Главная » Книги

Северцов Николай Алексеевич - Месяц плена у коканцов, Страница 2

Северцов Николай Алексеевич - Месяц плена у коканцов


1 2 3 4 5

Дащаном. Я его брат.
   - На Кара-Тау ходили?
   - Да, пошли было (о чем, как читатель уже знает, я и был извещен); там угнали ваши киргизы лошадей.
   - А потом?
   - Гнаться за ними уж было нечего, так вернулись домой.
   - Как же сюда попали?
   - Да уже после, как узнали там, что идет сюда русский отряд. Дащан хотел за угнанных в русскую землю лошадей, сам отрядный табун угнать.
   - Когда же вы выступили? Когда пришли сюда?
   - Выступили вчера утром, пришли сегодня утром. Дащан уже высмотрел, где ваш табун, и ждал ночи, чтобы захватить его. Ваши часовые там пока на лошадей сядут, пока тревогу поднимут, а мы гикнули да погнали табун. Там отряд просыпайся, сбирайся, догоняй!
   Этот киргиз, как я после узнал, в Оренбурге, был прежде вожаком при русских отрядах и конвойных командах, например, водил штабс-капитана горных инженеров, г. Антипова, на каменноугольные (собственно лигнитовые) прииски у реки Джиланчика. Тогда я вспомнил, как он точно знает наши лагерные порядки в степи. Мог узнать и от Дащана; того не раз ловили за разбой и водили под конвоем, а он ночью убегал.
   При этих разговорах, не то, чтобы непрерывных, а с значительными промежутками, мы проехали урочища Сары-Чаганак, Сункарлы и Казакты. Край барханной полосы тут извилист; мы ехали то песками, то низинами, поросшими колючкой с канавами и разливами Дарьи; были и луговины; и они, и кустарник, славно цвели и зеленели, да и день был хорош: теплый, ясный - но не безоблачный, а с округленными, мягкими, родными облаками. Солнце заходило , и на закате придавало зелени желтоватую сочную прозрачность, особенно у вод. Вид их усиливал постоянно мучавшую меня жажду, и раз мне спутник, стороживший меня киргиз, дал воды, раз мне отвязали ноги, пустили самому напиться и даже присесть у разлива, посмотреть только что описанный вид; а наконец, переезжая глубокую канаву в брод, я с лошади черпал воду шляпой, и еще напился.
   Эта была последняя канава на дороге: за ней начинался идущий почти до Яны-Кургана саксаульник. Переехавши ее, провожавшие меня хищники стали меньше торопиться, а то все боялись погони, и, хотя меня с провожатым все еще посылали вперед всех, но он уже слушался моего "акрын джюримс", поедем тише, и мы уже часто ехали шагом, пока нас догоняли его товарищи, отстававшие и оглядывавшиеся за погоней. Наконец, как стемнело и все соединились, мы поехали то шагом, то мелкой рысцой, чтобы еще перед привалом дать вздохнуть лошадям.
   Пора была вздохнуть и мне, хоть об этом и не слишком заботились мои спутники; впрочем, на мои вопросы, близко ли остановимся (джакан кунамс), они приветливо отвечали: джакан, близко. И за то спасибо, а более еще за то, что спасаясь от погони, они все-таки допускали меня останавливаться и пить у всякой воды, благо жажда мучила; а сами между тем не пили - ибо киргизы сырую воду считают вредной, особенно при сильном движении.
   Но как я им говорил, так и случилось: не смотря на эти остановки, никто из этой шайки погони близко не видал, а большинство не видало и вовсе. А между тем погоня была, и вот что я об ней узнал по возвращении.
   Мои вожаки, поскакавшие в лагерь за помощью, подняли там тревогу; тотчас собрали казаков, поймали и оседлали лошадей; но лошади в то время, как всегда днем в степном походе, если отряд остановится, паслись свободно, хоть и стреноженные; собиранье их заняло время 5, так, что приехавши на место стычки, они коканцев уже не нашли, а только присоединились к ним, вышедши из колючки, препаратор и один из бывших со мной казаков, оба, как сказано, сбитые с лошадей. Другой казак, спасаясь от погони, переплыл Джарты-Куль, спрятался в камыши и пошел прямо в лагерь; оба были легко ранены пиками. Третий, конный, присоединился к поехавшим в погоню еще в лагере.
   От меня нашли отбитый и окровавленный приклад ружья, да кровь на колючке и на земле. Чтобы дать своим знак, я уговорил одного из хищников бросить и стволы, благо испорчены разрывом левого; он и бросил, но другие подобрали.
   Гнались верст слишком двадцать, казаков до тридцати, с офицером, доехали до раздвоения следов; одни по дороге, другие отошли в сторону, и в стороне же, далеко, виднелся на бархане верховой. Пустились за ним - он скрылся, опять показался и наконец скрылся окончательно. По дороге же, где меня везли, не видали никого; мы уже уехали. Мой кровавый след был уже заметен пылью.
   Так погоня и вернулась; на следующий день опять ездили на место стычки, мой препаратор с ними, и похоронили застреленного мной Худойеергена. Хоронившие мне и описали как он был ранен и как пролетала пуля через его голову.
   А ездок, заманивавший гнавшихся за хищниками казаков, был атаман шайки, Дащан. Он последний присоединился к товарищам, уже когда совсем стемнело, и, вскоре, удостоверившись, что погоня решительно отстала, остановил свою партию у могил Охчу.
   Ночь была безлунная, могилы неясно виднелись на черном фоне саксаульника, на крутом скате оврага. Я их рассмотрел уже на обратном пути, тогда и опишу.
