руками". Но я говорю о благосостоянии колоний вовсе не для того, чтобы корить им нашего горемыку-мужика, а единственно для того, чтобы обратить внимание на тот прием, способ, манеру, если угодно, помощью которых люди находят возможным жить на белом свете справедливо и благообразно. Я говорю о колониях и "порядках", господствующих в их жизни, для того, чтобы припомнить, в чем же собственно заключается суть "общественного блага" и "общественного дела", так как за обилием кишащей вокруг нас деловой суеты положительно можно утратить всякое ясное, живое представление о живом, человечески-понятном деле. Благодаря знакомству с жизнью такой маленькой по-человечески живущей группы людей я могу видеть, что суть всего благообразия житья-бытья этой маленькой людской группы есть самое простое, самое действительное и самое реальное удовлетворение человека в необходимых для его существования надобностях, - вот тот до чрезвычайности простой и до чрезвычайности благодетельный прием, которым руководствуются колонисты во взгляде на свои общественные обязанности. Люди, живущие трудами рук своих, знают, что и дети их будут жить точно так же, как и они; но для того, чтобы жить таким образом, нужно, чтобы у человека было все необходимое: земля, дом, скот, орудия; нужно, стало быть, купить и дом, и скот, и землю, и орудия, и вследствие такого простого взгляда на человеческую нужду и общественное дело становится простым, важным и вполне человеческим. Помощью общественной кассы, никого не обременяющей, наполняемой деньгами добровольно, из чувства личной потребности быть справедливым и покойным за будущее поколение, образуются те средства, которыми и удовлетворяются вполне простые и вполне необходимые нужды человека, живущего трудами своих рук. И вот такое-то простое дело сразу уничтожает возможность бесчисленного количества всевозможных общественных язв: уничтожает нищенство, уничтожает бродяжничество, воровство, семейный разлад из-за нищеты - словом, сразу делает совершенно ненужною ту обременительную, тяжкую, бесплодную суету сует, которая заваливает всевозможные инстанции всевозможными делами. Наш народ, начинающий жить и живущий с "голыми руками", находящийся в зависимости от случайностей своего труда, - наш народ, очевидно, нуждается гораздо более, чем те люди, о которых мы только что говорили, в том, чтобы люди "общественного дела" относились к его положению как можно проще. Он также живет трудами рук своих, но этот труд находится в неблагоприятных условиях, подвержен тысячам случайностей, которые могут лишить возможности человека трудиться и, следовательно, поставить его в совершенно беспомощное положение. Следовательно, желая "пещись" о нем, необходимо только одно простое и важное дело - обеспечить для него возможность и спокойствие труда, и больше ничего не нужно! Но вот именно этого-то простого внимания к насущнейшей нужде человека, живущего только собственными своими руками, мы и не видим во всей той бесконечной деловой суете, которая кишит вокруг нас.
Заглянем на минуту в кое-какие из этих многочисленных инстанций, обремененных утомительным трудом "штемпелевания" обвинительных актов и запечатывания бесчисленных пакетов, и посмотрим, что там делается.
Вот пред нами какое-то Глажевское волостное правление, Новоладожского уезда, Петербургской губернии. Дел оно делает много, но мы (возьмем только одну частицу этих дел, именно дела волостного суда, да из этих-то дел также коснемся только одной из множества забот, удручающих господ волостных судей, - именно заботу о взыскании податей. Вот в каком виде осуществляется ими эта забота: "по решению глажевского волостного суда приговорены к телесному наказанию, по 20 ударов, за неплатеж податей крестьяне следующих обществ: из 45 надельных домохозяев Подцоньевского общества приговорено к розгам 25 человек; Оломенского из 45 - 23 человека; Лаховского из 35 - 26 чел.; Гатицкого из 41 - 32 чел.; Меминского из 51 - 35 чел.; Глажевского из 105 - 38 чел.; Черенцовского из 83 - 19 чел.; Теребочевского из 44 - 7 чел.; Наволокского из 35 - 11 чел.; Наростынского из 33 - 8". И все эти приговоры постановлены только в промежуток времени с 16 мая по 23 июня настоящего года.
Таким образом, в течение месяца из 517 домохозяев, населяющих волость, высечено 224 человека, {Цифры официальные ("Неделя", 1885 год).} то есть без малого наказана половина волости. За что же? А за то, что не платят податей. Отчего же они не платят? Да вот отчего. "В большинстве случаев у бывших помещичьих крестьян Солецкой и Глажевской волостей на одну ревизскую душу приходится от 3/4 до 1 десятины пашни, и только у некоторых государственных крестьян Глажевской волости, имеющих надел более 10 десятин, количество пахотной земли достигает до 1 1/2 десятин на душу. Почва песчаная, глинистая; овес никогда не дает хороших урожаев: обыкновенный урожай овса сам 2-3. Но и этот скудный урожай не составляет полной собственности землепашца, так как большинство крестьян берет овес на посев у кулаков или у местных помещиков, причем платит такой процент: либо овсом же за куль полтора куля, либо деньгами - 1 р. 50 к. или 2 руб. за куль, причем эти деньги вносятся при получении овса, а самый овес возвращается осенью. При урожае сам 2-3 крестьянину очень часто, по уплате роста, остается одна только овсяная солома. Но часто и за такие проценты не все нуждающиеся могут достать семена на посев. В нынешнем году многие крестьяне должны были оставить незасеянными свои яровые поля. Некоторые крестьяне, в ожидании ссуды на посев от новоладожской земской управы, запахали было свои поля, но ссуда не была разрешена, и они вынуждены были отдать задаром свои нивы односельчанам-богачам, имеющим семена, лишь бы только земля не пустовала. Кроме всего этого, 1884-1885 год был особенно неблагоприятен для крестьян названной местности. Сибирская язва свила себе здесь постоянное гнездо, унося сотни и тысячи рогатого скота и лошадей; в 1884 году она даже и людей не щадила. За этим бедствием последовал неурожай на хлеб, тогда как и в благоприятные годы только у некоторых из здешних крестьян хлеба хватает на полгода" ("Неделя", No 28).
В цифрах, которые приведены выше, не может быть ни малейшего сомнения; они собраны статистиками петербургского земства; это не выдумка, а сущая, совершенная правда. Посмотрите на них и подумайте, что это такое? В мае и июне месяцах, когда каждый деревенский ребенок может определить, будет ли он сыт или голоден зимою, то есть в то самое время, когда собственными глазами можно видеть, сколько засеяно в полях и хватит ли этого засева на насущные потребности населения,- в это-то время, во имя какого-то нравственного повреждения в глубине сознания и совести людей, знающих действительное свое положение, совершается дело поистине тупоумное, ни для кого и ни для чего не нужное. Что же это такое? Можно было бы впасть в большую ошибку, если предположить, что побудителем к сечению была человеческая жестокость. Нет! наказывают просто потому, что мысль о возможности в самом деле удовлетворить насущные нужды поселян, удовлетворить просто, справедливо, по-человечески - эта мысль никогда ничем не поддерживалась в народном сознании. Наказывают зря, зная, что никто не виноват, но надо же что-нибудь делать в такие критические минуты, когда нечем платить податей, то есть нельзя выполнить первейшей обязанности обывателя. Фальшивое, тяжкое дело делается в тех именно затруднительных человеческих положениях, которые требуют самого простого и внимательного удовлетворения.
Убавьте цифру наказанных в одной только волости в десять раз и вместо 224-х примите за норму только 22 человека на волость, помножьте эту цифру примерно на 10, чтобы получить примерное число наказанных в уезде, умножьте имеющую получиться цифру опять на десять, чтобы иметь понятие о количестве наказанных в губернии, наконец и эту цифру увеличьте в размерах количества губерний и вы получите нечто чудовищное. Наказано 224 человека потому, что никто не привык справедливо и просто думать ни о своей нужде, ни о нужде ближнего. Наказанный человек освободился от тяжкого бремени; дома его мучила нищета, нужда, голодовка, плач голодных ребят, жалость об умиравшем мальчонке. Он сердился дома на кулаков, которые его обобрали, ругался даже над сходом, роптал на порядки, при которых никак не справишься, и его наказали, то есть дали ему право плюнуть на свои человеческие терзания, сделали совершенно ненужными его мысли о порядках и непорядках, прекратили в нем всякие совестливые душевные движения. Кто и что еще может от него требовать? Кто и в чем его может обвинять? У него на спине рубцы, он за все пострадал, пострадал настоящим образом; ему теперь нельзя, невозможно не отдохнуть от всех своих мук и всего своего горя и, главное, от этих рубцов на спине, - и он отдыхает в кабаке; жена, ребята теперь пусть погодят: он ведь действительно пострадал и измучился. А чтобы совершить такое тупоумное дело, как порка 224 человек, нужно написать и составить 224 протокола, нужно исписать пропасть бумаги, и немудрено, что писарь просит прибавки, что писарские жалованья растут с каждым годом.
Поднимемся ступенькой выше и заглянем в камеру мирового судьи.
Возьмем для примера опять-таки только кусочек из этой глыбы "дел", положим, хоть дела о семейных крестьянских ссорах, благо материал относительно этого рода дел находится у нас под рукою. Мы имеем в руках, во-первых, письмо бывшего мирового судьи, напечатанное недавно в "Русских ведомостях", и статью из "Юридического вестника" г-на Лудмера о бабьих стонах. Обе эти статьи рассказывают об одном и том же уголке Московской губернии, и для обеих статей не только хватило материала, но мы имеем основание думать, что материал этот далеко не исчерпан, так как в непродолжительном времени в печати должны появиться материалы, касающиеся тиранства над детьми и почерпнутые опять-таки из того же самого крошечного подмосковного мирового участка. Что же тут творится, в этом случайно разрытом муравейнике? "Ежедневно, - говорится в письме г-на мирового судьи, - в мою камеру приходили десятками изувеченные, истязуемые, избитые бабы. Почти то же самое я видел и в уездном городе в 1882-1884 годах, где мелкие мещане, ремесленники, пригородные жители бесчеловечно заколачивают своих жен. В памяти моей живы ужасные избиения жен и малых детей, истязания беременных, которых изверги привязывали за косы и лупили ременным чересседельником по животу, плечам и груди. У одной молодой женщины защемили косу между половицами; свекровь держала, а муж бил. Один потерянный мужик снял одежонку с малых ребят и бежит пропивать ее. Жена нагнала его и стала отнимать одёжу. Мужик начал неистово бить ее кулаками и сапогами, и ее еле живую принесли в мою камеру. Другой пьяница, войдя в избу, сбил кулаками люльку с грудным ребенком, а потом вышвырнул его на мороз. Один спившийся с кругу здоровенный мужик бросился колотить жену; она в это время держала ребенка, умирающую девочку трех лет, девочка умоляла "не бить маму", а мать, вся всклокоченная, в крови, должна была утешать испуганную и умирающую девочку. Судился у меня еще один мужик; тот мало того что бил свою жену, он вырвал у нее ребенка двух лет, мальчика, и жег его тело над горящей лучиной... Но я бы мог исписать сотни листов, если бы вздумал утруждать читателя делами женской мартирологии. Это несколько капель в целом потоке слез" ("Русские ведомости").
Читая бесконечную летопись ужасов расстроенной крестьянской семьи, можно, наконец, совершенно потерять способность возмущаться этими ужасами, можно дойти до полного одеревенения, граничащего с равнодушием и полным невниманием одинаково как к тирану, так и к его истираненной жертве. Безобразие, жестокость, бесчеловечность, зверство, ежедневно и ежеминутно кишащие кругом вас, до того утомляют вашу мысль, что вы, наконец, отказываетесь мучить себя размышлением об этих бесконечных и решительно непонятных проявлениях человеческой жестокости. Но надобно понять их, и тогда безобразнейшая картина зверства примет значение, вполне постижимое здравым рассудком.
"Крестьянка деревни Зибровки, Елена Иванова, заявила мне, {Факты заимствованы из статьи г-на Лудмера. "Юридический вестник", No 5.} что муж чрезвычайно жестоко обращается с нею и тремя малолетними детьми. Он не велит ей беречь последних и вымогает от нее деньги на пьянство. Два дня тому назад, когда она стряпала, муж накинулся на нее с яростию, начал кусать ее зубами и хотел откусить нос, но она успела крикнуть: "Заступитесь, детки! он меня загрызет!" Маленький, девятилетний сын бросил тогда в отца щепкой, после чего мучитель оставил ее и кинулся на мальчика, которого безжалостно избил. Елена обращалась в тот же день к старосте и к старшине, но те ничего не сделали. В ту же ночь мужик схватил полено и хотел убить мальчика, и когда жена удержала его, то он нанес ей тяжкие побои; разделавшись с женой, он выгнал сына из избы, и тот переночевал на дворе. Теперь как только отец завидит своих детей, то начинает кидать в них каменьями. Перед подачей Еленой жалобы она была выгнана мужем ночью из дома. Ей негде было ночевать, она пошла к волостному старшине, но тот не обратил никакого внимания на ее положение и, вместо того чтобы оказать ей защиту, сказал: "Мне какое дело, ночуй, где знаешь!" Так как лицо Елены было сплошь покрыто рубцами, то я распорядился освидетельствовать ее чрез врача и акушерку и чрез два дня назначил разбирательство дела, к каковому времени я имел в виду получить уже заключение медика.
"Муж Елены поразил меня одичалым выражением своего лица. Несмотря на настоятельные обращенные к нему вопросы, за что он так зверски поступает с семьей, он только тупо обводил глазами камеру и бормотал:
" - Ефто действительно!..
"Оказалось между прочим (?), что ни лошади, ни коровы у него нет, что изба не нынче-завтра развалится, хлеба своего хватает лишь до января, недоимок много (за каковые два раза был сечен), но сколько именно, сказать не может. Разорила его порубка, которую он произвел в лесах помещицы (а не произвести он ее не мог, так как лес им не отведен, а купить не на что). Его поймали и оштрафовали; тогда продали лошадь, а корову он после этого пропил. Сильно пьянствует он уже два года".
Дело крестьянки Мироновой. "Муж Мироновой, точно так же как и муж Елены, постоянно ее бьет, грозит убить ее до смерти, пьянствует и не работает. На разбирательстве обнаружилось, что Миронов бьет свою жену "сапогами и железным гвоздем", которым обдирает ей лицо, что, напиваясь, он грызет ее зубами и изгрыз ей большой палец, потом кричит:
" - Я тебя непременно убью, живой не оставлю!
"Миронова на вид женщина больная и слабая. Обвиняемый объяснил свои зверства пьянством, а почему пьянствует - не в состоянии был растолковать.
" - В нашей деревне все пьют!
"Это его ultima ratio.
"Эта "наша деревня" между прочим (?) замечательна тем, что ей в надел отведено буквально болото, которое могло бы представлять интерес для ружейного охотника, но никак не для пахаря" ("Юридический вестник", No 5).
Из этих двух примеров, к сожалению, слишком кратко, поверхностно, "между прочим" объясняющих самые коренные причины расстройства крестьянских семейств, читатель весьма просто объяснит себе с первого взгляда непостижимые, бесчеловечные, даже безумные проявления в человеке зверских инстинктов.
Он, женатый, семейный, с детьми, не имеет ни земли, ни дров, ни скота; все эти насущные нужды разрешаются драньем в волостном правлении за недоимки, продажею скотины, то есть унижением нравственным и еще большим упадком материальным. К чему тут приложить руки? Чем кормить семью, вообще что делать с собой? Ведь любовь к семье можно проявлять каким-нибудь реальным делом, в труде для нее, в заботах о ее тепле, сытости, но тут нет возможности проявить себя ни в чем подобном. Что же удивительного, что человек начинает просто-таки не понимать самого себя, не понимать своей семьи, считать жену и детей злодеями, извергами, которых мало сжечь на огне, заморозить на морозе, изодрать железным гвоздем, потому что они хотят жить, варить что-то в печи, разговаривать, плакать, радоваться... Все это упрекает его в своем несчастии, в нищете, в голоде, в холоде, тянет из него душу каждую минуту, тогда как он ничего не может. Муж Елены ничего не мог ответить судье на вопрос о том, зачем он тиранит семью, кроме бессмысленного бормотания: "ефто действительно". Муж Мироновой не мог объяснить, зачем бьет, зачем пьянствует; а бьют и пьянствуют, как мы видим, зверски, ужасно, а корень всему этому опять-таки очень простой и ясный - невозможность трудиться, фактическая невозможность жить трудами рук своих.
"Крестьянин Дмитрий Никитин в продолжение девяти лет безмилосердно тиранит жену свою Арину. Свекровь не только не бережет ее, но еще наговаривает сыну на нее и подстрекает его "учить жену". Кроме мужа, и брат его, солдат, также не упускает случая упражняться на спине Арины. В результате Арина, больная, анемичная, необычайно худая женщина, взывает к закону о защите. Обвиняемые упорно отрицают факты насилия, но свидетели подтверждают их и сообщают такие подробности: Дмитрий, будучи под хмельком, бросил своего четырехлетнего сына об стену и "пришиб" его так, что мальчик теперь "ничего не разумеет". Когда один из свидетелей спросил солдата (брата мужа), за что он бьет братнину жену, тот отвечал: "Мне все равно добивать ее, один конец, ведь еще раз придется идти в Сербию!" Свекровь же говорит: "Убью тебя, околеешь, будет другая сноха". "Как я ни добивался, - говорит г-н Лудмер, - выяснить причины этой ненависти к безответной женщине, мне этого не удавалось, по крайней мере ближайших причин мне не могли указать ни свидетели, ни жалобщица. Несколько правдоподобным представляется объяснение сельского старосты: Арина взята из дальней деревни, причем отец ее уверял семью Никитиных, что дочь его чуть ли не первая в околодке работница. Между тем Арина, по словам старосты, к сельской работе мало способна, хвора, вдумчива; свое разочарование Никитины теперь и вымещают на Арине, не оправдавшей хозяйственных надежд семьи".
Несчастную Арину заколачивают в гроб, заколачивают всей семьей, причем брат мужа помогает в этом деле, то есть, я говорю, в буквальном смысле помогает улучшить положение семьи смертью слабой бабы; тогда можно взять сильную. Отчего же ему не подсобить? Он идет в Сербию, там его убьют ни за что ни про что. Лучше же он "по крайности" для брата сделает добро, и он дует, чем ни попадя, неработящую Арину... Вы видите, что их, Никитиных, обманули, что отец выдал им ее за настоящую работницу, то есть насулил им в Арине лошадиную силу, а она вон какая оказалась. Было трудно, думали "поправиться" при помощи лошадиной силы, новой бабы, а она вон какая... А несчастный отец несчастной Арины? Он-то врал из-за чего? Из-за чего он лгал перед Никитиным, говоря о своей дочери: "Какая девка! девка, я тебе говорю, одно: кобыла, вот что! Ты не гляди на нее, что она с виду-то хлипка, - я тебе говорю: огневая девка! Толстомясых-то много девок, пожалуй, бери какую хошь - мне что! у меня она не засидится долго, а что прямо говорю: лошадь по работе, во сто лет ты из нее силы-то этой не вымотаешь!" Зачем он врал примерно таким образом? А затем, что Аринка у него лишний рот, ему и так трудно, а она, вишь, слабая... Сбыть ее с рук - все будто полегче будет. А то, как на грех, захворает, так тут, пожалуй, и расходоваться придется, а из чего? И так не из чего взять-то! Запутаешься пуще прежнего; а запутался, ослаб...
И вот, чтобы не ослабеть, Аринин отец "всучивает" дочь свою Никитиным, а Никитины, убедившись, что их обманули, стараются, также для того чтобы не ослабеть, вколотить Арину в гроб.
Вот и Александру Антонову муж ее тоже норовит в гроб вогнать; он давно отбился от земли, ведет праздную жизнь и колотит ее. Несколько дней тому назад он догнал Александру на улице, повалил ее на землю и поволок за косы, но, к счастью, ее тогда спас староста, который взял с него расписку, что он больше не будет бить Александру. Но вот вчера она, обливаясь потом, работала за станом и, видя мужа пьяным, не стерпела и сказала ему: зачем он пьет, когда у них нет куска хлеба? Такой упрек не понравился Антонову; заперев кругом избу, он вместе с матерью своею (также падкой до вина) накинулись на Александру и стали ее бить; Антонов надел ей на шею петлю, затянул ее и наносил удары чересседельником, а потом и кулаками по груди, в чем ему помогала и мать. На крики Антоновой сбежался народ, но в избу никто не вошел, а только смотрели в окно. Это истязание продолжалось около часу. Она впала в беспамятство и так пролежала целый день на полу. Очнулась в луже крови и с вывихнутой рукой. По окончании боя Антонов стянул с нее одежду и пропил. Она работала по целым дням, доставала с фабрики пряжу и платила за мужа подати. Антонова привели на разбирательство под конвоем двух десятских, так как он успел уже где-то украсть тулуп, за что и взят был под стражу. По словам его конвоиров, обвиняемый уже много раз был подвергаем телесному наказанию в волости за праздность.
Но извольте быть не праздным там, где вместо земли болото, как, например, в деревне Дурасовке, где на 23 двора, составляющих дурасовское сельское общество, падает всего 7 лошадей и 12 коров, земли на душу приходится по полторы десятины, и притом плохой; лесов нет; луга болотистые; разных платежей, как водится, много. Из 105 душ дурасовцев 30 человек живут в городе нищенством. Подавали они прошение непременному члену, чтобы у них отняли землю (невыгодно держать ее), но ответа ждут уже два года. Даже кабатчик ушел из Дурасовки, ибо дурасовцам пить не на что. Хотели было переселиться в кубанскую землю, да становой сказал, чтобы и думать о том не смели. "На вопрос мой, - говорит г-н Лудмср, - каким образом дурасовцы могли бы выйти из затруднительного положения, староста указал на ревизию, понимая ее, однако, в каком-то очень широком смысле, и на "малость землицы".
"Я заметил,- говорит г-н Лудмер,- что крестьяне, наказанные розгами, большею частию становились деспотами по отношению к женам и детям. Крестьянин Константинов за неаккуратность в погашении недоимок был высечен в волостном правлении; придя домой, он стал колотить жену, та убежала в поле, он верхом за ней мчится по полю, настигает ее, привязывает к дереву и начинает бить ногами, но ее спасают подоспевшие люди. Затем Константинов собирается уйти из деревни, требует, чтобы за ним следовала жена, но она беременна, на сносях, и может родить на дороге; муж, однако, никаких резонов не принимает. Константинова бросилась ко мне: ради бога помогите! Вызываю мужа, объясняю ему всю. бесчеловечность его затеи, но он не поддается никаким убеждениям. Чуть не на другой день после разбирательства Константинов оставил постылую деревню, взяв жену с собою".
И так вот уже две инстанции, низшая и средняя; не то же ли самое в третьей, высшей инстанции, в окружном суде, также со всех концов заваливаемом бесчисленным количеством крестьянских дел?
"В 1858 г., - читаем мы в No 5 "Юридического вестника" 1885 г., - осуждено архангельскими судами по уголовным преступлениям и проступкам 500 человек обоего пола, из них за кражи 230 человек.
В 1863 г. осуждено 669 ч., из них за кражи 262 ч.
" 1873 " " 898 " " за кражи 371 "
" 1877 " " 1056 " " за кражи 485 "
" 1877 " " 1056 " " за кражи 485 "
" 1877 " " 1056 " " за кражи 485 "
" 1880 " " 1587 " " за кражи 548 "
Из этой маленькой таблички видно, во-первых, что количество преступлений (!) возрастает с каждым годом, а во-вторых, что большую часть этих преступлений составляют кражи, покушение завладеть чужим имуществом. Откуда берутся эти люди, эти воры, армия которых растет с каждым годом? Автор заметки, из которой мы взяли вышеприведенные цифры, указывает и на весьма заметную связь количества преступлений в северном крае с экономически-бытовой неурядицей этого края. Автор на основании официальных источников (записка губернатора) удостоверяет о сильном обнищании населения.
Стоило бы мне перепечатать в этом очерке сведения о "делах", назначенных к слушанию в десяти, двадцати окружных судах, положим в течение настоящего сентября месяца, чтобы читатель убедился, что из двадцати "дел" пятнадцать непременно о краже. Правда, рядом со словом кража не всегда стоит слово крестьянин; теперь часто и очень часто рядом с этим словом связано и имя дворянина, разночинца, мещанина и т. д. Но крестьянин превосходит в покушениях на чужую собственность решительно все звания, сословия и состояния. Я не делаю этих перепечаток, потому что они заняли бы много места и утомили бы читателя однообразием бесконечного числа повторений. Пусть читатель, имеющий в руках какой-нибудь провинциальный листок и вообще любую из русских газет, прочтет в них "о делах, назначенных к слушанию" и представит себе, что по всей России, во всех окружных судах, точь-в-точь так же часто, как и в том листке, который он держит в руках, упоминается этот крестьянин, то уже лишенный прав, то еще только лишаемый их и обвиняемый непременно в краже, и он сам может представить себе огромные размеры этого недуга и количество рук, занятых его исцелением.
Так вот какая вавилонская башня "якобы дел" выросла на том самом месте, где добрые и простые люди могли бы жить и наполнять житницы. Простые люди "отсаживают" свое молодое поколение на новые земли, в новые дома, новые ульи, а "не-простые" отсаживают в тюрьмы, в чижовки, в холодные. И вся-то эта напраслина держит около себя "на своих харчах" сотни тысяч людей низшего, среднего и высшего образования, прикованных к этим тысячам напрасных "дел", существующих и питающихся ими.
И разве можно себе представить, чтобы мысль этих людей, их совесть действовали правильно, развивались здорово? Нет, в совести так называемой интеллигенции, толкущейся и зарабатывающей хлеб около таких не простых, не настоящих дел, - в совести ее также таится глубокая язва, точно так же как в народной жизни она таится в расстройстве труда; это - язва, отзывающаяся в семейных, общественных отношениях, и отзывающаяся, разумеется, также явлениями неблагообразными; от этой язвы мучается не меньше мужика не знающий, как выбраться из этой жизни, и человек образованный.
Да! Скучненько-таки живется провинциальному обывателю, хотя он и не терпит "материальных недостатков".
"...Как ни тягостно общее настроение воронежцев, - читаем мы в No 15 газеты "Дон" за 1885 г., - но и тучи на небе не вечны, и болезни сердца не беспрерывны; болезнь сердца также имеет свои схватки, но также дремливо успокаивается она. Очень редко встречаются в обществе лица, сияющие счастьем и весельем. Нытье литературы становится надоедным, новости дня постоянно грызут сердце рассказами о горе людском. Воровство, банкротства, крахи, убийства, растраты - разрастаются не по дням, а по часам. Ясно видно, что мы вошли в период хронических болезней, которые не лечатся так быстро. Если кто, счастливый, и не имеет своего личного горя, если вы не знаете горя семейного, не знаете неудачи в ваших делах, то, наверное, общее нытье также часто тяжелым гнетом тянет и ваше сердце. Вот почему с особой радостью мы приветствуем те счастливые минуты, когда общество оживает в ореоле восторга и когда оно так жадно захватывает на душу приятные впечатления. 2 февраля мы слышали концерт г-ж Фострем и Гиппиус, и светлым облаком в ненастный день казался он обществу..."
Не знаю, можно ли характеризовать душевное настроение современного скучающего обывателя лучше, чем оно охарактеризовано в вышеприведенных строках, взятых нами из рецензии г-на С. Карпова о концерте госпож Гиппиус и Фострем. В характеристике этой есть все для того, чтобы составить себе понятие об общем тоне жизни скучающей интеллигенции, об общих условиях, в которых томится интеллигентная душа, и, наконец, о настоятельнейшей потребности - так ли, сяк ли - выйти куда-нибудь на свежий воздух из удушающей атмосферы жизни, в которой так трудно дышать. И не думайте, что под гнетом такой интеллигентной тоски находились бы только воронежцы, - вовсе нет. Провинциальная пресса самых разнообразных местностей России дает по части душевной тоски образованного общества совершенно однородный материал, и если я взял для материала настоящей заметки главным образом газету "Дон", то это только потому, что нахожу совершенно бесполезным рыться в куче газет для того, чтобы найти в них то самое, что я могу найти в какой-нибудь одной газете, перебирая ее номер за номером. И какую бы из современных провинциальных летописей ни взяли мы, с целью узнать, как живется на Руси человеку общества, везде мы найдем одно и то же: литература надоела ему своим нытьем, окружающее надоело ему грабежами, крахами и другими безобразиями, и от всего этого он хочет забыться, очувствоваться - словом, как-нибудь и куда-нибудь уйти из той грязи, в которой он должен барахтаться и о которой к тому же беспрерывно ноет несчастная литература.
Кстати сказать, литература эта не только "надоедает" своим нытьем той части интеллигенции, которая, проживая среди крахов, воровства, убийств, грабежей, жаждет, выражаясь словами г-на Карпова, ожить в ореоле восторга", но даже начинает кой-кого приводить и в бешенство. Недавно в "С.-Петербургских ведомостях" некто Обыватель выступил с целым рядом очерков против этой ноющей литературы, выступил с целью разгромить ее вдребезги. "Они, - говорит Обыватель в предисловии к своей "Деревенской правде", - столичные литераторы, с крайнею неохотой констатируют новые веяния; жаль им покончить с бывшею вакханалией, когда успех, лавровые венки и деньги доставались так легко, когда шалопайство шло впереди дела, а хлесткая фраза предпочиталась солидному труду. Что делать, господа литераторы! Нельзя же весь век ходить под масками и в костюмах! Поверьте, господа литераторы: отрезвившееся общество не станет ждать вашего bon plaisir. Оно так жадно запросило правды, дела и знания, что если вы не сумеете ответить на этот запрос тотчас же, оно безжалостно выкинет вас за борт со всею вашею известностью, со всем вашим былым значением".
Из этого отрывка вы видите, до какой степени негодования довело "сотни тысяч обывателей" нытье современной литературы. Вы видите, что терпение обывателя истощено, и если тотчас же он не будет успокоен и ему не будет дан ответ на несуществующий с его стороны вопрос, так он начнет выбрасывать за борт, да притом еще и безжалостно, точно Стенька Разин. Ему мало выбросить за борт и утопить человека: он еще, как видите, хочет растиранить его, размозжить - словом, поступить безжалостно (вместо того чтобы просто не читать),- а за что? Правды ему, палачу, литература не говорила; она все время наряжалась в костюмы, надела на себя маску, сверх маски нахлобучила на голову лавровый венок и в таком виде стала тащить в свои карманы деньги. Ей хорошо (обыватель знает это тонко!) в масках-то, да в костюмах, да с деньгами в кармане мучить мирных обывателей, и вот она не хочет, кобенится говорить правду, поступать начистоту; то ли дело поступать бессовестно, измазать себе лицо сажей, чтобы не узнали, кто ты такой, да и хватать деньги.
Но обыватель уже вышел из терпения. Он так наголодался "по правде", что сам решается провозгласить ее и берется "за перо" не ради денег, а ради (опять-таки) той неприкрашенной правды, с которою так бесцеремонно обошлись господа цеховые литераторы. "Во имя правды, - вопиет он, - я решился на полную откровенность, чего бы это мне ни стоило!" "Не только безусловная правдивость, но даже самая мелочная точность и верность конкретным фактам будет соблюдена мною как святыня".
И прежде всего, во имя этой святыни, во имя точности и верности, во имя безусловной правды, для которой взбешенный неправдою гражданин решается пожертвовать всем ("чего бы это мне ни стоило!"), он считает нужным, для "начатия" огромного предприятия, скрыться в псевдониме Обыватель. Ноющую литературу этот правдивый человек будет "дуть" поименно и без жалости, а сам, во имя сущей правды, будет прятаться в конуру псевдонима. "Я не подписываю своего имени потому, что это могло бы стеснить меня до известной степени, когда стану говорить о себе или о своих знакомых", - слышим мы из конуры и получаем обещание "назвать себя, свое место действия, своих героев", конечно в случае надобности и сомнений. Затем, вероятно в видах того же полнейшего беспристрастия, "полной откровенности", точности и верности, а также для того, чтобы не стеснять себя и вообще сделать так, чтобы "сущая правда" не очень висла на вороту самого "обывателя", последний создает некую чучелу, которая должна быть умной, соглашаться с мыслями обывателя и уяснять их примерами из собственного, чучельного, опыта. Создав эту якобы умную чучелу, обыватель дает ей имя Алексея Петровича, сажает за завтрак и начинает говорить "сущую правду", причем, как мы знаем, даже мелочная точность и верность конкретных фактов должны бы соблюдаться как обывателем, так и чучелой как святыня. Но едва только обыватель и чучела раскрывают рты, чтобы провозгласить правду во что бы то ни стало, как немедленно же оказывается необходимым делать такое примечание: "оговариваюсь, что весь довольно длинный разговор, записанный в этой главе, я, разумеется, передаю не совсем точно (как было запомнить подлинные выражения?) и с необходимыми сокращениями; но все же по возможности близко к тому, что было сказано в действительности".
Таким образом, этот правдивый человек, измученный неправдой литературы, приготовляющийся выбрасывать за борт, и притом безжалостно, цеховых ее представителей, вопиющий о невозможности дольше терпеть эту неправду, решающийся во что бы то ни стало сорвать маски и костюмы и провозгласить сущую, безусловную правду, ставящий священною обязанностью точность и верность фактам (с которыми бесцеремонно обошлась цеховая литература), - прежде всего укрывается в псевдоним, в подворотню и конуру, выставляет вместо себя чучелу и, принимая наивный вид, "оговаривается", что, "разумеется", он не совсем точно передает то, что говорили они с чучелой, - ведь как же запомнить? Наконец, необходимые сокращения (а "чего бы то ни стоило?")... А ведь какие злые эти обыватели! За борт, говорит, да еще без жалости!..
Но поверим ему и чучеле, что они разговаривают по возможности близко к тому, что было сказано обывателем и чучелой в действительности, и послушаем, какая такая у них "сущая правда", которая воспиталась в них семнадцатилетним безвыездным пребыванием в деревне.
- Хотя у нас кричат иные, будто у нас народ преисполнен какими-то первобытными стихийными совершенствами, - говорит якобы умная и опытная в деревенской жизни чучела, - совершенствами, перед которыми необходимо умилиться с коленопреклонением, но на деле даже лакейская цивилизация выработала из дворового тип гораздо повыше черносошника. Оттого крестьяне бедствуют с землею, доставшеюся наполовину даром, а дворовые, прогнанные из насиженных мест ни с чем, по большей части успели устроиться очень порядочно. Оттого между дворовыми вы встретите мастеров, управляющих, торгашей, огородников, фельдшеров - словом, сельскую интеллигенцию, оттого и на свет божий они смотрят несколько иными глазами, чем крестьяне, и к общественному бедствию (пожар в деревне) отнеслись иначе.
- Помилуйте! - возопили горожане (чучелы, только не умные, а обязанные говорить глупости) чуть не хором и даже с некоторым священным ужасом. - Что вы рассказываете? Кто же не знает дворовых? Это или оборванные пьяницы, повара и лакеи, или кабатчики, писаря, аблакаты - словом, деревенские пиявки, люди совсем без совести и сердца, можно сказать - озверелые.
Умная чучела, под названием Алексей Петрович, только улыбнулась.
- Однако из этих людей без совести и сердца выходили все те нянюшки и дядьки, доверенные, камердинеры и буфетчики - словом, вся та ветхозаветная крепостная! прислуга, о которой и вы, может быть, слыхали кое-что похвальное.
- Скажите, - обратился я (обыватель) к умной чучеле, - чему же именно вы приписываете такое сравнительно высшее развитие дворовых? Неужто только их большей близости к господам? Сколько я знаю, былые помещики драли своих слуг на конюшне, но лекций о нравственности им не читали.
- Смейтесь! - отвечала умная чучела, - а все-таки именно близость к господам сделала многое. Никакое столкновение с цивилизацией не пропадает даже при самых неблагоприятных условиях (вроде "на конюшню!").
А черносошники?
"Крестьянская баба относится к своему мужу с величайшим равнодушием. Каждая из них, буквально каждая, готова гулять от мужа с кем угодно, даже и на минуту не призадумавшись". {Перепечатка статьи Обывателя в "Орловском вестнике", No 266.} С этой стороны циничность дошла до nec plus ultra. Согласитесь, что во всем этом более озверелости, чем добывания средств к жизни кабацким или аблакатским промыслом. Притом же крестьяне и сами были бы непрочь от подобных занятий, но смотрят на них как на недостижимые, хотя и розовые мечтания.
Таким образом оказывается, что бывшие крепостные мужики черносошники, вскормившие и вспоившие этих обывателей, потому ниже бывших дворовых, что последние были близки к господам, хотя бы и сталкивались с цивилизацией при неблагоприятных условиях, в конюшне, и потому, что черносошники не сталкивались с господами, а только платили им деньги, они загрубели и зазверели до того, что буквально каждая женщина готова гулять от мужа с кем угодно, даже ни на минуту не призадумавшись, а мужики бедствуют с землею, наполовину доставшеюся им даром, причем каждый питает недостижимые мысли о том, чтобы быть кабатчиком.
К чему клонится вся эта "правда", мы не знаем. Но в том же самом "Орловском вестнике", где начата перепечатка "Деревенской правды", недавно был опубликован такой факт. Красивая крестьянка почему-то должна была переночевать ночь в волостном правлении (Мценского уезда). Волостной писарь и помощник писаря, всё люди, соприкасавшиеся с цивилизацией и, вероятно, с такими господами, которые за святую правду выдают мнение, что каждая, буквально каждая, черносошная крестьянка-женщина готова гулять от мужа с кем угодно, ни на минуту даже не призадумавшись, - пристали к этой женщине с известными предложениями, но она оказала такое упорное сопротивление, что лакейская цивилизация, в лице писаря и его помощника, должна была прибегнуть к силе, и дело об изнасиловании этой женщины скоро будет слушаться в окружном суде.
Впрочем, вовсе не в защиту современной литературы от умных и глупых "чучел", выводимых обывателем, завел я речь о его диковинной правде. Грубость и "храп" этого обывателя на литературу доказывают только, что он плохо воспитан, что жил вдали от влияния благовоспитанного общества, что вообще ему чужда близость к "господам", иначе он был бы вежлив так же, как и дворовый человек. Нельзя даже сердиться и на то, что этот поклонник "лакейской цивилизации" выдает себя за поклонника Тургенева, как известно, не весьма любезно относившегося к цивилизующему влиянию близости к мужику конюшенных цивилизаторов, и присосеживается к светлому имени Льва Толстого, который так внимательно относится именно к этой черносошной душе. Нет, все это не заслуживает ни особенного внимания, ни, тем паче, негодования. Но внимания заслуживает та злоба, та ожесточившаяся печенка семнадцать лет прокисающего в деревенской берлоге обывателя, с которыми он начинает выть о правде. Семнадцать лет он лежал там, на дне своего логова, хозяйничал и помалчивал; но, наконец, вышел из терпения, ожесточился на неправду, почувствовал потребность выйти из какой-то тины и путаницы жизни, которую он так долго к себе прилаживал и к которой прилаживался сам, и вот он, блуждая глазами и ища врага, как зверь бросился на литературу с засученными рукавами и со стиснутыми кулаками и заревел:
- Ежели тотчас не будет ответа, убью. Без всякой жалости! Ответа мне! Сейчас!.. За борт!.. Довольно!
Несчастный требует ответа, не задавая даже вопроса. Ему нужно чего-то, нужно вообще выхода из той продолжительнейшей лжи, среди которой он семнадцать лет сумел терпеливо просуществовать, ему нужно выйти на свет, вообще куда-то выйти, к чему-то не такому гадкому, среди чего он мог только взбелениться, и со зла и с одичалости он хватается за первое "приятное", что мелькнуло в его отяжелевшем от бездействия мысли мозгу, - за лакейскую цивилизацию...
"Драли, пороли, а все-таки было хорошо!"
Да, всем нам нужно, чтобы было, наконец, что-нибудь "хорошо". Одним кажется, что выход из теперешнего худого - в благах лакейской цивилизации (таких, по словам обывателя, сотни тысяч), другим - в чем-нибудь другом; но главное, в чем думает найти успокоение огромнейшее большинство русской скучающей интеллигенции, - это несомненно область искусства, низведенного на степень развлечения.
Надобно действительно до невозможности истомиться от нытья литературы, от "грызущих сердце новостей дня" ("Дон", No 65), от всех этих краж, растрат, чтобы с таким искреннейшим благоговением относиться к малейшим минутам наслаждения, доставляемого искусством, как это мы видим в современном скучающем провинциале.
Посмотрите, например, как воспет концерт 2 февраля, речь о котором прервана была в начале этой статейки для разговоров о взбеленившемся обывателе. Высказав, как уже известно читателю, ту адскую душевную тоску, которая угнетает "сердце" людей, "даже и не имеющих личного горя", и объяснив, что именно благодаря этому беспрерывному гнету душевному скучающий обыватель "с особенною радостью приветствует те счастливые минуты, когда общество оживает в ореоле восторга", автор переходит к концерту 2 февраля и изображает свои впечатления в таких выражениях: "Светлым облаком в ненастный день казался он (концерт) обществу. Легкость и грация в пении, в волшебных песнях госпожи Фострем во всех сердцах слушателей не давала места для обычной грусти и печали. И кажется, те чудные песни соловьиные, как силуэт (?), долго будут манить человека в мир лучший, в мир красоты и поэзии. Голос такой игриво-легкий, металлически-чистый пленял слушателей быстротой грациозных прыжков, которые исполнялись с уверенностью горной газели. Огневая сила очаровательного звука, сразу и так глубоко потрясающего сердце, сменялась быстро, с таким эфирно-легким отзвуком, едва заметно брошенным в далекую даль; но эта, так сказать, тень звука ясно слышалась, она схватывалась на лету и так волшебно наркотически умиротворяла сердце". "Если нам, - говорит далее автор, - иногда и слышалось в пении г-жи Фострем вместо "соловей" - "солофей", то живой голос дивной певицы все же был очаровательнее и богаче самой песни певца любви - соловья!" И затем, в поучение местным певцам и певицам, имеющим обыкновение соваться с своими музыкальными стремлениями, "как рак с клешней", туда, куда и конь с копытом не пробежит, - автор говорит: "Как приятно заметить, что ни в одной ноте низкого регистра (у г-жи Фострем) не сказалось мужской ноты, которые так нравятся нашим провинциальным певицам. Для человека, понимающего музыку, весьма противны те петушиные ноты, которыми так часто угощают нас, совсем не понимая, что для женщины петушиные ноты вовсе не к лицу. А между тем женская любовь к ним (к петушиным нотам) чем дальше, тем заметнее становится..." Вообще же, "в ряду серьезных пьес концерта в общем было бы эффектнее поставить игриво-легкую пьесу (вместо рапсодии Листа No 12), которая могла бы быть воспринята более сознательно, - такая пьеса вернее оживила бы сердца!"
В том же No 16 "Дона" и о том же самом концерте г-жи Фострем помещена и другая восторженная рецензия, так что г-жа Фострем, ее голос, ее биография, ее происхождение, манера петь, даже рост - все это обследовано, мало сказать, с восторгом, но еще и с тщательностью, с замечательной внимательностью к малейшим характерным чертам певицы, доставившей истомившимся скукою воронежцам минуты "оживления в ореоле восторга".
И не думайте, что только для воронежцев дороги эти приятные минуты (в буквальном смысле). Нет. Если я и завел речь об этих минутах, то только потому, что жажда найти облегчение от современной тяготы жизни в области искусства - явление решительно повсеместное. Надо жить и дышать, и обильный материал провинциальной прессы дает вам полную возможность видеть, что область искусства как искусства и искусства как увеселения - есть единственная область, где скучающий интеллигент (всякого звания и состояния) чувствует себя совершенно свободным, говорит и думает не стесняясь, критикует, обсуждает, входит во всевозможн