ва или три спустя. Нас поместили в комнатах, который занимала моя мать и который, собственно говоря, принадлежали на половину к дому Ягужинскаго и на половину к дому Рагузинскаго; другая половина этого последняго дома была занята коллегией иностранных дел. В то время строили Зимний дворец со стороны большой площади. Я переехала из Летняго дворца в зимнее помещение с твердым намерением не выходить из комнаты до тех пор, пока не буду чувствовать себя в силах победить свою ипохондрию. Я читала тогда "Историю Германии" и "Всеобщую историю" Вольтера. Затем я прочла в эту зиму столько русских книг, сколько могла достать, между прочим два огромных тома Барониуса, в русском переводе; потом я напала на "Дух законов" Монтескье, после чего прочла "Анналы" Тацита, сделавшие необыкновенный переворот в моей голове, чему, может быть, не мало способствовало печальное расположение моего духа в это время119. Я стала видеть многий вещи в черном свете и искать в предметах, представлявшихся моему взору, причин глубоких и более основанных на интересах. Я собралась с силами, чтобы выйти на Рождестве. Действительно, я присутствовала при богослужении, но в самой церкви меня охватила дрожь, и я почувствовала боли во всем теле, так что, вернувшись к себе, я разделась и улеглась в мою кровать, а это было не что иное, как кушетка, поставленная мной у заделанной двери, через которую, как мне казалось, не дуло, потому что, кроме подбитой сукном портьеры, перед ней стояли еще больший ширмы, но эта дверь, вероятно, наградила меня всеми флюсами, какие одолевали меня в эту зиму. На второй день Рождества жар от лихорадки был так велик, что я бредила; когда я закрывала глаза, я видела перед собою лишь плохо нарисованныя фигуры на изразцах печи, в которую упиралась моя кушетка, так как комната была маленькая и узкая. Что касается моей спальной, то я почти вовсе туда не входила, потому что она была очень холодная от окон, выходивших с двух сторон на Неву, на восток и на север; вторая причина, прогонявшая меня оттуда, была близость покоев великаго князя, где днем и отчасти ночью был всегда шум приблизительно такой же, как в кордегардии; кроме того, так как он и все его окружающие много курили, то неприятныя испарения и запах табаку давал себя здесь знать. Итак, я находилась всю зиму в этой насчастной узкой комнатке, в которой было два окна и один простенок, что в общем могло составлять пространство от семи до восьми аршин в длину и аршина четыре в ширину, между тремя дверьми. Так начался 1755 год. С Рождества до поста были только празднества при дворе и в городе: это было все еще по случаю рождения моего сына. Все наперерыв друг перед другом спешили задавать возможно лучшие пиршества, балы, маскарады, иллюминации и фейерверки; я ни на одном не присутствовала под предлогом болезни. К концу масленой Сергей Салтыков вернулся из Швеции. Во время его отсутствия великий канцлер граф Бестужев все известия, какия он получал от него, и депеши графа Панина, в то время русскаго посланника в Швеции, посылал мне через Владиславову, которой передавал их ея зять, старший чиновник при великом канцлере, а я их отсылала тем же путем. Таким же образом я узнала еще, что как только Сергей Салтыков вернется, решено послать его жить в Гамбург в качестве русскаго посланника на место князя Александра Голицына, котораго назначили в армию. Это новое распоряжение не уменьшило моего горя. Когда Сергей Салтыков вернулся, он послал мне сказать через Льва Нарышкина, чтобы я указала ему, если могу, средство меня видеть; я поговорила об этом с Владиславовой, которая согласилась на это свидание. Он должен был пройти к ней, а оттуда ко мне; я ждала его до трех часов утра, но он совсем не пришел; я смертельно волновалась по поводу того, что могло помешать ему прийти. Я узнала на следующий день, что его увлек граф Роман Воронцов в ложу франкмасонов. Он уверял, что не мог выбраться оттуда, не возбудив подозрений. Но я так разспрашивала и выведывала у Льва Нарышкина, что мне стало ясно, как день, что он не явился по недостатку рвения и внимания ко мне без всякаго уважения к тому, что я так долго страдала исключительно из-за моей привязанности к нему. Сам Лев Нарышкин, хоть и друг его, не очень-то или даже совсем не оправдывал его. Правду сказать, я этим была очень оскорблена; я написала ему письмо, в котором горько жаловалась на его поступок. Он мне ответил и пришел ко мне; ему не трудно было меня успокоить, потому что я была к тому очень расположена. Он меня убедил показаться в обществе. Я последовала его совету и появилась 10 февраля, в день рождения великаго князя и накануне поста. Я заказала себе для этого дня великолепное платье из голубого бархата, вышитое золотом. Так как в своем одиночестве я много и много размышляла, то я решила дать почувствовать тем, которые мне причинили столько различных огорчений, что от меня зависело, чтобы меня не оскорбляли безнаказанно, и что дурными поступками не приобретешь ни моей привязанности, ни моего одобрения. Вследствие этого я не пренебрегала никаким случаем, когда могла бы выразить Шуваловым, насколько они расположили меня в свою пользу; я выказывала им глубокое презрение, я заставляла других замечать их злость, глупости, я высмеивала их всюду, где могла, всегда имела для них наготове какую-нибудь язвительную насмешку, которая затем облетала город и тешила злобу на их счет; словом, я им мстила всякими способами, какие могла придумать; в их присутствии я не упускала случая отличать тех, кого они не любили. Так как было не мало людей, которые их ненавидели, то у меня не было недостатка в поддержке. Графов Разумовских, которых я всегда любила, я больше чем когда-либо ласкала. Я удвоила внимательность и вежливость по отношению ко всем, исключая Шуваловых. Одним словом, я держалась очень прямо, высоко несла голову, скорее как глава очень большой партии, нежели как человек униженный и угнетенный. Шуваловы сначала не знали, на какой ноге плясать. Они держали совет и прибегли к придворным хитростям и интригам. В это время появился в России некий Брокдорф, голштинский дворянин, котораго раньше прогнали с границы России, куда он было ехал, тогдашние приближенные великаго князя Брюммер и Бергхольц, потому что они знали его за человека с очень дурным характером и способнаго к интриге. Этот человек явился очень кстати для господ Шуваловых. Так как он имел ключ камергера великаго князя, как герцога Голштинскаго, то сей ключ дал ему право входа к Его Императорскому Высочеству, который, кроме того, был милостиво расположен ко всякому болвану, приезжавшему из этой страны. Этот человек нашел доступ к графу Петру Шувалову вот каким образом. Он познакомился в гостинице, где он стоял, с одним человеком, который не выходил из петербургских гостиниц, разве только для того, чтобы пойти к трем девицам-немкам, довольно пригожим, по имени Рейфенштейн: одна из этих девиц была на содержании у графа Петра Шувалова. Человека, о котором идет речь, звали Браун: это был своего рода сводник по всяким делам, он ввел Брокдорфа к этим девицам; здесь он познакомился с графом Петром Шуваловым; тот начал усиленно заверять его в своей привязанности к великому князю и мало-по-малу стал жаловаться на меня. Брокдорф при первом случае донес все это великому князю и его настроили на то, чтобы, как он говорил, образумить его жену. С этой целью Его Императорское Высочество однажды после обеда пришел ко мне в комнату и сказал мне, что я начинаю становиться невыносимо горда, и что он сумеет меня образумить. Я его спросила, в чем состоит эта гордость? Он мне ответил, что я держусь очень прямо. Я его спросила: разве для того, чтобы ему понравиться, нужно гнуть спину, как рабы Турецкаго султана? Он разсердился и сказал мне, что он сумеет меня образумить. Я спросила у него: "Каким образом?" Тогда он прислонился спиною к стене, вытащил на половину свою шпагу и показал мне ее. Я его спросила, что это значит, не разсчитывает ли он драться со мною; что тогда и мне нужна шпага. Он вложил свою на половину вынутую шпагу в ножны и сказал мне, что я стала ужасно зла. Я спросила его: "В чем?" Тогда он мне пробормотал: "Да по отношению к Шуваловым". На это я отвечала, что это лишь в отместку и что он хорошо сделает, если не станет говорить о том, чего не знает и в чем ничего не смыслит. Он стал говорить: "Вот что значит не доверяться своим истинным друзьям, и выходит плохо. Если бы вы мне доверялись, то это пошло бы вам на пользу". Я сказала ему: "Да в чем доверяться?" Тогда он стал говорить мне такия несуразныя вещи, столь лишенныя самаго обыкновеннаго здраваго смысла, что я, видя, что он просто-напросто заврался, дала ему говорить, не возражая ему, и воспользовалась перерывом, удобным, как мне показалось, чтобы посоветовать ему итти спать, ибо я видела ясно, что вино помутило ему разум и лишило его всякаго признака здраваго смысла. Он последовал моему совету и пошел спать. От него уже тогда начало почти постоянно нести вином вместе с запахом кури-тельнаго табаку, так что это бывало буквально невыносимо для тех, кто к нему приближался. В тот же вечер, когда я играла в карты, граф Александр Шувалов пришел мне объявить от имени императрицы, будто она запретила дамам употреблять в их наряде многия материи, которыя были перечислены в объявлении. Чтобы показать ему, как Его Императорское Высочество меня усмирил, я засмеялась ему в лицо и сказала ему, что он мог бы не утруждать себя сообщением мне этого объявления, потому что я никогда не надеваю ни одной из материй, которыя не нравятся Ея Императорскому Величеству; что, впрочем, я не полагаю своего достоинства ни в красоте, ни в наряде, что когда первая прошла, последний становится смешным, что остается только один характер. Он выслушал это до конца, помаргивая правым глазом, как это было у него в привычке, и ушел со своей гримасой. Я обратила на это внимание тех, кто играл со мною, передразнив его, что заставило смеяться всю компанию. Несколько дней спустя великий князь сказал мне, что он хочет просить у императрицы денег для своих голштинских дел, которыя идут все хуже и хуже, и что советует ему это Брокдорф. Я хорошо поняла, что это была приманка, на которую его хотели поймать, чтобы заставить его надеяться на получение этих денег через посредство господ Шуваловых. Я ему сказала: "Нет ли возможности сделать иначе?" Он мне ответил, что покажет мне, что по этому поводу ему предъявляют голштинцы. Он действительно так и сделал; просмотрев бумаги, которыя он мне показал, я ему сказала, что, как мне кажется, он может обойтись без того, чтобы выпрашивать деньги у своей тетушки, которая, может быть, еще откажет, так как не прошло еще и шести месяцев с тех пор, как она дала ему сто тысяч; но он остался при своем мнении, а я при своем. Что несомненно, так это то, что его долго обнадеживали, что у него будут деньги, но он ничего не получил. После Пасхи мы отправились в Ораниенбаум. Перед отъездом императрица позволила мне повидать моего сына в третий раз с тех пор, как он родился. Надо было пройти через все покои Ея Императорскаго Величества, чтобы добраться до его комнаты. Я нашла его в удушливой жаре, как я это уже разсказывала. Приехав на дачу в Ораниенбаум, мы увидели там нечто необычайное. Его Императорское Высочество, которому его голштинцы постоянно толковали о дефиците, и которому все говорили, чтобы он сократил число этих непутных людей, которых притом он мог видать только тайком и урывками, взял да и решился вдруг выписать их целый отряд. Это было также дело рук злосчастнаго Брокдорфа, льстившаго преобладающей страсти этого князя. Шуваловым он дал понять, что потворствуя ему этой игрушкой или погремушкой, они навсегда обезпечат себе его милость, что они займут его этим и могут быть на будущее время уверены в его полном одобрении всего того, что они со временем предпримут. От императрицы, которая ненавидела Голштинию и все то, что оттуда исходило, и видела, как подобныя военныя погремушки погубили отца великаго князя, герцога Карла-Фридриха, во мнении Петра I и всего русскаго общества, сначала, кажется, это скрыли или сказали ей, что это такой пустяк, что не стоило об этом и говорить, и что притом одно присутствие графа Александра Шувалова является уже достаточной уздой для того, чтобы это дело не имело никаких последствий. Сев на суда в Киле, этот отряд прибыл в Кронштадт, а оттуда перебрался в Ораниенбаум. Великий князь, который при Чоглокове надевал голштинский мундир только в своей комнате и как бы украдкой, теперь уже не стал носить другого, кроме