Главная » Книги

Беляев Александр Петрович - Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 1, Страница 3

Беляев Александр Петрович - Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 1


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

всенощная и все роты фронтом приводились в храм, где и стояли поротно, при старших и младших офицерах; в таком порядке слушалась Литургия по воскресеньям и большим праздникам. В праздники обыкновенно за обедом играла своя корпусная музыка и в эти дни за обедом давали сладкие слоеные пироги. Торты, жареные гуси были только в Рождество и Пасху.
   Корпусный наш зал был замечателен тем, что при своей огромности он не имел колонн, а между тем он вмещал в одной своей половине за обедами до 700 человек, а мог поместить и более, принимая в расчет большое место в конце зала, где помещалась огромная модель корабля.
   Закон Божий преподавал нам свой корпусный священник, но это преподавание не имело особенного влияния, как сухое и холодное; но когда к нам поступил иеромонах Иов, то эта сторона воспитания приняла совершенно другой вид. Религиозная жизнь быстро возродилась. Прекрасный собой, кроткий, любящий, увлекательно-красноречивый и ревностный пастырь юных овец, он вдруг овладел сердцами всех, особенно же тех, которые были подготовлены дома религиозно. Во время служения, когда он своим симпатичным голосом читал Евангелие за всенощной или за обедней, то это божественное слово поистине проникало в сердце, так что у некоторых слезы навертывались на глазах, как это было со мною.
   В преподавании Закона Божия он рассказывал нам дивное величие и благость Божию и Его бесконечное милосердие к обращающимся на путь добродетели, и таким образом возжигал в юных сердцах ту любовь к Богу, с которой является ненависть к пороку и решимость творить только угодное Богу. Да, это было самое сладостное время для наших душ; и какое влияние оно имело на всех! Как улучшались нравы в большей массе воспитанников, какое бодрствование и наблюдение за собою, какая кротость и скромность заступили место бесстыдных выражений и привычек, какой мир, - словом, это время было эпохой истинного возрождения, которого плоды не погибли ни для одного из тех, которые пробуждены были от греховного усыпления, хотя и отроческого, и если б продолжалось постоянно такое религиозное возделывание, то думаю, что корпусное воспитание было бы истинным, плодотворным воспитанием. Когда он приходил в роты в праздничные дни, то по галереям за ним обыкновенно следовала масса кадетов, и все просили его зайти к ним, хоть на минуту, чтоб слышать его сладкую беседу или какое-нибудь назидательное слово; и что он говорил с любовию и чему поучал, то каждый старался помнить и исполнить.
   К несчастию, этот чудный отец Иов недолго мог продолжать свое благодетельное служение; его постигла какая-то необыкновенная болезнь, что-то вроде умопомешательства, в припадке которого он однажды вечером пришел в церковь и ножом разрезал накрест местные образа Спасителя, Божьей Матери и еще некоторые другие. В это время в Петербурге сильно бродили западные реформатские идеи. Говорили даже, что Император Александр, вследствие влияния на него госпожи Крюднер, также поддерживал их. В своих записках (Memoires de madame Crudner) (Воспоминания г-жи Crudner (фр.)) она пишет, что во все время ее публичных проповедей во многих городах и местах Германии ее постоянно преследовала мысль идти к Императору Александру, который в дни величайшей своей славы и торжества, после таких событий, как поражение Наполеона и освобождение отечества - чего нельзя было приписать случаю - все же страдал скептицизмом, при своем этом желании веровать. В тот самый вечер или, лучше сказать, в ту самую ночь, когда она дошла до места, где была расположена императорская квартира, Государь ходил по своей комнате и, уже слышав о проповеднических подвигах госпожи Крюднер, размышлял о силе той веры, которая двигала ею, как вдруг входит князь Волконский и докладывает, что госпожа Крюднер желает его видеть. Понятно, как он был поражен этою случайностью, но приказал ее впустить. Она успела до того поколебать его скептицизм, что он вместе с нею и ее спутницей преклонил колена и долго молился. Ставши христианином по образцу Крюднер, конечно, он более уже склонялся к религии реформатской, нежели к своей православной и единой истинной, о которой, конечно, не имел настоящего понятия, как, к несчастию (и великому несчастию), и теперь не имеет большинство образованных классов... Говорили также, что за одну книгу, переведенную на русский язык, в которой приводились иконоборческие понятия и которая понравилась Государю, был удален поставленный епископом пензенским архимандрит Иннокентий, противившийся ее напечатанию, как цензор. Может быть, наш иеромонах Иов принадлежал к числу увлекавшихся этими идеями, но когда он совершил этот акт иконоборства, его видели в комнате горячо молившимся всю ночь и слышали, что он молил Господа не только простить ему этот поступок, этот грех, но и исцелить как его душу, так и разрезанные им образа. Его тотчас же удалили из Корпуса, а с его удалением наша религиозность ослабела снова, хотя, впрочем, многие возрастили посеянные семена веры и в том числе мы с братом и другие из наших друзей. Он был человеком лет 35, высокий, с прекрасными русыми волосами, раскинутыми по плечам, с голубыми глазами, правильными чертами лица, с такою приятною наружностью, которая всех привлекала к нему. Походка его была тихая и мерная, в глазах сияли кротость и доброта, голос звучный и чрезвычайно симпатичный и когда он служил и читал Евангелие, то многие не могли удержаться от слез. Это поистине было чудное явление в Корпусе. Его любовь, его ревность, заботливость в обращении сердец к Богу любви объясняют успехи первых проповедников Слова Божия.
   Этот случай благотворного влияния одного человека на нравы воспитанников, одним только божественным словом, с любовию внедряемым в юные сердца, ясно показывает, что для исправления нравов как в детях, так и в обществе, нет другой силы столь всемогущей, как христианская религия, не сухо и холодно преподаваемая, а с любовию и примером внедряемая в сердца людей. Закон гражданский может заставить повиноваться себе посредством страха, но посредством этого же страха его можно обойти, тайно нарушить, можно истолковать для своих целей с полным внутренним сознанием, что он стеснителен и непрактичен, даже глуп, и обойти его есть дело ума и ловкости. Закон не имеет силы над совестью, он имеет только силу кары. Нравственное учение, вне религии преподаваемое, во имя чего может быть обязательно для внутреннего убеждения? Во имя самого добра, говорят другие. Но понятия и о добре часто бывают весьма различны и относительны: один называет добром то, что другой не называет и не признает, а проводит свою идею добра и зла каждый по своим наклонностям и страстям. И вот причина, почему одни и те же неправды, один и тот же разврат, одни и те же злоупотребления, корыстолюбие и себялюбие являются во всех странах и во всех формах правления, начиная с самого неограниченного до самого свободного.
   Итак, где же побуждения действительно и могущественно изменяющие плутовство и обман в строгую честность и правоту, корыстолюбие в бескорыстие, разврат в целомудрие, пьянство в трезвость, раболепство в истинную христианскую свободу, как не там, где власть всевидяща, всеведуща, от которой ничто не сокрыто и которая, хотя не проявляет себя прямо и непосредственно мечом своего правосудия и страшной кары (хотя и это бывает часто), но которая таинственно накладывает свою огненную печать на каждого нарушителя ее законов, свидетельствуя о Его вечном бытии и Его правде. Поэтому только те суть истинные и бескорыстные исполнители закона государственного (где он не противен закону евангельскому), которые в душе носят Бога и Его святые заповеди.
  

Глава V. В Гвардейском экипаже

Выход из Корпуса. - Назначение в Гвардейский экипаж. - Офицерская жизнь. - Дневник. - Плавание на яхте "Церера". - Встреча с Государем Александром Павловичем. - Поездки в Царское Село

1817-1819

   Наконец приблизилось время выпускного экзамена. Отворились двери конференц-зала; у столов экзаменаторов расселись гардемарины, конечно, не без страха. Несколько дней продолжалась операция, и затем объявлены громогласно удостоившиеся быть представленными к производству в офицеры. Первая выпускная шалость состояла в том, что некоторые достали себе трубки и начали курить, хотя и скрытно, так как это не дозволялось. Наступили приятные мечты о будущей свободной жизни и службе. Перед производством обыкновенно начальники отбирали желание, кто в какой порт желает поступить: в Севастополь, Кронштадт, Архангельск, Астрахань или Свеаборг. Тут начались бесконечные разговоры о тех местах, кто куда записался. В самых радужных красках рисовались южные порты: Севастополь и полуевропейский, полуазиатский Астрахань с их фруктовыми садами, виноградниками и чудной природой. Беломорцы представляли себе хладный Архангельск с его морозами, длинными или короткими ночами и веселыми катаньями с гор, а затем, и это главное, плавание океаном. Свеаборгцам рисовалась Финляндия с ее чудными скалами, озерами, водопадами, живописными видами и прелестными шведками.
   Я сначала сговорился с своим другом Гасвицким записаться в Архангельск, чтобы весною плыть в Кронштадт с новыми кораблями океаном и посетить Копенгаген, но моя судьба была определена иначе, и я получил иное назначение.
   Княгиня Варвара Сергеевна Долгорукова очень желала, чтобы я служил в Петербурге, как для сестер, так и потому, что уже привыкла видеть меня в ее семействе, и к тому же она уже питала к нам истинно материнскую привязанность. Но в Петербурге не стояли действующие экипажи, а был только один Гвардейский морской экипаж; в гвардию же прямо из Корпуса не выпускали. Она сказала о своем желании некоторым из генерал-адъютантов и, в том числе, начальнику штаба Гвардейского корпуса, а потом самому корпусному командиру, генералу Васильчикову. Все эти генералы желали сделать угодное княгине и стали хлопотать о назначении меня, при производстве, прямо в Гвардейский экипаж. Когда до Государя дошли с разных сторон ходатайства о назначении меня прямо в Гвардейский экипаж, он спросил:
   - Кто этот счастливый молодой человек, о котором так много просят?
   Когда же ему сообщили, что это брат мадемуазель Blanche (так в свете называли мою сестру), которую Государь знал, и что просит о нем княгиня Долгорукова, он повелел, не в пример прочим, назначить меня прямо в Гвардейский экипаж. Я от природы был чрезвычайно застенчив и дик, а потому долго не мог освоиться с обществом офицеров. Старшие офицеры, и в том числе Михаил Николаевич Лермонтов, потом бывший генерал-губернатором финляндским лейтенант Николай Глебович Козин, Николай Петрович Римский-Корсаков очень обласкали и ободрили меня, 17-летнего юношу. Я поступил в роту к Лермонтову; унтер-офицер был назначен приходить ко мне на квартиру, чтобы в подробности ознакомить с ружейными приемами, хотя и в Корпусе нас учили ружью и маршировке.
   Осмирядные учения в казармах, батальонные учения в манеже, общество товарищей, славных молодых людей, между которыми никогда не было никакой ссоры или неприятности, что не всегда бывает в других военных обществах, караулы по городу, разводы перед Государем, а также и учения, им производимые Экипажу на Дворцовой площади, которыми он всегда и оставался особенно доволен, благодарил и награждал матросов, - вот в чем вращалась жизнь в начале моей службы.
   Так как все это было для меня ново, то, конечно, я был очень доволен своею службою. Обедал же я и проводил вечера в доме князя Долгорукова, где всегда было очень приятно. Других же знакомых семейных домов у меня не было; иногда только вместе с другими офицерами я бывал у нашего адмирала Ивана Петровича Карцева, который был вдовцом; хозяйкой же у него была прелестная 17-летняя дочь, недавно выпущенная из Смольного, и еще другая дочь несколько моложе.
   Когда я был произведен в офицеры, мне от князя наняли квартиру на Театральной площади. Квартира моя состояла из прихожей, гостиной и спальни. Я начал свою новую жизнь с прекрасным направлением и жил философом. Согласно с моим религиозным настроением, которое было плодом домашнего воспитания и корпусного возрождения при иеромонахе Иове, я писал каждый вечер, возвращаясь домой, свой дневник, в котором записывал все впечатления дня, все, что было со мною, все, что говорил или делал хорошего или дурного, и во всем дурном приносил покаяние, обращаясь в молитве к Богу и принимая решимость исправиться. Впоследствии этот дневник был у меня похищен одним из моих приятелей и читан громогласно в обществе молодых людей, составлявших наш обычный кружок. Я, конечно, бросился отнимать его; тот убегал, продолжая чтение при общем хохоте.
   Если б это направление продолжалось, от скольких заблуждений и пороков оно бы избавило меня! Но, увы! искушения в молодости так велики, их так много; примеры вольной жизни так увлекательны, что надо много твердости, чтобы не поколебаться в своей решимости жить непорочно. Не менее того, я все же продолжал свой дневник и жизнь моя текла тихо и безмятежно, не обуреваемая никакими сильными страстями, которых, впрочем, я и вообще был избавлен. Болезнью моею была мечтательность чисто поэтическая. Я любил природу, красоту телесную и душевную, восхищался подвигами самоотвержения, неустрашимости, идеально любил человечество, тихую семейную жизнь; особенно супружеская жизнь меня восхищала. Конечно, этим настроением я был обязан примерам счастливого супружества моего отца и моей матери, князя и княгини Долгоруковых, и многих других, а также романам той эпохи, настолько же идеальным по добродетелям их героев, насколько нынешние материальны и безнравственны. Лафонтеновские и другие семейные романы я особенно любил; но первое впечатление произвел на меня "Векфильдский викарий", которого я переводил еще в классе с английского, а потом не раз прочитывал. Первый же роман, который я прочел, был "Героиня из времен Нумы Помпилия".
   Казармы Гвардейского экипажа при моем поступлении были в так называемом Литовском замке, а потом Экипаж был переведен на Мойку во вновь устроенные казармы, а в замке поместился гвардейский саперный батальон, составлявший с нашим батальоном особую бригаду.
   Весной меня назначили младшим офицером на придворную яхту "Церера", командиром которой был назначен лейтенант Алексей Александрович Шахматов. Придворная эскадра обыкновенно сопровождала двор. Когда Государь жил на Каменном острове, эскадра стояла на Малой Неве против дворца; когда же двор переезжал в Петергоф или Ораниенбаум, то и эскадра отправлялась туда же. Эта эскадра состояла из так называемого "Золотого фрегата", получившего это название от золотой арматуры, его украшавшей, из яхт: "Церера", "Паллада", "Нева" и "Голландский ботик", который постоянно стоял у пристани перед дворцом.
   Лето на яхтах было самым приятным временем для офицеров, особенно на Каменном острове. Вечером на фрегате всегда играла музыка при заре, которая всегда производилась с церемонией, потом спускали флаг и брам-реи, затем барабаны били на молитву, затем дробь - и конец церемонии. До вечерней зари, обыкновенно, было много посетителей и посетительниц, которых офицеры занимали, водя по фрегату, рассказывая и объясняя значение разных морских предметов. Государя видели почти каждый день. Перед дворцом, к самому берегу реки, были цветники и большие кусты сирени, белой и голубой. Иногда он появлялся в этом цветнике или один, или с Императрицей. Конечно, мы смотрели на них из кают-компании, потому что быть в это время наверху было не совсем ловко, но вахтенный офицер находился наверху.
   Позади дворца был большой тенистый сад, где собственно Государь и прогуливался. Однажды я проходил садом, и в одной из аллей вдруг встречаю Государя. Я остановился, повернул шляпу по форме, потому что обыкновенно носили ее с поля, и приложил руку. Взглянув на меня со своей очаровательной улыбкой, он сказал: "Беляев?" - "Точно так, Ваше Величество", и, поклонившись, прошел далее. Я был в полном восторге. Государь был любим до энтузиазма вообще всею гвардиею, и каждый, к кому он обращался с каким-нибудь милостивым словом, считал себя счастливым.
   Когда двор переезжал в Царское Село, всегда переезжал и князь Долгоруков, как шталмейстер, с семейством, в числе которого были и мои сестры.
   В это время приехала и другая моя сестра, по желанию княгини. Князь с семейством занимал один из китайских придворных домиков, расположенных в чудном Царскосельском саду, среди благоуханных цветников, которыми так богато это истинно царское село. Посещения избранного общества были ежедневны, как и в городе, только здесь они принимали характер простоты и бесцеремонности, что делало эту загородную жизнь очень приятною. Обедали обыкновенно на террасе; по вечерам много гуляли, посещали царскую ферму и сыроварню.
   С появлением как-то в этих аллеях соловья Государь ходил однажды слушать его пение, и затем прогулки к этому месту были любимыми прогулками придворных.
   В другом китайском домике, возле домика князя Долгорукова, жил наш историк Н.М. Карамзин, которого мне случалось видеть у князя и в его садике, работавшего лопатой или заступом. При каждом китайском домике был особенный садик. По аллеям часто видны были придворные долгушки, наполненные дамами и кавалерами, а также часто встречались щегольские кавалькады.
   По вечерам княгиня с сестрою пели, а иногда, когда бывал кто-нибудь из певцов, пели трио. Тогда же в Царском Селе посещал дом князя генерал Бороздин, которого часто просили петь, но он пел большею частью тогдашние военные песни, и у меня до сих пор остались в памяти слова и музыка одной песни:
  
   Мы пойдем, пойдем грозою,
   Опрокинем вражий стан;
   Не родился тот на свете,
   Кто бы русских победил.
  
   Таков был характер того времени, его недавней славы и его песен! Русский солдат после 1812 года был уверен, что русскому Царю все народы подвластны, только еще один англичанин не покорился. Пожалуй, в этом есть частичка китайского, но нашему солдату после Альп, Бородина, Парижа и множества битв было извинительно такое самообольщение.
   Так прошло первое с выпуска лето, на яхтах в Царском Селе, куда я отпрашивался часто на короткое время.
  

Глава VI. В отпуску и на службе

Отпуск. - Дорога в Ершово. - Свидание с родными. - Помолвка сестры. - Село Васильевка. - Вечера у Недоброво. - Катанья. - Соседи. - Прощанье с родными. - Отъезд из Ершова. - Прибытие в Петербург. - Знакомство с масонами. - Наш кружок. - Перемена мыслей. - Встреча с К. А. Нарышкиным. - Парады. - Производство брата в офицеры

1820-1822

   Осенью я подал прошение в первый мой отпуск и получил его.
   Прибывши в отпуск, я увиделся с матерью и сестрами чрез 8 лет разлуки. Первое свидание произошло в соседнем селе Васильевка. Какое слово может выразить ту радость, то счастие, которым переполняется, так сказать, сердце при свидании с милыми сердцу после продолжительной разлуки! И там и тут слезы; там печали, здесь радости. Какая разница между этими двумя явлениями в природе человека! Слезы печали, слезы радости! Кто разгадает, где сокровен этот источник, изливающий в одно время горькое, в другое сладкое? В природе источники не переменяют своего свойства, а здесь, напротив, сердце удручено, сжато скорбью и вот изливается источник горький; оно расширено, возбуждено радостью и опять изливает источник слез радости; слезы все те же, но какая страшная разница между ощущениями, их производящими! Но есть слезы не столь благородные, как слезы радости и горя. Есть слезы бессильной злости, слезы лицемерия, лукавства, своенравия, и эти изливаются различными движениями и ощущениями души - и это все из одного и того же источника. Сколько же ощущений в душе человека? Кто определит число их, объем этого чудного внутреннего мира? Неоспоримо, что он неизмерим, а между тем помещается всецело в этом маленьком организме, называемом человеком, и, несмотря на эти и другие бесчисленные психические явления, столь же чудесные, есть люди, не признающие души, а безумно приписывающие безразумной материи весь этот необъятный по разуму, по чувствам, по ощущениям и соображениям мир!
   С приездом моим совпадала помолвка моей сестры с полковым адъютантом конноегерского короля Виртембергского полка поручиком Ж., который был страстно в нее влюблен. Я ничего не знал из писем об этом сватовстве и о чувствах сестры, и потому был очень счастлив этою случайностью. Помолвка происходила в доме Василия Алексеевича Недоброво. Наши семейства еще при жизни моего отца были дружески связаны между собою. Покойный мой отец был очень дружен как с Василием Алексеевичем, так и с его женой Варварою Александровною, дамой замечательной по уму и красоте. Она была черкесского княжеского рода, привезена с Кавказа, и принята Императрицею Мариею Феодоровною в Смольный монастырь и выдана ею за командира Семеновского полка генерала Недоброво, любимца Императора Павла, которому он оставался верен до конца и за каковую верность Император Александр Павлович очень уважал его. Император Павел при отставке подарил ему 1000 душ в Тамбовской губернии Кирсановского уезда; и как он до катастрофы, которую подозревал, вышел в отставку, то и поселился в своем имении. В имении у него был большой барский дом, огромный сад, прекрасная каменная церковь, знаменитый конский завод и множество различных флигелей и других помещений, так что Васильевка представляла истинную барскую усадьбу. Он был отличный хозяин, мастерски устроил имение и получал огромный доход. Его дом был как полная чаша. Дом этот был всем богат: он был богат и капиталом, гостеприимством самым радушным, богат самым роскошным столом, богат всеми возможными удовольствиями и развлечениями и богат красавицами дочерьми и их милым очаровательным обращением, - словом, этот дом был вместилищем полного счастия.
   Ранняя кончина, при родах, последней красавицы дочери поразила это семейство и всех близких к нему, в том числе и наше семейство, глубокою скорбию. Незадолго до своей смерти, она принимала живое участие в нашем несчастии, когда мы лишились отца, не думая, конечно, что и она скоро последует за ним. Но, по миновании дней печали, которая, к счастью людей, здесь не пребывает вечно, жизнь семейства потекла своим обычным течением. Дети воспитывались дома, при них были учителя и гувернантки и все они получили прекрасное воспитание и образование. Младшая моя сестра, ровесница меньшой сестре Варваре Васильевне, также воспитывалась с нами. Старшие сыновья были отданы в Петербург к иезуитам, где тогда воспитывались многие из детей знатных и богатых домов.
   Сам хозяин был человек весьма приятный, гостеприимный и любил, чтобы все около него веселилось. Детей своих, особенно дочерей, любил до страсти, и еще особенно меньшую, которая досталась ему такою дорогою ценою. В огромной зале, на хорах, помещался оркестр музыки очень хороший, можно сказать, даже превосходный, ибо несколько музыкантов из него были артистами. Дом был всегда полон гостей, и к нему можно было вполне применить выражение "как полная чаша".
   В день помолвки сестры и моего приезда случилось много гостей: командир Лошкарев и несколько штаб- и обер-офицеров из его полка, который стоял в Кирсанове, и еще много соседей помещиков. Я приехал к самому обеду, который был очень многолюден, как помню. После обеда наше семейство удалилось в другую комнату, чтоб насмотреться друг на друга и передать друг другу чувства радости, всех нас наполнявшие. Как счастлива была мать видеть, вместо мальчика шалуна, молодого гвардейского офицера, и это после 8-летней разлуки, - говорить не стану. Милые хозяйки принимали самое сердечное участие в счастии матери и сестер, с которыми они росли вместе и были очень дружны.
   В Васильевке, при своей хорошей музыке, очень часто танцевали. В день моего приезда и по случаю помолвки моей сестры танцы были оживлены; гостей было много. Тогдашние танцы, 1820 года, состояли из экосеза, попурри, котильона - он же был самый продолжительный и самый очаровательный для влюбленного, как и мазурка; но тогдашняя мазурка была не то, что нынешняя; это был живой, молодецкий танец для кавалера и очаровательный для грациозной дамы. После танцев обыкновенно следовал оживленный самыми приятными веселыми разговорами ужин, и затем все расходились, дамы на свою половину, мужчины - на свою.
   Тут, в Васильевке, наше семейство всегда гостило подолгу, по неделе и больше. Несколько раз собирались уезжать и, по милому настоянию хозяев, снова оставались. У них было всегда так весело, так отрадно, принимая в соображение те чувства сильнейшей симпатии, которыми были наполнены их и наши сердца и помня, что эти симпатии развивались с самого детского возраста.
   Зимою после обеда обыкновенно все общество ездило кататься. Для этого подавалось множество троечных саней; все рассаживались как хотели, кавалеры размещались или в санях, или на запятках, выбирая, конечно, те места, куда их более привлекало. По вечерам иногда устраивались различные игры, тоже живые и веселые; игрывали в жмурки, в колечко, в рекрутский набор, в туалет, почту, в цветы и множество других игр, в которых, конечно, как и в танцах, выражалась все та же любовь, ясно понимаемая тем, к кому относились ее робкие проявления. В играх эта истина хорошо знакома всем, кто был молод и влюблен.
   Иногда все езжали к соседям, дружески знакомым, между которыми были Хвощинские, Баратынские, жившие недалеко от Васильевки. Поэт Евгений Абрамович Баратынский в этот год тоже приезжал из Петербурга. Другие его братья служили в каком-то кавалерийском полку юнкерами, вместе с младшими Недоброво. Все они в этом году бывали в Васильевке и участвовали во всех танцах, играх и общем веселом настроении. Василий Александрович очень любил, когда вторая дочь Надежда Васильевна плясала русскую. Для этого она надевала богатый сарафан, повойник и восхищала всех гостей своей чудной грацией.
   С какою невообразимою быстротою летело счастливое время! Грустно, что в счастии оно летит так быстро, а остановить его нет никакой возможности.
   Чтобы дать опомниться от этих сильных ощущений, приходила неизбежная ночь. Но и ночь хотя и усыпляла крепким сном, а во сне как будто продолжалась та же жизнь, те же образы мелькали перед глазами и те же милые звуки отзывались в сердце. Такова юность!
   В течение 4-месячного отпуска они все часто приезжали к нам, но как наш маленький домик не мог поместить их всех, то они приезжали обыкновенно на день, а после обеда к вечеру уезжали. Мы всем семейством провожали их до леса, отделявшего Ершово от Васильевки.
   Наконец протекли и 4 месяца отпуска, и снова настала разлука. Мать и сестры уже украдкой роняли слезы; мое сердце тоже крепко сжималось, хотя я старался быть стоиком и сделать себя недоступным малейшей слабости. Так как я отправился в Петербург один, то Василий Александрович послал со мною своего человека. Он также просил матушку, чтобы я поместился с его сыновьями в его собственном доме. Это-то обстоятельство было впоследствии для меня весьма вредным, так как тут я утратил то настроение, которым был так счастлив в своей юности. Хотя в этой новой жизни я вступил в среду очень приятного, образованного и рыцарски благородного общества офицеров гвардии того времени, людей, принадлежавших к высшему кругу, как по состоянию, так и знатности их фамилий, весьма изящных, но понятия которых о жизни, нравственных началах, религии носили печать того времени, а эта печать была чистое отрицание веры и ее высоких требований, хотя и не доходила еще до нынешней уродливости и безумия. Легкие натуры предавались всем возможным наслаждениям до упоения, а более положительные уже смотрели критически на все их окружающее. Порицали мелочной педантизм службы, военный деспотизм, смешную шагистику, доходившую до крайности, бесправие, подкупность, фактическое рабство народа, льстецов и все действительно существовавшие язвы. Хотя этот кружок был мне знаком и в первый год по выпуске в офицеры, но это было очень короткое время.
   Не помню уже, по какому случаю матушка тоже ехала в Тамбов с сестрою. Тут мы остановились у вице-губернатора Александра Карловича Арнольди, женатого, как я упоминал, на старшей дочери моего будущего тестя Василия Александровича, откуда я уже поехал один с человеком.
   Уложивши в небольшой чемодан свои вещи, зарядивши пистолеты, которые тут приобрел, как следовало военному человеку, и закутавшись в теплую калмыцкую шубу, которую мне сделали в деревне, я простился с Екатериною Васильевною и ее мужем, и затем, переходя из нежных объятий матери в другие объятия сестры, наконец уселся в кибитку, и лошади помчались... Я ехал большой почтовой дорогой и, не останавливаясь нигде, приехал в Коломну, откуда проехал в деревню одного друга покойного отца, Ивана Михайловича Фролова, который после отца управлял ершовским имением. В его деревне, в одной версте от Коломны, я провел несколько приятнейших дней среди его милого семейства - сам он остался в Москве по делам графа. В Коломне я был у многих лиц, хорошо знавших отца, где был принят с отверстыми объятиями и где, как упомянул в 1-й главе, слышал восторженные отзывы о нем.
   В Москву Иван Михайлович, еще прежде отъезда, дал мне письмо к его друзьям и масонам, которые были также друзьями покойного отца. Помню, что я был у Алексея Осиповича Поздеева, бывавшего прежде корпусным офицером, сына известного главы масонов; у Зверева, уже старца, тихо приготовлявшегося к исходу из этой жизни. Он был очень болен и сильно страдал, но, несмотря на это, его всепреданность воле Божией, твердая вера и любовь внедряли в душу его такое спокойствие и даже радость, выражавшиеся во всех его чертах и во всех словах, что нельзя было смотреть на него без удивления и благоговения. Беседы этих превосходных людей, их прекрасная жизнь и добродетели так пленили меня, что я пожелал сам вступить в масоны, по примеру моего отца и всех друзей его. Иван Михайлович Фролов дал мне письмо в Петербург к Сергею Степановичу Ланскому, бывшему тогда директором одной из масонских лож, наиболее сохранившей истинное свое назначение в неослабном стремлении к добру и усовершенствованию самого себя и любви к Богу.
   Приехавши в Петербург и явившись по своему начальству, я поехал к Ланскому, который, прочитав письмо и знавши моего отца, принял меня очень ласково, много говорил со мною в религиозном духе, показал мне тогда напечатанную статью о чудесном исцелении одной безнадежно больной в заутреню Светлого Христова Воскресения, затем, дав мне книгу Иоанна масона о самопознании, пригласил меня на воскресное собрание, на котором я с демократическим и христианским восторгом видел простых ремесленников, сидевших в зале со всеми, много высшими их лицами. По истечении срока, который полагался нужным для испытания, действительно ли достойна и тверда решимость вступить в масонство, где указан был день моего приема, но, увы! к этому дню я уже был не тот; прекрасная высокая цель жизни отступила перед целью низшею, материальною, в которой материальная природа брала верх над духовною, и я, хотя недолго вращался в этом омуте, скоро отрезвился и мог бы еще возвратить утраченное вступление в масоны, но это уже было поздно, потому что в 1822 году нас обязали подпиской не принадлежать к масонству и не вступать вновь ни в какое тайное общество, почему я не мог уже подвергнуться тем испытаниям, которые положены правилом для вступающих и тем таинственным обрядам, каким подвергают прозелитов. Это запрещение напоминает мне одно забавное происшествие.
   Когда мы стояли с фрегатом в Бресте во Франции, нас посещало много различных лиц - военных, моряков и частных лиц. Однажды одному из наших офицеров гость подал при пожатии руки масонский знак, а так как этот наш офицер прежде был масоном, то он ответил тем же. Гость, в восторге, тотчас предложил ему быть в 6 часов, когда назначено было заседание ложи, адрес которой и дал гостю. Этот наш офицер был старший лейтенант фрегата Константин Иванович Ч... Он очень оробел при этом приглашении и, как не знавший французского языка, просил меня передать гостю, что у нас России масонство запрещено. Тому это показалось непонятным, и он просил меня передать ему, что во Франции оно не запрещено, а как он теперь не в России, а во Франции, то и надеется, что брат посетит ложу. Я уже теперь не помню, был ли он в ложе, только знаю, что по нашей привычке безусловного послушания он был в крайнем затруднении, и мы крепко подшучивали и смеялись над его нерешимостью. Зачем он обнаружил свое масонство, когда так боялся запрещения, это осталось неразъясненным.
   Я поселился в Петербурге с молодыми Недоброво, у которых почти каждый вечер собиралось общество молодых людей, в том числе много Семеновского старого полка, в котором служил старший сын Василия Александровича, Александр Васильевич. Помню у них еще камер-пажа К.В. Чевкина, еще капитана артиллерийского Козлянкова, графов Ливеных, одного конногвардейца, другого офицера московского полка и адъютанта Бенкендорфа, который одно время сидел на гауптвахте за какую-то историю в лютеранской церкви, из которой его хотели вывести, кажется, за громкий разговор, а он за это, как помнится, довольно резко и энергично вразумил швейцара или кого-то из приставников - теперь уже не помню.
   Помню также милейшего юношу князя Щербатова, юнкера Семеновского полка; гвардейского саперного батальона штабс-капитана Федора Федоровича Третьякова.
   Судьба некоторых достигших высоких степеней мне была известна, но и то для меня смутно и неверно. Тут же в нашем кругу был Михаил Михайлович Пальмен, кончивший курс в Московском университете, а тогда служивший переводчиком у дежурного генерала Закревского. Это был молодой человек с большим умом, основательным и высоким образованием, весьма остроумный, веселый и приятный. Он всегда был душою в нашем кругу и это он-то украл мой задушевный журнал и читал его громогласно. С ним и братьями Недоброво я особенно был связан; с последними по близости и дружбе наших семейств, а с Пальменом - потому что мать его с дочерью и сыном жила на одном дворе с матушкою, так как муж ее служил управляющим в какой-то части имений графа Разумовского и она жила тут на пенсии. Сын приезжал на лето из гимназии, и мы еще мальчиками игрывали с ним. У Недоброво была большая библиотека их отца, состоявшая из многих французских классических и других сочинений. Я был любознателен, и потому жадно принялся читать все, что наиболее возбуждало мое любопытство, в том числе Вольтера, Руссо и сочинения энциклопедистов; начал переводить "L'homme sauvage Meriey" и с неопытным, еще мало образованным умом скоро допустил в свои мысли порядочную долю тогдашнего скептицизма, а затем и неверия. Из философского лексикона Вольтера более других подействовали на меня фанатизм и другие в таком роде статьи. Таким образом, мало-помалу, наступило полное равнодушие и сомнения в религии, а следствием этого явилось страстное влечение к наслаждениям, за которые хотя совесть еще продолжала уязвлять меня, но с которою я уже боролся, считая этот вопиющий глас, вложенный Творцом в природу каждого разумного существа, влиянием воспитания и предрассудком. Авторитет великих умов, сокрушивших, как я думал, эти предрассудки и это суеверие, поддерживал меня в этой борьбе, хотя полная победа еще не была одержана ими. Тут наступил срок моего вступления в масоны. Находясь под влиянием второго брата Недоброво, я не скрыл от него этого моего обязательства. Он вооружился всею силою своего влияния на меня и успел в этом, так как я считал его тогда каким-то идеальным другом, не подозревая того, что это влияние было не что иное, как нравственное рабство. Узнавши от него, другие из наших друзей такого же направления стали смеяться над мистицизмом и самоусовершенствованием масонов, так что все это заставило меня пропустить день, назначенный для вступления. Как мне стыдно было, когда один из наших офицеров, Николай Петрович Римский-Корсаков, бывший членом этой ложи, однажды на ученье сказал мне: "Ну, брат Саша! Я вижу, что ты флюгер". Я покраснел до ушей и не знал, что отвечать. Время моего недоверия и ослепления продолжалось года два, не более. По благости Божией, я скоро пришел в себя, но для этого отрезвления все же нужно было действие Божественного Провидения, что в мире называют "случаем". Однажды у обедни я был в церкви Николы Морского и, не знаю, в каком-то особом настроении, вместо того чтобы смотреть на хорошеньких дам, как делал всегда, я стал в алтаре. Запрестольный образ представлял Спасителя, молящегося перед Чашей. Мало-помалу мысли мои стали направляться к этому чудному событию. Около двух тысяч лет стоит это чудное здание христианской религии, думал я, которой красоту понимали и исповедовали, сами того не сознавая, самые ее противники; затем в мыслях моих пробежал ряд Его божественных поучений на горе блаженств. Передо мной стала Его крестная смерть, о миновании которой Он в борьбе молился; потом припомнилась мне Его молитва о своих убийцах: "Отче, прости им, неведят бо, что творят". Его страшные страдания, все это за что? - думал я, - для чего? Человек, не имевший где преклонить главу, Целитель и Благодетель человечества, Образ кротости, смирения и вместе недосягаемого величия, терпит заушения, заплевания, всякого рода истязание и бесчестие, единственно для того, чтобы Своею жертвою бедному павшему, нравственно изуродованному человеку отворить врата Своего Царствия и даровать утраченную красоту и блаженство! А я, ослепленный, принял мнение людей, выбиравших одно дурное в христианстве и вместе с этим дурным порицавших и все святое; как будто Он не сказал, что "много званых и мало избранных", и еще: "Вами хулится Имя Божие между язычниками". С этими мыслями слезы полились из глаз, и я, полный раскаяния, воскликнул в сердце своем с Фомою: "Господь мой и Бог мой!" С тех пор вера снова посетила мое сердце, хотя впоследствии другое заблуждение овладело мною. Я на этом же худо понятом учении основал свои убеждения, что христианин должен всем жертвовать для свободы и счастия людей, хотя бы то революцией и кровопролитием, помня слова Божественного Учителя, Который сказал: "Нет больше той любви, когда человек положит душу свою за ближнего". Но в то же время позабыл другие слова: "Добром побеждайте зло, и всякий, подъявши меч, мечом погибнет", и еще: "Воздавайте кесарю кесарево, а Божие Богу".
   В это самое время случилась еще семеновская история; полк был раскассирован и сформирован новый из армейских полков. Все старого Семеновского полка офицеры были переведены в армию, и вечерние наши беседы, оживленные, умные, веселые, замолкли. Следующею весною гвардии был назначен поход в Башенковичи, но тогда думали, что этот поход предпринят на случай войны, а Гвардейский экипаж и Лейб-гренадерский полк были оставлены в Петербурге для занятия караулов в крепости, где содержалось значительное число старо-семеновских солдат. Помню, в какую ярость приходили все мы, оставленные в Петербурге, при мысли, что, может быть, гвардия пойдет на войну, а мы будем сидеть в городе. Часть Экипажа с наступлением лета была по обыкновению назначена на яхты, где и я провел лето в плавании и стоянке около Петербурга и Каменного острова. Когда двор был в Петергофе, с княгиней и князем Долгоруковыми приезжали и мои сестры, и тогда посылался за мной придворный катер, перевозивший меня на берег. Тут у князя я проводил несколько часов и возвращался на яхту.
   Однажды я сделался притчей в придворных разговорах, по рассказу обер-гофмаршала Кириллы Александровича Нарышкина. В первый раз, возвращаясь из дворца к пристани, я заблудился в аллеях сада и, увидев в гороховой шинели и шляпе, плюмажа на которой я не заметил, идущего придворного, и приняв его за гоффурьера, я, конечно, бесцеремонно просил его показать мне, как пройти к пристани. Он, увидев мою ошибку, захотел разыграть комедию: снял шляпу, которую я просил его надеть, так как накрапывал дождь; а когда он стал меня расспрашивать, у кого я был, и узнав, что у князя Долгорукова, спросил, не сестры ли мне будут девицы, живущие у княгини, на что я отвечал ему утвердительно, снова просил еще раз указать мне дорогу, сказав, что мне пора возвращаться на фрегат, давая знать, что мне не для чего толковать с ним, особенно под дождем. Он указал мне дорогу, и мы расстались. Когда двор переехал в Царское Село, я получил письмо от сестер, в котором они спрашивали меня, где я встретился с Нарышкиным и так великодушно позволил ему надеть шляпу под дождем. Тут только я догадался, что человек, которого я встретил, был не гоффурьер, а гофмаршал двора Кирилл Александрович Нарышкин. Впрочем, этот случай доставил мне приятное знакомство с его домом и его женой, прелестной молодой дамой.
   Князь Долгоруков послал за мной придворный катер и предложил вместе с ним отправиться к ним, так как Нарышкин просил его познакомить меня с ним; нас приняла одна жена его, так как его не было дома. Конечно, я краснел до ушей, извиняясь в моей неловкости, которой, впрочем, был виною сам Кирилл Александрович. Пробыв у нее некоторое время, мы раскланялись, и только что мы вышли от нее, как приехал и он. Вот мое первое знакомство с домом Нарышкина, у сына которого, Льва Кирилловича, впоследствии, пройдя уже заключение, каторжную работу, поселение в Сибири и Кавказ, мне пришлось управлять его имениями и делами и которого приязнь и даже дружба ко мне никогда не изгладятся из моего благодарного сердца.
   По возвращении Гвардейского корпуса назначен был парад в Стрельне, куда прибыли наш Гвардейский экипаж и лейб-гренадеры. После парада было общее вступление гвардии в Петербург.
   Парады в то время бывали часто и всегда почти на Царицыном лугу. Но прежде парадов производились репетиции.
   В следующий, 1822, год брат мой был произведен в офицеры и назначен в Кронштадт. Первое свое плавание он совершил на стопушечном корабле "Храбрый", под командой капитана командира Гамильтона, а на следующий, 1823, год был также переведен в Гвардейский экипаж и назначен на "Золотой" фрегат.
  

Глава VII. Плавание в Исландию

Офицеры фрегата. - Прибытие в Кронштадт. - Гостиница Стиворда. - Вооружение фрегата. - Высочайший смотр. - Прощание с Кронштадтом. - Жизнь на фрегате. Первые впечатления. - Шквал. - Копенгаген. - Дальнейшее плаванье. - Буря. - Исландия. - Штиль. - Северное сияние. - Обратный путь. - Портсмут. - Немецкое море. - Опять в Копенгагене. - Знакомство с консулом. - Балтийское море. - Встреча с судном. - Прибытие в Кронштадт. - На берегу

1823 год

   В этот же 1823 год Гвардейский экипаж посылался в практическое плавание к острову Исландии на 44-пушечном фрегате "Проворный", на который был назначен младшим офицером и я. Командиром или капитаном фрегата был капитан 2 ранга Алексей Егорович Титов. Первым лейтенантом был Михаил Николаевич Лермонтов, вторым - Алексей Петрович Казарев, кругосветный моряк, с Георгиевским крестом за 18 кампаний, третьим - лейтенант Арбузов. Младшими офицерами были лейтенант Борис Андреевич Бодиско, лейтенант Бландо и прикомандированный адъютант морского министра Моллера, мичман Михаил Андреевич Бодиско и я. Тогда же плавал с нами лицеист Воронихин, пожелавший вступить в морскую службу. Доктором был Андрей Андреевич Дроздов. Капитан наш был храбрый сухопутный офицер; он делал с Гвардейским экипажем французскую кампанию 1812 - 1814 годов; был обвешан крестами и в том числе Кульмским, но вовсе не был моряком. Первый лейтенант Михаил Николаевич Лермонтов тоже был хороший и храбрый военный офицер, также в крестах и герой 1812 года, но также не был отличным моряком. Все прочие офицеры были мало опытными, хотя и хорошими морскими офицерами, кроме Алексея Петровича Лазарева, который был истинным и моряком, хотя в то же время самым франтоватым и любезным светским человеком.
   На каких-то барках мы переплыли взморье и пришли в Кронштадт, где офицеры поместились в гостинице англичанина Стиворда. После корпусной жизни и нескольких годов петербургской шагистики, легких плаваний на яхтах по взморью, которое называлось Маркизовой лужей, по имени маркиза де Траверсе, эта перемена обычной жизни производила самое приятное впечатление, в особенности при мысли о дальнем плавании. Комнаты в гостинице были очень опрятны, постели с занавесками и безукоризненно чистым бельем; сытный английский обеде неизменным, хотя и превосходным ростбифом и картофелем, английский чай в общей зале, с яйцами, сыром, ветчиной и бутербродами, - все это было так чисто, вкусно и хорошо, что нельзя было желать ничего лучшего. Разнообразие лиц, весьма интересных, ежедневно посещавших общий стол, большею частью капитанов иностранных купеческих кораблей; их рассказы о разных случайностях морских плаваний, о бурях, кораблекрушениях и прочее очень оживляли эти обеды и делали весьма приятными. Рассказы их особенно пленяли и восхищали меня, еще очень юного моряка, тем более что мы сами готовились плыть еще в неведомый нам океан, в неведомые нам чужие страны.
   Сколько пищи для воображения! Но как мое воображение было слишком пылко и сильно, а пресноводное плавание не ознакомило меня с настоящим морем, то однажды ночью, когда я лег спать, долго не мог заснуть, и мне представилось крушение нашего фрегата, и представилось так живо, что я решительно принял это за верное предчувствие, предостерегающее меня от гибели. Холодный пот начал выступать на лбу, сердце страшно сжималось и в малодушии моем уже начинала мелькать мысль, как бы, сказавшись больным, избавиться от этого плавания. Благодарение Господу, что более великодушные чувства изгнали это эгоистическое и низкое малодушие. Я внутренне сказал себе: что же, если бы это действительно случилось и фрегат погиб бы со всеми твоими товарищами, а ты, низкий трус, остался бы жив, и потому только, что трусливая мечта дала возможность ускользнуть от гибели, чем бы была твоя жизнь, как не вечным укором, не вечным стыдом для тебя самого! Этой благодетельной мысли было достаточно, чтобы удержать меня от такого низкого падения.
   С приездом в Кронштадт мы приняли назначенный нам фрегат и начали его вооружение. Для этого проводили в гавани каждый день до самого вечера. Вечером пили чай на балконе гостиницы, откуда виднелся залив необъятной синей полосой с бесчисленными парусами плывших судов.
   Вооружение тогдашних 3-мачтовых судов состояло из так называемого стоячего и бегучего такелажей, то есть из бесчисленных снастей и веревок, из коих одни были толстые смоленые, как ванты, прикрепляющие мачты

Другие авторы
  • Корш Нина Федоровна
  • Сведенборг Эмануэль
  • Давыдова Мария Августовна
  • Воровский Вацлав Вацлавович
  • Шмидт Петр Юльевич
  • Глейм Иоганн Вильгельм Людвиг
  • Теляковский Владимир Аркадьевич
  • Батеньков Гавриил Степанович
  • Белых Григорий Георгиевич
  • Погодин Михаил Петрович
  • Другие произведения
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Краткая история Крестовых походов. Перевод с немецкого
  • Чехов Антон Павлович - Душечка
  • Маяковский Владимир Владимирович - Москва горит
  • Толстой Лев Николаевич - Как четвертого числа...
  • Тургенев Иван Сергеевич - П. В. Анненков. Молодость И.С. Тургенева 1840-1856
  • Михайлов Михаил Ларионович - Сочинения Э. И. Губера, изданные под редакцией А. Г. Тихменева
  • Жуковский Василий Андреевич - Собрание баллад
  • Розанов Василий Васильевич - Люди нашего времени
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Политико-экономические письма к президенту Американских Соединенных Штатов Г. К. Кэри
  • Бурлюк Николай Давидович - Стихотворения
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 222 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа