шла эдакая история!" - и прогонит меня. Я проклял уроки; лучше есть хлеб с водой, чем жить неправдой; а долго ли до греха молоденькой девушке! Жизнь не поле перейти, забывается все... отлегнуло и наше горе. Наташа опять сделалась "госпожой", а я "папашей" (у старика капнула слеза при этом воспоминании). А теперь... теперь у меня нет дочери!
Живописец сидел молча, но слезы падали на палитру. То, что передумал он вчера и перечувствовал сегодня, во время рассказа Ивана Савельевича, истомило вконец его душу, и надобно было совершенно зачерстветь ей для всех радостей в жизни (которых не много изведал он), чтобы не уронить слезы на убитое счастье.
Если душу истинно мужскую обуяет грусть, не любит она казать свое временное бессилие и горюет тайком, чтобы не подметил чужой, незваный глаз. Каково же было удивление Николая Тимофеевича, когда, обернувшись, чтобы сказать слово надежды несчастному отцу, он увидал на пороге комнаты Анисью Савельевну, сестру солдата! Вошла она только сию минуту, иначе дала бы знать о своем присутствии, потому что молчать куда не любила; но зоркое чутье ее поняло все. Она принадлежала к тому не переводящемуся на Руси, вследствие татарщины, роду промышленниц, что зовутся свахами и берут на себя человеколюбивую обязанность заботиться о соединении всех чающих супружества, - к тем женщинам, которые вечно в полуизношенном драдедамовом салопе, в ситцевом платке на голове (в важных случаях надевается чепчик в виде мельницы), с лицом подвижным, как картины в райке, с подленькою улыбкою, которая кричит всякому: "не угодно ли, посватаю вас?", с вечными жалобами на бедность и сиротство, что не мешает, однако же, им время от времени относить сотню-другую рублей в опекунский совет. Анисья Савельевна могла служить достойной представительницей этого цеха и к исчисленным качествам присоединяла еще одно, особенно драгоценное, - обладала таким пронзительным голосом, что в состоянии была заглушить любой хор песенников, а говорила бойко, сыпала словами, как сорока. В околотке она пользовалась заслуженной славой всесветной кумушки-сплетницы, и хотя никто не любил ее, но всякий, боясь попасть под ее язычок, усердно отвешивал "нижайшее почтение матушке Анисье Савельевне" и звал на семейную пирушку. Николая Тимофеевича она не очень жаловала за то, что он не пошел на ее уду, отказался жениться на дочери отставного дьячка, такой скромнице, что стоит в церкви не ворохнется, подслеповата лишь немножко. К Наталье Ивановне, своей племяннице, она тоже чувствовала нерасположение: подвернулся было богатый купец, вылезший в почетные граждане из целовальников; приглянулась ему "солдаточка", разлакомились его глаза на этот "субтильный кусочек", и донес он о своих "чувствиях" Анисье Савельевне, с присоединением беленькой ради знакомства; та вмиг смекнула, что это клад (дело происходило вскоре после возвращения Наташи из деревни), и, как тонкий политик, издалека завела своей племяннице речь, что нынешнее офицерство все голь, годится лишь на выжигу, а бестии какие продувные - не приведи господи, "только и выезжают на фуфу, чтобы обмануть нашу сестру", - и уж если любить, а кто богу не грешен! - так сановитое купечество: толстоваты, да и бумажник-то не тонок; а щедрость какая, постоянство, послушание, хоть за нос води!.. Но бедная девушка, разумеется, поняла, что хочет сказать этим почтенная тетенька, резко попросила уволить ее от подобных рассуждений. "Ах, мать пресвятая богородица! Поди какая стала рассудительная и добронравная! Давно ли? Другая бы истинно благодарствовала, что прилагают старания о ее сиротстве, а эта и нос кверху и тетку в грош не ставит!" - вскричала раздраженная сваха после такого афронта и нетерпеливо ждала случая выместить свое унижение. Судьба сослепу часто помогает недобрым людям. Понятно, что тетушка первая заметила удаление Наташи из дому, первая обегала всех знакомых, где думала побывать та, первая отыскала уличительное письмо и умела придать ему такой смысл, что у пораженного отца защемило сердце. С злобною радостью, худо прикрытою родственным участием, разрисовывала она перед ним узоры на имени племянницы, плела искусные кружева из того, что будто удалось ей услышать и увидеть, когда принесено было письмо; примешивала к этому отрывки из старой истории: словом, из несчастия, правда, грустного, но все же не такого, чтобы оно могло переломить твердость солдата, она сделала настоящий ад и заставила оглушенного ее визготнёю брата бежать за утешением к тому, кого также должна была поразить эта весть, к живописцу. Пронюхала, куда пошел он, и за ним следом, благовестя на дороге и встречному и поперечному, что вот какая напасть случилась у солдата; так что через четверть часа весь Крест знал о бегстве Наташи, и, увеличенное, измененное прибавками, известие это катилось по другим улицам, и в щепетильных лавках на Сретенке уже говорили, что дочь убила отца и скрылась.
Появление ее неприятно подействовало на бездольных горемык. Солдат вздрогнул и сурово спросил:
- Зачем пожаловала, сестрица?
- Ах, батюшка братец!- защебетала она. - Ведь это ты лишь смотришь на меня, как на собаку, а я к тебе всей душой; свой своему поневоле друг! Грыземся иногда мы, зато никогда не покидаю тебя, не то что Наташенька; чувствительна больно была, вот и след простыл. А знаешь ли еще оказию: поехала-то и взаправду в карете. Кривая Федуловна рассказала мне почесть всю подноготную, что слышала сама от кучера, когда карета была близехонько от нас. "За кем это, батюшка, приехали лошади? Свадьба, что ли?" - спрашивает она. А кучер и говорит: "Свадьба, тетка, только с другого конца!" - "Как так, кормилец?" - "Да вот так: едет, говорит, пара лошадей, одна в корню, другая на пристяжке; женится, говорит, барин на одной жене, а другую заводит пристяжную. На паре-то, вестимо, поскладней". Федуловне бы и невдомек, куда метит он, да сам разболтал все. "Видишь, тетка, - говорит, - вон этот дом (и показал на наш): там сидит пташка взаперти, добрый молодец выручит ее из неволи, и станет она у него жить в золотой клетке, а есть что твоей душе угодно: лишь полюби!" И много балясничал он, как весело у его барина. Вот, мои голубчики, оказия-то! Не свои речи передаю, не тянула Федуловну за язык!
Рассказ этот Анисья Савельевна произнесла с приличным повышением и понижением голоса, как опытная актриса, выражая сильнее те слова, которые, она знала, ножом должны были врезаться в слух двух участников этой сцены. Стоит человеку вызвать только одну злую мысль, а за ней вереницей, будто стадо журавлей, потянутся сотни, одна другой хитрее и едче. Так было и со слушателями прикрашенного известия о карете. Что прежде и не входило им в голову, представилось теперь их расстроенному воображению, поразив его как молотом. Живописцу стало невыносимо грустно при мысли, что на любовь, которую он считал святыней, заключен низкий торг; что сердце той, кого он, бедняк, чтил в простой чистоте своих чувств, куплено деньгами. Когда же он вспомнил о мимолетных поцелуях, подумал, что теперь эти поцелуи и ласки принадлежат другому; что в то время, как здесь горюющий отец вместе с ним оплакивает легкомысленную, но любимую дочь, она весело смеется улыбке своего... У него потемнело в глазах. Чувства солдата были в страшной тревоге и борьбе промежду себя; любовь к дочке, спорившая с необходимостью выказать строгость, быть "настоящим отцом, а не бабой", чего крепко боялся старый храбрец, стыд, что другие узнают об этом сраме, сменились, наконец, сильною досадою на главную виновницу растравления его неожиданной язвы, на сестру. "Чего доброго, - рассуждал он, - эта ведьма сжила бы со свету и меня, а замучить, заесть Наташу ей нипочем. Кто знает, может быть, дурочку подстрекнуло к побегу не столько это республиканское письмо, как изветы да проклятые сплетни этой змеи подколодной!" Опираясь на правдоподобие такой догадки, он обратился к Анисье Савельевне, которая успела уже атаковать живописца, напевая ему что-то о "знатнейшей невесте, какая есть у нее на примете", - и закричал, как будто командуя взводом:
- Типун тебе на язык, зловещая ворона! Слушай! Если каркнешь еще хоть слово, право вышибу из тебя дух! Черт надоумил тебя нашептать мне в уши такие вещи, каких и век бы не придумал, так и убирайся к нему по знакомой дорожке! Бежала... продала себя... развратилась... сгибла и здесь и там, - не твое дело: дочь моя! Убью и помилую ее, прокляну одним словом и каждую минуту стану молиться о ее спасении - я, все я, за все один ответчик!.. А ты что? Сбоку припека!
Искра, брошенная в пороховой бочонок, не произвела бы грому и треску сильней того, какой послышался из уст взбешенной свахи. Понесла, и на тройке не догонишь, принялась причитывать, хоть святых вон выноси! Видно, женщины этого рода мало изменились со времен Нестора наших юмористов, Даниила Заточника, который вооружался против них стрелами своего остроумия; зато и мужчины в крайних случаях, вспоминая старину, частенько прибегают к самовластной, короткой расправе с ними. Солдат готовился уже приблизительно исполнить свою угрозу над сестрою, но Николай Тимофеевич, боявшийся пуще его, чтобы история не пошла в огласку, успел утишить его гнев. Дело кончилось лишь тем, что он потащил сплетницу домой, обещая запереть ее на замок, если она станет хорохориться. А живописец опять принялся было за палитру, но руки и глаза отказывались служить...
В октябре Сокольники пусты, и тамошний немец-хлебник закрывает свою булочную. Все цветущее народонаселение дач давно покинуло пестрые летние домики, в которых сквозит осенний ветер и трудно совладеть с нашей зимой; остались лишь для сторожи старые дворники со стаею собак, или какой-нибудь человеколюбивый владелец дачи позволил на зиму даром жить в кухне бедной вдове с детьми. Дорога из Москвы, на которой летом в так называемые чайные дни десятками мчатся экипажи, отдыхает в это время, и было бы чудом увидеть на ней что-нибудь лучше огородничьей телеги. Но такое диво именно видели сокольницкие отшельники в один октябрьский день, когда докторская колясочка подкатила к изящной даче, отдававшейся внаймы, как объявляла это официальная записка на воротах. Доктор никогда не может быть нежданным гостем: его встретил молодой человек, изящно одетый, с светскими приемами.
- Чрезвычайно благодарен, мосье Захарьев, - сказал хозяин после первых приветствий, - что не отказались проехать такую огромную дистанцию для старого своего пациента. Но, по вашей милости, я теперь здоров, и помощь ваша нужна не для меня. Видите ли, я буду откровенен с вами... Это дама, моя родственница; по семейным обстоятельствам ей надобно прожить несколько времени вне Москвы. Не думайте, впрочем, чтобы тут скрывалась какая-нибудь mystère de Moscou {Московская тайна.}: самое обыкновенное происшествие... Серьезной болезни, кажется, нет, но сильное расстройство нервов. Особенно беспокоит ее болезнь дитяти... у ней есть сын; но это, я думаю, пустяки, ребенок слаб и только; а главное она... Она думает, что ей можно ехать теперь к родным, а там неприятности, и бог знает что может случиться. Пожалуйста, убедите ее в необходимости совершенного спокойствия хотя на несколько дней. Вы понимаете? (Доктор значительно кивнул головой.) Пойдемте же.
В самом деле, больная на вид пользовалась удовлетворительным здоровьем, исключая следов небольшого утомления на лице, и лишь внимательный глаз мог заметить, как ненадежна эта наружность, прикрывающая невидимую внутреннюю тревогу. Но что делать с этими болезнями, которых вся сила и состоит в том, что они не болезни, что их не приведет в систему никакая патология?.. Лишь для формы пощупал доктор пульс больной и прописал ей как можно более развлечений.
- Мне нужно спокойствие, а не веселье, - прервала его пациентка - Посмотрите это дитя. Бедняжка нездоров... Помогите ему, это будет лучшим лекарством для меня...
- Вы договариваете мою мысль. Я советую именно те развлечения, которые ведут к спокойствию. Поболее разнообразия в препровождении времени, поменьше воли силе впечатлений на восприимчивое воображение - вот рецепт. Успокоитесь, повеселеете вы - малютка тоже: это, кроме симпатии, основано и на другой причине. Потому что (и, осматривая ребенка, доктор уже прописывал что-то) его болезнь не важная... бессонница, следствие небольшого испуга.
- Так мне можно выходить? Когда же: завтра? послезавтра?- спросила больная с необыкновенной живостью.
- Да, конечно, - отвечал доктор в смущении, ибо он встретил выразительный взгляд молодого человека: - только не так скоро. Главное, до его и до собственного выздоровления вы не должны подвергать себя ни малейшему волнению. Помните, что оно повредит обоим.
Доктор откланялся, хозяин пошел провожать его.
- Еще день, может быть и не один!-грустно проговорила больная по уходе их.
Молодой человек застал ее в слезах.
- Ради бога, что с вами? - спросил он торопливо.
- Притворяться так долго я не в силах... И зачем было приглашать доктора! Успокоить Колю я сумею и без его советов...
- Но я говорил правду, - возразил молодой человек.- Вы должны пробыть здесь еще несколько дней, и, когда совершенно укрепитесь, когда доктор позволит, я не буду иметь смелости удерживать вас более. Признаюсь, я не ожидал такой быстрой перемены. Разве я многого прошу от вас? Мы долго, - кто знает? - может быть, никогда не увидимся с вами; и теперь я желал бы чтобы эти последние дни оставили в душе моей неизгладимое воспоминание. Смотрите на меня как на брата - кажется, я не подал вам повода сомневаться в моем слове, - посвятите все время Коле, - мне уделите лишь несколько минут, чтобы я мог наглядеться на вас... Неужели и это оскорбляет ваши чувства? До сих пор вы так мало говорили со мною, и то о ничтожных предметах, что я боюсь, чтобы слух мой не забыл вашего голоса. Ну, послушайте (и он взял больную за руку; та вздрогнула, но не отняла руки): если вы сердитесь на меня за... то, поверьте, я менее виноват, чем вы думаете. Воля маменьки, приличия, партия, которой хотят все мои родные. Я не принадлежу себе, скован со всех сторон. О, когда бы я был независим! Я завидую вам в этом отношении: вы можете располагать собою свободно, для вас не существует этого страшного, неумолимого судьи - общества, которое условливает все мои поступки. Никакое влечение вашего сердца не встретит ни пересудов, ни пренебрежения. Natalie!
Молодой человек нежно взглянул на свою слушательницу: взгляд этот договорил неконченную мысль. Больная быстро отняла руку и в волнении сказала:
- Оставим этот разговор. Неужели вы хотите, чтобы я сомневалась? Это было бы слишком! Право, мне страшно здесь, и счастье видеть его отравляется боязнью, чего мне стоит оно. Когда подумаю, сколько слез унесла я у батюшки, сколько беспокойства ему прибавляет каждый новый день моего отсутствия, - я готова бежать отсюда. Верно, самое чистое удовольствие, чуждое даже тени зла, не дается даром, и судьба требует за него какого-нибудь пожертвования. Что ж, если к тому, что уже сделано, прибавится еще новое горе!.. Бедный батюшка! Ты был для меня и матерью и другом, а я... я не посовестилась уйти тайком от тебя! Зачем было не сказать об этом: тут нет ничего дурного, ты сам пошел бы проводить меня, сам поплакал бы со мною... Ах, да к чему говорю я это! Знаете ли, Григорий Александрович, у вашей кузины перестали принимать меня... О, как строг ваш свет к слабым.
Искуситель смутился.
- Да успокойтесь же, - проговорил он, покраснев слегка, - вы еще более расстраиваете себя!
К счастью, вошел лакей и о чем-то шепотом доложил ему.
- Хорошо, - отвечал тот вполголоса, - проведи его туда и пусть начинает поскорее.
Лакей удалился, но прерванный разговор не возобновлялся. Больная в печальном раздумье молчала, а утешитель, после двух-трех пустых фраз, подошел к фортепьяно и начал наигрывать новорожденную польку.
Чудно создан свет, а еще чуднее устроились на нем люди: ну пусть это орел, а это глухарь, здесь слон, там заяц: а отчего вдруг является ни рыба ни мясо - живет в воде, а с крыльями, водится на земле, и прогуливается по морю? Отчего то двуполое растение, то амфибия?.. В человечестве это соединение самых противоположных качеств еще разительнее и несравненно чаще: сплошь и рядом увидишь людей, в которых нет ничего своего, все заимствованное, сшитое из разных лоскутков, перенятое бессознательно из пустого обезьянства или с целью прикрыть собственную бесцветность. Самые низкие пороки не мешают иногда проявлению в одной и той же личности высоких добродетелей, и наоборот: себялюбие уживается с самоотвержением; ханжество идет об руку с порывами истинного благочестия; плут, который без обману часу не проживет, делает тайные благодеяния; и мало ли подобных явлений! В наш век к этим нравственным уродливостям, начавшимся с незапамятных времен, прибавилась еще одна, скороспелка, - разочарование, сознание в безжизненности жизни, душевная чахотка, как справедливо выразился кто-то. Нанесена ли она ветром из стран, недоступных ведению рассудка, - фантазии с компаниею, зародилась ли сама в больном организме - решить, за разнообразием и множеством показаний, трудно. Но что она есть, растет не по дням, а по часам, редко где встречает упорное сопротивление, как вампир, нечувствительно впускает свое жало, впивается во всякого неосторожного, небодрствующего,- этому, кажется, никто прекословить не будет. Из тысячи любых человек девять десятых богаты знаниями, но лишь внешними; многому учились, но в десятке наук забыли, затерли самые простые, осязательные истины, мучащие теперь их пытливость; очень пылки в действиях вещественных, но вовсе лишены той сердечной теплоты, которой один градус греет жарче сотни огня искусственного; толкуют беспрестанно о неразрывной связи науки с жизнью, удачно применяют их друг к другу в практическом отношении, что же касается до духовного, горько сознаются в разладе, в разбежке этих двух родных источников.
Многое бы нужно пояснить здесь, кое в чем оговориться, но не время и не место, и это все написано лишь для того, чтобы как можно менее говорить о новом нашем знакомце, Григории Александровиче Дарыгине, уланском корнете, наделенном щегольскими усами, порядочным, благодаря заботам матери, состоянием, вельможною роднёю и главное - умом победоносным в делах сердечных. Он был один из современных многочисленных страдальцев, что не мешало ему, однако ж, аппетитно пользоваться всеми благами жизни, какие судьба щедро посылала на его долю. Получив тщедушное воспитание, он рано сделался полновластным господином своих поступков, под надзором старого дядьки, который, понятно, обязан был заботиться о сохранности барской казны и удобствах жизни "отца-кормильца", которого нянчил на своих руках, а сказать прямиковое слово о его жизни не смел. Года через два по вступлении в службу Дарыгин, незаметно для себя и даже для других, сделался подобием нравственного Хлестакова. Хлестаковы-болтуны, у которых язык без костей и которым, может быть, удастся иногда пустить пыль в глаза тому, кто "трех губернаторов обманул", - не опасны, потому что легко узнаются и их пороки на словах. Хлестаковы в душе требуют большей осторожности, потому что искусно маскируются, верны принятой на себя роли, и никогда не попадут в такой просак, чтобы решиться написать в альбом: "О ты, пространством бесконечный!" Сходство тех и других то, что они двуличны без сознания; если когда случайно и заглянут внутрь себя, то поспешно бегут от сердечной исповеди и, погружаясь в прежнюю жизнь, снова достигают до самозабытья, в котором вечная несогласица между делом и мыслью кажется им совершенно в порядке вещей.
Дарыгин не был, впрочем, отчаянным повесой: как раб требований века, он вырос до пониманья, что кутилы привлекательны в одних романах, что только дикарь может увлекаться буйным разгулом, и шалил тонко, артистически, корчил Дон Жуана, перекроенного на русский лад, срывал цветы, где приходилось; но преимущественно любил пользоваться "скромными фиалками, которые растут в захолустье", как говаривал он за товарищеским бокалом, то есть атаковывал податливые сердца гувернанток, воспитанниц... Как Хлестаков, он при каждой новой интриге уверял себя, что затевает ее, "томимый жаждою любви, ищет души, которая поняла бы его, откликнулась родным сочувствием на его вопль", и, разумеется, жестоко обманывался и обманывал. Когда-то, еще в пансионе, он пылал детской страстью, но все-таки любовью, к одной девочке, и с тех пор светоч этого чувства давно погас, уступив место охоте к развлечениям, шалостям или чему-нибудь хуже...
Наташа была одною из самых легких его побед. Небольшого труда стоило очаровать доверчивое сердце этого дитяти по понятиям о жизни, взволновать ее ум двусмысленными намеками о женитьбе, завести пламенную переписку и до того отуманить ее голову, что бедная девушка отдалась совершенно на произвол своего искусителя... Это такая обыкновенная история, что нет нужды рассказывать подробностей ее. В обществе чуть ли не ежедневно слышатся подобные повествования: но кто обращает на них внимание? Рос цветок на дороге (но не в теплице, не под защитой садовника: это важное условие), понравился мне, вам,- сорван; им полюбовались и бросили: что же за беда? Из горя одних создается радость других, для жизни нужна и смерть: это закон природы. Когда связь принесла печальные последствия, когда Наташа с отчаянием объявила, что более нельзя скрывать ее положения, Дарыгин, в душу которого западал порою зародыш гуманности, очень серьезно начал рассуждать с собою, что, может быть, он и женился бы на своей жертве, будь у нее порядочная родословная и умей ее отец насчитать своих предков далее прадедушки Мартемьяна. "Ну, делать нечего, - кончил он свои добрые мысли: - придется быть ей Эсмеральдой, а мне Фебом..." Новые завоевания совершенно изгнали из его головы Наташу; вдруг предложение матери - сделать приличную партию, прибавить несколько сот душ к родовому имению и пару полновесных дядей к имеющимся налицо, словом, жениться, - предложение это, заставшее его врасплох, вызвало воспоминание о покинутой; смотря на брак с самой разумной стороны, как на "могилу любви", и чувствуя, что невеста его, рано утратившая девственность души, разделяет это убеждение, он, как предусмотрительный хозяин, заблаговременно хотел обзавестись "постоянным развлечением", которое разнообразило бы его досужее время и заставляло подчас забывать вялость супружеской жизни. "С Наташей,- рассчитывал он, - меньше хлопот, потому что, наверно, ей приятнее будет пользоваться комфортом, к которому она так привыкла, чем жить в этой смрадной каморке, где она теперь, и смотреть за горшками да за ложками. Ну и любовь... все мое сердце станет принадлежать ей. Я не умею любить вполовину... А уж она будет получше какой-нибудь актрисы: весь этот народ такие..." Сказано - сделано. Мигом придумалась благовидная, романическая причина к свиданию (на что не решится мать, для того чтобы видеть сына!), Дарыгин запасся подогретыми чувствами, восторженными фразами - и очень ошибся...
Николай Тимофеевич спешил уставить складной мольберт и разложить рабочие припасы, чтобы заняться списыванием портрета ребенка, который, шагах в двух от него, безмятежно почивал на маленьком диване. Взявшись за эту работу с условием исполнить ее в один присест, он кончил все приготовления, прежде чем взглянул на лицо, которое должно было служить ему оригиналом. Глядит, всматривается пристальнее, подходит ближе, чтобы увериться, не обманывают ли его глаза, не воображение ли, настроенное одним предметом, вызывает признак оного: нет, это в самом деле, наяву. "Что за чудо! - думает он. - Вылитая она, живое подобие; вернее этого портрета нельзя написать... Ах, если бы он открыл глазки: наверное, такие же, как у ней! Разве разбудить его? А портрет? Господин, пожалуй, рассердится... Ну, да так и быть: скажу, что не знаю, отчего проснулся младенец, а там как хотят! Может быть, и не приведет бог увидать ее больше... Поцелую тихонько один разок этого ангела!" И он на цыпочках подошел к малютке, на устах которого играла такая милая улыбка, что ему жаль стало тревожить "земного херувимчика". Он воротился. Но невинное искушение было слишком сильно, желание хоть на секунду согреть больную душу живительным лучом воспоминания об ней еще сильнее: живописец снова подошел и осторожно приложил трепещущие свои губы к розовой щечке малютки. "Глазок все-таки не увидал, - прошептал он, - да, наверное, ее... Почивай со Христом, милочка!" Расстроганное сердце вызвало слезу, но новое явление заставило ее быстро скрыться в своем источнике: из противоположной двери показалась Наташа...
Как ошеломленный, живописец стоял, не смея пошевельнуться, едва переводя дыхание и вперив глаза на поразительное явление. Наташа была изумлена не меньше его; лихорадочная дрожь пробежала по ней, и она должна была прислониться к дивану, чтобы не упасть. Взоры обоих встретились, но как различны были выражения этих взоров! Николай Тимофеевич не знал, что подумать, чувствуя на себе силу ее открытого взгляда, ясного, как всегда, хотя отуманенного печалью. Как нарочно, на Наташе было то же самое платье, какое в памятный вечер фантов... Живописец еще более растерялся. С минуту продолжался этот разговор без слов.
Наташа, оправившаяся от первого смущения, прервала молчание вопросом:
- Здоровы ли вы? Что батюшка и как ваши домашние?
- Все слава богу! Иван Савельевич крепко грустит... (Он хотел спросить об ее здоровье, но не смел, слова не срывались с языка.)
Опять молчание, и опять лица обоих горят точно в огне.
У Наташи навернулись слезы; стыдясь показать их, она наклонилась к младенцу и горячо поцеловала его. Но... что это значит!.. Губы дитяти холодны, как и все лицо; она прикладывает ухо к груди его: он не дышит, сердце не бьется... Неужели? О боже, этого не может быть: давно ли он так мило прыгал на коленях кормилицы, да и доктор сказал... "Коля, гулять! Вставай, душечка!" И она осыпает его поцелуями... Ребенок недвижим... Наташа упала без чувств... На крик живописца вбежали Дарыгин, сбиравшийся к своей невесте, и слуги. Минут через десять, когда после неудачной попытки привести Наташу в чувство ее вынесли в другую комнату, Дарыгин обратился к живописцу:
- Не можешь ли ты, братец, хоть как-нибудь написать портрет?
- Нет-с, никак нельзя, с мертвого грех! - отвечал тот решительно.
- Это очень досадно, черт возьми! - заметил Дарыгин, подумав: "Значит, сувенира не будет, и придется придумать другой! Хлопотливо!" - Вот тебе за труды, любезный!
И красная ассигнация очутилась в руке живописца.
- Не за что-с, - проговорил он, быстро кладя ее на столик и спеша убрать мольберт, - не за что-с, я не работал...
Выйдя за ворота, живописец радовался за себя, что не взял "проклятых денег". Но что делается теперь с Наташей? Помилуй бог, если и она... Страшно договорить это слово! С трепетным ожиданием остановился он у калитки, в надежде, не выйдет ли кто: нет, промчался лишь верховой за доктором, да ему некогда было останавливаться и растабарывать с живописцем.
Тщательно заметил Николай Тимофеевич дачу, и уже вечерело, как он, печальный, поплелся домой, рассуждая о детской переменчивости женщин: "Я все тот же, а она уж выучилась притворяться!"
Большая палата, вдоль закопченных стен которой тянутся деревянные нары, составляющие единственную ее мебель, если не удостоивать этого названия тройку старых ушатов у дверей и рядом с ними деревянную скамейку; железные решетки у окон значительно ослабляют светлоту ее, и сквозь дым, слоями стелющийся здесь, едва-едва можно рассмотреть мерцание неугасаемой лампадки перед образом. Невесела наружность палаты, но нельзя пожаловаться, чтоб было скучно в ней, когда она обитаема, а бывает это лишь в продолжение двух или трех месяцев, всегда через год, зимой. Про жителей ее тогда вполне можно сказать: какая смесь одежд, лиц и умов, но не состояний, потому что все они из одного сословия и не собрались, а большею частию собраны сюда подневольно. Войдите в палату в какой хотите час дня - ни на мгновение не бывает здесь совершенной тишины. В одном углу раздается звонкая песня и разливной смех, в другом - полускрываемые рыданья; здесь играют в карты, там, окруженный слушателями, грамотей с чувством читает вслух "Историю" Карамзина; вот группа русаков, обсевшая монастырского служку, который по памяти рассказывает житие святого, празднуемого в тот день, а вот расхаживают под руку два молодчика в коротеньких сюртуках, с бойкими ухватками, и, подпрыгивая польку, распевают водевильные куплеты или "Близко города Славянска"; один целый день спит, а другой беспрестанно наполняет себя чаем и солянками; кто показывает опыты геркулесовской силы и ведет себя как коренной забулдыга, а кто, залезши на окно, печально смотрит на улицу или молчит да вздыхает; почти все курят, но разные сорты табаку, от злых вытерок до Жукова, и дым стоит столбом... Народ все большею частию молодой, немногим лет за тридцать; но кой-где видны старики и даже женщины, пасмурные, как в поимени, и грусть их резко заметна в веселье большинства первых.
Разнообразия, как видите, бездна, и оно удваивается от частых перемен обитателей палаты, от беспрерывного прихода разносчиков и трактирных служителей и появления так называемых гостей, мужчин и женщин. Не привык я испытывать любопытства читателей и докладываю им, что это сибирка, младшая сестра тюрьмы, куда сажают всех мещан, подлежащих рекрутской очереди, когда объявляется набор, сажают, потому что, известное дело, редко кто захочет добровольно явиться сам, как требуют этого; и мещанское общество, то есть представители всего сословия, заблаговременно распоряжается выбором ловчих и поручает им обязанность приводить всех, кому следует выполнить рекрутскую повинность. Иногда очередные скрываются, редко, однако ж, с целью избежать вовсе очереди, а чтобы в последний раз погулять на просторе, проститься с матушкой Москвой; и в таком случае главы семейств, отец или мать, берутся заложниками, порукою за их возвращение: от этого и сибирка называется семейною, в отличие от своих подруг: податной и арестантской, или золотой роты. Попасть в последнюю - пятно, в котором никто не сознается без зазора, а сидеть в первой только несчастие, написанное на роду, а бесчестья нет никакого. Если и пришлось кому сидеть, так неизвестно еще, уйдет ли под красную шапку или останется дома лежать на печи. Да и гостить-то в семейной совсем разница: тут ты не арестант, не с бритой головой; даются тебе харчевые деньги, и на двадцать пять копеек в день катайся, как сыр в масле; контрабандой можно и водку пронести, а чаем хоть залейся. Свободы одной нет, но и ее забываешь, глядя на людей, особливо как понаберется в сибирке вдруг человек сто, - что твой театр. Правда, что на людях и смерть красна: одиночка и камня не сможет поднять, от ружья задаст тягу, а с десятком товарищей стену сломит, пушку на плечи взвалит. Чего же хныкать, чего бабиться: не нами началось, не нами и кончится! Уж как свет стоит, без ссоры не проживут люди и часу; так поэтому и должно оборонять себя и быть готовым про всякий случай. Так или почти так рассуждает всякий новичок, когда приведут его в сибирку; оглядится он кругом, вздохнет на железные перекладины у окон, забывшись, захочет выйти подышать свежим воздухом и остановится при спросе сторожа: "Куда ты?" Крепко взгрустнется по волюшке, протоскует, может статься, день, а там, глядишь, сделался как встрепанный, и народное убеждение: никто же, как не бог, успокаивает его за неизвестное будущее, и рекрут уже утешает товарищей. А большое спасибо тем, у кого и при собственной невзгоде найдется приветливое слово для других, более слабых! Глядя на этих людей, беззаботных накануне решения их будущности, понимаешь нравственную силу русского солдата и то, как из разнородных составов сплачивается единодушное войско!
Посмотрите, вот привели нового жильца в сибирку: усердно помолился он святой иконе, низко поклонился на все четыре стороны (добрые обычаи!), сказал: "Бог в помощь, братцы! Здравствуйте!" и отправился в указанное ему место, во вторую палату, где "компания почище", как говорил сторож. Узнав, что он явился в общество сам, добровольно, и заинтересованные этим необыкновенно редким случаем, сибирочники окружили его, желая посмотреть, что это за "чудак, который сам лезет в петлю и не захотел подождать, пока приедет карета и серые лакеи {Ловчие.} поведут его под руки, словно барина". Услыхав несколько подобных замечаний, пришелец равнодушно произнес:
- Дивиться, право, нечему! Назначили и пришел...
- Вишь какой прыткий, а не гуляка! - заметил кто-то из толпы.
- Горе, знать, подъело; видно, бился как рыба об лед; уж, конечно, лучше плавать хоть в солдатской кашице, - сказал один остряк, портной.
- Хорошо тебе лясы-то распускать, когда знаешь, что отсюда опять катнешь на свой каток: ты и до меры не дорос и косолап, - возразил молодой малый в дубленом полушубке. - Как зовут тебя, почтенный? - продолжал он, обращаясь к новичку. - Неравно кто спросит, а я здесь старостой {Во всех сибирках, как и в тюрьмах, для соблюдения порядка и тишины между разноплеменными обитателями их выбираются старосты, преимущественно из тех, которые давно сидят и успели свыкнуться с своим бытом.}.
- Николай Тимофеев Кузнецов, - отвечал тот.
Это был наш живописец, и появление его здесь нетрудно объяснить. У него был еще брат, следовательно, как двойник, он подлежал рекрутской очереди, и общество, по давнему обычаю, назначило его, как младшего, предполагая, что старший должен остаться кормильцем семьи; но на деле выходило совершенно другое. Брат живописца, тоже мастеровой, жил отдельно и нисколько не заботился ни о матери, ни о сестре, хотя имел достаток. Все заботы о содержании семейства лежали на Николае Тимофеевиче, и, как ни тесно было его положение, ни за что не решался он просить пособия у бездушного брата. Нашла гроза, и терпеть пришлось тому, кто и без того всегда беду бедовал, оборвалось там, где было тонко... Призадумался живописец, когда прочел свою фамилию в "Московских ведомостях", в списке очередных. Надежд у него не было, жизнь шла безрадостно, звездочка, освещавшая ее, закатилась; но были обязанности, посильно исполнять которые он считал более чем долгом, любил их. "Кто спокоит теперь, когда не будет меня, - думал он, - печальную старость матушки, кто призрит Аннушку и позаботится о ее будущности? Брат - он и усом не поведет, если они станут просить милостыню, если сестра под гнетом горя и стыда решится забыть всякий стыд... "Что делать? Избежать своей судьбы, сделаться негодным в солдаты, испортить себя, растравить рану (средство, к которому нередко прибегают простолюдины) - это казалось живописцу постыдной трусостью; нанять охотника не на что: набор должно окончить, в месяц, и товар этот ужасно вздорожал; просить пособия у брата - значит, понапрасну тратить мольбы и слезы, которые ни в ком не трогают этого выродка. Видно, лучше положиться на божью волю, и, если на роду написано служить государю, так, может быть, с помощью господней удастся выхлопотать позволение остаться в Москве, попасть в казенную чертежную, и тогда нечего тужить, семья не будет терпеть горькой нужды. Не успокоенный, но хотя несколько обнадеженный этими мыслями, он ободрился, отвердел душою к слезам Аннушки и к ее гаданьям о будущем солдатском житье, принялся работать, как машина, чтобы присобрать копейку на черный день, и трепетно ждал своего жребия. Пришло срочное время, и он в сибирке, желая поскорее развязаться с болезненным ожиданием неизвестности. "Пан или пропал, Николаша! - говорил Иван Петрович, провожая его. - Уж то ли, се ли, да будешь знать, какой ты есть человек, наш ли брат мастеровой или, поднимай выше, кавалер".
С утра начинают являться гости в сибирку. Чем свет приходит мать, грозившая прежде сыну, что отдаст его за беспутство в солдаты, а теперь дающая обет пешком сходить к киевским чудотворцам, если бог спасет от солдатства ее ненаглядного; приходит с нескрываемыми слезами новобрачная жена, еще не остывшая от объятий мужа, который напрасно призывает рассудок, чтобы утаить свою печаль при посторонних, когда принесенный поцелуй жаром обхватит его сердце; а вот и другая, с грудным ребенком на руках, которого она принесла, чтобы в последний раз благословил сироту отец, назначенный сегодня в прием; наплакавшись с ним, она переходит к брату, на долю которого тоже выпал жребий, и, забывая о собственном, более близком горе, утешает его; вот слепой старик, поддерживаемый шестилетним внуком и пришедший проститься с младшим своим сыном, назначенным в рекруты; вот небогатая вдова-солдатка, которая, по обещанью, каждый набор ежедневно посещает сибирку и дарит горемычным кого словом одобрения, кого калачом; вот входят два молодца, кровь с молоком, лицо в лицо, словно близнецы; вздумали они перед отправлением денька два погулять, покататься по Москве с песнями, а отца между тем ловчие взяли заложником; услыхали удальцы об этом, и совестно стало, что заставили старика плакаться на трусов-детей; явились в сибирку с повинной и прямо ему в ноги: "Не гневись, родимый, не кляни дураков, что маленько опечалили тебя, затеяли шалить не вовремя". И, спеша загладить свой проступок, они начинают спорить промеж себя, чуть не до драки, кому должна достаться честь носить ружье!
И Николая Тимофеевича пришли навестить - солдат и Иван Петрович с Аннушкой. Приход этих трех лиц, разно, но крепко любивших его, сколько обрадовал, столько и огорчил его. Сестра принесла свои слезы и благословение матери, хотя старушке никак не могли растолковать, что, может быть, она не увидит более сына; Иван Петрович, против обыкновения, был пасмурен: жене что-то попритчилось; зато старый солдат смотрел веселее и оживил заключенного весточкой о Наташе.
- Хворает еще, крепко слаба, но уж в памяти и велела тебе кланяться, - отвечал он на вопрос живописца. - Я, разумеется, не сказал, что за оказия случилась с тобой: пуще расстроишь. Она и то, как стала говорить: "Извините меня перед ним, что наделала ему столько беспокойства, попросите забыть все", а у самой навернулись слезы.
Добрая природа! Как бы ни был несчастен человек, но если его горе не преступное, достаточно одного утешительного слова, чтобы его сердцу вспрыснуться отрадою, на минуту забыть все и спокойнее смотреть на жизнь... У живописца отлегло на душе. Любовь всегда готова на самопожертвования; только у простолюдинов, не привыкших исследовать своих чувств, часто даже не умеющих понять, что делается с ними, а не то чтобы выразить это, - тогда как люди на вершок повыше самой обыкновенной, самой крошечной страсти умеют дать такую великолепную, фразистую оболочку, что нередко обманывают и себя и других, принимая ее за истинную, беспримесную любовь, - у простолюдинов, говорю я, от колыбели до могилы погруженных во внешнюю, если угодно, прозаическую жизнь, любовь эта во всей чистоте своей встречается редко; но зато всякое проявление ее бывает сильно, как удар молнии среди жаркого, безмятежно тихого дня. Забыл Николай Тимофеевич и себя и семью, слушая солдата. После страшной минуты Наташа не помнит и сама, как очутилась дома. Сильная горячка была следствием душевного потрясения и простуды, и лишь сила молодости да неусыпные молитвы отца, не отходившего от нее ни на минуту, спасли ее. Пригласил было Иван Савельевич, по совету соседей, частного лекаря; тот приехал взглянуть на "интересный субъект", прописал какой-то воды, отказался, из амбиции и филантропии, от предложенного целковика, но зато и не бывал более у бедняков, с которых нечего и совестно взять. Отец сам стал лечить дочку лекарствами, которые не продаются ни в каких аптеках: спокойствием, нежными попечениями, рассказами, когда больная полуоткрывала глаза и на мгновение приходила в себя, опрыскивал ее богоявленскою водою, служил молебны, подымал на дом Иверскую...
Во все время болезни Наташи живописец мучился неизвестностью о ней, каждый вечер бродил около ее дома, расспрашивал жильцов; но у него недостало решимости видеть ее самому и, может быть, потревожить напоминанием о том, что напрасно старалась забыть больная. Теперь он весь обратился в слух при рассказе солдата, полном мелочных подробностей о всех изменениях болезни, подробностей, сохраненных отцовскою любовью. Проникнутый весь думой о Наташе, он почти ничего не говорил с своими гостями, которые, приписывая это расстройству при такой напасти, пытались развеселить его. Иван Савельевич, держась правила, что кто хочет не бояться пороха, должен наперед окуриться им, завел речь о военной службе, о привольном житье при отце-командире, и напрасно тезка и Аннушка старались замять этот предмет, думая, что он еще более растравит горе заключенного.
- Ведь не было примера, - говорил солдат, - чтобы настоящий служивый, то есть, как должно, не лежебока, не мямля, хаял свою жизнь, а напротив, век не ухвалится ею. А отчего? Оттого, что в полку да в походе узнаешь все, в чем ходит нужда и во что наряжается радость; пройдешь огонь и воду, закалишься словно аглицкая сталь, а после и живешь спустя рукава да отмахиваешься от бед, точно от комаров летом. Оттого, что в полку и дурак, который с дурью в гроб бы пошел, и тот поумнеет... Касательно харчей, продовольствия, фатеры ты из головы выкинь всякую заботу: все дадут тебе готовое, первый сорт, состряпают артельные повара; ты лишь знай холь себя, как невеста под венец... На постое, примерно в Малороссии, житье барское, сам только пальца в рот не клади; знай, где прикрикнуть, где смолчать, подластиться, - так горилкой, а забористая какая! хоть облейся; вареников, галушек, сальников - знатные кушанья - не в проесть; чернобровые коханочки подчас не прочь пожартовать с москалем... Истинное царство! По праздникам музыка, песенники - разливное море!.. Жалованье, вестимо, небольшое, по тройниковой нынешней копейке на день не придется; да ведь всякая солдатская копейка стоит вашего рубля. Придешь ты, примерно сказать, в баню: с тебя берут втрое меньше супротив других, как показано начальством; цирюльник почти всякий отбреет тебя даром, если не хочешь платить пятак втреть своему ротному; лавочник самый продувной, архибестия, посовестится обмануть служивого и еще уступит грош. Везде тебя примут, везде ты кавалер, не простой чуечник. Ну, конечно, порой и спину посмотрят, хоть и с музыкой, взбузуют так, что и не скажешься; ухо надобно востро держать; да, по правде, беда небольшая, тело некупленое, свое, а за битого двух небитых дают. Зато как после доброй передряги придется услыхать на дивизионном смотру: "Хорошо, ребята!" - и весь полк загремит: "Рады стараться!", а полковник на радостях выкатит бочку зеленухи - эх, как рукой снимет, забудешь все горе, самому станет совестно, что обабился и всплакнул после горячей бани. А коли сам император подарит ласковым словом да прикажет раздать по четвертаку на брата и по чарке водки, просто, не говори, идешь, земли под собой не слышишь! За христолюбивое воинство молится церковь, и сам царь воин!.. Чему оскаляетесь? - крикнул увлеченный Иван Савельевич на кучку сибирочников, которые, заслышав громкий рассказ, обступили его. - Небось, лучше век бы обниматься с женой да есть горячие щи! Пустограи, молоды-зелены...
- Хорошо ты поешь, да где-то сядешь, кавалер! - заметил один сибирочник. - Не в осуд сказать твоей милости, имени и отчества не знаем. Я думаю, и у тебя душа в пятки ушла, когда стоял в ставке, и закричали: "Лоб!", а мать с отцом завыли мертвым голосом, я думаю, и сам разрюмился! Теперь тебе сполгоря читать философию...
- Мало ли что было! - возразил задетый солдат.- На то и отслужил свой черед, чтобы учить молодых воробьев.
- Да напрасно, Иван Савельевич!-вмешался, наконец, в разговор живописец. - Бог порукою, я не боюсь красной шапки: солдат так солдат... Вот одну ее (и он показал на сестру) да матушку жаль мне покинуть...
- Ну, коли есть прыткость, молись, чтобы она не простывала. Ты нигде не пропадешь. Что крепко погрущу я, расставаясь с тобой, об этом и говорить не хочу. Впрочем, до поры до времени, нечего и мерекать вперед. Свислась беда, а может статься, бог и пронесет ее, все кончится одной тучкой. Однако мне пора: Таша дома одна-одинехонька, а на соседок нельзя полагаться. Всякому свой рот ближе. Прощай, брат! Завтра опять заверну к тебе.
- Благодарю усердно за память. Передайте Наталье Ивановне мой сердечный поклон и искреннее желанье поскорее выздороветь. Если не увидимся, пусть не откажется принять на память обо мне одну картинку... сестра знает, какую...
Солдат нетерпеливо ударил кулаком по лавке:
- Да что мы задумываемся и нарочно зовем печальные мысли!.. Смотри-ка, у сестры опять слезы. Нет, лучше марш от тебя!
Вечером этого дня у живописца неожиданно были еще светлые минуты. Увлекаясь сильно развитым в русском народе чувством необходимости быть на праздник во храме божием и желая забыться от треволнений жизни в успокоительном голосе церкви, сибирочники, взамен всенощной, составили свою службу. Мигом набрался большой хор, отыскались искусные чтецы и две книги, а монастырский служка взялся устроить порядок службы и вести напев священных стихов. Все заключенные столпились в большую палату, трубки брошены, лампадка и несколько восковых свеч ярко засияли перед образом, разговоры, шутки прекратились, и громкое пение огласило черные своды сибирки. Забыто все, и лишь гул молитвы, порою тяжелый вздох да чей-нибудь кашель нарушают тишину в промежутках, когда песни учителей церкви сменяются чтением ветхозаветных книг. На самых загрубелых лицах промелькивают лучи чувства, не у одного негодяя покатится по исхудалой щеке слеза, которую он не отрет, и только что приведенный новичок, прогоревавший целое утро, присоединяет свой голос к хору... Спокойно расходятся после этого сибирочники по своим местам, утешенные, с думой на лице и надеждою в сердце; но долго еще, за полночь, слышатся полушепотные рассказы соседа соседу о киевских угодниках, о московских чудотворцах, перемежаемые собственными, редкими у простолюдинов, задушевными признаниями.
Прошло несколько скучных, тяжелых дней, однообразие которых нарушалось для жив