как на куртагах, хотя он был подполковником Преображенскаго полка120 и, кроме того, был в России шефом Кирасирскаго полка. По совету Брокдорфа, великий князь держал в большом секрете от меня эту перевозку войск. Признаюсь, когда я это узнала, я ужаснулась тому отвратительному впечатлению, которое этот поступок великаго князя должен был произвести на русское общество и даже на ум императрицы, взгляды которой мне были прекрасно известны. Александр Шувалов с обычным помаргиванием глаза смотрел, как этот отряд проходил мимо балкона в Ораниенбауме. Я была рядом с ним; в глубине души он не одобрял того, что он и его родня условились терпеть. При Ораниенбаумском дворце стоял караул из Ингерманландскаго полка, который чередовался с Астраханским. Я узнала, что, видя, как проходят голштинския войска, солдаты сказали: "Эти проклятые немцы все проданы Прусскому королю; это все предателей приводят в Россию". Вообще общество было возмущено этим появлением; самые преданные пожимали плечами, самые умеренные находили это смешным и странным; в сущности, это было очень неосторожное ребячество. Что меня касается, то я молчала, а когда мне об этом говорили, я высказывала свое мнение таким образом, чтобы увидели, что я этого ничуть не одобряю; я действительно смотрела на это дело, с какой стороны его ни поверни, как на в высшей степени вредное для блага великаго князя, ибо при ближайшем разсмотрении какое же другое мнение можно было по этому поводу иметь? Одно его удовольствие не могло никогда вознаградить за тот вред, который эта затея должна была сделать ему в общественном мнении. Его Императорское Высочество, в восхищении от своего отряда, поместился с ним в лагере, который для этого устроил, и только и делал, что занимался с ними военными учениями. Надо было их кормить, но об этом совсем не подумали; между тем дело было неотложное, и произошло несколько столкновений с гофмаршалом, который не был готов к такому требованию; наконец он на это согласился и камер-лакеи вместе с солдатами Ингерманландскаго полка, имевшими караул при дворце, были употреблены на то, чтобы носить из дворцовой кухни в лагерь пищу для вновь прибывших. Этот лагерь был не особенно близко от дворца; ни тем, ни другим ничего не дали за их труд; можно себе представить, какое прекрасное впечатление должно было произвести столь мудрое и разумное распоряжение. Солдаты Ингерманландскаго полка говорили: "Вот мы стали лакеями этих проклятых немцев". Дворцовые лакеи говорили: "Нас заставляют служить этому мужичью". Когда я увидела и узнала, что происходит, я твердо решила держаться как можно дальше от этой опасной ребяческой игры. Камергеры нашего двора, которые были женаты, имели при себе своих жен; это составляло довольно многочисленную компанию, кавалерам нечего было делать в голштинском лагере, из котораго Его Императорское Высочество не выходил. Таким образом среди этой компании придворных и с нею я уходила гулять как можно чаще, но всегда в сторону противоположную от лагеря, к которому мы не подходили ни издали, ни близко. Мне вздумалось тогда развести себе сад в Ораниенбауме и, так как я знала, что великий князь не даст мне для этого ни клочка земли, то я попросила князей Голицыных продать или уступить мне пространство во сто саженей невозделанной и давно брошенной земли, которая находилась у них совсем рядом с Ораниенбаумом; так как этот кусок земли принадлежал восьми или десяти членам их семьи, то они охотно мне его уступили, не получая от нея, впрочем, никакого дохода. Я начала делать планы, как строить и сажать, и, так как это была моя первая затея в смысле посадок и построек, то она приняла довольно обширные размеры. У меня был старый хирург, француз, по имени Гюйон, который, видя это, говорил мне: "К чему это? Помяните мое слово: я вам предсказываю, что в один прекрасный день вы все это бросите". Его предсказание сбылось, но мне нужно было какое-либо развлечение, а это и было развлечением, которое могло развивать воображение. Для посадки моего сада я сначала пользовалась услугами ораниенбаумскаго садовника, Ламберти; он находился на службе императрицы, когда она была еще цесаревной, в ея царскосельском имении, откуда она перевела его в Ораниенбаум. Он занимался предсказаниями, и, между прочим, предсказание, сделанное им императрице, сбылось. Он ей предрек, что она взойдет на престол. Этот же человек сказал мне и повторял это столько раз, сколько мне было угодно его слушать, что я стану Российской самодержавной императрицей, что я увижу детей, внуков и правнуков и умру в глубокой старости, с лишком 80 лет от роду. Он сделал более того: он определил год моего восшествия на престол за шесть лет до того, как оно действительно произошло. Это был очень странный человек, говоривший с такою уверенностью, с которой невозможно было его сбить. Он уверял, что императрица относится к нему с недоброжелательством за то, что он предсказал ей, что с ней случилось, и что она выслала его из Царскаго Села в Ораниенбаум, потому что боялась его, так как он не мог больше обещать ей трона. Кажется, в Троицын день нас вытащили из Ораниенбаума и заставили приехать в город. Приблизительно около этого времени прибыл в Россию английский посланник кавалер Вилльямс; в его свите находился граф Понятовский, поляк, сын того, который примкнул к партии Карла XII, короля Шведскаго121. После краткаго пребывания в городе мы вернулись в Ораниенбаум, где императрица приказала праздновать Петров день. Она не приехала туда сама, потому что не хотела праздновать первыя именины моего сына Павла, приходившияся в тот же день. Она осталась в Петергофе; там она села у окна, где, повидимому, оставалась весь день, потому что все приехавшие в Ораниенбаум говорили, что видели ее у этого окна. В Ораниенбаум наехало множество народа; танцовали в зале, которая находится при входе в мой сад, потом там же ужинали; иностранные послы и посланники также приехали; помню, что английский посланник, кавалер Генбюри Вилльямс, был за ужином моим соседом и что у нас с ним был разговор столь же приятный, сколь и веселый; так как он был очень умен и образован и знал всю Европу, то с ним не трудно было разговаривать. Я узнала потом, что ему так же было весело в этот вечер, как и мне, и что он отзывался обо мне с