   Меня ввели в низкую, темную землянку, довольно впрочем просторную; там жил отшельник у святых могил; но нас встретил не он, а какая-то старуха, и засветила каганец - такой же, как у нас иногда в воронежской губернии, и в Малороссии: черенок с салом и с измятой бумажной тряпицей вместо светильни. Я прилег тотчас на земь и дремать не дремал, а почти; мало что примечал, только помню однако, что крыша, она же и потолок, была плоская, на кривых лежачих бревнах, подпертых кривыми же деревянными столбами.
   Не успел я и двух минут пробыть в сакле, как вошел Дащан и подсел ко мне; мы очень дружелюбно познакомились; он рекомендовался чистым русским языком, мягким и вкрадчивым тоном, и подал мне руку по киргизскому обычаю; я отвечал тем же и прибавил, что уже много слыхал про его удаль. Старуха что-то возилась, за угощением что ли; ожидая ужина, Дащан завел со мной разговор такой же, как и его брат; я отвечал односложно, с видимой усталостью, и беседа (или допрос) скоро сменилась угощением: старуха принесла нам по яннодереви чашке айряну, т. е., жидкого кислого молока 6, а Дащан ей перевел мое желание разбавить айрян водой, так как жажда не прекращалась.
   Ночевать однако тут не остались, а выпивши айряну и напоивши лошадей, отправились дальше, свернули в саксаульник, и верст за десять от Охчу остановились в котловинной, травянистой полянке. Помню, что из землянки в Охчу меня пригласили выйти из первых и опять привязали ноги к стременам; а Дащан вышел последний, когда уже все были на конях.
   На ночлеге, разумеется, все легли; лег и я, подпирая локтем голову. Это заметил Дащан и велел подать мне седло с подушкой, к которому и сам с другой стороны прилег. Только не продолжителен был наш сон; задолго до зари, темной ночью, поехали мы дальше, все саксауловым лесом. Саксаул здесь рос огромный, сажени в три; темное ночное небо виднелось сквозь черную сетку ветвей, а внизу, в густом, почти осязательном мраке, сероватые, толстые, мудрено искривленные стволы и корни деревьев. Вообще ночной колорит саксаульника самый невеселый, да и тишина была такая мертвенная, что топот наших лошадей раздавался не то чтобы фантастически, a unheimlich, как говорят немцы; по-русски этого слова нет. Неопределенно, тяжело было мне на душе; только одна нисколько отчетливая мысль, что саксауловый лес вообще отличается сухостью, а жажда моя не прекратилась.
   Ехали мы ночью, казалось, без конца; однако наконец стала и заря заниматься, а скоро и солнце взошло; заря на Дарье непродолжительна. Крупный саксаульник сменился мелким; явились голые такыры 7; мне сказал подъехавший между тем Дащан, что чуть близко должна быть дождевая вода, и послал посмотреть, а меня пригласил сесть и покурить трубки, - захваченную от меня трубку и мой же табак.
   Тут я его рассмотрел подробнее и опишу; он того стоит, как один из последних представителей, и притом из совершеннейших, чисто-киргизского старинного молодечества и необузданности.
   Наружность его была, однако, не такая как у большинства киргизов, коренастых, скуластых, плосконосых и широколицых, которые хоть в самом деле ловки и проворны, а смотрят увальнями, неповоротливыми, в халатах, сидящих на них скверно.
   А Дащан смотрит молодцом; не большого роста, тонок и строен, с маленькими руками и ногами: a gentleman robber, хоть и не белой кости, не султанской породы, а плебей, простой киргиз. Лицо было европейское, как у его брата, только губы полнее, черты мягче и приятнее, а большие черные глаза, с несколько (монгольски) приподнятыми углами, также плутовато подмигивали, даже еще и плутоватое, - хитрые, лисьи глаза, под благородно открытым лбом. Только не одна хитрость и жадность выражались на этом лице, как у его брата; тут виднелась и беззаботная удаль, и желание пожить и потешиться, и чувственность, и даже какое-то веселое, непритворное добродушие. Преподвижное было лицо, что впрочем у киргизов не редкость, если только, разбогатевши, не заплывут жиром.
   Но Дащану заплывать было некогда. Наследственного богатства не было, неугомонная удаль не давала ему покоя, - он с ранней молодости стал промышлять разбоем, что по киргизским понятиям вовсе не предосудительно, - и прославился по степи как батырь первостепенный.
   Тут необходимо небольшое пояснение, чтобы читатель не подумал, что в киргизской степи от грабежей так уж и жить нельзя. Они, по киргизским понятиям, конечно похвальны и удаль показывают, - но не всегда; на счет грабежей есть обычное право, отступления от которого киргизы не терпят. Это право весьма немногосложно.
   Во-первых, для киргизов, и ни для них одних, высшая доблесть есть военная; а у киргизов, как у туркмен и бедуинов, война не что иное, как разбойничьи набеги, в которых и дерутся, и храбро даже дерутся - когда этого избежать нельзя. В батыре, удальце, ценится и телесная сила, а из нравственных качеств - находчивость и хладнокровие; он не должен никогда терять присутствие духа, но его похвалят за избежание битвы, если и так можно поживиться на счет врага, и не осудят за бегство перед неприятелем, если оно выгоднее боя. Понятий о "честя оружия" у киргизов нет, а жизнью они весьма дорожат. Идеально-храбрый киргиз беспрестанно рискует жизнью, идет на все опасности, - но с уверенностью так или иначе отвертеться и остаться целым, да еще с поживой; для чего киргизское понятие о чести его не стесняет в выборе средств, так что и баснословно-прыткое бегство и какой угодно обман - почетны.
   Так я слышал в форте Перовском, что три киргиза, из тамошних (не помню когда, только недавно), увели лошадей туркестанского датки - сами спаслись и лошадей пригнали, ни на ком ни царапины, - это герои, да и по нашим понятиям смелы: лошади туркестанского датки в Туркестане, в цитадели, за двумя стенами, а в Туркестане шесть сот человек гарнизона.
   Из сказанного уже ясно, когда грабеж делает честь киргизскому грабителю, когда это война; но, по тамошним понятиям, каждый набег на чужой род есть уже военное действие не предосудительное. Оттого, от раздробления враждующих родов, и вышла для киргизов невозможность сохранить свою независимость. Только в своем или дружественном роде грабеж считается преступлением и смерть грабителя не вызывает кровной мести, почему и остерегаются, хоть бывала кровная месть и против этого правила, но редка. Гостя ограбить тоже считается бесчестным, и безусловно.
   Любимые грабежи киргизов - это угоны скота и всего охотнее лошадей; это самый быстрый набег; но род, у которого угнали часть скота, разведавши, к какому роду принадлежат грабители - мстит всему их роду тем же 8. Этот обмен грабежей называется барантой; прекращается, когда враждующие роды устанут, третейским судом нейтрального рода, или уважаемого бия, т. е., старшины, который решает, кому и сколько нужно доплатить скота, чтобы обе стороны сквитались. Но, разумеется, определение похитителей бывает часто гадательно, бывают и ошибки, вследствие которых угоняется скот и у совершенно невинного рода; тогда баранта осложняется и запутывается.
   Взаимный грабеж между членами одного рода считается преступлением; но есть удальцы, для которых не награбленный скот, а процесс баранты составляет наслаждение; те перекочевывают из рода в род, ища баранты, как кондотьеры; итак это уже виртуозы в деле набегов - то их везде и принимают, и ценят; т. е., так было.
   Таким-то кондотьером и был Дащан; но он поздно родился. Когда подданство киргизов России перестало быть номинальным, и русское правительство вмешалось в их внутренние дела, то оно, очевидно, также мало могло допускать родовую баранту как и допускать у русского конокрада оправдание, что он не в своем селе лошадь увел, а в чужом. Для прекращения баранты было употреблено киргизское же средство третейских судов; только их решения были объявлены обязательными и окончательными, хотя и не обошлось без взяток кому следует. За тем баранта была отменена, а всякий вновь возникающий случай ее судим уголовно, как грабеж.
   Большинство киргизов скоро привыкло к новому порядку, к большему обезпеченью собственности даже и не удалого наездника, даже и того мирного человека, который не сумеет угнать где-нибудь скота, в замен угнанного у него самого; но вековой обычай сразу постановлением не может быть прекращен. Были и недовольные, были и действительно обиженные решениями окончательных третейских судов; баранты продолжались, только в меньших размерах; кроме риска возмездия и погибели в стычке, был еще риск быть выданным русскому начальству для уголовного суда.
   Барантач становился мятежником; но это самое придавало разбою новую прелесть, облагораживало ремесло в глазах иных удальцов, каков был и Дащан - если только нужно было в глазах киргиза облагораживать ремесло батырей, героев народных песен и преданий его земли. А неуважение к тому, что народ считал доблестью а русские преступлением, уравнение сильных и больших с робкими и вялыми, прекращение бедняку средств обогатиться своим удальством, все это должно было оскорблять киргиза, непонимающего гражданственности и условий общественного благоустройства, и побуждать его к пренебрежению новых постановлений 9 о баранте, в надежде увернуться от законного наказания - не поймают.
   Но Дащан был пойман, и не раз, пойман земляками и представлен русскому начальству. Огромное большинство киргизов, хотя тоже не понимало и не понимает гражданственности, хотя и вздыхает о тех временах вольности, когда стада каждого рода защищались только его батырями, но на деле все-таки нашло, что и новое постановление годится, как средство обезопасить свою скотину и по этой причине, мимо всяких идей общественного благоустройства, содействовало русским начальствам в преследовании и поимки барантачей; так что последние батыри-наездники, упражнявшие свою удаль внутри русских владений в степи, более и более теряли, так сказать, землю под ногами для своих подвигов.
   Нельзя впрочем сказать, чтобы обычай выдавать нашим начальствам барантачей сделался совершенно общим в степи: и теперь киргизы еще предпочитают самоуправство: отбить угнанный скот, и основательно поколотить нагайками угнавших, если удастся.
   Только Дащан выходил из ряду обыкновенных киргизских конокрадов, и под нагайки земляков не попадался, а сам бил. Он сделался грозой юго-восточной части степи, у Сыр-Дарьи; первоначально же кочевал зимой на Дарье, а летом под Троицком (где и выучился по русски), как большинство киргизов, зимующих по Дарье вверх от Кармакчи, где Караузяк опять соединяется с главным руслом.
   Он нападал на аулы (состоящие вообще из не многих семейств), иногда с товарищами, иногда даже один; только всегда сопротивление бывало бесполезно: сильный и ловкий, с хорошо подобранными молодцами, он бил и убивал сопротивляющихся; да и ему одному было не трудно с тремя справиться, подковы разгибал.
   За то, бывало, наедет один на аул, выберет скота, сколько нужно угнать, да и велит собрать и гнать перед собой кому-нибудь из ограбленных же, пока скот не обойдется; тогда прогонял импровизированного пастуха домой, и тот не смел его выслеживать, ибо страх был велик.
   Степь он знал как свои пять пальцев, и кочевья коканских киргизов тоже. После взятия Ак-Мечети, не раз ходили ловить его наши отряды, и возвращались ни с чем.
   В друзьях, укрывателях, вестовщиках, шпионах, у Дащана по степи недостатка не было. Он щедро делился своей добычей со всяким, кто ему был полезен, не был скуп и на угощения, а остатки продавал или выменивал, и вместо угнанного скота у него являлись щегольские халаты, шапки, оружие, конская сбруя, отличные скакуны, подарки любовницам 10, которым он впрочем уже и тем нравился, что красивее, ловче, наряднее киргиза не легко было встретить. Не для наживы и скопидомства разбойничал Дащан, хотя чужое добро вообще имело для него магическую прелесть, а для молодечества, да чтобы были и средства пожить в свое удовольствие.
   Но приятелей и укрывателей было у него все-таки менее, чем обиженных и ограбленных им; а так как ему не редко приходилось, как уже сказано, с боя брать скот и иную добычу, так не было недостатка и в врагах, которых киргизский обычай обязывал мстить за кровь родичей, убитых им или его шайкой.
   Враги и следили за ним; бывали и слухи, что Дащан убит - а он их опровергал новым набегом, новым грабежом. Ибо эти враги, готовые и способные содействовать тому или тем, кто решится напасть на Дащана и сумеет его поймать или убить, были рассеяны по разным кочевьям и, каждый отдельно, на своего лиходея напасть не решались.
   Между тем, как уже сказано, смелый разбойник был пойман: О. Я. Осмоловский, заведуя сыр-дарьинскими киргизами и освоившись с их бытом и понятиями, нашел между ними людей, способных решиться на поимку Дащана, считавшуюся весьма трудным, почти невозможным подвигом, и сумел заставить их решиться. Из киргизов, кочующих у Ак-Мечети, были батыри, наездники, мстившие коканцам за их набеги, служившие тоже лазутчиками в Коканд (последнее по-киргизски, тоже молодечество - дело рискованное и требующее изворотливости) их-то самолюбие и удалось возбудить, чтобы показали, что не хуже они батыри, чем Дащан, а пожалуй и лучше: поймали бы его - и поймали.
   Пойманного разбойника судили за грабежи и убийства, и приговорили к ссылке в Сибирь на каторжную работу. Он и был сослан, но бежал, не достигши места назначения, и вернулся в степь, а именно нашел себе убежище в смежной с нашей границей части Кокана.
   Только там он не жил смирно, а принялся за прежние подвиги, за набеги в наши владения, с прежним успехом и с прежней дерзостью, которая довела его до того, что он вторично был пойман. Обстоятельств этой вторичной поимки, так же как и первой, хорошенько не знаю; помню только, что его вели в кандалах, под строжайшим присмотром и с сильным конвоем: так его видел комендант форта N 2-го, через который его провели, только куда - в ссылку или в форт Перовский для военного суда и казни, за возобновление преступных действий, раз уже наказанных по судебному приговору? Этого я не могу сказать, хотя смутно помнится, что его вели в форт Перовский. Достоверно только, что он был очень тих и покорен, и бежать не покушался, пока не улучил удобной ночи; тогда, сломавши железные кандалы, Дащан ускакал на лучшей лошади офицера, начальствовавшего конвоем. Подняли тревогу, погнались - но Дащан уже исчез в темноте ночи, и только через несколько месяцев узнали в форте Перовском, куда он делся.
   А он, между тем , оказался неисправим; только искал более надежной опоры для продолжения своих набегов. Для этого он вступил в коканскую службу, и зимой с 1857 на 1858 г. узнали, что он уже имеет какое-то начальство в Яны-Кургане, крайнем к западу коканском укреплении на Сыр-Дарье, - и в набеге, имевшем последствием мой плен, он оказался прежним отважным Дащаном, затеявши нечаянно угнать лошадей русского отряда, численностью в десятеро превосходившего его шайку.
   Читатель, надеюсь, не посетует, что я старался ознакомить его с захватившим меня хищником; скорее пожалеет, что я про Дащана не довольно знаю. Он занимателен, как один из последних древне-киргизских героев, и не уступает в удали и прочих доблестях никому из предшественников; его ли вина, что поздно родился, что столкновение с высшей, но чуждой, русской формой народной жизни довело его до осуждения на каторгу? Но надеюсь, что, не смотря на такое неприятное обстоятельство, этот "беглый каторжник", по объясненным причинам, имеет для читателя такой же интерес, как для натуралиста живые доныне остатки доисторических, вымирающих пород животных: беловежский зубр, новозеландские птицы Apteryx и Notornis, u т. д.
   По крайней мере, во мне он возбуждал, до плена, как только я услыхал об его похождениях, именно такого же рода участие, как зубр или Apteryx, а во время плена это чувство, вовсе не враждебное, было сохранено его учтивым и ласковым обращением с пленником.
   Итак, пригласивши меня слезть и покурить, он велел мне отвязать ноги от стремян; мы сели рядом, и я попробовал курить - но без обычного удовольствия. Он докурил трубку; воды на такыре, где мы отдыхали, не нашлось; мы поехали дальше. Тут он в первый раз взглянул как я сажусь на лошадь и спросил меня, не желаю ли обойтись без привязывания ног к стременам.
   Но на этот раз не захотелось мне просить милости, как вчера просил пить или ехать тише. Я отвечал, что привязывание ног должно быть киргизский обычай; а впрочем дело от него зависит.
   Тогда он велел оставить мои ноги без привязи и предоставить мне самому править лошадью, чтобы не вели ее на поводу: видно погони перестал бояться, да и побега моего не опасался - я был слишком уже расслаблен ранами и ездой, чтобы ускакать.
   Мы ехали рядом; Дащан спросил вдруг, что это у меня левое ухо висит (оно было рассечено сабельным ударом по виску), и нельзя ли его справить, чтобы срослось? Я его заправил под шляпу - и оно действительно впоследствии срослось, только с окошком посредине.
   Он меня расспрашивал о том же, как и его брат, и получал одинаковые ответы; расспрашивал и о начальствующих на Сыр-Дарье. Зная его злобу на них за прежнее и опасаясь для них коканских засад, особенно для г. Осмоловского, который часто без конвоя ездил, я говорил не всю правду; про г. Осмоловского сказал, что он при мне сбирался в Казалу и подал в отставку, и вероятно (а наверное не знаю) уехал; так, чтобы в случае получения коканцами более верных сведений, мое известие оказалось бы не полным, а только ошибочным. Эта осторожность не мешала, как после узнает читатель; мне для освобождения нужно было, чтобы коканцы мне верили. Г-ну же Осмоловскому Дащан давно готовил засаду, и я об этом слышал еще в форте Перовском.
   Еще спрашивал он меня о киргизе Джакубае, бывшем со мной и узнанном Дащаном по рыжей лошади. Этот Джакубай ходил ловить Дащана, отыскал его, поборол, при помощи товарищей связал и представил русскому начальству; Дащан, во время стычки с нами, гнался за ним, но бесполезно, и потом при отступлении коканцев, отставал, смотря, не будет ли враг проводником русской погони, не удастся ли убить его из засады.
   Я отвечал, что Джакубая со мной не было, а был Чагин Тас-Темиров (вымышленный).
   - Да на счет его рыжей лошади я уж не ошибусь, говорил Дащан; эту лошадь я скорее узнаю, чем самого Джакубая.
   - Джакубай и был назначен со мной рассыльным, отвечал я, но заболел и остался в ауле; а Чагин занял у него рыжую лошадь и поехал за него, т. е., Джакубай его послал.
   Зная и испытавши на себе усердие Джакубая исполнять поручения начальства, Дащан этому поверил, и, прекративши на время допрос, показал мне зрительную трубку, из числа отнятых у меня вещей, желая узнать ее употребление. Я ему показал. Мы тогда были на бугре, поросшем мелким кустарником; растущий ниже высокий саксаул не мешал видеть к северу хребет Кара-Тау, безлесный, скалистый, на котором однако вдали зеленелись степные пастбища. К северо-западу возвышалась над остальным хребтом, уже синея в дали, вершина Карамуруна, тоже безлесная. После меня Дащан посмотрел в трубу на хребет, бывший верстах в сорока от нас, и остался доволен и трубой, и моей готовностью объяснить ее употребление.
   Я часто спрашивал, близко ли вода; Дащан послал за ней киргиза с кожаным турсуком. Тот поскакал; мы ехали тише, и вскоре остановились обождать несколько посланных за водой и дать лошадям пощипать травы, благо нашлась площадка с хорошим кормом, что в саксауловом лесу редкость.
   Эта кормная площадка была у древних могил, которых мои спутники не сумели или не захотели мне назвать. На картах полагают, приблизительно, в этом месте развалины города Отрара, разоренного Тамерланом.
   Mесто было живописное, в лощине с одной стороны глиняный обрыв и на нем длинный ряд могил, с другой песчаные бугры с кустарниками и редкой, тонкой, ярко-зеленой травой, которая гуще росла на узкой полосе, между дорогой и их подошвой.
   Могилы были такие же, как везде; я видел на Сыр-Дарье квадратные, внутри пустые, как комнатка, постройки из битой глины, с куполом. Древни были оне; купола все отчасти провалились, ни одного целого; от многих могил оставались только части стен, в других, лучше сохранившихся, были широкие трещины.
   Внутри многих могил, выходя из развалившегося свода или из широких боковых трещин, рос саксаул, как и кругом их, высокий и толстый, слишком в четверть и до полуаршина толщины, что показывает древность этих могил, развалившихся и заросших саксаулом лет не менее трехсот тому назад, а может быть и больше, судя по медленному росту саксаула, - и покинутых вероятно во время Тамерлана. Размеры этих могил превосходили все виденное мной на Сыр-Дарье и вообще в степи; и саксаул был в этом месте особенно велик, но корм лошадям оказался весьма скудный, и мы отдыхали всего несколько минут. Нужно было скорее ехать; видя мое утомление, Дащан велел мне дать более покойную при быстрой езде лошадь, иноходца, на котором я однако отстал с своим провожатым. Вскоре нам встретился киргиз, посланный за водой, отдал мне турсук и поскакал обратно к колодезю. Я пил понемногу, но часто; так мы ехали верст, может быть, десять, въехали из саксаульника, и встретили большую часть шайки на луговине, между высокими песчаными буграми; они уж отдыхали; я тотчас лег и заснул, но не долго спал; вскоре мы опять поднялись и переехали через пески, в другую луговину, где был колодезь. Там Дащан пил чай; предложил и мне, но я, хлебнувши несколько, дополнил чашку водой из колодезя, и опять стал пить воду. Жажда не унималась; голоду я не чувствовал.
   И тут мы остались недолго; когда поехали далее, Дащан и брат его опять меня расспрашивали, кто я, какова цель моей поездки, о состоянии сыр-дарьинского края, о намерениях генерала Катенина относительно Кокана, о Джакубае. Мне удалось припомнить все свои ответы, и правдивые и обманчивые, так что я не возбудил их недоверчивости противоречием самому себе. Опять удалось несколько раз упомянуть, но мимоходом, чтобы не возбуждать подозрений, что взятие меня в плен навлечет на Яны-Курган, и вообще на коканцев, враждебные действия русских, разорение Яны-Кургана, истребление гарнизона, вероятно и казнь участвовавших в набегах, как только генерал-губернатор узнает об этом деле.
   Эти угрозы достигли цели; проехавши несколько времени после допроса, молча, Дащан и брат его подъехали опять ко мне и стали уже расспрашивать на счет условий освобождения, и что даст наше сыр-дарьинское начальство выкупа. Я им отвечал, что ничего не даст и что не надо дожидаться, чтобы мое освобождение было потребовано русским начальством, потому оно потребует не иначе, как, безусловного освобождения, я в случае не только отказа, но даже нерешительного ответа или замедления в исполнении требования, поддержит его военной силой. Впрочем, прибавил я, выкуп возможен, но частным образом, от меня, и в том только случае когда они немедленно пошлют гонца с письмом от меня, чтобы известить о моем освобождении и получить задаток; а остальные деньги я выплачу уже сам своим коканским провожатым, возвратившись в форт Перовский.
   Выкупа я предлагал 200 золотых, собственно Дащану; он согласился на эту сумму и на прочие условия, но сказал, что один решить дело не может, а должен снестись с коканским комендантом Яны-Кургана, который то-же потребует денег; что выкупную сумму нужно будет усилить, так, чтобы не меньше 200 золотых (русских полуимпериалов) пришлись собственно на его, дащанову долю, а что впрочем обещает он мне скорое освобождение, так как уверен, что яны-курганский бек тоже согласится.
   Итак, в первый день плена уже являлась мне надежда свободы, без опасных попыток бегства, который моя слабость от ран и потери крови делала невозможными.
   Я знал, что Дащан разбойник; хотя это по киргизским понятиям не предосудительно, но мне от этого было не легче, потому что это обстоятельство и обще-азиатская ненадежность, заставляли меня сомневаться в верности его слова; но все таки освобождение, хотя и не верное, было возможно, даже вероятно, - и я, с этой мыслью, бодро ехал к Яны-Кургану, считая уже раны и плен временной невзгодой, от которой унывать не надо, и радуясь тому, что при всей неверности будущего, первый шаг к освобождению был мной сделан успешно! Я припоминал сделанные уже мной ответы на допросах и соображал дальнейшие, готовясь к переговорам о свободе с яны-курганским беком.
   Между тем Яны-Курган был уже не далек, а в Яны-Кургане и отдых, что мне тоже было приятно, потому что усталость я чувствовал жестокую.
   По дороге, проехавши могилы, саксаул, от Охчу до этих могил сплошной, перемежался турангой, а в низинах колючкой; потом, часа через два скорой езды от колодезя, после последней саксауловой рощи, дорога вышла в долину Сыр-Дарьи, ровную низменность, заросшую колючкой. Вскоре мы проехали луга с озерками и превосходным сенокосом; потом опять колючка, незначительная возвышенность - и показался впереди Яны-Курган, крайняя, вниз по Дарье, коканская крепость; впереди же, по левее, плоская гора Угуз-Миаз (Бычий Рог); влево от дороги, вдали, хребет Кара-Тау.
   Яны-Курган построен на незаливном месте, у самого берега Сыр-Дарьи, на едва приметной возвышенности, которая идет от Угуз-Миаза к юго-западу, к реке. Эта возвышенность обозначается более тем, что ее поверхность представляет травяную степь, между тем как восточнее и западнее и не далеко от крепости ростет в долине Дарьи колючка, прерываемая необширными лугами. Впрочем место, где стоит Яны-Курган, так уже мало возвышается над рекой, что крепостной ров из нее получает воду, которой уровень всего аршина на четыре ниже краев рва.
   Самая крепость четырехугольная. Стены, перпендикулярные к реке, длиннее параллельных ей; эти длинные стороны сажень в двести. Стены, как в Мамасеите, Ак-Мечети и вообще в азиатских крепостях того края, из битой глины, вынутой из рва; внутри - кибитки и глиняные постройки. Пушек в крепости нет, но есть большие крепостные ружья, фитильные, которые кладутся для стрельбы на вершину стены. Ворота с восточной стороны, у моста через ров, крытые; длина этого крытого хода более, чем общая толщина крепостной стены, что я после видел и в Туркестане. Наружная сторона стены отвесна; внутренняя, где не прислонены постройки, поката; на вершине небольшая стенка с низкими, округленными зубцами, между которыми можно класть для стрельбы крепостные ружья. - Около крепости находится аул из нескольких кибиток. Подъезжая к Яны-Кургану, Дащан затеял устроить парадный въезд, и собрал всю свою партию, до тех пор ехавшую врозь. Нужно было показать лицом захваченных лошадей, оружие, особенно пленника, и пленника не из рядовых, какого не захватывала до тех пор ни одна коканская партия. Меня пересадили с коканского иноходца на бывшую мою лошадь и пригласили ехать рядом с Дащаном, который, с гордой осанкой, с выражением полнейшего самодовольства на лице ехал рысью на своем прекрасном гнедом карабаире, т.е., помеси аргамака с простой киргизской породой.
   Этот дивный конь, проехавши с небольшпм в двое суток 340 верст, почти без корма, еще был в теле, бодро раздувал ноздри, храпел и играл под удалым седоком, то и дело приподнимаясь немного на дыбы, когда тот, слегка понуждая ногами, укорачивал поводья, чтобы насладиться огнем своего неутомимого скакуна. И всадник на вид не уступал коню, стройный, с правильным выразительным лицом, с радостью удачного набега во взгляде быстрых черных глаз, и в платье, не портившем его наружности, а щеголевато скроенном по росту и стану, что у киргизов и коканцов величайшая редкость: только на Дащане и видел. Подтянутый шелковым поясом, коричневый из тонкого сукна халат не был засален, а только в пыли, хотя и поношенный; даже видневшаяся из под него рубашка почти чистая!!
   И откуда взялась такая опрятность у киргиза?!
   Я представлял печальный контраст с этим красивым наездником и ехал едва держась на седле от усталости, весь покрытый запекшейся кровью с пылью: и лицо, и платье, и шляпа. Но я чувствовал только усталость, а не стыд быть трофеем разбойника; мои раны, из которых кровь еще сочилась, хотя и не капала уже на дорогу, объясняли и оправдывали плен.
   Садясь на лошадь, я заметил, что седло без подушки, и спросил ее у Дащана. Тот передал мое желание захватившему ее, передал и мне его ответ: что если Дащан заставит его отдать мне подушку, так он меня убьет. Так отвечал изрубивший меня коканец. Я не настаивал и поехал без подушки, хотя и с болью в ногах; но ехать оставалось всего версты две.
   Так мы въехали в Яны-Курган, где я, сходя с лошади, был тотчас представлен коменданту, который ожидал нас в приемной зале, т. е., под навесом у своего глиняного домика, подпертом разными деревянными столбиками. Пол был устлан кошмами; сам комендант сидел на коврике, поджавши ноги.
   Это был человек средних лет, малорослый, худой, с выдающимися скулами, редкой бородкой, черной с проседью, с мелкими чертами и лукавым выражением лица. Со мной впрочем оказался приветлив; когда я сел, или вернее прилег, подпирая голову рукой, мне под локоть тотчас подложили седельную подушку, и, прежде начала допроса, комендант угостил меня чаем и изюмом, который подается в Коканде к чаю вместо дорогого там сахара. Расспрашивал он меня о том же, как и Дащан с братом, которые теперь служили переводчиками, но менее подробно; ответы были те же, и повторять я их здесь не буду. После допроса началась у коменданта с братьями Дащан беседа на татарском языке, во время которой моя голова как-то сама опустилась на подложенную под локоть подушку, и я заснул глубоким сном, неизбежным после проезда ста семидесяти, верст верхом в одни сутки. Когда я проснулся, были уже сумерки; я услышал шум шагов входящего киргиза, поглядел полузакрытыми глазами, не переменяя положения, и увидал, что народ, собравшийся в этой приемной, когда меня ввели, разошелся, коменданта и Дащана тоже не было, а около меня стоял киргиз, молча указывал на меня вошедшему, мигал и объяснял жестами, чтобы тот не шумел. Полежавши так несколько минут, я приподнялся; тогда только что вошедший киргиз унес бывшую у меня седельную подушку, а некоторые другие, коканцы и киргизы, с саблями, по-видимому яны-курганского гарнизона, обступили меня и спрашивали: Дащан батырь?
   - Ие (да), Дащан батырь, отвечал я; а на вопрос: Худайберген батырь? я опять отвечал, с полной готовностью и самым невинным видом, что и Худайберген батырь. Последний вопрос был сделан мне однако суровым и подозрительным тоном: читатель припомнит, что Худайберген был именно застреленный мною коканец. Но тогда, не знаю почему, мне показалось, что так зовут яны-курганского коменданта (а его звали Джабек-Бием), и мой невинный вид был непритворен.
   На том разговор и остановился; меня отвели в кибитку, внутри крепости, где я нашел лепешку, чашку айряна и приготовленную постель, т. е., кошму и седельную подушку. Выпивши айряна и слегка закусивши, я вскоре заснул.
   На другой день, 28 апреля, рано утром, пришел ко мне Дащан и объявил, что оставляет меня на день или на два в Яны-Кургане отдохнуть, в той же кибитке, пока съездит в аул; а потом возьмет меня в свой аул, где я и останусь до освобождения; а для того, чтобы ходить за мной и исполнять все мои желания, он оставляет при мне меньшего брата, который будет, говорил, к моим услугам и кстати переводчиком, - а настоящий смысл этих учтивых фраз был тот, что я оставлялся в Яны-Кургане под присмотром его меньшего брата.
   Последний был лет двадцати, красивый и ловкий малый, с добрым, открытым лицом, молодыми тонкими усиками, и больше ростом, чем старшие братья. Он действительно оказался услужлив: но я от него почти ничего и не требовал. По-русски он выговаривал чисто, но знал очень мало; в набеге не участвовал, также как и в прочих разбоях Дащана, а перекочевал к нему, когда тот уже поселился в коканских владениях.
   Присмотр его был не строгий, да строгий и не был нужен; я все лежал.
   Ухода за мной не было, хотя для ран и было бы полезно хоть обмыть их и перевязать, но они остались без всякого попечения. Мой молодой прислужник, или надзиратель, называйте его как хотите, доставил мне пищи - опять лепешек и айряна; для разнообразия, видя что я плохо пью айрян, принес и молока. Отдохнувши и насытившись, для чего потребовалось очень мало пищи, я пожелал курить; он мне достал табаку, устроил и трубку из сырой глины с камышовым чубуком. - Коканский табак хорош, в роде турецкого; я его видал не иначе как в листах, которые курящий крошит сам, пальцами, по мере надобности; цена 5 коп. фунт. Курил я со вкусом, и это меня обрадовало, как признак уже возвращающегося здоровья; и он курил со мной весьма дружелюбно.
   Пробовали и побеседовать, но с малым успехом: он знал по-русски, как я по-татарски.
   Посторонних посетителей не было, и я спал большую часть дня, что не помешало мне очень хорошо спать и ночью. Были тревожные мысли, была и грусть, особенно при мысли, как-то известие о моем плене подействует на мое семейство; но я старался более думать о близком освобождении. Мне нужна было бодрость, спокойное, неунывающее расположение духа, чтобы действовать на коканцев для своей цели, - и я не предавался тяжелым мыслям, а боролся с ними и настраивал себя, как считал нужным. А насчет сна - усталость брала свое, и истощение тоже.
   На следующее утро, 29 апреля, вернулся Дащан из аула и повел меня к яны - курганскому коменданту на переговоры об условиях моего освобождения. Были повторены все рассказанные выше объяснения, которые я делал Дащану дорогой - и положили послать Коканда за задатком выкупа, с письмом от меня начальнику сыр-дарьинской линии, которого я просил отдать из находившихся в форте Перовском моих денег сто золотых, т. е., почти все, а дополнение к сумме выкупа, которая была положена в пятьсот золотых, дать мне в займы при возвращении моем из плена. Было и письмо к семейству, которое я просил отправить, если уже послано туда известие, что я пропал без вести; а в противном случае удержать до моего освобождения.
   Впоследствии я узнал, что ни одно из моих писем не было отправлено, как расскажу в свое время.
   В ожидании возвращения посланного, который должен был отправиться в форт Перовский, на следующий день, 30 апреля, мне было положено жить не в Яны-Кургане, а у Дащана в ауле, к западу от северного конца горы Угуз-Миаз. Часа в два по полудни (судя по солнцу) мы туда и отправились; ехали Дащан с братьями и с женой, какой-то старый киргиз, и я. Над хребтом Кара-Тау и под Угуз-Миазом собирались тяжелые тучи, а на Кара-Тау были уже видны полосы дождя, которые вскоре скрыли хребет из вида.
   Мы ехали травяной степью; но не ковыльной и не джусанной 11. Тут были незнакомые мне растения и много мотыльковых, с перистыми листьями, вероятно Astragalus. Направо от дороги тянулась возвышенность Угуз-Миаза, повидимому не крутая, с слабо-волнистыми очертаниями, так что бычий рог (что значить ее имя) эта гора представляет не стоящий, а разве лежащий на земле; вогнутая сторона обращена к западу.
   Трава в степи росла не слишком часто и уже начинала вянуть. Дождя ждала эта трава, и не напрасно; я видел как он подвигался от Кара-Тау к реке, косвенно, с северо-запада, а с северо-востока шла туча по Угуз-Mиaзy. Наш путь направлялся к встрече этих туч, и вскоре мы основательно промокли; сверх халата, заправленного по-киргизски в кожаное нижнее платье, я надел пальто, которое мне Дащан в Яны-Кургане возвратил, и все-таки промок до костей и прозяб порядочно. Запас усталости и ломоты во всем теле, собранный еще на дороге в Яны-Курган и скрывавшийся, пока я отдыхал, тоже скоро дал себя почувствовать, и поездка казалась мне непроходимо долгой, а от сокращения ее скорой ездой мои силы отказывались. Я скоро отстал далеко от спутников, отстал со мной и упомянутый уже старик, который мне с участием говорил что - то по киргизски - но я не понимал, и конечно отвечал только: джерайд.
   Дождь хоть и казался мне очень долгим, но в сущности продолжался часа полтора, много два; когда он кончился, к нам двум присоединилась еще спутница, жена Дащана, красивая молодая женщина и, судя по взглядам и ужимкам, кокетка порядочная. Она была бела и румяна, с черными быстрыми глазами, правильными чертами и европейским окладом лица; на ее костюм я не обратил особенного внимания; кажется, женский общекиргизский, т. е., халат и шаровары, как у мужчин и только на голове женский убор, белый платок, намотанный в виде высокого цилиндра. Волос однако она не прятала, как вообще делают киргизки, и они выказывались из-под головного убора, черные, густые, шелковистые, старательно причесанные. Не смотря на неизящность киргизского женского наряда, видно было, что эта женщина занимается своей наружностью. Верхом ехала очень ловко, но по мужски, как все киргизки, то рядом с нами, то пускалась вперед и потом опять поджидала. Подъезжала более ко мне, заговаривала, по-киргизски, с немногими русскими словами; помню что она мне сказывала, что у них весело, женщин много, особенно в Туркестане, что женщины хороши (джаксы), при чем она кивала головой и лукаво улыбалась, придавая этим двусмысленное выражение похвале своих землячек, а ехавший с нами старик хмурился. Наконец она поскакала от нас к мужу, и вслед за тем мы увидали аул; солнце опять светило. Мы ехали всего часов пять, все по отлогому подъему, а проехали верст двадцать пять или тридцать. Кара-Тау казалось уже не далеко; видны были лощины на горах; Угуз-Миаз оставался сзади, вправо. Аул, кибитки в четыре, был на берегу быстрого, светлого ручья, вытекающего из Кара-Тау; трава тут росла гуще и лучше, чем в остальной, проеханной нами из Яны-Кургана степи. Невдалеке виднелись еще кибитки.
   Я был приглашен войти в дащанову кибитку, просторную и опрятную. Она была хорошо убрана, т. е., с новыми коврами и красивыми сундуками. Скоро поспел чай; мне подали чашку и трубку. Чай разливала хозяйка, сидевшая между мной и своим мужем; она меня потчевала очень внимательно и любезно, а по временам просто стреляла в меня взглядами, но мне было не до того, да и в ней я мог возбуждать разве жалость, ибо смотрел весьма жалко. Впрочем, запекшаяся на лице и на платье кровь была с меня отчасти смыта дождем. Или пробовала степная кокетка развлечь меня от ран и плена, для удовлетворения своего женского самолюбия?
   Дащан тоже обращался со мной, как добрый, гостеприимный хозяин с дорогим гостем. Во время чая он говорил мне, что я у него скоро отдохну и поправлюсь, так что буду в состоянии ехать домой, только что гонец из Яны-Кургана в форт Перовский вернется, и рекомендовал мне, для заживления ран и укрепления сил, лечение холодной водой, т. е., частые, раза по два в день, купанья в речке, протекающей у аула.
   Кстати об чае; это был не кирпичный, а обыкновенный черный чай, как в России двухрублевый. Коканцы его получают из Кашгара, и, сверх собственного потребления, продают еще в Бухару, откуда он идет и на нашу сыр-дарьинскую линию, т. е., это было до войны Кокана с Бухарой в 1858 г., вскоре после моего, плена. Кирпичного чая не употребляют ни коканцы, ниже киргизы оренбургского ведомства; это напиток монголов и калмыков, зюнгорских и волжских. От калмыков переняли его употребление из киргизов только кочующие вместе с калмыками и по соседству, в Зюнгории и Семирецком крае, и тамошние казаки сибирского войска.
   Напившись чая, я был приглашен ночевать к старшему брату Дащана (но не самому старшему), который жил в особой кибитке. Там, за занавесью из повешенного ковра, была моя постель, и я тотчас заснул.
   Всех их было четыре брата; Дащан третий, но глава семейства, в противность обычаям родового старшинства, которые и у киргизов соблюдаются; а обяснялась эта аномалия тем, что братья признали его превосходство, как батыря, участвовавши прежде иногда (кроме самого младшего) в его разбойничьнх наездах, только тайком. Тот брат, у которого я теперь ночевал и который меня первый допрашивал, вскоре после моего взятия в плен, служил

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 531 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа