их хлопот и расходов, но всегда с одинаковой ровностью и готовностью отзывался на всякое новое предложение и новую просьбу, обращенную к нему в целях расширения нашего дела.
Кроме чисто музейных отношений, он всегда без опасений и затруднений разрешал и выдавал нам все, что так или иначе соприкасалось с его компетенцией и требовалось для наших занятий и научных замыслов. Чего бы, мы ни задумали спросить у него в интересах технических, химических или просто как материал для коллекции, он никогда не отказывал; если не было у него в аптеке, то мы выписывали из аптекарского склада. Выше я уже упоминал о разных других его услугах.
В тех условиях, в каких мы жили, где начальство смотрело подозрительно на каждое неизвестное ему вещество,- а неизвестны ему были все самые обыкновенные вещества,- встречать в лице доктора такую готовность было большой для нас находкой. После мы оценили это, когда у нас отбиралось даже разрешенное прежде, а о всяком новом разрешении и думать было нечего. Раньше же этого нам даже серы не давали, потому что смотритель Федоров все-таки слыхал, что из нее делают порох. Иметь же такой элемент, как фосфор для химических реакций, считалось бессмысленным мечтанием. Разумеется, все подобные вещества покупались нами в минимальных дозах, и всякий благоразумный человек на месте начальства чувствовал бы себя вполне гарантированным от каких-нибудь злоупотреблений с нашей стороны. Так, напр., азотной кислоты нам не давали. Но, имея серную и селитру, мы могли приготовить ее сами. Могли приготовить затем и динамит, но в таком количестве, которое не имело бы ни малейшего практического значения.
Из аптекарского же склада мы выписывали, напр., такие вещи, как Muscus corallinus и Muscus helminthochorton, под каковым названием разумеются сухие водоросли. По тщательном исследовании целого мешка мы находили в нем до 30 разных видов Algae (водоросли), которые, будучи размочены и расправлены, давали прекрасный ботанический материал в коллекцию тайнобрачных.
Минералогический и геологический материал нам приходилось собирать отовсюду. Булыжников было немало в почве, которую мы перекапывали многократно до большой глубины. И не было, кажется, ни одного из них, который, попавши в заинтересованные руки, предварительно не был удостоверен со стороны своей минералогической природы. Сомнительные камни разбивались для исследования и все новые и интересные откладывались в запас.
Кое-что было прислано из Музея специально для коллекций по его заказу (особенно руды). Наконец, предприимчивый В. Г. Иванов выписывал камни даже с Урала по почте через местную администрацию и из Германии через своего брата-инженера, в том и другом случае по заранее составленному списку. Образцы из Германии были настолько крупны, что нам достало их на несколько коллекций, и еще много осталось в "запасе" при нашем отъезде.
Насекомые тоже были присланы из Музея для школьных коллекций по его заказу. Их много сделала одна Вера Николаевна. Я же за них принялся уже поздно, когда сношения с Музеем прекратились, и наловил, почти не сходя с места, целых 5 ящиков их. В частности, для коллекции, демонстрирующих превращение насекомых, я собирал яйца личинок и гусениц и выкармливал их, для чего у меня был устроен особый питомник, который я в шутку назвал "воспитательным домом". Лето 1903 года я целиком посвятил этой воспитательной деятельности.
Вообще же всякий естественнонаучный предмет: плод, семя, растение, животное, минерал, элемент и пр., который заслуживал интереса хоть в каком-нибудь отношении и который так или иначе оказывался в наших руках, складывался в наши кладовые, т. е. пустые или рабочие камеры, и хранился там впредь до того, как встретится в нем какая-нибудь надобность. В конце концов образовались запасы, хоть и весьма безалаберные, но довольно богатые. И когда, например, я делал коллекцию: "известь в природе и технике", сюда пошла даже клешня рака, как образец панцыря, состоящего главным образом из извести и эта клешня, конечно, хранилась в запасе на всякий случай.
Душою всего нашего коллекционирования был Лукашевич, как единственный человек с систематической естественнонаучной подготовкой, без содействия и помощи которого, особенно при первых шагах, мы едва ли бы ушли по этому пути далее простых чернорабочих.
Мне неизвестно, как удавалось доктору Безроднову ладить с жандармами. В последнее время его пребывания у нас, у него нередко прорывалось явное раздражение против этих профессиональных шпионов и сыщиков, да еще глубоко невежественных.
Социологу известно, что власть даже деспотическая легко переносится народом до тех пор, пока власть имеющие стоят выше подчиненных по своему интеллектуальному развитию и пока они не только не тормозят его на каждом шагу, а всячески поощряют. Тогда власть стоит впереди народа и так или иначе ведет его к общему и экономическому прогрессу.
Но престиж власти исчезает и революция начинается с того момента, как над умом и образованием во главе оказались командирами капралы и невежды. Из всех видов опеки самая несносная опека невежественная.
Мы всю жизнь провели там под гнетом такой власти, в состоянии постоянного, почти не прекращавшегося раздражения. И делалось смешно и грустно каждый раз, как приходилось рассуждать с каким-нибудь ротмистром о покупке книг, названия которых он даже произнести правильно не умеет. Тем не менее он имеет власть разрешить ее мне или запретить и иногда с большим самоуслаждением пишет на такой книге: "разреш". Я говорю: "смешно или грустно", потому что более естественные чувства негодования и возмущения, как слишком жгучие, успели уже притупиться за долгий период неизбывного порабощения.
Из всех этих чинов только Гангарт представлял в этом отношении некоторое исключение, и в его разговоре и даже в лице сквозили следы интеллигентности.
Мне неизвестно также, каким образом было поставлено официально дело наших сношений с Музеем. Что в департаменте об этом знали, это не подлежит сомнению. Но как они терпели такую рискованную и продолжительную операцию, понять не легко. Тем более, что это было в разгар студенческих волнений. Вероятно, доктор имел там хорошие связи и ему доверяли. Все же любопытно, что доверяли более или менее и нам, так как обойти доктора при его простоте не было ничего легче.
Но нужно сказать тут же, что у нас не было ни малейших побуждений воспользоваться Музеем, как средством для безнадзорных сношений с "волей". Не говоря о тех трудностях, какие лежали в самой организации Музея, нам совершенно неизвестной, мы так дорожили своими связями с ним и возможностью работать для него, что вовсе не хотели подвергать их какому бы то ни было риску. Да и что мы могли писать на "волю" или получать из Музея тайным образом? Мы так давно были отрезаны от мира, от друзей и знакомых, что возобновить сношения с ними путем тайной, краткой и отрывочной переписки, нам казалось почти невозможным.
Но как ни корректно относились мы к сношениям с Музеем, жандармы все более и более становились подозрительными. И хотя самая внимательная бдительность не могла дать в их руки ни малейших подтверждений для их подозрительности, от этого она только усиливалась: значит, дело ведется так тонко, что изловить обыкновенным путем не удается. Да и как тут изловить! Посылают, например, коллекцию насекомых: натыкано в дно сотни две букашек во что-то рыхлое, оклеенное бумагой; а что там под бумагой-то? Придется все разломать, чтоб удостовериться в этом. А как тут ломать? Скажут: вандалы, науки не уважаете! Нет, уж лучше подальше от таких тревожных и щекотливых передач!
Гангарт, организовавший сношения с Музеем, ушел от нас в тот же год (1897 г.). Его преемник Обух, вообще мало стеснявший нас, не обладал той самостоятельностью, какую проявлял его предшественник, и ни капли не сочувствовал никакому прогрессу, в чем и признавался нам открыто. При своей нерешительности и недалекости, он затруднялся только в выборе средств, какими удобнее было бы воспользоваться, чтобы прекратить несимпатичное ему дело.
Уже не раз делались к нам подходы - пресечь зло на "законном" основании. Дело в том, что на коллекции мы затрачивали казенные деньги, ассигнованные нам на материалы для работ и на ремонт мастерских. Деньги эти предназначались на наши нужды. На каком основании тратим их мы на нужды Музея?
Придирки делались уже не раз, но произвести строгий учет этим расходам было невозможно. Мы делаем коллекции лично для себя, для самообразования, из остаточных же материалов делаем для Музея. Да, собственно, для Музея-то мы ничего и не делаем, а делаем для доктора, который, как член управления, имеет официальное разрешение - заказывать нам вещи и получать от нас продукты наших трудов. А куда он затем их девает, это уж его дело. Ведь и сами жандармы не держат у себя все наши изделия, а часто снабжают ими своих приятелей.
Словом, благодаря некоторой софистике, именуемой дипломатией, мы отстаивали свои позиции довольно успешно вплоть до ухода доктора Безроднова.
С его уходом, мы уже предчувствовали, дело скоро пойдет насмарку. Были некоторые надежды на его преемника. Но подыскание ему преемника, как водится, затянулось. А когда он наконец нашелся, то оказался совершенно не пригодным для наших целей.
Продолжать же текущие дела с Музеем временно взял на себя наш смотритель, ротмистр Гудзь. Человек он был добрый и сам по себе вел бы дело с полной готовностью. Но он был труслив и робок, зависимость же его от начальника управления была ничем не ограниченная, и потому сразу же дело захромало. Не решаясь отказать прямо, он брал у нас коллекции, говорил, что отправил их в Музей, а сам складывал их в канцелярию, как в кладовую, и отправлял едва четвертую часть. И сверх того не раз предупреждал, чтобы мы сдавали как можно реже и делали как можно меньше.
Я, например, сдал ему разом 5 гербариев огородных растений как раз перед поездкой унтера в Петербург, и после поездки Гудзь на мой вопрос ответил, что все 5 гербариев он отправил. Унтер же, спрошенный отдельно, удостоверил, что в Музее он был, но туда ничего не возил.