большой похвалой; в этом отношении я никогда не терпела недостатка со строны тех голов или умов, которые подходили к моему уму, и так как в то время у меня было меньше завистников, то обо мне говорили вообще с довольно большой похвалой: меня считали умной, и множество лиц, знавших меня поближе, удостаивали меня своим доверием, полагались на меня, спрашивали моих советов и оставались довольны теми, которые я им давала. Великий князь издавна звал меня madame la Ressource122 и как бы он ни был сердит и как бы ни дулся, но если он находился в беде в каком-нибудь смысле, он по принятому им обыкновению бежал ко мне со всех ног, чтобы вырвать у меня мое мнение; как только он его получал, он удирал опять со всех ног. Помню также, что на этом празднике в Петров день в Ораниенбауме, видя, как танцует граф Понятовский, я стала говорить кавалеру Вилльямсу об его отце и о том зле, которое он причинил Петру I. Английский посланник сказал мне много хорошаго о сыне и подтвердил мне то, что я уже знала, а именно, что в то время его отец и семья его матери, Чарторыйские, составляли русскую партию в Польше и что они отправили этого сына в Россию, поручив его ему [Вилльямсу], чтобы воспитать его в их чувствах к России, и что он надеется, что этот молодой человек сделает карьеру в России. Ему могло быть тогда 22-23 года. Я ответила ему, что вообще я считаю Россию для иностранцев пробным камнем их достоинств и что тот, кто успевал в России, мог быть уверен в успехе во всей Европе. Это замечание я считала всегда безошибочным, ибо нигде, как в России, нет таких мастеров подмечать слабости, смешныя стороны или недостатки иностранца; можно быть уверенным, что ему ничего не спустят, потому что естественно всякий русский в глубине души не любит ни одного иностранца. Приблизительно в это время я узнала, что поведение Сергея Салтыкова было очень нескромно и в.Швеции, и в Дрездене; и в той, и в другой стране он, кроме того, ухаживал за всеми женщинами, которых встречал. Сначала я не хотела ничему верить, но под конец я слышала, как об этом со всех сторон говорили, так что даже друзьям его не удалось его оправдать. В течение этого года я больше, чем когда-либо, сдружилась с Анной Никитичной Нарышкиной. Лев, ея деверь, много этому содействовал; он был почти всегда третьим между нами и его дурачествам не было конца; он нам говорил иногда: "Той из вас, которая будет лучше себя вести, я предназначаю одну драгоценную вещь, за которую вы меня поблагодарите". Ему не мешали говорить, и никто даже не любопытствовал спросить у него, что это была за драгоценность. Осенью голштинския войска были отправлены обратно морем, и мы вернулись в город и заняли Летний дворец. В это время Лев Нарышкин заболел горячкой, в продолжение которой он писал мне письма; я очень хорошо видела, что письма эти были не еда собственнаго сочинения. Я ему отвечала. Он просил у меня в этих письмах то варенья, то других подобных пустяков, а потом благодарил меня за них. Эти письма были отлично написаны и очень веселыя; он говорил, что пользуется рукою своего секретаря. Наконец я узнала, что этим секретарем был граф Понятовский, который не выходил от него и втерся в дом Нарышкиных. Из Летняго дворца с наступлением зимы нас перевели в новый Зимний дворец, который императрица велела выстроить из дерева, где в настоящее время находится дом Чичериных. Этот дворец занимал весь квартал до места, находившагося против дома графини Матюшкиной, который принадлежал тогда Наумову. Мои окна были против этого дома, занятаго фрейлинами. При входе туда, я была особенно поражена высотою и величиною покоев, которые нам предназначали. Четыре больших прихожих и две комнаты с кабинетом были приготовлены для меня и столько же для великаго князя; мои покои были достаточно хорошо распределены, так что мне не приходилось страдать от близости комнат великаго князя. В этом уже было большое преимущество. Граф Александр Шувалов заметил мое удовольствие и пошел тотчас же доложить императрице, что я очень хвалила красоту, величину и количество предназначенных мне покоев. Он мне это потом сказал с видом некотораго самодовольства, сопровождавшимся его обычным помаргиванием глаза и улыбкой. В это время и еще долго спустя главной забавой великаго князя в городе было необычайное количество игрушечных солдатиков из дерева, свинца, крахмала, воска, которых он разставлял на очень узких столах, занимавших целую комнату; между этими столами едва можно было проходить; он прибил узкия латунныя полоски вдоль этих столов; к этим латунным полоскам были привязаны веревочки и, когда их дергали, латунныя полосы производили шум, который, по его мнению, воспроизводил ружейные залпы. Он очень аккуратно праздновал придворный торжества, заставляя эти войска производить ружейные залпы; кроме того, каждый день сменялись караулы, то-есть с каждаго стола снимали тех солдатиков, которые должны были стоять на часах; он присутствовал на этом параде в мундире, в сапогах со шпорами, с офицерским значком и шарфом, и те из его слуг, которые были допущены к участию в этом прекрасном упражнении, были обязаны также там присутствовать. К зиме этого года мне показалось, что я снова беременна, мне пустили кровь. У меня сделался флюс, или, вернее, как я думала, флюсы на обеих щеках; но после нескольких дней страдания у меня появились четыре коренных зуба по четырем концам челюстей. Так как наши комнаты были очень обширны, великий князь устраивал каждую неделю по балу и по концерту: четверг был для бала, а вторник - для концерта. На них бывали только фрейлины и кавалеры нашего двора с их женами. Эти балы бывали интересны, смотря по лицам, которыя на них бывали. Я очень любила Нарышкиных, которые были общительнее других; в этом числе я считаю госпож Сенявину и Измайлову, сестер Нарышкиных, и жену старшаго брата, о которой я уже упоминала. Лев Нарышкин, все такой же сумасбродный и на котораго все смотрели, как на человека пустого, каким он и был в действительности, взял привычку перебегать постоянно из комнаты великаго князя в мою, не останавливаясь нигде подолгу. Чтобы войти ко мне, он принял обыкновение мяукать кошкой у двери моей комнаты, и когда я ему отвечала, он входил. 17 декабря между шестью и семью часами вечера он таким образом доложил о себе у моей двери; я велела ему войти; он начал с того, что передал мне приветствия от своей невестки, причем сказал мне, что она не особенно здорова; потом он прибавил: "Но вы должны были бы ее навестить". Я сказала: "Я охотно бы это сделала, но вы знаете, что я не могу выходить без позволения и что мне никогда не разрешат пойти к ней". Он мне ответил: "Я сведу вас туда". Я возразила ему: "В своем ли вы уме? Как можно итти с вами? Вас посадят в крепость, а мне за это Бог знает какая будет история". "О!" сказал он: "никто этого не узнает; мы примем свои меры". "Как так?" Тогда он мне сказал: "Я зайду за вами через час или два, великий князь будет ужинать" (я уже давно под предлогом, что не ужинаю, оставалась в своей комнате), "он проведет за столом часть ночи, встанет только когда будет очень пьян, и пойдет спать". Он спал тогда большею частью у себя, со времени моих родов. "Для большей безопасности оденьтесь мужчиной, и мы пойдем вместе к Анне Никитичне". Это предприятие начинало меня соблазнять; я всегда была одна в своей комнате, со своими книгами, без всякаго общества. Наконец, по мере того, как я разбирала с ним этот проект, сам по себе безразсудный и показавшийся мне таковым в первую минуту, я нашла его осуществимым и согласилась, с целью доставить себе минуту развлечения и веселья. Он вышел; я позвала парикмахера-калмыка, который у меня служил, и велела ему принести мне один из моих мужских костюмов и все, что мне для этого было нужно, под тем предлогом, что мне надо было подарить его кому-то. Этот малый имел привычку не разжимать рта и нужно было больше труда, чтобы заставить его говорить, чем требуется для других, чтобы заставить их молчать; он быстро исполнил мое поручение и принес все, что мне было нужно. Под предлогом, что у меня болит голова, я пошла спать пораньше. Как только Владиславова меня уложила и удалилась, я поднялась и оделась с головы до ног в мужской костюм; я подобрала волосы, как могла лучше; давно уже я имела эту привычку и хорошо в этом наловчилась. В назначенный час Лев Нарышкин пришел через покои великаго князя и стал мяукать у моей двери, которую я ему отворила; мы вышли через маленькую переднюю в сени и сели в его карету, никем не замеченные, смеясь как сумасшедшие над нашей проделкой. Лев жил со своим братом и женою его в том же доме, который занимала и их мать. Когда мы приехали в этот дом, там находилась Анна Никитична, ничего не подозревавшая; мы нашли там графа Понятовскаго; Лев представил меня как своего друга, котораго просил принять ласково, и вечер прошел в самом сумасшедшем веселье, какое только можно себе вообразить. Пробыв полтора часа в гостях, я ушла и вернулась домой самым счастливым образом, не встретив ни души. На другой день, в день рождения императрицы, на утреннем куртаге и вечером на балу, мы все, бывшие в секрете, не могли смотреть друг на друга, чтобы не расхохотаться при воспоминании о вчерашней шалости. Несколько дней спустя Лев предложил ответный визит, который должен был иметь место у меня; он таким же путем привел своих гостей в мою комнату и так удачно, что никто этого не пронюхал. Так начался 1756 год. Мы находили необыкновенное удовольствие в этих свиданиях украдкой. Не проходило недели, чтобы не было хоть одной, двух и до трех встреч, то у одних, то у других, и когда кто-нибудь из компании бывал болен, то непременно у него-то и собирались. Иногда во время представления, не говоря друг с другом, а известными условными знаками, хотя бы мы находились в разных ложах, а некоторые в креслах, но все мигом узнавали, где встретиться и никогда не случалось у нас ошибки, только два раза мне пришлось возвращаться домой пешком, что было хорошей прогулкой. В то время готовились к войне с Прусским королем. Императрица в силу своего договора с Австрийским двором должна была выставить тридцать тысяч человек вспомогательнаго войска123. Таково было мнение великаго канцлера Бестужева, но Австрийский двор желал, чтобы Россия поддержала его всеми своими военными силами. Граф Эстергази, венский посол, хлопотал в этом направлении изо всех сил, где только мог, часто действуя различными путями. Противную графу Бестужеву партию составляли вице-канцлер граф Воронцов и Шуваловы. Англия в то время вступала в союз с Прусским королем, а Франция - с Австрией. Императрица Елисавета уже с этого времени начала часто хворать. Сначала не понимали, что с ней такое; приписывали это прекращению месячных. Нередко видели Шуваловых опечаленными, очень озабоченными и усиленно ласкающими от времени до времени великаго князя. Придворные передавали друг другу на ухо, что эти недомогания Ея Императорскаго Величества были более серьезны, чем думали; одни называли истерическими страданиями то, что другие называли обмороками, конвульсиями, или нервными болями. Это продолжалось всю зиму 1755-1756 гг. Наконец весною мы узнали, что фельдмаршал Апраксин отправляется командовать армией, которая должна была вступить в Пруссию. Жена его пришла к нам проститься с нами вместе со своею младшею дочерью. Я стала говорить ей об опасениях, которыя мне внушало состояние здоровья императрицы, и что мне очень жаль, муж ея уезжает в такое время, когда, я думаю, нельзя слишком разсчитывать на Шуваловых, которых я считала своими личными врагами и которые были страшно злы на меня за то, что я предпочитаю им врагов их, а именно графов Разумовских. Она передала все это своему мужу, который так же был доволен моим расположением к нему, как и граф Бестужев, который не любил Шуваловых и был в свойстве с Разумовскими, ибо сын его был женат на одной из их племянниц. Фельдмаршал Апраксин мог быть полезным посредником между всеми заинтересованными сторонами вследствие связи его дочери с графом Петром Шуваловым; утверждали, что эта связь существовала с ведома отца и матери. Я отлично понимала, кроме того, и мне было ясно, как день, что господа Шуваловы пользовались Брокдорфом больше, чем когда-либо, чтобы сколько возможно отдалить от меня великаго князя. Несмотря на это, он в то время еще питал невольное доверие ко мне, он почти навсегда сохранил это доверие до странной степени и помимо своей воли; он сам его не замечал, не подозревал и не остерегался. Он был в это время в ссоре с графиней Воронцовой и влюблен в Теплову, племянницу Разумовских. Когда он захотел свидеться с нею, он спросил моего совета о том, как убрать комнату, и показал мне, что для того, чтобы понравиться этой даме, он наполнил комнату ружьями, гренадерскими шапками, шпагами и перевязями, так что она имела вид уголка арсенала; я предоставила ему делать, как он хочет, и ушла; кроме этой дамы, ему приводили еще по вечерам, чтоб ужинать с ним, немецкую певичку, которую он содержал и которую звали Леонорой. Поссорила великаго князя с графиней Воронцовой принцесса Курляндская. По правде сказать, хорошенько не знаю, каким образом. Эта принцесса Курляндская играла тогда особую роль при дворе. Прежде всего это была в то время девушка лет 30, маленькая, некрасивая и горбатая, как я уже об этом говорила; она сумела снискать себе покровительство духовника императрицы и нескольких старых камерфрау Ея Императорскаго Величества, так что ей сходило с рук все, что она делала. Она жила с фрейлинами Ея Императорскаго Величества. Оне находились под надзором некоей госпожи Шмидт, жены придворнаго трубача. Эта Шмидт была финляндка по происхождению, необычайно толстая и массивная; при том бой-баба, всецело сохранившая простой и грубый тон своего первобытнаго положения. Она, однако, играла роль при дворе и была под непосредственным покровительством старых немецких, финских и шведских камер-фрау императрицы, а следовательно и гофмаршала Сиверса, который был сам финляндец и женат на дочери г-жи Крузе, сестры одной из первых любимиц, как я уже об этом говорила. Шмидт правила внутренней жизнью фрейлинскаго флигеля с большею строгостью, нежели умом, но никогда не появлялась при дворе. В обществе принцесса Курляндская стояла во главе их, и Шмидт молча доверяла ей руководство ими при дворе. У себя в своем флигеле оне помещались все в ряду комнат, примыкавшем с одной стороны к комнате Шмидт, а с другой - к комнате принцессы Курляндской: их жило по две, по три и по четыре в одной комнате, у каждой стояла ширма вокруг кровати, и все комнаты не имели другого хода, как из одной в другую. Поэтому с перваго взгляда казалось, что благодаря такому устройству покои фрейлин были недоступны, потому что туда можно было попасть только проходя через комнату Шмидт или принцессы Курляндской. Но Шмидт часто болела разстройством желудка от всех тех жирных пирогов и других лакомств, которые ей посылали родители этих девиц; следовательно, оставался только выход через комнату принцессы Курляндской. Здесь, как говорили злые языки, для того, чтобы пройти в другая комнаты, надо было так или иначе заплатить пошлину за проход; что было в этом случае удостоверено, так это то, что принцесса Курляндская устраивала и разстраивала браки фрейлин императрицы, сговаривала их и отказывала за них в течение нескольких лет по собственному усмотрению, и я слышала от некоторых лиц, между прочим от Льва Нарышкина и от графа Бутурлина, историю с пошлиной, которую им, как они уверяли, приходилась платить, но не деньгами. Интрига великаго князя с Тепловой продолжалась до тех пор, пока мы не переехали на дачу. Здесь она прервалась, потому что Его Императорское Высочество находил, что эта женщина стала невыносима летом; лишенная возможности видеться с ним, она требовала, чтобы он писал ей по крайней мере раз или два в неделю, и, чтобы втянуть его в эту переписку, она начала с того, что написала ему письмо на четырех страницах. Как только он его получил, он пришел ко мне в комнату с сильно взволнованным лицом, держа в руках письмо Тепловой, и сказал мне раздраженным и гневным тоном, и притом довольно громко: "Вообразите, она пишет мне письмо на целых четырех страницах и воображает, что я должен прочесть это и больше того - отвечать на него, я, которому нужно итти на учение (он опять выписал свое голштинское войско), потом обедать, потом стрелять, потом смотреть репетицию оперы и балет, который в ней будут танцовать кадеты; я ей велю прямо сказать, что у меня нет времени, а если она разсердится, я разсорюсь с ней до зимы". Я ему ответила, что это, конечно, самый короткий путь. Я полагаю, что черты, которыя я привожу, характерны и что поэтому оне здесь уместны. Вот скрытая причина появления кадетов в Ораниенбауме. Весной 1756 г, Шуваловы думали сделать очень ловкий политический ход, чтобы отвлечь великаго князя от его голштинскаго войска, убедив императрицу дать Его Императорскому Высочеству командование над Сухопутным кадетским корпусом, единственным, который тогда существовал. Под его начальство поставили близкаго друга и доверенное лицо Ивана Ивановича Шувалова, Мельгунова124. Он был женат на одной из камер-юнгфер императрицы, немке и ея любимице. Таким образом господа Шуваловы имели в комнате великаго князя одного из самых близких им людей, имевшаго возможность говорить с ними ежечасно. Под предлогом оперных балетов в Ораниенбауме привезли туда сотню кадетов, а с ними прибыли Мельгунов и самые близкие к нему офицеры, состоявшие в корпусе. Все они, сколько их было, могли служить удобными наблюдателями во вкусе Шуваловых; среди учителей, приехавших в Ораниенбаум с кадетами, находился их берейтор Циммерман, который считался самым лучшим в то время наездником в России. Так как моя мнимая осенняя беременность исчезла, я вздумала брать настоящие уроки верховой езды у Циммермана, чтобы научиться хорошо управлять лошадью. Я сказала об этом великому князю, который ничего против этого не возразил. Давно уже все прежняя правила, введенныя Чоглоковыми, были заброшены, забыты или игнорируемы Александром Шуваловым; впрочем, он сам не пользовался никаким или очень ничтожным уважением. Мы смеялись над ним, над его женой, дочерью, зятем чуть ли не в их присутствии; они подавали тому повод, потому что нельзя было себе представить более отвратительных и ничтожных фигур. Госпожа Шувалова получила от меня прозвище соляного столпа. Она была худа, мала ростом и застенчива; ея скупость проглядывала в ея одежде; юбки ея всегда были слишком узки и имели одним полотнищем меньше, чем полагалось и чем употребляли остальныя дамы для своих юбок; ея дочь, графиня Головкина, была одета таким же образом; у них всегда были самые жалкие головные уборы и манжеты, в которых постоянно в чем-нибудь да проглядывало желание сберечь копейку. Хотя это были люди очень богатые и не стесненные в средствах, но они любили по природе все мелкое и узкое, истинное отражение их души. Как только мне удалось брать уроки верховой езды по всем правилам, я снова отдалась со страстью этому упражнению. Я вставала в 6 часов утра, одевалась по-мужски и шла в мой сад; там я распорядилась отвести себе площадку на открытом воздухе, которая служила мне манежем. Я Делала такие быстрые успехи, что часто Циммерман со средины этого манежа подбегал ко мне со слезами на глазах и целовал мне сапог в порыве восторга, с которым не мог совладать; иногда он в восхищении говорил: "Никогда в жизни у меня не было ученика, который делал бы мне столько чести и достиг бы таких успехов в такой короткий срок". На этих уроках присутствовали только мой старый хирург Гюйон, одна камерфрау и несколько слуг. Так как я занималась с большим прилежанием на этих уроках, которые брала каждое утро, кроме воскресенья, то Циммерман вознаградил меня за труд серебряными шпорами, которыя он дал мне по манежным правилам. По прошествии трех недель я прошла все манежныя школы, и к осени Циммерман выписал мне скаковую лошадь, после чего хотел дать мне стремена; но накануне дня, назначеннаго для езды на этой лошади, мы получили приказание вернуться в город, и дело было отложено до будущей весны. Этим же летом граф Понятовский съездил в Польшу и вернулся оттуда с кредитивом посланника Польскаго короля.
Перед отъездом он приехал в Ораниенбаум, чтобы проститься с нами. Его сопровождал граф Горн125, котораго Шведский король, под тем предлогом, что он должен был отвезти в Петербург извещение о смерти своей матери, моей бабушки, перевел в Россию, чтобы спасти его от преследований французской партии, иначе называемой "партией шляп", против русской, носившей название "партии шапок". Эти преследования так разрослись в Швеции во время сейма 1756 г., что почти все вожаки русской парии были в этом году казнены отсечением головы; граф Горн говорил мне сам, что, если бы он не приехал в Петербург, то наверное был бы в этом же числе. Граф Понятовский и граф Горн провели двое суток в Ораниенбауме. В первый день великий князь обошелся с ними очень любезно, но на второй день они ему надоели, потому что он был всецело занят мыслью о свадьбе одного егеря, куда он хотел итти на попойку, и когда он увидел, что графы Понятовский и Горн остаются, он их бросил и мне пришлось их занимать и угощать. После обеда я повела оставшуюся у меня компанию, не очень многочисленную, посмотреть внутренние покои великаго князя и мои. Когда мы пришли в мой кабинет, моя маленькая болонка прибежала к нам навстречу и стала сильно лаять на графа Горна, но когда она увидела графа Понятовскаго, то я думала, что она сойдет с ума от радости. Так как кабинет мой был очень мал, то, кроме Льва Нарышкина, его невестки и меня, никто этого не заметил, но граф Горн понял, в чем дело, и, когда я проходила через комнаты, чтобы вернуться в зал, граф Горн дернул графа Понятовскаго за рукав и сказал: "Друг мой, нет ничего более предательскаго, чем маленькая болонка; первая вещь, которую я делал с любимыми мною женщинами, заключалась в том, что дарил им болонку, и через нее-то я всегда узнавал, пользовался ли у них кто-нибудь большим расположением, чем я. Это правило верно и непреложно. Вы видите, собака чуть не съела меня, тогда как не знала, что делать от радости, когда увидела вас, ибо нет сомнения, что она не в первый раз вас здесь видит". Граф Понятовский стал уверять, что все это его фантазия, но не мог его разубедить. Граф Горн ответил ему только: "Не бойтесь ничего, вы имеете дело со скромным человеком". На следующий день они уехали. Этот граф Горн говорил, что, когда ему случалось влюбляться, то всегда в трех женщин сразу. Это он показал нам на деле на наших глазах в Петербурге, где ухаживал за тремя фрейлинами императрицы за раз.
Граф Понятовский уехал два дня спустя к себе на родину. Во время его отсутствия английский посланник, кавалер Вилльямс, велел мне передать через Льва Нарышкина, что великий канцлер граф Бестужев ведет интригу, чтобы помешать этому назначению графа Понятовскаго, и чрез его-то Вилльямса посредство он и сделал попытку отговорить графа Бргаля, в то время министра и любимца Польскаго короля, от этого назначения, но что он, Вилльямс, и не подумал исполнить это поручение, хотя и не отказался от него из боязни, чтобы великий канцлер не поручил этого кому-нибудь другому, кто мог бы с большей точностью исполнить возложенное на него и тем повредить его другу, желавшему прежде всего вернуться в Россию. Кавалер Вилльямс подозревал, что граф Бестужев, который уже давно держал всех польско-саксонских посланников в своем распоряжении, хотел добиться назначения на это место кого-нибудь из самых доверенных своих людей. Несмотря на это, граф Понятовский получил это место и вернулся к зиме в качестве польскаго посланника, а саксонская миссия осталась под непосредственным управлением графа Бестужева126. За несколько времени до нашего отъезда из Ораниенбаума к нам приехали князь и княгиня Голицыны вместе с Бецким. Они ехали за границу для поправления здоровья, в чем особенно нуждался Бецкий, которому надо было разсеяться после тяжелаго горя, тяготившаго его со времени кончины принцессы Гессен Гамбургской, рожденной княжны Трубецкой, матери княгини Голицыной, которая родилась от перваго брака принцессы Гессенской с Валашским господарем, князем Кантемиром Так как княгиня Голицына и Бецкий были мои старые знакомые, я постаралась принять их в Ораниенбауме как можно лучше; мы много гуляли, потом я села с княгиней Голицыной в кабриолет, в котором сама правила, и мы поехали кататься в окрестности Ораниенбаума. Дорогой княгиня Голицына, личность довольно странная и очень ограниченная, завела со мной разговор, в котором дала мне понять, что считает меня сердитой на нее. Я ей сказала, что нисколько, и что не знаю, из-за чего могла бы на нее сердиться, так как не из-за чего было спорить. На это она мне сказала, что боялась, что граф Понятовский наговорил мне на нее. Я почти остолбенела при этих словах и возразила ей, что она, конечно, бредила и что он был не в состоянии вредить ей здесь и в моих глазах, так как он давно уехал и так как я знаю его только по имени и как иностранца, и что я не знаю, с чего она все это взяла. Вернувшись к себе, я позвала Льва Нарышкина и передала ему этот разговор, который показался мне столь же глупым, сколь дерзким и нескромным; на это он мне сказал, что княгиня Голицына в течение прошедшей зимы все силы употребила, чтобы привлечь к себе графа Понятовскаго, что он, из вежливости и чтобы не обидеть ее, оказал ей некоторое внимание, что она была с ним чрезвычайно любезна, а он, понятно, не слишком ей отвечал, потому что она была стара, дурна, глупа и безразсуд-на, почти даже сумасбродна; она же, видя, что он не отвечает на ея желания, вероятно, возымела подозрение оттого, что он был всегда со Львом и с его невесткой и у них. Во время краткаго пребывания княгини Голицыной в Ораниенбауме у меня была страшная ссора с великим князем из-за моих фрейлин. Я заметила, что оне, все либо наперсницы, либо любовницы великаго князя, во многих случаях пренебрегают своим долгом, а иногда также уважением и почтением, какое оне мне были обязаны оказывать. Я пошла как-то после обеда на их половину и стала упрекать их за их поведение, напоминая им об их долге и о том, что оне были обязаны мне оказывать и сказала, что, если оне будут продолжать, я пожалуюсь императрице. Некоторыя всполошились, другия разсердились, иныя расплакались, но как только я ушла, оне поспешили немедленно пересказать великому князю, что произошло в их комнате. Его Императорское Высочество взбесился и тотчас же прибежал ко мне. Войдя, он начал с того, что сказал мне, что нет больше возможности жить со мною, что с каждым днем я становлюсь более гордой и высокомерной, что я требую почтения и уважения от фрейлин и отравляю им жизнь, что оне целый день заливаются слезами, что это были девицы благородныя, а что я обращаюсь с ними, как с прислугой, и что, если я пожалуюсь на них императрице, он станет жаловаться на меня, на мою гордость, на мою заносчивость, на мою злость и Бог весть, чего он тут мне наговорил. Я слушала его тоже не без волнения и ответила ему, что он может говорить обо мне что угодно, что если дело будет доведено до его тетушки, то она легко разсудит, не благоразумнее ли выгнать всех этих девиц дряннаго поведения, который своими сплетнями ссорят племянника с племянницей, и что, конечно, Ея Императорскому Величеству, дабы водворить мир и согласие между ним и мною, и чтобы ей не докучали нашими ссорами, нельзя будет принять иное решение, кроме этого, и что она непременно это сделает. Тут он понизил тон и вообразил, так как был очень подозрителен, что я больше знаю о намерениях императрицы по отношению к этим девицам, чем показываю, и что их действительно могут прогнать из-за этой истории, и стал мне говорить: "Скажите же мне, разве вы что-нибудь знаете об этом? Разве об этом говорят?" Я ему ответила, что если дело дойдет до того, чтобы доложить его императрице, то я не сомневаюсь, что она расправится с ним самым решительным образом. Тогда он стал ходить по комнате большими шагами в задумчивости, смягчился, затем ушел и дулся только на половину. В тот же вечер я передала той из этих девиц, которая показалась мне самой разумной, слово в слово ту сцену, которую выдержала из-за их глупых сплетен, что заставило их остерегаться, дабы не доводить дело до той крайности, жертвами которой оне могли бы стать. Осенью мы вернулись в город. Немного времени спустя кавалер Вилльямс отправился в отпуск в Англию. Он не достиг своей цели в России: на следующий день после своей аудиенции у императрицы он предложил союзный договор между Россией и Англией; граф Бестужев получил приказание и полномочие заключить этот договор, и действительно договор был подписан великим канцлером и послом, который не помнил себя от радости по случаю своего успеха, а на другой же день граф Бестужев сообщил ему нотой о приступлении России к конвенции, подписанной в Версале между Францией и Австрией128. Это как громом поразило английскаго посла, который был проведен и обманут в этом деле великим канцлером, или казалось, что был обманут, но граф Бестужев сам уже не волен был тогда делать то, что хотел. Его противники начинали уже брать верх над ним, а они интриговали или, вернее, перед ними интриговали, чтобы увлечь их во франко-австрийскую партию, к чему они были очень склонны - Шуваловы, а особенно Иван Иванович, любивший до безумия Францию и все, что оттуда шло, в чем их поддерживал вице-канцлер граф Воронцов, которому Людовик XV меблировал за эту услугу дом, который он только что выстроил в Петербурге, старой мебелью, начинавшей надоедать его фаворитке, маркизе Помпадур, которая продала ее по этому случаю с выгодой королю, своему любовнику. Вице-канцлер, кроме выгоды, имел еще другое побуждение, а именно унизить своего соперника по влиянию, графа Бестужева, и завладеть его местом. Что касается Петра Шувалова, он мечтал получить монополию на продажу табака в России, чтобы продавать его во Францию. К концу года граф Понятовский вернулся в Петербург в качестве посланника Польскаго короля. В эту зиму, когда начался 1757 г., образ жизни у нас был тот же, что и в прошедшую: те же концерты, те же балы, те же кружки. Я заметила, вскоре после нашего возвращения в город, где я ближе стала присматриваться к вещам, что Брокдорф своими интригами все больше входит в доверие великаго князя; ему помогало в этом большое количество голштинских офицеров, которых Его Императорское Высочество оставил по его побуждению в течение этой зимы в Петербурге. Число тех, которые были постоянно вместе с великим князем и около него, достигало по крайней мере двух десятков, не считая пары голштинских солдат, которые несли в его комнате службу разсыльных, камер-лакеев и употреблялись на все руки. В сущности все служили шпионами Брокдорфу и компании. Я1 караулила в течение этой зимы удобную минуту, чтобы серьезно поговорить с великим князем и искренно сказать ему мое мнение о том, что его окружает, и об интригах, которыя я видела. Случай представился, и я его не упустила. Великий князь сам пришел ко мне однажды сказать, будто ему представляли, что было безусловно необходимо послать тайный приказ в Голштинию, дабы арестовать одного из первых по своей должности и влиянию лиц в стране, некоего Элендсгейма, мещанина по происхождению, но по своим познаниям и способностям до