Главная » Книги

Горбунов Иван Федорович - Воспоминания, Страница 2

Горбунов Иван Федорович - Воспоминания


1 2 3 4 5 6

sp;  Михайло Семенович должен был посторониться, и, мне кажется, в этом и вся причина его нерасположения к пьесам нового писателя. Невозможно, чтобы мог величайший из русских артистов, видавший на своем веку всякие виды, живший духовной жизнью в самом ученом и образованном кругу, пятьдесят лет прослуживший драматическому искусству, мог не понять таких созданий, как 'Свои люди - сочтемся', 'Бедная невеста', 'Не в свои сани не садись', а он прямо говорил, что он их не признает, а об 'Грозе' отзывался с отвращением. В споре об этой пьесе он до того разгорячился, что стукнул костылем и со слезами сказал:
  
    - Простите меня! Или я от старости поглупел, или я такой упрямый, что меня сечь надо.
  
    Садовский объяснял это по-своему:
  
    - Ну, положим, Михаил Семенович может дурить на старости лет: он западник, его Грановский наспринцовывает, - а какой же Шуйский западник? Он - Чесноков.[40]
  
    Объясняли это еще тем, что круг, в котором вращался Михаил Семенович, так называвшиеся в то время 'западники' (Грановский, Кудрявцев,[41] Катков), неприветливо смотревшие на нового автора, который, за принадлежность к 'молодой редакции' 'Москвитянина', сопричастен был к лику славянофилов.
  
    Все-таки на конце своей славной жизни, года за три или четыре до смерти, ветеран-художник протянул руку примирения Любиму Торцову и сыграл его в Нижнем Новгороде (не знаю - повторил ли он эту роль в Москве). С потоком слез обнял он и...
  
    Мы участвовали на литературном утре в Московской четвертой гимназии, в доме Пашкова. Читали А. Н. Островский, П. М. Садовский, М. С. Щепкин, С. В. Шуйский, И. В. Самарин и я. Блестящая публика собралась на наше чтение, тем более что сбор с него поступал в одно из благотворительных заведений, и раздачу билетов приняли на себя дамы высшего света.
  
    Вышел на эстраду Михаил Семенович. Долго неумолкавшим громом рукоплесканий встретила его публика. Кончился восторженный прием. Михаил Семенович стоит молча... Аплодисменты раздаются снова... Молчание*
  
    - Старик забыл, - говорит Шуйский. Гробовое молчание.
  
    - Столбняк нашел! Надо выйти подсказать, - говорят.
  
    На меня пал жребий идти на эстраду. Что подсказать? Кажется, на афише не было назначено, что он будет читать. Кто говорит - 'Полководец' Пушкина; кто говорит - про Жакартов станок,[42] стихотворения, которые он читал часто.
  
  
  Наш Щепкин не раз про Жакартов станок
  Рассказывал нам со слезами, -
  И сам я от слез удержаться не мог,
  И плакали Корши[43] все с нами.
  
  
  
    Решили: про Жакартов станок.
  
    Я вышел на эстраду и сказал совсем растерявшемуся Михаилу Семеновичу первый стих:
  
  
  Честь и слава всем трудам...
  
  
  
    Старик воспрянул и с страстным одушевлением прочитал стихотворение (это было за два года до его смерти).
  
    - Что с вами, Михаил Семенович? - окружили его, когда он вошел в залу, из которой выходили на эстраду.
  
    - Да уж, должно быть, к праотцам пора! А тебе большое спасибо! - обратился он ко мне. - Я думаю, тебе конфузнее было выходить, чем мне молча стоять.
  
    - Мы не знали, что вы хотите читать: мы думали подсказать вам 'Полководца', - сказал Самарин.
  
    - Совсем бы зарезали! 'Полководца' уж я давно не читал, а это-то сегодня раза три пробежал, - отвечал Щепкин.
  
    С потоком слез обнял он меня и в то же время Островского. Сцена была чувствительная. Не помню слов, какие говорил Щепкин, но помню, что Александр Николаевич очень растрогался.
  
    - Какой счастливый Александр Николаевич! - сказал Садовский, когда мы пошли домой.
  
    - Чем?
  
    - Как чем? Михаил Семенович-то 'приидите поклонимся' ему сделал.
  
  
    В театре также были славянофилы и западники. Щепкин, Шуйский, Самарин были западники, Садовский был славянофил.
  
    - Любовь, ты западница или славянофилка? - обратился раз Садовский к Л. П. Косицкой.
  
    - Я, милый мой, на всякое дело гожусь, лишь бы правда была. Ты какой веры - славянофил? Ну, я с тобой на край света пойду. А вот Шуйский западник, - может, его вера и лучше твоей, только от нас подальше, - отвечала веселая Любовь Павловна.
  
    Знаменитая актриса Аграфена Тимофеевна Сабурова называла театральных западников 'хлыстами'.
  
    - Сережа, - говорила она С. В. Васильеву, - ты не вздумай в их компанию перейти - я с тобой играть не стану.
  
    Садовскому от западников сильно доставалось. Ленский писал на него грубые эпиграммы и вообще на его счет острословил. Как актер, он стоял далеко не на первом плане, хотя и играл Хлестакова, но знал французский язык, хорошо переводил и переделывал водевили, писал гладко стихи, что в то время ставилось в заслугу. Образованья был невысокого, эпиграмма его не была 'хохотунья' и часто обличала в ее авторе отсутствие литературного вкуса, ни для акафиста[44] ему, ни для печатного станка не годилась, но в своем кружке, в веселой компании, в купеческом клубе, в кофейной Московского трактира, - цена ей была высокая. Оставшиеся в живых, уже убеленные сединами бывшие бражники и весельчаки доныне вспоминают веселые беседы с участием Д. Т. Ленского, человека нервного и раздражительного. Пословица говорит: 'Для красного словца не пожалеет родного отца'. Так и он: поздравляя, со слезами на глазах, М. С. Щепкина с предстоящим пятидесятилетним юбилеем, он в ту же минуту изрек:
  
  
  Заиграет оркестр Сакса,
  И запенится Аи,
  Зарыдает старый плакса,
  А с ним денежки мои.
  
  
  
    Приглашенный на один роскошный обед в какой-то ресторан в качестве гостя, он дает такой отчет об этом обеде:
  
  
  Обед наш был весьма негоден,
  Не много было и ума:
  Нам речи говорил Погодин,
  А деньги заплатил Кузьма.[45]
  
  
  
    Мы все ждали с нетерпением первого представления 'Бедность не порок'. Начались репетиции, и мы с Александром Николаевичем бывали на сцене каждый день. Наконец, пьеса 25 января 1854 года была сыграна и имела громадный успех. Садовский в роли Любима Торцова превзошел самого себя. Театр был полон. В первом ряду кресел сидели: граф Закревский и А. П. Ермолов,[46] большой почитатель Садовского.
  
    - 'Шире дорогу - Любим Торцов идет!' - воскликнул по окончании пьесы сидевший с нами учитель российской словесности, надевая пальто.
  
    - Что же вы этим хотите сказать? - спросил студент. - Я не вижу в Любиме Торцове идеала. Пьянство - не идеал.
  
    - Я правду вижу! - ответил резко учитель. - Да-с, правду! Шире дорогу! Правда по сцене идет. Любим Торцов - правда! Это - конец сценическим пейзанам,[47] конец Кукольнику:[48] воплощенная правда выступила на сцену.
  
    'Московские ведомости', единственная тогда газета, не обмолвилась ни одним словом о новой пьесе; лишь Н. Ф. Щербина почтил автора гнусной эпиграммой.[49]
  
    Вплоть до масленицы пьеса не сходила с репертуара, несмотря на то, что ее загораживала гостившая в то время в Москве знаменитая Рашель.[50] Москва чествовала ее по-московски: в последний спектакль на масленице, в воскресенье, ей поднесен был от публики серебряный кубок с изображением московского герба; М. С. Щепкин поднес ей каллиграфическую рукопись 'Сцены из 'Скупого рыцаря'. К рукописи были приложены картинки, заимствованные из содержания сцен, два вида Москвы, свой портрет и французские стихи, 'мастерски написанные женщиной-поэтом', как сказано в 'Московских ведомостях'. Говорили, что стихи писала графиня Растопчина. Западники были в полном увлечении от Рашели, а славянофилы воздали 'коемуждо по делом его'. Аполлон Александрович Григорьев ответил Щербине тоже эпиграммой и написал стихотворение 'Рашель и правда'.[51]
  
    Злоба Щербины не имела границ. Он, кроме злостной эпиграммы, поддерживал еще клевету на Александра Николаевича в плагиате первой комедии. Клевета эта печатно поднималась два раза, пока не вызвала протеста Александра Николаевича,[52] напечатанного в 'Современнике'. Клеветники приписывали пьесу купеческому сыну Гореву, который написал ужаснейшую дребедень под заглавием 'Сплошь да рядом', напечатанную в 'Отечественных записках'. Один актер хлопотал о пропуске ее в театрально-литературном комитете. Комитет был последователен в притеснении Островского. Комитет пропустил, а вскоре 'ничтоже сумняшеся' забраковал прелестнейшую комедию Островского 'Свои собаки грызутся'.[53] Спустя год министр двора граф В. Ф. Адлерберг велел пьесу пересмотреть вновь, другими словами - пропустить. Комитет с важностью занес в журнал. Пьеса была сыграна с большим успехом и долго оставалась на репертуаре, а член театрально-литературного комитета Ротчев после первого представления написал в 'Инвалиде' о неуспехе пьесы[54] и окончательном падении таланта Островского. Из четырех членов театрально-литературного комитета, подавших голос против пьесы, остались неизвестными для потомства три: четвертый заявил себя печатно (А. Г. Ротчев), отозвавшись крайне неодобрительно и с чувством озлобления. Я написал против его отчета несколько слов в 'Северной пчеле' и дорого за это поплатился. Мне было сделано от начальника репертуара строгое внушение, что, состоя на службе, и т. д. Сколько я ни оправдывался, что это дело частное, нисколько до службы моей не относящееся, но начальство стояло на своем.
  
    De mortius...,[55] но Ротчев не был в театре и пьесы не видал, и был в этом уличен. Подобные отчеты бывали прежде нередко. Писались даже отчеты заблаговременно. Так, директору Сабурову одна русская княгиня за границей рекомендовала принять на службу в русскую оперу соотечественника, обладавшего, по ее словам, необыкновенным голосом. В самом же деле у этого певца голосу было только на пятиалтынный. Директор исполнил просьбу и заключил с певцом контракт. Газеты зашумели: из-за границы едет необыкновенный певец, берет ут-диез чище Тамберлика, будет дебютировать в 'Отелло' и т. п. Явился этот певец. То был Кравцов. На репетиции дебютант проявил все данные ему богом голосовые средства: оказалось очень мало. Но этому не поверили: одни отнесли к застенчивости, другие к желанию дебютанта показать себя во всем блеске на первом представлении.
  
    Петр Ильич Юркевич,[56] член театрально-литературного комитета, принадлежал к числу последних. Едучи в театр, он завез в типографию одной газеты, в которой был постоянным сотрудником, несколько прочувствованных слов о первом дебюте: 'При появлении певца-феномена зала задрожала от рукоплесканий'. Ут-диез поразил всех, как громом. Весь фешенебельный Петербург присутствовал на торжестве молодого дебютанта. Подробности завтра'. Действительно, в зале Мариинского театра весь фешенебельный Петербург был в этот вечер. Действительно, раздались аплодисменты при появлении нового певца, но не только ут-диеза, даже никакого голоса фешенебельному Петербургу певец не предъявил, обеспокоил только почтеннейшего Юркевича, который во время антракта должен был съездить в типографию и взять у наборщика свой восторг обратно.
  
    В одну из поездок по Волге в Казани я познакомился с Горевым: он был актером в казанской труппе. Это был настоящий Любим Торцов. Оборванный, обдерганный пьяница, неоднократно подвергавшийся припадкам белой горячки, человек буйный. Перед моим с ним знакомством он только что вышел из больницы, где лечился от нанесенной ему каким-то трагиком в живот раны той же самой посудой, из которой они вместе пили. Да не подумайте, что я кладу очень густые краски на эту личность для того, чтобы выставить ее рельефнее, - нет! - это есть истинная правда. В дни оны подобные люди представляли тип. Они обыкновенно выходили из разоренного купеческого гнезда. Разорился, например, купец и побрели розно все родственники, составлявшие дом: 'купеческие братья, купеческие племянники, тетки и т. п.'. Бессильные и дряхлые, становившиеся на паперти церковной, тетки расползаются по пустыням[57] и монастырям, в которых они прежде считались благодетельницами. Молодежь, вкусившая на дядин капитал всех прелестей прежней Нижегородской ярмарки с ее историческим селом Кунавиным, с трактирами Никиты Егорова, Барбатенки и т. п., путались по Москве без всякого дела. Иные пристраивались к какому-нибудь певческому хору, другие продавались в солдаты, а некоторые поступали в актеры. Таких актеров прежде в провинции можно было встретить много. Горев происходил именно из разоренного купеческого гнезда. Я не могу понять, каким образом литературным людям, беседовавшим с Горевым, могло прийти в голову, что он мог написать такую высокую комедию, как 'Свои люди - сочтемся'? Ведь это был человек необразованный, даже малоразвитый. С особенным чувством эта клевета поддерживалась в одном петербургском литературном кружке. В 1846 году Т. И. Филиппов познакомился с Островским и застал пьесу черновою. Сам он третий акт переписывал с Н. В. Кидошенковым.[58]
  
    Вероятно, эту сплетню распустил сам Горев, потому что ни на одного Островского он посягнул: Горев впоследствии присваивал себе пьесу Чернышева[59] 'Не в деньгах счастье', но эта сплетня дальше актерского кружка не пошла.
  
    Горев в разговоре со мною уклонялся разъяснить мне эту гнусную историю, но назвал лиц, которые ему покровительствовали в Москве. Это был несчастный человек, страдавший галлюцинациями. Он умер, подавившись рыбной костью.
  
    Вслед за Островским попробовали свои силы в изображении купеческого быта актер Красовский, написавший комедию 'Жених из ножовой линии', M. Н. Владыкин[60] - пьесу 'Купец-лабазник'. Она и до сих пор играется в провинции, но в Москве была снята после нескольких представлений по распоряжению графа Закревского, и вот почему. Владыкин был военный инженер; написал свою комедию в Петербурге. Главное действующее лицо в пьесе был купец Голяшкин. Эту роль в Москве играл Садовский. На несчастье автора, в Москве отыскался не вымышленный, а настоящий купец Голяшкин. Пошел по купечеству разговор. Заходили слухи, что племянники Голяшкина по злобе на дядю заказали написать пьесу, чтобы 'пустить на него мораль'. Хотя в пьесе никаких намеков на настоящего Голяшкина не было, но все-таки она была снята в уважение заслуг его по благотворительным учреждениям. Запрещение мотивировали тем, что в пьесе унижается благородное сословие.
  
    За Владыкиным выступил ходатай по судам от купечества Н. З. Захаров, которого купцы звали Сахар Сахарычем.
  
    Затем написал пьесу купец Солодовников. Этому творению не суждено было восхищать публику: оно осталось в конторе у автора. Оба же эти произведения кружились около 'Свои люди' и 'Не в свои сани'. Далее принес на рецензию Александру Николаевичу пьесу из купеческого быта Осипов: ее не играли, но впоследствии она была напечатана в 'Отечественных записках'.
  
    В течение трех лет три пьесы нового автора ('Бедная невеста', 'Не в свои сани' и 'Бедность не порок') сделали крупный поворот драматического репертуара на новую дорогу. Затребовались бытовые пьесы. Этому повороту помогли одновременно с первой пьесой Островского появившиеся на сцене пьесы: Сухово-Кобылина 'Русская свадьба', драма 'Расставанье' Родиславского,[61] потом пьесы из народного быта 'Суд людской - не божий' А. А. Потехина и другие. Полевой,[62] Кукольник, Ободовский[63] и вся французская мелодрама сошли со сцены. Мелодраму, впрочем, изредка поддерживал М. С. Щепкин, неподражаемо исполняя роль матроса[64] в пьесе того же названия. Шекспир, немножко сконфуженный Самариным в роли Гамлета,[65] тоже посторонился и дал дорогу новому репертуару, тем более, что Леонид Львович Леонидов, лучший представитель каратыгинских традиций, вызванный в Москву для замещения Мочалова, был снова вызван в Петербург для замещения скончавшегося Каратыгина.
  
    Каратыгин невысоко стоял во мнении наших учителей: он отличный актер, но не Павел Степанович (Мочалов) - до него ему далеко.
  
    - Да-с, батюшка, далеко, - говорил Садовский. - Вот Аполлон чудесно сказал:
  
  
  Мы Веронику с ним любили,
  За честь сестры мы с Гюгом мстили,
  И - человек уж был таков -
  Мы терпеливо выносили,
  Как в драме хвастал Ляпунов.[66]
  
  
  
    - Позвольте вам доложить, - заносчиво возразил бывший в Москве молодой петербургский актер, - Белинский сказал о Каратыгине в 'Велизарии'...[67]
  
    - Это для вас, - обиделся Садовский, - для санкт-петербургских, Белинский - евангелие, а для нас он ничего не значит. Мы сами кое-что понимаем и без Белинского. Белинский нам не указ.[68] Мы своим умом живем. Да что тут и играть-то в 'Велизарий'?[69] Всякий московский протодьякон сыграет Велизария. Кричи громче - вот тебе и Велизарий! А вот Гамлета ваш Каратыгин играет очень нехорошо, а Павел Степаныч... Да вот что! - разгорячился Садовский. - Я играл с ним в 'Гамлете' Гильденштерна.
  
    - 'Сыграй мне что-нибудь', - говорил он, подавая мне флейту...
  
    - 'Я не умею, принц...' - отвечал я, взглянувши на него... Чувствую по всему телу озноб, зубы у меня задрожали. С этой минуты я и постиг, что значит актер.
  
    - Значит, вы находите, что у Мочалова было больше, как говорят французы... чем у Каратыгина?
  
    Садовский ехидно улыбнулся, потому что споривший щегольнул французской фразой, не зная французского языка.
  
    - Не знаю, что французы говорят, а вот у нас говорят, что Мочалова с вашим Каратыгиным равнять нельзя. Мочалов - гений!
  
    - Нельзя же отказать Каратыгину...
  
    - Да мы и не отказываем, а сажаем всякого на свое место. Мартынов у вас - вот актер! Чудеснейший актер! Ну, какой Каратыгин Гамлет, какой он Чацкий? Это какой-то директор департамента... Отнимите у него рост, что он с одним своим басом сделает? Он холодный актер, деланный: ему только и играть Кукольника да Ободовского...
  
    - А Белинский!.. - вскочил актер.
  
    - Ну, что Белинский? И Белинский говорит, что он Гамлета играть не умеет.
  
  
    Прекрасно сыгранная Л. Л. Леонидовым в Москве роль была в пьесе 'Бенвенуто Челлини[70]', и чуть ли она была не последняя в его огромном репертуаре. Мне кажется, что после этой пьесы, пародируя стих поэта:[71]
  
  
  Грустным взором он окинул
  Ряд ролей своих,
  Шапку на брови надвинул,
  И навек затих.
  
  
  
    И много тогда затихало актеров!
  
    Не без сожаления рассталась с Леонидовым Москва, привыкшая любить его. С грустью расстались с ним друзья его А. Н. Островский и П. М. Садовский и все товарищи по искусству.
  
    В моем собрании автографов есть письмо знаменитой в те дни актрисы М. Д. Львовой-Синецкой к Ф. А. Кони: 'Вы, я думаю, уже слышали новость театральную, что к вам в Петербург берут от нас Леонидова. Признаюсь, это - потеря для нашего театра: он сделался замечательным артистом'.
  
    Дом Леонида Львовича был открыт для представителей всех родов искусства: актеры, литераторы, художники, певцы - все были его дорогими гостями, читали, играли на бильярде, пели, спорили. Больше всех по своей горячей натуре спорил сам хозяин. В числе его друзей чаще всех можно было встретить А. Н. Дьякова. Прекрасный каллиграф, равного которому не было в Москве (его прописи для юношества были в употреблении почти во всех учебных заведениях), рисовальщик пером, подражатель Мочалову в чтении стихов, сам стихотворец, друг поэта Полежаева, страстный любитель театра, сам пробовавший свои силы на императорской сцене в драме 'Жизнь игрока', - этот человек вел бездомную, скитальческую жизнь и кончил дни свои в больнице. Ни одного его стиха не было напечатано, но в рукописи они были распространены. Особенно нравилось его послание к друзьям из больницы. Привожу несколько стихов:
  
  
  За безгрешность житья
  На больничную я
  Попал койку, -
  Где смекают умом
  В организме моем
  Перестройку.
  И улар был, друзья,
  От хмельного питья -
  С перепою.
  День и ночь я, друзья,
  Был свиньею свинья
  От настою.
  Больше всех эконом
  За больничным столом
  Смотрит строго.
  G ним инструкция есть,
  Чтоб по форме всем есть,
  Есть немного.
  А уж сколько сортов
  Мне втирают спиртов
  Все снаружи.
  Но их в тело втирать,
  Чем в утробу вливать
  Много хуже.
  
  
  
    И так далее.
  
    Одно время он пребывал у Меркли (писал в 'Московском наблюдателе' под псевдонимом Иеронима Южного). Матушка Меркли получила из своего имения балыки. Дьяков обращается с таким посланием:
  
  
  Вчера из Харькова балык
  Остановился в доме Меркли,
  А тот балык уж так велик.
  Что даже очи всех померкли.
  Вчера из Харькова балык
  Приехал в древнюю столицу,
  А тот балык уж так велик.
  Что мог прельстить бы и царицу.
  Но я не царь и не царица,
  А просто Алексей Дьяков.
  Пришлите ж, несмотря на лица,
  Нам на закуску балыков!
  
  
  
    А вот еще обращение его к Фебу:
  
  
  О, Феб, к тебе я обращаю
  С молитвой чистой голос мой,
  Но не китайского я чаю
  Прошу с больною головой,
  Не жирных рябчиков в причуде -
  С салатом, свежим огурцом, -
  Не стерлядь пышную на блюде,
  Роскошно свернуту кольцом.
  Мое желанье не роскошно,
  Неприхотливое оно:
  О, боже, боже, как мне тошно,
  Щемит в груди моей давно...
  О, Феб, ведь только лишь семь гривен
  На водку пенную прошу,
  А семь копеек, что ты дивен,
  На твой я жертвенник вношу.
  
  
  
    Перевод Леонидова в Петербург не был особым счастьем для артиста, а скорее окончанием его артистической карьеры. При полном развитии своего таланта и сценической опытности он не нашел себе (на петербургской сцене) репертуара (например, в новом произведении Кукольника 'Ермил Костров' первенствовал В. В. Самойлов, который стал также играть Шекспира). Со смертью Каратыгина и Брянского репертуар Шекспира заглох, давали одного 'Гамлета', которого играл А. М. Максимов. Блестящая роль Людовика XI ('Заколдованный дом'[72]), в котором был велик Каратыгин, хотя была по плечу и в средствах возвратившемуся 'во своя' артисту, но свои его 'не прияша': эту роль тоже и крайне неудачно сыграл А. М. Максимов, который из водевильного актера и любимого первого любовника превратился в неудачного трагика.[73] Почтенному артисту пришлось доедать объедки, оставшиеся от 'многопестротной трапезы' Каратыгина, то есть сесть на старый, совершенно заигранный репертуар ('Жизнь игрока',[74] 'Параша Сибирячка', 'Скопин-Шуйский'[75] и т. п.), - репертуар, который быстро вытеснялся новым бытовым репертуаром. Были уже сыграны 'Бедная невеста', 'Не в свои сани', 'Бедность не порок', потом явилась пьеса из народного быта А. А. Потехина 'Чужое добро впрок нейдет', в которой Мартынов проявил всю силу гениального таланта.[76] А тут появился граф Соллогуб со своим благородным чиновником,[77] крикнувшим со сцены на всю Россию, что пришла пора 'искоренить зло с корнями'. А потом чиновник Львова ('Свет не без добрых людей') простонал 'тяжела жизнь бедного чиновника'.
  
    Публике так понравились эти пьесы, что последнюю из них она просмотрела более двадцати пяти раз сряду. Затем явилась пьеса Чернышева 'Не в деньгах счастье', затем 'Гроза' Островского, в которых Мартынов окончательно убил все приемы старой каратыгинской школы,[78] и каратыгинскому репертуару отведено было место в воскресных спектаклях, в бенефисы инвалидам, даваемые военным кавалерам.
  
    Конец сезона 1859 и сезон 1860 года не сходила с афиши драма 'Гроза'. Ее пересмотрел положительно весь Петербург. Толку и говору о ней было очень много. Играли ее превосходно. Одно из представлений изволила посетить покойная императрица Мария Александровна, в сопровождении князя Петра Андреевича Вяземского. Перед началом спектакля директор театров А. И. Сабуров бегал, суетился, что-то приказывал и наконец спросил, какая пойдет пьеса? Ему отвечали: 'Гроза' Островского.
  
    - Пожалуйста, чтобы не глязная (он не выговаривал букву 'р'), - важно заметил он режиссеру.
  
    Пьеса уже прошла две цензуры: одну для печати - строгую, другую для представления на сцене - строжайшую. И под обоими цензурными микроскопами в ней ничего не найдено. Но режиссер, вследствие замечания начальства, посмотрел еще раз в свой микроскоп, увеличивающий в большее число раз, чем цензурные микроскопы, и вынул из пьесы три фразы и изменил одну сцену.
  
    Мы с артисткой Е. М. Левкеевой (Кудряш и Варвара) удостоились получить после третьего акта через директора благодарность ее величества.
  
    - Вот, любезный друг, - сказал он мне, - если бы у нас все такие пьесы были!..
  
    - Есть еще пьеса Островского, только запрещена цензурой. Если бы вы изволили походатайствовать, может, она будет пущена.
  
    - С удовольствием! - отвечал восторженно Андрей Иванович. - Принесите ее мне... Непременно... Завтра же...
  
    На другой день я вырвал пьесу из кушелевского издания, смастерил кой-какую обложку, написал для памяти небольшую записку и понес к Андрею Ивановичу.
  
    - Не в час пришли вы, сударь, - сказал мне дежурный капельдинер, когда я попросил о себе доложить.
  
    - Почему?
  
    - Строг сегодня. Перед вами только что кричал на одного... оперного... Коли угодно, я доложу, а только что... И мне, пожалуй, неприятность будет.
  
    - Прошу доложить.
  
    Скрипнула дверь, скрылись за нею фалды капельдинера. Миг! И я стою перед директором. Вчера восторженное, сияющее лицо приняло строгое выражение, до того строгое, что неприятно было смотреть на него. Вечно слезящиеся красноватые глаза его сузились, маленькие свинцового цвета зрачки быстро бегали.
  
    - Я вам сказал, любезный друг, что прибавкам я положил предел?! Больше никто не получит прибавки. Довольно!
  
    - Вы мне приказали, ваше превосхо...
  
    - Ничего я вам не приказывал! Все говорят, что я приказал. Я все помню, что я приказывал.
  
    - Я не за прибавкой пришел, ваше превосходительство, я принес вам пьесу.
  
    - Это к Павлу Степановичу, а не ко мне. Я в комитете не член. Павел Степанович там член. Я не могу Павлу Степановичу приказать.
  
    - Извините, ваше превосходительство! Вы вчера лично изволили мне приказать принести вам пьесу Островского, запрещенную цензурой.
  
    - Зачем?
  
    - Чтоб ходатайствовать о ее разрешении.
  
    Андрей Иванович быстро приложил два пальца ко лбу.
  
    - Теперь помню! Пожалуйте сюда.
  
    Мы вошли в кабинет. Я доложил все, как следует. Андрей Иванович при мне собственноручно написал письмо по-французски шефу жандармов князю Долгорукову, приложил мою записку и пьесу и приказал отправить тотчас же. Толчок был дан очень сильный. Князь приказал пересмотреть пьесу.
  
    Цензором драматических произведений в то время был И. А. Нордстрем, любезнейший и обязательнейший человек. Он пошел с А. Н. Островским на соглашение: в силу тогдашних цензурных условий, он предложил ему наказать порок в лице Подхалюзина. Пороки в то время обыкновенно преследовались квартальными, и вот в конце пьесы автор пригласил квартального наказать Подхалюзина. В последнее время, когда при новых судах квартальные потеряли свой престиж, из высокохудожественной комедии и квартального убрали. В первый раз пьеса дана была 16 января 1861 года, в бенефис актрисы Линской.
  
    Я несколько отвлекся от последовательного рассказа.
  
    Я сказал, что после трех пьес нового автора на сцене сделался крутой поворот в другой репертуар. Этот поворот тотчас отразился и на провинции, где царила и переводная и доморощенная трагедия и драма.
  
    В знаменитой Белой зале (в гостинице Барсова против Малого театра), в которую великим постом съезжались актеры со всего лица земли русской, антрепренеры стали искать между сценическими деятелями уже не Гамлета, а Любима Торцова, отстраняли Силина Сиротинку, а требовали Бородкина.
  
    Вслед за последней пьесой Александр Николаевич сел за новую - 'Не так живи, как хочется'. Писал он ее долго, с большими перерывами. В то время я жил у него и следил за процессом его творчества. Писал он обыкновенно ночью - не знаю, как впоследствии. На полулисте бумаги было сначала небрежно написано что-то вроде конспекта. Привожу его в точности.
  
  
  Божье крепко, а вражье лепко.
  
  
  
  
  Это зачеркнуто, а сверху написано:

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 1088 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа