печальна.
Происходит окончательное разложение литературной среды в Петербурге.
Уже смердит.
Будущее покажет, что о ком еще записать.
Стадия поэмы (семидесятые годы, о двух полюсах в искусстве, семейное,
Чацкий, Демон).
Надо, побеждая восторги (частые) и усталость (редкую - я здоров),
писать задумчиво. Это написать (что я задумал) - надо. "Помогай бог". Но -
minimum литературных дружб - там отравишься и заболеешь.
Боря 2}, молчание (?) "Мусагета", Боря с женой на даче, моя смутность,
"хроники Мусагета".
Чулков - жалкость, пакостничество в минимальных дозах, варьетэ,
акробатка - кровь гуляет. Много еще женщин, вина, Петербург - самый
страшный, зовущий и молодящий кровь - из европейских городов.
Сегодня: без людей. Солнце, мороз, красиво, гулял днем, вечером изныл
от усталости - вино и утра без сна сказались.
Заячьи цветочки.
Сейчас уже ночь, мы собираемся спать, а я только сейчас случайно
вспомнил, что такое - 17 октября. Днем я вспоминал еще о saint
catastrophe**. Но 17 октября есть тот день (и я это помнил), когда мы
встретились на улице и были в Казанском соборе.
* В первом заседании Религиозно-философского общества будет говорить
речь о национализме, (NB. - "Мережковские", /poets/allegro_bio.html">П. С.
Соловьева, А. Столыпин, Меньшиков, Розанов - много бы написал, да мерзко,
дрянь, забудется). (Прим. А. Блока.)
** Святой катастрофе (франц.)
1} Е. Иванов
2}Андрей Белый
23 октября
<...> Все эти вечера читаю "Александра I" (Мережковского). Писатель,
который никого никогда не любил по-человечески, - а волнует. Брезгливый,
рассудочный, недобрый, подозрительный даже к историческим лицам, сам себя
повторяет, а тревожит. Скучает безумно, так же, как и его Александр I в
кабинете, - а красота местами неслыханная. Вкус утончился до последней
степени: то позволяет себе явную безвкусицу, дурную аллегорию, то выбирает
до беспощадности, оставляя себе на любование от женщины - вздох, от
декабриста - эполет, от Александра - ямочку на подбородке, - и довольно.
Много сырого матерьялу, местами не отличается от статей и фельетонов.
7 ноября
<...> В первом часу мы пришли с Любой к Вячеславу 3}. Там уже -
собрание большое. Городецкие (с Вышнеградской), - Анна Алексеевна
волнуется, - /poets/kuzmin_bio.html">Кузмин (читал хорошие стихи, вечером
пел из "Хованщины" с Каратыгиным - хороший, какой-то стал прозрачный,
кристальный), Кузмины-Караваевы (Елизавета Юрьевна читала стихи,
черноморское побережье, свой "Понт"), Чапыгин, А. Ахматова (читала стихи,
уже волнуя меня; стихи чем дальше, тем лучше) <...> Вячеслав читал
замечательную сказку "Солнце в перстне".
В кабинете висит открытый теперь портрет Лидии Дмитриевны 4} - работы
М.В. Сабашниковой: не по-женски прекрасно.<...>
3} Вяч. Иванов
4} Л. Зиновьева-Аннибал
***
Неведомо от чего отдыхая, в тебе поет едва слышно кровь, как розовые
струи большой реки перед восходом солнца. Я вижу, как переливается кровь
мерно, спокойно и весело под кожей твоих щек и в упругих мускулах твоих
обнаженных рук. И во мне кровь молодеет ответно, так что наши пальцы
тянутся друг к другу и с неизъяснимой нежностью сплетаются помимо нашей
воли. Им трудно еще встретиться, потому что мне кажется, что ты сидишь на
высокой лестнице, прислоненной к белой стене дома, и у тебя наверху уже
светло, а я внизу, у самых нижних ступеней, где еще туманно и темно. Скоро
ветер рук моих, обжигаясь о тебя и становясь горячим, снимает тебя сверху,
и наши губы уже могут встретиться, потому что ты наравне со мной. Тогда в
ушах моих начинается свист и звон виол, а глаза мои, погруженные в твои
веселые и открытые широко глаза, видят тебя уже внизу. Я становлюсь
огромным, а ты совсем маленькой; я, как большая туча, легко окружаю тебя -
нырнувшую в тучу и восторженно кричащую белую птицу.*
* Запись сделана на отдельном листке, вложенном в дневник.
18 ноября
И ночью и днем читал великолепную книгу Дейссена. Она помогла моей
нервности; когда днем пришел Георгий Иванов (бросил корпус, дружит со
Скалдиным, готовится к экзамену на аттестат зрелости, чтобы поступить в
университет), я уже мог сказать ему (<...> о Платоне, о стихотворении
Тютчева, о надежде) так, что он ушел другой, чем пришел. В награду - во
время его пребывания - записка от Н. Н. Скворцовой, разрешившая одно из
моих сомнений последних дней (разрешившая на несколько часов).<...>
Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу, и была бы
кучка молодежи.
Читал поэму Пяста, поражался ее подлинностью и значительностью.
Наконец прочел всю. Стихи "Апрель" Сережи Соловьева - нет, не только
"патологическое" талантливо (как говорила мама), есть, например, "Шесть
городов".
Мы кончили обедать, пришел Серг. Серг. Петров, назвавший себя на
карточке и на сборнике стихов "Грааль Арельский", что утром (когда он
передал карточку) показалось мне верхом кощунства и мистического анархизма.
Пришел - лицо неприятное, провалы на щеках, маленькая, тяжелая фигурка.
Стал задавать вопросы - вяло, махал рукой, что незачем спрашивать, что
выходит трафарет, интервью. О нем днем говорил мне Георгий Иванов, но он не
такой (как говорил Георгий Иванов). Бывший революционер, хотел возродить
"Молодую Россию" 60-х годов, был в партии (с<оциал>. р<еволюционеров>.),
сидел в тюрьмах, астроном (при университете), работает в нескольких
обсерваториях, стрелялся и травился, ему всего 22 года, но и вид и душа
старше гораздо.
Не любит мира. "Люди не понимают друг друга". Скучно. Есть
Гамсуновское. Уезжает, живет один в избушке, хочет жить на Волге, где
построит на клочке земли обсерваторию. Зовет меня ночью в обсерваторию
Народного дома смотреть звезды. Друг Игоря Северянина. Принес сборник
стихов. "Азеф нравится - сильный человек", - нравился до тех пор, пока не
стал "просить суда". Его пригнула к земле вселенная, звездные пространства,
с которыми он имеет дело по ночам. Звезды ему скучны (в науке разуверился,
она - тоскливое кольцо, несмотря на ее современное возвращение к
древности), но "красивы" (говорит вместо "прекрасны"). "Бога не любит".
4 декабря*
Наталия Николаевна, я пишу Вам бесконечно усталый, эти дни - на сто
лет старше Вас. Пишу ни о чем, а просто потому, что часто, и сейчас, между
прочим, думаю о Вас и о Ваших письмах, и Ваша нота слышится Мне.
В душе у меня есть темный угол, где я постоянно один, что иногда, в
такие времена, как теперь, становится тяжело. Скажите, пожалуйста,
что-нибудь тихое мне - нарочно для этого угла души - без той гордости,
которая так в Вас сильна, и даже - без красоты Вашей, которую я знаю.
Если же Вы не можете сейчас, или просто знаете о себе, что Вы так еще
молоды, что не можете отрешиться от гордости и красоты, то ничего не
пишите, а только так, подумайте про себя, чтобы мне об этом узнать.
* Черновик письма к Н. Н. Скворцовой. 1912
13 января
Пришла "Русская мысль" (январь). Печальная, холодная, верная - и всем
этим трогательная - заметка Брюсова обо мне. Между строками можно прочесть:
"Скучно, приятель? Хотел сразу поймать птицу за хвост?" Скучно, скучно,
неужели жизнь так и протянется - в чтении, писании, отделываньи, получении
писем и отвечании на них) Но - лучше ли "гулять с кистенем дремучем
лесу")<...>
Собираюсь (давно) писать автобиографию Венгерову (скучно заниматься
этим каждый год). Во всяком случае, надо написать, кроме никому не
интересных и неизбежных сведений, что "есть такой человек" (я), который,
как говорит 3. Н. Гиппиус, думал больше о правде, чем о счастьи. Я искал
"удовольствий", но никогда не надеялся на счастье. Оно приходило само и,
приходя, как всегда, становилось сейчас же не собою. Я и теперь не жду его,
бог с ним, оно - не человеческое.
Кстати, по поводу письма Скворцовой: пора разорвать все эти связи. Все
известно заранее, все скучно, не нужно ни одной из сторон. Влюбляется, или
даже полюбит, - отсюда письма - груда писем, требовательность, застигание
всегда не вовремя; она воображает (всякая, всякая), что я всегда хочу
перестраивать свою душу на "ее лад". А после известного промежутка - брань.
Бабье, какова бы ни была - 16-летняя девчонка или тридцатилетняя дама.
Женоненавистничество бывает у меня периодически - теперь такой период.
Если бы я писал дневник и прежде, мне не приходилось бы постоянно
делать эти скучные справки. Скучно писать и рыться в душе и памяти, так же
как скучно делать вырезки из газет. Делаю все это, потому что потом
понадобится.
17 апреля
<...> утверждение Гумилева, что "слово должно значить только то, что
оно значит", как утверждение - глупо, но понятно психологически, как бунт
против Вяч. Иванова и даже как желание развязаться с его авторитетом и
деспотизмом. <...> В. Иванову свойственно миражами сверхискусства мешать
искусству. "Символическая школа" - мутная вода. Связи quasi*-реальные ведут
к еще большему распылению. Когда мы ("Новый путь", "Весы") боролись с
умирающим, плоско-либеральным, псевдореализмом, это дело было реальным, мы
были под знаком Возрождения. Если мы станем бороться с неопределившимся и,
может быть, своим (!) Гумилевым, мы попадем под знак вырождения. Для того
чтобы принимать участие в "жизнетворчестве" (это суконное слово упоминается
в слове от редакции "Трудов и дней"), надо воплотиться, показать свое
печальное человеческое лицо, а не псевдо-лицо несуществующей школы. Мы -
русские.<...>
* Здесь: псевдо (лат.).
21 ноября
<...> Весь день просидел Городецкий и слушал очень внимательно все,
что я говорил ему о его стихах, о Гумилеве, о цехе, о тысяче мелочей. А я
говорил откровенно, бранясь и не принимая всерьез то, что ему кажется
серьезным и важным делом.
1913
10 февраля
Четвертая годовщина смерти Мити. Был бы теперь 5-й год.
Третья годовщина смерти В.Ф. Коммиссаржевской. Только музыка
необходима. Физически другой. Бодрость, рад солнцу, хоть и сквозь мороз.
Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше
- один, отвечаю за себя, один - и могу еще быть моложе молодых поэтов
"среднего возраста", обремененных потомством и акмеизмом.<...>
12 марта
<...> О Дягилеве и Шаляпине. Цинизм Дягилева и его сила. Есть в нем
что-то страшное, он ходит "не один". Искусство, по его словам, возбуждает
чувственность; есть два гения: Нижинский и Стравинский. <...> Все в
Дягилеве страшное и значительное...<...>
25 марта
Мы в "Сирине" говорили об Игоре-Северянине, а вчера я читал маме и
тете его книгу. Отказываюсь от многих своих слов, я приуменьшал его, хотя
он и нравился мне временами очень. Это - настоящий, свежий, детский талант.
Куда пойдет он, еще нельзя сказать: у него нет темы. Храни его бог.
Эти дни - диспуты футуристов, со скандалами. Я так и не собрался.
Бурлюки, которых я еще не видал, отпугивают меня. Боюсь, что здесь больше
хамства, чем чего-либо другого (в Д. Бурлюке).
Футуристы в целом, вероятно, явление более крупное, чем акмеизм.
Последние - хилы, Гумилева тяжелит "вкус", багаж у него тяжелый (от
Шекспира до... Теофиля Готье), а Городецкого держат, как застрельщика с
именем; думаю, что Гумилев конфузится и шокируется им нередко.
Футуристы прежде всего дали уже Игоря-Северянина. Подозреваю, что
значителен Хлебников. Е. Гуро достойна внимания. У Бурлюка есть кулак. Это
- более земное и живое, чем акмеизм. <...>
10 декабря
Когда я говорю со своим братом - художником, то мы оба отлично знаем,
что Пушкин и Толстой - не боги. Футуристы говорят об этом с теми, для кого
втайне и без того Пушкин - хам ("аристократ" или "буржуа"), Вот в чем лесть
и, следовательно, ложь. <...>
23 декабря
Совесть как мучит! Господи, дай силы, помоги мне.
1914
9 января*
<...> А что, если так: Пушкина научили любить опять по-новому - вовсе
не Брюсов, Щеголев, Морозов и т. д.; а... футуристы. Они его бранят,
по-новому, а он становится ближе по-новому. В "Онегине" я это почувствовал.
Кстати: может быть, Пушкин, бесконечно более одинок и "убийственен"
(Мережковский), чем Тютчев. Перед Пушкиным открыта вся душа - начало и
конец душевного движения. Все до ужаса ясно, как линии на руке под
микроскопом. Не таинственно как будто, а может быть, зато по-другому,
по-"самоубийственному", таинственно.
Брань во имя нового совсем не то, что брань во имя старого, хотя бы
новое было неизвестным (да ведь оно всегда таково), а старое - великим и
известным. Уже потому, что бранить во имя нового - труднее и ответственнее.
* Продолжение записи от 10 декабря 1913.
1915
15 октября
Если бы те, кто пишет и говорит мне о "благородстве" моих стихов и
проч., захотели посмотреть глубже, они бы поняли, что: в тот момент, когда
я начинал "исписываться" (относительно - в 1909 году), у меня появилось
отцовское наследство; теперь оно иссякает, и положение мое может опять
сделаться критическим, если я не найду себе заработка. "Честным" трудом
литературным прожить среднему и требовательному писателю, как я, почти
невозможно. Посоветуйте же мне, милые доброжелатели, как зарабатывать
деньги; хоть я и ленив, я стремлюсь делать всякое дело как можно лучше. И,
уж во всяком случае, я очень честен.
18 октября
Греши, пока тебя волнуют Твои невинные грехи, Пока красавицу колдуют
Твои греховные стихи.
10 ноября
<...> Одичание - вот слово; а нашел его книжный, трусливый
Мережковский. Нашел почему? Потому что он, единственный, работал, а
Андреев и ему подобные - тру-ля-ля, гордились. <...>
Итак, одичание.
Черная, непроглядная слякоть на улицах. Фонари - через два. Пьяного
солдата сажают на извощика (повесят?). Озлобленные лица у "простых людей"
(т.е. у vrais grand monde*). <...>
Молодежь самодовольна, "аполитична" с хамством и вульгарностью. Ей
культуру заменили Вербицкая, Игорь Северянин и пр. Языка нет. Любви нет.
Победы не хотят, мира - тоже. Когда же и откуда будет ответ?
* Настоящий большой свет (франц.).