При таких условиях продолжать работу далее было весьма рискованно и вовсе неинтересно. Быть может, через год я узнаю из печатного отчета, как узнавал ежегодно и прежде, что получено и что нет. А быть может, мне и отчета не дадут вовсе.
Наконец, как на главную причину тормоза, Гудзь откровенно намекал, говоря своеобразным языком, что у нас теперь "обменный персонал". Это было уже после привоза к нам Карповича. Оказывается, не только от нас уезжают люди, но и к нам приезжают. И значит, при таком "обмене" легко условиться с Музеем о всем, о чем угодно, и писать ему и получать от него самые конспиративные вещи.
Одновременно с коллекциями затормозилось и дело с книгами, о котором я еще не упоминал.
Когда наладились наши сношения с Музеем, мы стали получать оттуда вместе с коллекциями книги. Инициатива присылки книг принадлежала лицам, заведующим Музеем, и доктор взялся передать нам их на основании той же самой фикции, т. е. он имеет право делать нам заказ и, между прочим, давать свои книги для переплета. А сколько он их дает и откуда их берет, это уже не подлежало отчету.
Получивши первую партию, мы не преминули воспользоваться такой оказией и затем уже сами неоднократно обращались с просьбой о книгах, называя то определенное сочинение, то категорию знаний, по которой желали бы иметь что-нибудь новое, по выбору лиц, лучше нас осведомленных.
Больше всего нам хотелось, конечно, иметь журналы, особенно те, на официальное разрешение которых нельзя было рассчитывать, каковы тогдашние марксистские органы "Новое Слово", "Начало" и "Жизнь". Мы благодарны были и за все другие, потому что таким образом мы имели более свежие, чем нам купили бы жандармы за наш счет, и сверх того наши деньги при этом освобождались и могли быть употреблены на что-нибудь другое.
Кто именно был доброхотным дателем, снабжавшим нас книгами и журналами, тогда мы не знали. Доктор называл только М. И. Страхову, как заведующую Музеем, с которой он имеет дело и от которой получает книги. Но, кто бы нам ни доставлял их, мы одинаково были рады, получали их с особым удовольствием и тщательно вели список их под особой записью, не смешивая, книги, получаемые "из Музея", со всеми другими.
Большею частью все это были новые издания, недавно появившиеся на книжном рынке и обратившие на себя внимание читающей публики. Преобладали, конечно, с социальным содержанием, но были научные и из других областей ведения, как, напр.: "Технология металлов", "Электричество", "Жизнь пресных вод", "Жизнь животных" (Брэма) и пр.
Эти три года у нас были самые богатые духовной пищей. Мы были совершенно не в силах перечитать все, что к нам поступало, разбрасывались, хватались за все, желая ничего не опустить, особенно из литературных новинок, и делались от этого большими верхоглядами...
Присланные книги мы читали и затем переплетали перед возвратом.
Теперь, когда бразды перешли к Гудзю и мы стали сдавать ему книги, давно уже поступившие к нам и подлежавшие сдаче, он пришел к нам с жалобой на начальника управления, но, жалуясь, просил отнюдь не выдавать его! По его словам, Обух решительно не допускает, чтобы переплетный материал тратился на чужие книги. Заведовал тогда книжным делом я и постарался успокоить Гудзя, обещая, что все журналы мы будем только брошюровать, что очень дешево стоит, а книги сдавать недопереплетенными, т. е. без корок и, значит, почти, без всяких затрат. Ясно было, что под видом грошовой экономии хотят пресечь ненавистное им книжное дело. На руках у нас еще оставалось десятка два-три книг, но новых к нам уже не поступало, и мы догадывались, что их задерживает наша администрация.
В таком положении застала нас мартовская катастрофа 1902 г., о которой рассказать мне придется ниже. В ожидании ревизии Гудзь постарался уничтожить все следы наших законопреступных книжных занятий и наряду с прошлогодними газетами ("Россия", "Свет", "Новое Время") и журналами, которые были куплены нами и выданы нам из канцелярии, отобрал и то, что было прислано из Музея.
Сохранили мы тайно только несколько книг, и то в тех видах, чтобы со временем, при перемене веяний, иметь повод возобновить свои сношения с Музеем. Впоследствии, когда надежды на это рухнули, мы их просто вписали в каталог и внесли в нашу библиотеку. Тут были два тома Брэма, Лампрехт, Вебб, Кудрин и некоторые др.
Получение коллекций прекратилось несколько ранее, так как нового абонемента на 1901-1902 учебн. год мы уже сами не взяли, в виду того, что коллекции доставлялись неаккуратно и очень редко.
Задержанные же в канцелярии мои коллекции я постарался вытребовать при отъезде. Но так как самому мне нельзя было разыскивать эти коллекции в канцелярии, то я не уверен, все ли мне возвратили и не осталось ли там еще чего-нибудь, что впоследствии, при ликвидации шлиссельбургского жандармского управления, поделили промеж себя бывшие хозяева. Несомненно только, что после отъезда последнего тюремщика Яковлева к 1 июня этого года в помещении канцелярии ничего не осталось. Зато в руках бывшего писаря Сидорова оказались наши коллекции, о которых мы думали, что они отправлены в Музей.
В самом же Музее я имел возможность удостовериться, что там далеко не все получено, что было послано нами. Между прочим, совсем пропал где-то на пути дорогой поляризационный микроскоп, который был у нас в пользовании около 1 года и был сдан еще задолго до прекращения сношений.
Меж тем работы по составлению коллекций у нас не прекратились и после этого. Оставался тот же досуг, которого девать было некуда, оставалось много накопившихся материалов, приобретены были навыки и своего рода инерция в этом направлении. А потому, хоть и не с таким усердием, дело продолжалось, в слабой надежде, что все на свете переменчиво, и что "нет такого расписания движений, которое бы не менялось".
Упорнее всего старался В. Г. Иванов, которому осенью 1904 г. истекал срок и который имел надежду вывезти с собой все продукты своего труда. И действительно, он вывез с собой и сдал в тот же Музей до 20 ящиков коллекций по ботанике, энтомологии, минералогии и геологии.
Продолжал помаленьку работать и я. И когда объявили манифест 26 октября 1905 г., я вывез с собой до 30 ящиков, из коих 6 с насекомыми, 6 с гербариями, 5 с плодами и семенами и т. д. Из них я сдал в тот же Музей 1 колл. минералов, 4 гербария огородных растений и более 100 стеклянных пластинок по органографии цветка.
Остальные коллекции поступили в вольную Высшую школу (курсы П. Ф. Лесгафта).
Значительная часть накопившихся материалов, несколько коллекций, служивших справочниками, главным образом изделия Лукашевича, и много чучел, большею частью птиц, изготовленных им же, помещались все в особой камере, которая носила у нас тоже название музея. Жандармы же звали ее: "микроскопическая", как гласила надпись, прибитая ими над дверью. В былые времена там помещался микроскоп, материалы и реагенты для микроскопических работ, почему жандармы и приклеили к ней такое двусмысленное название.
Первые из посетителей, бывшие там в начале марта 1906 г., еще видели это учреждение, в котором у самой двери стоял скелет. Жандармы всегда гордились им и считали долгом всякого приезжего генерала завести сюда и похвалиться, точно и на них самих падали лучи знания, накопленного здесь нашими усилиями. Впоследствии от академии наук поступило ходатайство в департамент полиции о доставлении ей и нашей библиотеки и нашего музея. Но, конечно, ей вежливо отказали в этом.
Когда в июле 1904 г. нас посетил митрополит Антоний, он обратил внимание на наши коллекции и смотрел их у меня и у В. Иванова. Потом, в январе 1905 г., пользуясь данным разрешением писать ему, я описал кратко историю наших сношений с Музеем и просил его, не возьмет ли он на себя труд получать время от времени наши изделия для передачи в Музей, так как передавать лично ему, как было уже удостоверено опытом, не запрещалось.
По этому поводу, как я узнал от него впоследствии, он имел разговор с нашим полковником Яковлевым, и тот, конечно, наставил митрополита на "истинный" путь. Он заверил его, что никогда у нас никаких сношений с Музеем не было, никогда мы туда ничего не посылали, и что все это просто нам померещилось. Теперь русскому обществу хорошо известно, что все доклады жандармских полковников, даже официальные, дышат такою же правдивостью.
Понятно, что после этого я не получил от митрополита согласия.
Подвести итоги всему, что сделано нами для Музея, не представляет никаких затруднений. В отчетах Музея, ежегодно издающихся, наши приношения помещались под особой рубрикой: "Сверх того, различными лицами, сочувствующими деятельности Музея, приготовлено"... Чтобы дать точное представление о размерах наших трудов, я приведу полный список всего, что получено от нас в Музее за 4 отчетных года. К сожалению, он не обнимает всего, что сделано было нами, так как многие наши коллекции, как я упоминал выше, до Музея не дошли.
Для наглядности, я сгруппировал коллекции по научным предметам.
Огородных гербариев - 14
Систематических гербариев - 21
(из них один в 470 видов).
Гербариев по органографии - 7
" бесцветковых растений - 10
Коллекций плодов и семян - 4
Пластинок по органографии цветка - 141
Школьных коллекций по минералогии - 4
Коллекций горных пород - 6
" уральских камней - 1
" камней с Везувия - 1
" руд - 2
" металлов - 2
" руд и металлов - 2
" "скала твердости" - 6
" "гранит и составные части" - 17
" "гранит и продукты разложения" - 4
Школьных коллекций по энтомологии - 11
(в 22 ящиках).
Коллекций птичьих лап - 5
"Известь в природе и технике" - 1
Добывание азота и водорода - 1
Производство из асбеста - 1
Коллекция промышленных карт по России - 1
Столярные и картонажные работы.
Ящиков к физическим приборам - 55
" по палеонтологии и пр. - 25
Коробок для камней - 72
Папок для гербариев и пр. - 25
Висячих картин с палками - 60
(готовых наклеено на коленкор).
Сюда не вошли названные выше коллекции мои и В. Иванова, которые мы вывезли с собой при выходе из Шлиссельбурга.
Подвижной Музей в настоящее время богат всякими учебными пособиями, и наши изделия в нем тонут, как капля в море среди множества других, размещенных там по естественным отделам. Притом большинство наших работ не хранится в Музее, а разослано им по всей России в школы и другие учреждения образовательного характера. И учащиеся по ним и посетители Музея, рассматривающие наши скромные изделия, совсем не подозревают, что они созданы людьми, за которыми тогда старались упрочить репутацию страшных злодеев, и в таком месте, вокруг которого 20 лет витали только "безумие и ужас".
А между тем, если бы заточившие нас власти не заботились так много о нашей репутации и об атмосфере, которой следует окружать нас, а спокойно легализировали наше сотрудничество этому ли Музею или аналогичным ему учреждениям, то этим они доказали бы только свою политическую мудрость. Они спрятали в тюрьму непочатый запас духовных сил и не пожелали утилизировать его на какое-нибудь общекультурное дело, хранителями и руководителями которого они себя провозглашают.
Как общее правило, всюду в тюрьмах разрешаются работы и всюду изделия вывозятся на рынок или раздаются в виде подарков посетителям, дамам-патронессам и пр. Наши вклады в Музей не выходили из рамок общепринятых тюремных отношений. А если при этом бывшие революционеры, вместо того, чтобы распространять тлетворные идеи, распространяют идеи о составных частях гранита и продуктах его разрушения, то этому, с их точки зрения, можно бы только радоваться.
И тем не менее правительство пресечений и предупреждений, даже и после доказанной нами корректности, сочло нужным совсем прекратить такой разумный и плодотворный труд, который давал хоть некоторое содержание нашей бессмысленной и бесцельной жизни.
Только в апреле 1917 г., после настоящей революции, я получил возможность показать и широкой публике плоды этих трудов на выставке, которая специально для этого была устроена мною в помещении курсов Побединского.
Лично я всем своим естественнонаучным образованием обязан Музею, его коллекциям и работам для него. Мы жили в тесном застенке, где виден только клочок неба, ходили по земле, пространство которой исчислялось шагами и квадратными аршинами. Ни водных источников, ни лугов, ни лесов у нас не было. Ни животных, ни растений, ни минералов в достаточном количестве, ни тем более - химических веществ. Учебники были. Но читать их, не видя ни одного образца в натуре,- этого даже отжившие преподаватели в школах теперь не решаются делать.
И вот появляются у нас в изобилии чучела птиц, животные озер и морей, пресмыкающиеся, насекомые, флора лесов и полей, многочисленные окаменелости - остатки животных и растительных форм давно прошедших времен, и наконец камни и камни, в таком множестве, точно мы совершали экскурсии по всем горам земного шара и изучали самолично строение земной коры во всех подробностях.
"Диорит и диабаз, синит и габбро, филлит и геллефлинта" и все подобные названия, которые так дико звучат в ушах непосвященных и составляют пустой звук для всякого, читающего петрографию страны, тотчас воплощаются в живые образы, как только познакомишься с образцами пород, носящих такие странные названия, и хоть отчасти уразумеешь их природу и способ происхождения.
Мои знания тотчас и ощутительно расширяются. И Урал, и Альпы, и Карпаты, и Кавказ для меня уж не просто горы, т. е. каменистые выпуклости земного шара, а хребты из разнообразных пород, образцы которых я знаю и живо представляю залегающими на местах в огромных толщах. Мне известна уже структура их. Нигде не был я дальше своего "Шлюшина", но горизонт свой расширил настолько, точно и мне доступны были созерцания горных, массивов, которые так влекут к себе своей необыкновенной внешностью и простых туристов и любознательных путешественников.
Потом, когда я увидал в Финляндии камни на местах их залегания, натура все-таки превзошла мое воображение. И мне казалось очень странным видеть в огромных массах те образцы, которые я привык рассматривать не иначе, как в форме щебня, причем некоторыми породами мы так дорожили, что дробили их точно сахар в сахарницу.
Чтобы ознакомиться как следует с присланной из Музея коллекцией, которая лежала у нас всегда не менее недели, приходилось тотчас же браться за учебники и справочники, лежавшие до этого без нужды и употребления. Наука бралась, правда, не целиком, а в отрывках. Но эти отрывки связывались потом, по мере накопления, общею связью и давали наглядное и простое освещение предмету, который без того оставался бы мертвым и совсем не интересным. Затем, работая по составлению коллекций из разных наук и разных отделов, мне приходилось постоянно воспроизводить и комбинировать заново знания, которые были еще так недавно совершенно чуждыми и недоступными, отчего они сами собой прояснялись и укладывались в си-стему. Человек я был уже не молодой. Память, когда-то твердая и быстрая, значительно ослабела от тюремного режима, повторять, поэтому, приходилось помногу. Но времени для этого было достаточно. А работы по составлению коллекций тем и хороши, что они заставляли постоянно воспроизводить научную систематику и терминологию, которая от повторений прочно усваивалась. Теперь мир для меня уже не та мертвая пустыня, в которой глаз профана не видит ничего кроме простых красок, иногда в сочетании дающих эстетические формы. Теперь он - живой организм, где все находится в строгом взаимном сцеплении, где нет ничего ничтожного или неважного, где все полно интереса и движения, и где любознательный ум чувствует себя совершенно подавленным сложностью, разнообразием и изяществом строения, как в целом, так и во множестве деталей, от грубых и доступных глазу до самых тончайших и микроскопических.
Словом, краткий эпизод сношений с Музеем остается в моей памяти самым благодарным временем из всей продолжительной жизни в Шлиссельбурге. Музей дал нам не только возможность посвятить несколько лет, праздных и бездельных, осмысленному и полезному труду, но и доставил массу знаний, которых помимо его добыть нам было решительно негде. И следует ли прибавлять, что как у меня, так и у большинства моих товарищей навсегда сохранится чувство самой искренней признательности как к доктору Безроднову, так и к тем из заведующих Музеем, кто с полною готовностью и отзывчивостью доставлял нам эти научные развлечения и интеллектуальные занятия.
Последствием этих музейных занятий явилась целая моя книга под заглавием: "Что делать народному учителю" (изд. 1919 г.), в которой приведены снимки с моих работ в Шлиссельбурге.
Habent sua fata libelli (И у книг есть своя судьба).
Я выделил в особую главу нашу духовную пищу. В начале я уже называл несколько книг, читанных мною в первый год заточения, и тем дал уже читателю некоторое понятие о характере нашей умственной пищи. С течением времени она разнообразилась все больше и больше. Сам я, конечно, не стоял на высоте всех знаний и не мог перечесть всего, что находилось в нашем распоряжении. Поэтому мне необходимо сойти здесь с личной почвы для того, чтобы ознакомить читателя полнее с нашей сокровищницей знания и, можно сказать, с главным жизненным нервом, который поддерживал в нас душу живу и охранял нас от окончательного душевного разложения.
На первых порах, когда весь день, за исключением 2-х часов прогулки, проводился в камере, читалось особенно много. Запас книг был небольшой, и число нечитанных быстро сокращалось.
Поэтому при каждом визите кого-нибудь из Петербурга, если посетитель расположен был принимать наши заявления, мы неопустительно напоминали ему о присылке книг. Заявления эти делались разно. Одни просили прислать "что-нибудь по истории", "что-нибудь по естествознанию". Другие называли прямо тех или других авторов, которых знали по старой памяти. Если генерал был в духе и не пьян, или плотно и приятно позавтракал перед визитом, он относился внимательно к нашим заявлениям и приказывал своему адъютанту тут же записать их. Затем мы ждали приблизительно с полгода результатов и обыкновенно на одну из пяти просьб получали то или другое удовлетворение.
В первый же год моей жизни посетил нас генерал Шебеко, товарищ министра, заведующий полицией, только что назначенный на место известного своей жестокостью Оржевского, которого прогнали в Вильну после нашего, процесса. Со мной и Лукашевичем Шебеко был тогда необыкновенно любезен.
Товарищи острили по этому поводу, что он нам обязан повышением и потому старался выразить нам признательность за нашу услугу.
С предупредительной улыбкой он спрашивал у меня, не могу ли я сделать какого-нибудь заявления. И когда я сказал, что мне желательно было бы получить Полный Свод законов, он даже просиял от удовольствия, точно я польстил ему этой просьбой.
- Помилуйте,- ответил он,- у нас там они даром валяются! Пришлем, непременно пришлем!
И приказал адъютанту записать.
Но за все 18 лет я так и не добился этого Свода, хотя еще раза два повторял эту просьбу разным лицам. Очевидно, им совсем не хотелось, чтоб мы вычитали там что-нибудь насчет своих "правов" и затем цитатами оттуда повергали в смущение своих высоких посетителей. Это девственное неведение законов систематически поддерживалось в наших душах вплоть до последнего года, вопреки явному требованию, что никто не должен отговариваться их неведением. Зато любопытно было слышать, когда местное начальство называло законом тот или другой § своей инструкции.
Когда в 1903 году вышло новое уложение о наказаниях, мы стали просить свою администрацию купить нам его. Смотритель (Правоторов) обещал, будучи в Петербурге, спросить разрешения у директора, которым был тогда Лопухин, юрист, но, очевидно, своеобразный поборник юридических знаний. По словам Правоторова, беседа его с директором на этот счет была кратка, но вполне ясна.
- Заключенные говорят, что вышло новое уложение, и просят купить его им.
- Да, вышло. Вот оно лежит (и показал экземпляр его). Но оно к ним не относится, а потому и читать его им нет надобности.
Эта аргументация была особенно замечательна тем, что в скором времени это уложение применено было именно к одним политическим преступлениям и, значит, должно бы относиться только к нам и никому другому.
После падения Плеве нам все-таки, наконец, купили его.
Однако эта охрана нас от язвы законности была совер-шенно излишней. У нас все-таки были в библиотеке и старое уложение, и устав о ссыльных, и судебные уставы, полученные нами помимо департамента. Из них мы могли вычитать сколько угодно опасных цитат. Да более откровенные чины и не смущались этим, а прямо заявляли: "к этой тюрьме никакие законы не относятся".
И действительно, наивно было рассуждать о законности в тюрьме, где ровно 10 л. просидел на каторжном положении поручик М. Ф. Лаговский, который посажен был туда без всякого суда и следствия и который нес совершенно одинаковую участь с лицами, приговоренными по суду к бессрочным каторжным работам.
Пока книги присылались нам из департамента натурой, мы всецело зависели от его усмотрения, и тогда наши книжные хлопоты имели характер лотереи: авось вытащишь выигрышный билет и тебе пришлют как раз то, чего ты хотел и что требуется тебе настоятельно по ходу твоих занятий. А не пришлют, так похорони свои умственные запросы и стремления, как ты похоронил и все остальное.
Но когда, с 1897 г., нам ассигновали определенную ежегодную сумму на выписку книг (именно 140 р.), наше положение при этом улучшилось очень мало. Местный полковник либо разрешал своею властью покупать все, что мы закажем, либо нет, смотря по веянию в высших сферах. Но чаще всего наш список книг, которые мы хотели бы купить на ассигнованные деньги, отправлялся в департамент. Там он валялся не менее полугода и возвращался к нам с урезками, в которых никакой проницательный ум не мог усмотреть ни системы ни оснований. Запрещенные нынче книги мы нарочно записывали снова на будущий год и получали разрешение. Это полное отсутствие руководящей мысли при запрещении и разрешении было очевидно даже для наших жандармов, которые в книгах вообще были столько же сведущи, как и в китайском языке. Спросишь, бывало, офицера, заведующего покупкой книг:
- Ну, скажите, пожалуйста, почему запретили мне географию России под заглавием: "Полное географическое описание нашего отечества, под ред. Семенова"?
- А вы,- отвечает он хладнокровно,- напишите ее опять в следующий раз, и тогда получите разрешение.
Даже Гефдинг, "Очерки психологии", был запрещен однажды.
Всякий, у кого только бывал обыск,- а у кого-то теперь он не бывал?- знает из практики, до чего невежественны в книжных вещах полицейские и жандармские агенты, ищущие в вашей библиотеке чего-нибудь предосудительного. Посылая в департамент свои списки, мы имели неоднократно случай вывести убеждение, что их командиры, заседающие в департаменте, не менее невежественны.
Когда ваши духовные интересы находятся в руках бурбона, облеченного неограниченною властью, высоко о себе думающего и в то же время круглого невежды, вы замечаете это на каждом шагу, потому что самоуверенный бурбон постоянно попадает впросак. Если бы вы могли удовлетворять свои духовные запросы иными путями, независимо от него, то это зрелище своим глубоким комизмом доставило бы вам много развлечения. Но мы были всецело в их руках, постоянно чувствовали грубое прикосновение к невиннейшим интеллектуальным интересам, и потому нам было не до смеху.
Стоит ли прибавлять, что область социальных наук пользовалась особым вниманием наших властей, и что большая часть их запрещений обрушивалась именно в эту сторону. Тут запрещались книги исключительно за то, что в своем заглавии содержали термин "социальный". Никакому, напр., даже департаментскому невежде не пришло бы в голову запрещать нам Историю древнего Рима. Но когда вышла в свет социальная история древнего Рима и мы выписали ее, понятно, нам запретили.
Это дало повод Г. А. Лопатину как-то предложить нам - изгнать из наших списков раз навсегда термин "социальный", а писать вместо него "салициловый".
Он же неоднократно пикировался по этому поводу с департаментскими чиновниками, когда в письмах к своему брату красочно описывал их безграмотность, бесстыдство и наглость. Письма, конечно, читались в Петербурге и возвращались ему обратно, и его уведомляли, что такое письмо отправлено быть не может и что его нужно переделать.
Но курица по зернышку клюет да сыта бывает, говорит пословица. И несмотря на все эти препоны, у нас понакопилось много хороших книг. Все, что ни попадало к нам, оставалось у нас и составляло вклад в нашу библиотеку. Помаленьку, из года в год, она расширялась, и к концу нашей жизни в ней считалось не менее 3.000 томов.
Для того, чтобы составить такую библиотеку, нужно было знать названия книг и вообще стоять до некоторой степени на уровне современных знаний в любой отрасли наук.
Чтобы постоянно следить за книжными новинками, мы подписались и затем выписывали много лет подряд "Известия книжных магазинов Вольфа", которые давали нам почти тотчас после выхода и давали даже в такие времена, когда запрещены были всякие журналы, кроме строго научных.
Мы постоянно избегали вторжения в нашу библиотеку какого-нибудь поборника помрачения, который мог бы приказать изъять лишние книги, увидавши, как много их накопилось, и потому мы в последнее время стали всячески сжимать каталог, ведение которого находилось всецело в наших руках. С этою целью автора с многотомными и многоразличными сочинениями мы записывали обязательно под одним номером. Так, под одним номером стояли сочинения Спенсера, Милля, Маколея, Кареева, Золя, Дюма, Мопассана, Диккенса, М. Твэна, Шекспира и др. Точно также журналы разных лет, но одного названия, числились под одним номером.
И все-таки у нас было свыше 2000 номеров. Отдел изящной литературы, в первые годы решительно не разрешавшейся нам, был особенно богат. Почти все выдающиеся заграничные романисты были в полном собрании и часто на двух языках. Русских было мало. Но их легко было достать из канцелярии, откуда нам давали даже Горького, правда, после многократных просьб и заявлений. Отказы всегда аргументировались тем, что Горького не любят в департаменте.
Каталог трудами Стародворского в 1902 г. был разбит на много отделов, и в каждом у нас можно было найти кое-что достойное внимания. Там были: лингвистика, медицина, физика и математика, зоология, ботаника, геология, анатомия и физиология, история, юридические науки, статистика, беллетристика, путешествия и пр. Человеку с универсальным, хотя и дилетантским интересом жаловаться особенно не приходилось.
К сожалению, это богатство образовалось для нас довольно поздно. Силы значительно ослабели. Интерес к знанию, безжизненному и непродуктивному, постепенно охладевал. И то, что в молодые годы схватывалось и усваивалось в месяцы, теперь приходилось изучать годы.
П. В. Карпович, первый свежий человек, появившийся у нас после долгого застоя, выразил резкое порицание составу нашей библиотеки. Для него, искавшего ответов почти исключительно на современные запросы общественной жизни, наша библиотека давала слишком мало. Он только что оторвался от богатых книгохранилищ Европы и не переживал нашего прежнего убожества.
Известное дело: другая точка зрения,- другие и суждения.
Опасения же наши насчет изъятий и сокращений из нашей библиотеки имели под собой серьезные основания.
В 1889 г. П. Н. Дурново, бывший у нас с визитом усмотрел у кого-то в камере "Историю французской революции" Кинэ и полюбопытствовал заглянуть в наш каталог. Там было десятка два названий, которые ему очень не понравились, почти исключительно из книг, привезенных с собой в тюрьму некоторыми из товарищей. Ранее этого их разрешено было внести в нашу библиотеку, теперь же он приказал их изъять.
Так как книги тогда были единственным содержанием нашей жизни, то почти все мы были буквально потрясены этим бессмысленным распоряжением. Нам казалось это началом возврата к старому, когда кроме "духовно-нравственных" книг не давали никаких и когда люди готовы были идти на всякую крайность, вплоть до самоубийства, лишь бы избавить себя от бессмысленного прозябания, ведущего к идиотству либо к сумасшествию.
"Нет, лучше смерть, чем это", - думалось теперь почти каждому.
Положение казалось настолько серьезным и внушающим опасения, настроение наше было так тревожно и безнадежно, что почти без всяких соглашений, делать которые тогда было невозможно при нашей изолированности, решено было выразить протест единственным доступным тюрьме способом- голодовкой.
Как ни бессмысленным кажется для многих этот самоубийственный способ делать неприятности своему врагу своим боком, он имеет за себя много резонов. Я самый факт его частой повторяемости в наши дни во всех тюрьмах служит лучшим аргументом в пользу голодовки.
Чтобы судить о ней правильно, нужно принять во внимание те импульсы, под какими складывается решимость прибегнуть к ней. Обыкновенно она является результатом не холодного обдуманного вывода, а какого-нибудь сильного аффекта, назревавшего постепенно в тюремном положении или возникшего сразу, по случайной причине, как это было у нас. Следовательно, к суждению о ней не приложимы доводы рассудка людей, не бывавших в подобном положении. Но помимо этого голодовка имеет за себя и объективное основание, потому что она воздействует на людей, от усмотрения которых всецело зависит устранить или не устранить причину голодовки. Во многих случаях, где причина голодовки лежит в простой и даже незаконной небрежности, она дает лишний стимул для тех лиц, которые ведают судьбами людей, но совершенно не думают о них.
А самое главное,- она, как и всякий ненормальный и выходящий из ряда вон прием, чревата всякими неожиданностями. Благодаря этому местная администрация, которая присутствует при ходе этой драмы, теряет уверенность в завтрашнем дне. Для нее, как для всех вообще чиновников, дороже всего эта именно уве