ренность и это отсутствие опасений. А тут вдруг ей приходится 5, 6, 7, 8, 9 дней из минуты в минуту переживать под этой гнетущей мыслью и постоянно тревожить себя вопросом: а как-то посмотрит высшее начальство, которое обыкновенно с важностью отмалчивается как на самую голодовку, так и на могущие произойти из нее неожиданности. Особенно там, где голодовка служит протестом против грубого или беззаконного содержания, она наилучше ведет к цели, как это уже доказано многими тяжкими опытами.
Девять жутких дней провели и мы среди разнообразных ощущений, сопровождающих муки голода. Девять длинных дней, из часу в час, из минуты в минуту мы переживали сложные и мучительные чувства, наедине с самими собой, ничем не занятые и не отвлекаемые от болезненного самосозерцания. Чтобы не изменить тона объективного рассказчика, я не внесу и в этот драматический эпизод лирических нот. Физиология давно и совершенно точно описала процесс голодания и все связанные с ним психические явления. К этому я не прибавил бы здесь ни одной детали.
Последние дни все голодающие лежали почти без движения, как больные. Пищу перестали ставить мне, как и другим, с первого же дня, как только я отказался от нее и сказал вахмистру, что все равно буду выливать ее в ватерклозет. Но в те же часы ее приносили ежедневно в тюрьму для тех, кто не участвовал в протесте. А их было всего четверо.
На 8-й, кажется, день Буцинский, и без того наполовину больной, окончательно свалился. Доктор зашел к нему и сказал, что ничем не может помочь, пока больной сам намеренно изводит себя. В то же время Стародворский вскрыл себе гвоздем артерию на руке с целью самоубийства и выпустил несколько стаканов крови, но был вовремя усмотрен.
Выходило, таким образом, что мы, более крепкие, спекулируем на жизнь более слабых или более порывистых. Не все подумали об этом заранее. Но когда такая перспектива стала воочию перед глазами всех на самом пороге роковой развязки, от нее быстро отшатнулись. Тем более, что настроение после 9-ти-дневного голодания было, очевидно, не то, которое было ранее.
Из нашего угла, где были самые немощные, Буцинский и Морозов, вышло на 9-й день предложение об окончании протеста, и голодовку прекратили.
Только Вера Николаевна да Юрковский голодали еще лишних два дня, пока не сдались на просьбы товарищей.
Как часто бывает, непосредственных результатов голодовка не принесла никаких. Разве только расшатала окончательно здоровье Буцинского, который затем недолго протянул. Но бесследно она не прошла. И как одно из звеньев в ряду причин, подкапывавших суровые тюремные порядки, она сыграла свою роль. Возвратов к старому в книжном деле не было, и никогда больше не повторялось в нашей жизни это вторжение в библиотеку с целью производить в ней сокращения.
И это несмотря на то, что в ней накопилось, без ведома департамента, немало книг, которые были бы выброшены оттуда без всякого милосердия любым ретивым охранителем. Несколько книг были записаны даже в каталоге не под своим заглавием.
Отобранные же книги мы получили полностью года через 3 от Пахаловича, который принес их из канцелярии, где все это время они лежали неприкосновенными и, разумеется, без всякого употребления.
Зачем, спрашивается, нужно было кому-то проделать над живыми людьми этот жестокий эксперимент?
Как и во всей русской жизни, руководимой исключительно взглядом начальства, у нас этот взгляд особенно рельефно отражался на библиотечном деле. Чего не разрешал один директор, то разрешал другой, его преемник. Продукт его разрешения, книга, раз данная, лежала неприкосновенною в библиотеке. Ее всегда можно было взять и читать вторично, даже третично. Она не теряла своей ценности сразу. Всякий новый бурбон, запрещавший купить новые книги вроде имеющихся у нас, не касался того, что уже было куплено. Если бы он каждый раз перебирал библиотеку сообразно своим вкусам, нам житья не было бы.
Не то с журналами. Старые прочитанные журналы не могли возбуждать никакого интереса. Нам нужны были новые. И запрещение, касающееся их, обрушивалось на нас всею тяжестью и создавало такую атмосферу лишения, величины которого, может быть, не представлял себе ясно и сам запретитель. Даже митрополит, вообще сдержанный и несклонный выражать осуждение по адресу начальства, при посещении нас в июле 1904 г. назвал запрещение нам журналов бесцельной жестокостью.
Первый свежий журнал нам дали, должно быть, в 1890 г. Этот, с позволения сказать, журнал был "Паломник", и прислал нам его священник по моей личной просьбе.
Как ни мизерно его содержание и как ни мало оно соответствует нашему мировоззрению, но его читали все поголовно. До такой степени сильно было желание видеть бумагу, недавно вышедшую из типографии, в тщетной надежде найти там какие-нибудь отголоски общественной жизни. Отголоски эти, правда, находили или, точнее, извлекали оттуда путем умозаключений. И, начитавшись такого журнала за целый год, люди экспансивные спешили сделать обобщение:
- Ну, и ханжество же разлито всюду по России!
У каждого, очевидно, сильна была потребность быть сыном своего времени, а не исторической категорией, витавшей умом в жизни всех народов и всех времен. Поэтому самое изображение года 1890, доселе нигде больше невиданное в печати, было уже приятно. Это было как бы ниточкой, которая привязывала нас к современности и давала приятную иллюзию, что мы живем вровень со своим веком и как будто участвуем в его жизни, созерцая то, что он печатает теперь о себе.
Вместе с этим ослаблялось одно из самых тяжелых чувств - чувство насильственного отчуждения от всей культурной и социальной жизни человечества.
Это была первая ласточка. Весны она еще не делала, но за нею со временем прилетели другие. В 1892 г. мы уже имели разные иллюстрированные журналы за прошлый год. И сколько же их было тогда! "Нива", "Звезда", "Север", "Исторический Вестник", "Живописное Обозрение", "Природа и Люди", "Родина", "Луч", "Разведчик", даже "Будильник" или "Стрекоза" и др. в этаком роде. Из департамента прислали нам серию "Нив" лет за 5-6. Остальные журналы собирались тут же от служащих. Часть выписывалась в канцелярию.
И от служащих и из канцелярии их давали нам якобы в переплет: переплетная мастерская в это время была в полном ходу, и несколько лиц работали там почти непрерывно. Гангарт получил формальное разрешение давать нам все иллюстрированные журналы, кажется, уже потом, после того, как такая выдача их в переплетную вошла в обычай.
Журналы давали в начале января разом за весь прошлый год. И при таком обилии их, да при страстном желании найти в них как можно больше интересного, мы поглощали массу дребедени и тратили на просмотр их ужасно много времени. Должно быть, после этого мы становились значительно глупее. Чтение серьезное отошло уже на задний план, а такие, с позво-ления сказать, органы, которых ни при каких других обстоятельствах не стал бы в руки брать, здесь не только брал, но и читал, так как соблазнялся их современной свежестью.
Думалось, что все, что ново, то и есть последнее слово. К тому же, о чем бы там ни говорилось, все это были отголоски жизни, которая дразнила нас своей недоступностью, своей неизвестностью и своей новизной.
На первых порах дали, может быть, не все названные журналы. Пока их было мало, старался следить за всеми ими. Но в конце концов наплыв их был так велик, что скоро последовало пресыщение. Ведь всякому унтеру и даже родственнику унтера хотелось переплесть их на даровщинку! А потому некоторые поступали прямо в переплетную, и их просматривали разве только те, кто работал над ними.
И только после, иногда через год, я узнавал из отчета всю бездну премудрости, изливавшейся над нами в виде этой "периодической печати".
Позднее, когда мы стали работать за плату, а охотников сидеть в переплетной больше не было, эта бездна значительно сократилась. Мы стали брать приносимое уже по выбору.
Как только совершился этот наплыв, почувствовалась надобность в особом должностном лице, которое ведало бы прием и сдачу этого литературного материала, а главное, распределение его между жаждущими читать.
Сделать это было нелегко, потому что всякому хотелось снять сливки как можно скорее и, значит, читать раньше всех. Поэтому на те журналы, где хроника была содержательнее, спрос был со всех сторон. Устроить же частый обмен в тюрьме, не переставшей еще быть одиночною, было совсем не легко.
И чтобы сделать это, наш библиотекарь превратился в "начальника движения", который пускал журналы в ход, регулировал его, следил за правильностью и при малейшем уклонении направлял их опять на должный путь.
Для этого выработался практикой такой прием.
Предварительно библиотекарь спрашивал всех посредством подписного листа, содержащего список выданных ему смотрителем журналов: кто какой журнал желает читать ранее и на сколько времени думает брать.
Положим, одни хотели читать прежде "Север", другие "Звезду", третьи "Живописное Обозрение", всего, значит, в сложности около 150 номеров, и большинство склонялось одолевать по 5 номеров в день.
Тогда библиотекарь расчленяет всех своих клиентов на группы, сообразно их желаниям, журнал тоже разбивается на пучки или ежедневные порции, положим, в пять номеров, каждая порция заключается в особую папку, на которой наклеивается список читателей по порядку, определенному жребием (т. н. маршрут), и первая папка каждого из 3-х журналов сдается вахмистру для раздачи по номерам, так как в официальных сношениях мы именовались не фамилиями, а номерами. На другой день он выпускает вторые папки (с NoNo 6-10), на третий - третьи (NoNo 11-15) и т. д. Если нас 21 чел., то на 7-й день в движении будет уже 21 папка.
Каждый, прочитавши свою порцию, отправляет ее далее по маршруту через вахмистра, для чего в папку вкладывает билетик с номером лица, следующего за ним. По этим номерам дежурные и разносили папки, обыкновенно во время раздачи утреннего чая.
Но нередко случалось, что дежурный ошибется и передаст папку не тому адресату, прочитавши, напр., ошибочно 11 вместо 17. Меж тем истинный адресат, не получая должного, бьет тревогу и требует свою пропажу у библиотекаря. Тот пускается на поиски, но делать это может только стуком, потому что в первое время никакой другой способ опроса не допускался. Стук не всякий услышит или не всякий поймет, папки поэтому не оказывается, и библиотекарь теряется в догадках, куда она могла пропасть. Благодаря же рассеянности некоторых, она залеживалась иногда у них по нескольку дней.
В свою очередь, нарушение единичное могло повести за собой путаницу в дальнейшем движении, распутывать которую становилось еще труднее. Нервные люди при этом нервничали, горячились, обвиняли и правого и виноватого. И так как для многих такая литература составляла почти весь насущный интерес, то эти мелочи страшно преувеличивались, разрастались и задавали иногда тон всей нашей обыденной жизни.
Но если нарушений не было и все шло правильно, то каждый получал свою порцию, иногда две, даже три, если журналов в ходу было много. Получалась непрерывная цепь, которая, как и всякий круговорот, затягивала человека и давала ему иллюзию обязанности - прочесть ежедневно положенное, несмотря ни на какие случайные увлечения ремесленными либо огородными работами.
Приходишь иногда после какой-нибудь тяжелой работы, весь изломанный, в грязи и поту. Но вместо отдыха сначала проглоти свою порцию духовной пищи, иначе ты, наверное, никогда не вернешь ее к себе и будешь думать, что там-то ты и пропустил самое интересное.
Министр внутренних дел Горемыкин, после своего визита в 1896 г., разрешил нам все журналы без исключения за прошлый год, независимо от их иллюстрированности. И мы стали покупать "Вестник Европы", "Мир Божий", "Русское Богатство", "Revue des Revues", "Review of Reviews", "Научное Обозрение", "Хозяин". Последние два, впрочем, были разрешены и раньше, как научные и технические.
Гангарт давно уже выписывал для нас "Ремесленную Газету", чертежи и рисунки которой много помогли нам в развитии столярных и токарных вкусов и навыков. Давал он ее нам, не считаясь со временем и циркулярами, прямо по мере выхода. А когда это упрочилось, мы выпросили у него и "Ниву" на тех же основаниях и читали ее всегда из недели в неделю до марта 1902 г., т. е. почти 10 лет подряд. Давал он ее свободно потому, что в ней почти не было хроники, ради которой и делались эти сроковые ограничения.
Далее, сам департамент по нашей просьбе присылал, начиная с 1894 г., "Вестник Финансов", по полугодию или по третям, нарушая, таким образом, самолично то предписание о прошлом годе, которое он давал.
Пример был заразителен, и потому местная администрация не особенно была строга насчет годичного возраста журналов и стала давать сначала "Хозяин" и "Научное Обозрение", а затем и другие все в более и более свежих выпусках.
Департамент же разрешил нам в 1898 году выписать еженедельное издание "Times'a" и таким образом окончательно сгладил разницу между журналом и газетой. В виду этого Обух беспрепятственно выдал в 1900 году 1-го января "Новое Время" за прошлый год, правда; в разрозненном виде, но все же в большом количестве номеров. Если же прибавить сюда периодические издания, которые мы стали получать через доктора Безроднова из Подвижного Музея учебных пособий ("Начало", "Жизнь", "Новое Слово", "Образование"), то можно сказать, что в отношении периодической печати в последнее время мы были обставлены недурно и период 1898-1901 г. г. нужно назвать "эпохой просвещения" в нашем мертвом и замкнутом мире. Недоставало только свежей газеты, да и то год или два получался "Сын Отечества" (1899-1900), не считая еще газеты-журнала "С.-Петербург", которая сама себя называла самой маленькой газетой.
Эти газеты, равно как и "Times", постепенно стали выдавать нам по мере их выхода, после разных хлопот и настойчивых притязаний с нашей стороны.
Одновременно с этими послаблениями насчет современных сведений в печати, окружающие нас унтера перестали держать язык за зубами и помаленьку втянулись в откровенные беседы с нами, как на темы из местной жизни, так и на общественные.
Свою администрацию они всегда ценили по достоинству и посвящали нас во все детали их финансовых операций (с ремонтом, поставками и пр.), не стесняясь в наименовании таких операций обычным уголовным термином: воры. Особенно, когда настала бурская война и сочувствие бурам невольно сблизило нас, мы нередко читали с ними на коридоре Сарая как свою газету, так и ту, которую они приносили с собой. За чтением следовало обсуждение и прения.
Но каждый раз, как мы старались подчеркнуть выгоды английского способа правления сравнительно с русским, они стыдливо опускали глаза в землю. Изредка только какой-нибудь ретивый из них, увлекшись перечислением неправд, чинимых русскими властями, неожиданно восклицал:
- Бить их надо, таких сяких!
Мы смеялись, но видели, что это только "пленной мысли раздраженье", и что после этой вспышки увлекшийся жандарм может сам на себя донести со слезами раскаяния.
Их "политическую зрелость" я лучше всего охарактеризую, рассказавши свою беседу с одним таким велеречивым хулителем русских порядков. В Шлиссельбурге только что ввели казенную продажу водки, и он ругал эту водку, как только мог.
Я возражал, начитавшись "Вестника Финансов", где ее превозносили выше небес. При этом я рассказал описанную там экспертизу, когда десяток сведущих винопийц перепробовали в департаменте неокладных сборов водки всех русских заводов и единогласно вынесли резолюцию, что лучше казенной водки нет. Унтер спокойно выслушал и еще спокойнее сказал:
- Да если бы меня пригласили туда, то и я сказал бы, что лучше казенной нет.
На мое удивление и вопрос: "почему?" - он столь же невозмутимо ответил, как бы удивляясь моей наивности:
- Да ведь за это чины и ордена дают!
Начитавшись только что полученных журналов, наша публика стремилась в "клуб", чтобы облегчить себя от излишнего бремени. Один читал одно, другой другое, иной читал чересчур бегло и в голове у него не осталось отчетливых воспоминаний. Начинается порывистый обмен "новостей": А слышали?.. А читали?.. А заметили?.. А не пропустили?.. и т. д.
Если слышали или читали все собеседники, оказывается иногда, что кто-нибудь не дочитал или понял неправильно. Загорается спор, идет проверка друг друга и затем неизбежное пари: уверяю, что там так сказано... Другой уверяет, что сказано иначе. Затем бегут домой или к соседям на розыски печатного первоисточника. Истина восстановляется, пари выигрывается, и внимание изощряется.
Получалась, таким образом, иллюзия переживания "современных событий". Эта иллюзия заставляла спорщиков забывать, что событие, о котором они говорят, описано, может быть, еще год назад и давно кануло в Лету, и что, в частности, спорить горячо и судить о современности по тем обрывкам ее, которые совершенно случайно проникали в печать, было очень рискованно.
Подобно тому, как по "Паломнику" нельзя было составить никакого суждения о современности, нельзя его было составить и по тогдашним газетам. Для лиц, безусловно отрезанных от живого общения и от слухов, питавших русское общество в то время, они давали чрезвычайно убогий материал.
Сейчас, как я пишу эти строки, все газеты заполнены телеграммами и сообщениями политического характера. Если бы правительство было в силах сейчас водворить ту же цензуру, какая была тогда, все газеты содержали бы массу сведений о вскрытии рек, об открытии навигации, о пожарах и наводнениях, о приезде и отъезде градоправителей и т. д. в этаком роде. И читатель, читающий в каком-нибудь Шлюшине подобную хронику и отрезанный от всего живого, был бы лишен всяких сведений о самых животрепещущих интересах, которыми волнуется сейчас все общество.
В частности, сатирическая пресса показала, какие сюжеты в ней преобладают с разрешения и какие без разрешения цензуры.
Если вообще русский читатель того времени читал больше между строк, то в частности мы должны были изощряться в этом истинно русском способе чтения и усиленным творчеством воображения создавать особую междустрочную хронику. Чтение периодических изданий давало, таким образом, новое поприще для деятельности творческого воображения.
И так как оно проявлялось не у всех одинаково и не у всех в одном направлении, то мы очень часто, благодаря этой субъективной предпосылке, вычитывали из одних и тех же изданий различные вещи. Особенно резко это сказалось в последний год, когда двое из наших товарищей, слишком "патриотически" настроенные, принимали за чистую монету все, что официально сообщалось о войне, и потом жестоко спорили со скептиками. Последние смотрели на это как на сплошное вранье и судили "героев" Ялу, Порт-Артура и всех прочих так, как они заслуживали с общеисторической точки зрения, совершенно независимой от официальных реляций. А эта точка зрения приводит с принудительною очевидностью к одному общему выводу, который гласит: истинного героизма не ищи в армии того государства, которое основано на кнуте, невежестве и бесправии, и где с верху до низу все продажно и лживо.
Я не могу теперь перечислить всех периодических изданий, которые перебывали у нас в разное время. Список их вышел бы довольно длинным.
В начале 1902 года мы получали каждый день по какому-нибудь новому изданию за текущий год, не считая тех, которые давались гуртом за прошлый год. Это были: "Times", "Harmsworth Magazine", "Review of Reviews", "Gartenlaube", "Illustration Européenne", "Хозяин", "С.-Петербург" и "Нива". В 1901 г. сверх того получались "Климат" (Демчинского) на трех языках и "Журнал Птицеводства".
Я заведовал в это время книжным делом и уже привык получать ежедневно что-нибудь новенькое, как вдруг случился наш крах, и все выдачи сразу же были приостановлены. Перепугавшееся начальство, которому наверное сообщили о готовящейся ревизии, стало усиленно отбирать у нас всякую литературу, еще недавно наполнявшую наши камеры. Вместе с кипами газет "Новое Время" и "Россия" Гудзь поусердствовал отобрать даже сборники "Нивы" "Литературное приложение".
В один день мы вдруг сели, как раки на мели.
Чего стоило нам приспособиться в эти дни к такому лишению, едва ли стоит распространяться об этом. В тюрьме всякое новое отнятие на фоне общих лишений чувствуется особенно интенсивно. Такое же лишение, какое теперь над нами разразилось, было невообразимо тягостно.
Только благодаря тому, что весь интерес у нас сосредоточился на участи Веры Николаевны, сорвавшей погоны с Гудзя, мы могли сравнительно легко перенести первые недели кризиса. А когда тревога за Веру Николаевну стала стихать и мы успокаивались на мысли, что дело окончится ничем, радость от такой развязки несколько вознаградила нас за литературные утраты.
К тому же мы имели уже основание думать, что репрессии над нами есть результат событий "на воле", и что если это есть отместка
нам, то, очевидно, за что-то серьезное, сделанное им.
В первое время, пока политика Плеве еще не определилась в отношении нас, нам обещали вернуть отнятое в недалеком будущем. Но затем всякие обнадеживанья скоро прекратились: очевидно, не тем запахло в воздухе.
Продолжали давать по инерции только "Хозяин", как журнал, трактующий об удобрении и проч. материях, имеющих непосредственное приложение к нашей хозяйственной жизни. Но и в нем сначала начали вырезать хронику, или передовицу, трактующую о пользе гарантий для сельского хозяина. А потом и совсем перестали его давать и заявили, что "Хозяин" перестал выходить.
В свое же время мы узнали, что это была неправда, но не выданных номеров Яковлев так и не возвратил, несмотря на все хлопоты.
Остались у нас только строго научные журналы: "Knowledge" (ежемес.), "Naturwissenschaftliche Wochenschrift" (еженед.), "Chemical News" (еженед.) и "Журнал Физико-Химического Общества" (ежемес.). Иностранные журналы выдавали нам вскоре после их выхода, но с некоторой задержкой, ссылаясь на то, что они просматриваются. По словам смотрителя, английские журналы просматривал кто-то из англичан с местной фабрики, принадлежащей английской компании.
И нам горько было слышать, что нашелся англичанин, способный исполнять обязанности сыщика в интересах наших жандармов. В "Knowledge'e" нередко были вырваны листы с объявлениями, очевидно по указанию такой импровизованной русско-английской цензуры.
Даже "Известия" Вольфа были запрещены в это время. Но что "Известия"! Это все-таки периодический орган. Запретили даже календари - все, кроме отрывных. Мы смеялись, что нами правит, должно быть, тайное общество вроде итальянской мафии, которое не допускает, чтобы мы знали их имена, печатающиеся обыкновенно в календарях.
В начале 1904 г. я как-то при свидании спросил Яковлева прямо:
- Ведь вы не дадите мне календарь Гатцука?- причем для наглядности указал тут же на этот календарь за 1901 г.
- Нет, не дам,- отвечал он столь же определенно.
- Тогда не дадите ли мне вот этой статистической таблицы, которая к нему прилагается ежегодно? Все остальное можете оставить у себя.
Он обещал. Через несколько дней я получил этот календарь за 1904 г. Из него вырвано было все, что указывало на современность, в том числе и "сказание об открытии мощей св. Серафима Саровского". Конечно, это было усердие местных властей, но они правильно решили, что открытие мощей есть дело политическое, а потому сказание о нем, как обо всем политическом, не должно быть допущено до нас.
В это время мне не давали даже "Церковных Ведомостей", официального органа св. Синода, который я уже много лет получал от священника регулярно. А так как нельзя было привести никакого резона для такого отказа, то смотритель принес мне ответ якобы от лица священника, к которому я отправил его с просьбой:
- Батюшка в этом году не выписывал их!
Это была явная ложь, одна из тех лжей, которые приходилось скрепя сердце выслушивать от них ежедневно во всех деловых сношениях.
На другой год я виделся со священником наедине, и потому этот резон было неудобно повторить. Поэтому обещали "Церковные Ведомости" выдать, но после специального просмотра.
И вот начинается этот просмотр и тянется затем целые месяцы. Ленивые и отупелые, они даже такой работы не могли сделать без сильного долговременного напряжения. Вырывать что-нибудь из "св. отцов" было чересчур зазорно, поэтому они задерживали целые номера, если там встречалось что-нибудь недопустимое с их точки зрения.
На мой прямой вопрос к Правоторову:
- Да почему это вы даже "Синодские Ведомости" не можете выдать полностью?
Он отвечал с особой многозначительной интонацией:
- Нельзя! Все лезут они туда, куда их не спрашивают! Это значило: позволяют себе судить о чем-то другом, выходящем из сферы узко церковной.
Это неразвитое дитя весьма забавно и очень недипломатично отразило на себе все то, чему оно наслышалось в департаментских сферах. Поэтому мне оставалось только поучаться при виде того, как одно охранное ведомство, присвоившее себе монополию охранительных функций, ревниво смотрит на вторжение в свою область другого охранительного ведомства.
Подобное этому, говорят, можно встретить только в глухой провинции, где постоянно пикируются между собой власти полицейская и жандармская - из-за наград и добычи, перебиваемых друг у друга.
За эти целые два года нам выдали еще, кроме названных, только два технических журнала, один английский, другой американский, которые выписывались, очевидно, англичанами, служащими на Шлиссельбургской хлопчатобумажной фабрике. Вероятно, владельцем этих изданий было то же самое лицо, которое оказывало услуги Яковлеву и производило досмотр наших собственных английских журналов.
Так как за 1902 г. нами уже были выписаны до катастрофы "Мир Божий" и "Русское Богатство", то нам в конце концов выдали их. Но, Боже мой, что это были за журналы! По устному полномочию от департамента, на которое ссылались наши власти, они вырвали из них не только всю хронику, но и все статьи, которые, на их просвещенный вкус, казались "неудобными". Вырваны были даже такие статьи, как "Биконсфильд, государственный деятель".
Много поколений русских писателей переживало те мучительные часы, когда приходилось творчество своей мысли искажать по требованию цензуры. Но никому и никогда еще не приходилось переносить такой цензуры, как эта. Ее усердие и ее "сознательность" можно было поставить рядом только с запрещением покупать клюкву или разводить цыплят.
Впрочем, наша цензура, как и всюду, тоже была неодинакова: на усердие смотрителя мы жаловались сверхусердствующему Яковлеву, и тот иногда обнаруживал великодушие и приносил самолично то целую хронику за какой-нибудь один месяц, оказавшуюся совсем невинной, то целую статью.
Не нужно и добавлять, что все журналы после такой операции распадались на отдельные листочки и вообще имели самый невозможный вид.
И все-таки жажда новизны была так сильна в нас, что она пересиливала отвращение к такому изуродованию и к ежедневным хлопотам, переговорам и спорам по поводу каждой вырванной вещи. А потому мы и на следующий год выписали те же журналы на деньги, ассигнованные нам на книги, хотя и получали за свои деньги только одни разорванные листы. Вырван был даже рассказ Вересаева "На повороте".
Особенно тщательно охраняли нас в 1904 г., с открытием военных действий, от всяких сведений о войне и даже от самых намеков на войну.
О начале войны мы узнали уже в феврале того же года по газетному обрывку, который подсунут был одним из наших добрых гениев. Такой же гений подсунул нам осенью 1902 г. и сведение об убийстве Сипягина. За ходом же военных действий мы следили по лицам унтеров, читавших газеты ежедневно на наших глазах. И, признаться, судили о нем совершенно правильно. На лицах их ежедневно читалось одно и то же убийственно однообразное:
- Никакого успеха!
Только о смерти Макарова мы узнали из "Журнала Ф.-Х. Общества", причем там была вырвана целиком статья, посвященная ученым заслугам этого адмирала. Но где, при каких обстоятельствах и как он умер, ничего не было известно. За весь 1904 г. о войне больше мы не узнали ничего. В письмах всякий намек на войну тщательно вымарывался.
Наконец, мы дожили до того, что война и формально объявилась. Это было в ноябре 1904 г., когда нам опять возвратили разрешение, на самом деле никогда официально не отменявшееся, читать журналы за прошлый год.
Кому мы были обязаны этой реставрацией прав, я не знаю. Яковлев, конечно, приписывал это себе. Но мы уже слишком хорошо знали, что он мог только лишать да отнимать, а отнюдь не возвращать, и потому были убеждены, что лишением периодической печати в течение 2
1/
2 л. мы были действительно обязаны ему. Даже и здесь он постарался окончательно изгнать газеты из этого разрешения, а прошлый год истолковал в узко буквальном смысле, т. е. выдавал то, что вышло из печати ровно год тому назад. Сначала он хотел выдавать так из недели в неделю; но потом смягчился и стал давать разом за месяц, причем в последних числах этого месяца мы получали все, что печаталось в будущем месяце прошлого года, т. е. заставил нас регулярно читать хронику событий, которые произошли не менее 11 месяцев назад.
Установилась весьма своеобразная иллюзия, как будто мы очутились на такой отдаленной планете, до которой световые лучи достигают ровно через год. Мы следили за рядом событий изо дня в день, с полной постепенностью, и так входили в курс дела, что готовы были считать их за самоновейшие. Так же спрашивали друг друга: что нового? и так же передавали друг другу сведения о том, что было год назад. То, что мы читали сегодня, нам казалось совершившимся в течение этого месяца. А то, что читали в прошлый раз, представлялось совершившимся месяц тому назад. И, установляя хронологию в спорах друг с другом, мы так же горячились, уверяя, что это было всего недели 2-3 назад, совершенно забывая, что к этому нужно прибавить еще 1 год.
Когда Порт-Артур уже пал и разразилась мукденская катастрофа, когда окончательно и для слепых стали явны полные неудачи русского оружия, мы только что приступили к чтению первого месяца войны и к описанию тех всеобщих "ликований", которыми будто бы повсюду было встречено объявление войны.
Едва ли кто-нибудь в России, кроме нас, имел случай перечитывать все "патриотические" завывания первых дней войны - в то время, когда крушение надежд было уже полное и когда лакейство и глупость смиренномудрствующих писателей выступало особенно ярко и с особенной назидательностью. Страшно забавно было теперь читать, как свое суемыслие они выдавали за волю и намерение Божества и возглашали, как они покажут этим диким язычникам силу православной веры.
Сами жандармы под влиянием поражений и событий внутренней жизни стали разговорчивее и начали передавать устно кое-что о самых последних новостях, о которых прочесть мы могли бы только через год. Таким образом мы узнали главное и про Мукден, и про поход Рождественского, и про Цусиму.
После всякого наиболее крупного краха дежурные, у которых в груди билось солдатское сердце, не могли сдержать своего негодования и, невзирая на строжайший запрет, увлекались разговорами промеж себя так громко, что кое-что долетало и до нас. И доставалось же тут злосчастному Куропаткину, этому недавнему идолу, баловню судьбы и надежде России!
Офицеры тоже рассказывали многое, преимущественно по "Новому Времени".
Потом, под влиянием газет, речи наших унтеров стали дышать укоризной по адресу бюрократии. И особенно забавно было слышать эти укоры из уст нашего вахмистра, который сам был типичнейшим воплощением бюрократического режима в своей сфере.
"Ну,- думалось при этом,- царство, разделившееся на ся, непременно запустеет".
Наконец, летом 1905 г. доходили до моих ушей такие речи о самодержавии и ограничении его, читанные унтерами в газе-тах, за которые прежде нас в Сибирь ссылали. Было очевидно, к чему идет. Вскоре мы получили и положение о Булыгинской Думе в номере "Правительств. Вестника", который был нам дан по специальной просьбе. Единственным же свежим периодическим органом были только "Известия" Вольфа, где мы читали необыкновенные для нас вещи о свободе совести, печати и пр. Наконец, получили даже книжку "Конституционное государство" - сборник статей, трактовавших в общедоступной форме вещи, совершенно непозволительные для русской печати.
И все это время у нас один глаз был устремлен на вопросы текущего момента, а другой с прежней постепенностью перечитывал битвы при Тюренчене, Цзинжоу, Вафангоу, Дашичао, Ляояне, вплоть до Шахэ, после ознакомления с которой мы вышли на волю.
Подробностей о взятии Порт-Артура, о мукденской и цусимской катастрофе мне так и не пришлось читать до сих пор.
В настоящий момент, когда ликвидировали в Шлиссельбурге охранявшее нас жандармское управление, наша библиотека, как говорят, перевезена в департамент полиции и, вероятно, далеко не в полном составе. Смотрели на нее как на казенное имущество и поступали, конечно, соответственно этому.
Между тем в нашей библиотеке было, по самой скромной оценке, по крайней мере рублей на 500 наших собственных книг.
Кроме тех книг, которые присылались из департамента, а затем покупались на ассигнованные нам деньги, в нашу библиотеку вошли:
1) Книги, привезенные с собой многими товарищами; их насчитывалось более 150 названий.
2) Книги, купленные на деньги, оказавшиеся у некоторых из товарищей при доставке их в Шлиссельбург, в том числе и на деньги, вырученные от продажи костюма и проч. вещей Карповича. Костюмы же всех прочих, в том числе и мой, как говорят, были преданы сожжению.
3) Книги, которые мы покупали на свои заработанные суммы. Например, в одном 1904 году было затрачено не менее 25 руб. из этих сумм. Так оплачены были, например, десятитомные "Воспоминания" Фабра (Souvenirs enthomologiques) и "Журнал Физико-Химического Общества".
4) Книги, пожертвованные нам частью через Подвижной Музей из Петербурга, частью через Пахаловича и др. чинов администрации.
Таким образом департамент, так строго охранявший принципы собственности, на деле сам занимался экспроприацией.
Я еще не говорил, что Пахалович многократно приносил нам разнообразные книги для чтения. Откуда он их брал, мне неизвестно. Но он охотно и в изобилии доставлял их, на русском и французском языках, и притом большею частью такого сорта, каких мы не могли рассчитывать получить официальным путем.
От него, напр., мы могли получать все главное по политической экономии, начиная с Маркса, который в то время, особенно в жандармском ведомстве, считался настоящим жупелом. До этого отдел политической экономии у нас представлен был исключительно Шторхом, забытым русским экономистом времен Александра I, и Тьером, которого трактат "О собственности" был прислан нам департаментом в назидание.
Счастлив, кто спит, кому в осень холодную
Счастлив, кто спит, кто про долю свободную
В тесной тюрьме видит сны.
После более или менее длинных описаний того, как внешне слагалась наша жизнь, чем она наполнялась и что составляло ее материальное содержание, я чувствую необходимость, в интересах полноты своих записок, поставить такой вопрос, которым я озаглавил этот очерк.
Читатель вправе спросить меня: Неужели ваши парники и огороды, верстаки и станки удовлетворяли вас? Неужели вы похоронили в себе живого человека и превратились в рабочую машину, годную только для производства овощей и шкафов, хотя бы и усовершенствованных? Или вы сделались читающим аппаратом, фонографом, что ли, который считывает одинаково равнодушно и безжизненно всякую речь или пьесу, какую на него ни положат? Не отупели ли вы безнадежно от многочтения бессистемного, беспочвенного и безжизненного? Был ли у вас хоть какой-нибудь жизненный пульс, который согревал вашу душу и охранял от опасности превратиться в слабоумное животное, которое ведет жизнь чисто растительную по рутине и по инерции?
Бывают и теперь анахореты по призванию, которые отрекаются от мира и всех прелестей его и проводят жизнь в молитве и созерцании. Это - люди особого душевного склада. У них всякое зло вызывает не двигательный акт, который моментально его уничтожает или ставит ему серьезные преграды, а мозговую рефлексию, быть может, также сердечное сокрушение слабого напряжения. Словом, в их душе, не способной быстро воспламеняться, негодовать и бороться, может возникать только легкая внутренняя зыбь, которая тихо волнуется и легко замирает.
Люди такого склада могли бы легко прожить в нашей тюрьме, предаваясь мечтаниям, самоуглублению и затем - то самобичеванию, то самоуслаждению, в зависимости от достигнутых успехов в укрощении своих зловредных помыслов. Ведь где абсолютно нет никаких новых соблазнов, а старые отодвигаются с каждым часом все дальше и дальше в область забвения, там помыслы легко замирают сами собой, и война с ними становится очень легкой и, конечно, победоносной.
Не такова натура была у громадного большинства из нас. Мы не только не могли и не хотели уходить куда бы то ни было и от житейских зол и от земных соблазнов, а совершенно сознательно приступили к изучению их природных причин с тем, чтобы отыскать путь к их устранению. И не только отыскать и указать эти пути всякому вопрошающему, но и самим проложить их, сделавши первые шаги, которые всегда трудны и не всегда могут быть верными и правильными.
Для людей такой категории, деятельных, рвущихся, энергичных по природе, не могли выдумать наказания более сильного и жестокого, как обречь их на пожизненное бездействие и не дать им даже суррогата живого общественного дела.
Такое дело, конечно, нашлось бы, без всякого ущерба для тюремного режима, в стране, необыкновенно бедной интеллектуальными силами и еще более бедной духом инициативы и предприимчивости. Начиная от простых цифровых работ над сводкой статистического материала и кончая постановкой каких-нибудь микроскопических, физиологических, даже хозяйственных опытов, нашлось бы широкое и разностороннее поле для приложения богатых духовных способностей, которые заключены были пожизненно в Шлиссельбурге и которые обречены на вымирание с чисто дьявольским человеконенавистничеством и зложелательством.
Наши враги окрестили нас врагами народа и, конечно, не могли допустить, чтобы мы сделали что-нибудь полезное для своей родины и тем огласили, что сердце наше бьется любовью к ней и что мы горим постоянным желанием быть для нее полезными хоть как-нибудь и хоть в чем-нибудь. Притом же умы, привыкшие ходить только по рутине, неспособны были допустить, чтобы тюрьма была чем-нибудь другим, кроме фабрики терпения, и чтобы в ней процветало что-нибудь другое, кроме сплошного страдания и непрерывной кары, действующей слепо и без милосердия.
И нам оставалось только страдать и в самом страдании находить источник сил, необходимых для долголетнего существования.
Всякое страдание, как бы велико оно ни было, имеет один постоянный недостаток: ему свойственно притупляться и, значит, исчезать. Как бы сознавая эту истину, наши власти делали его прерывистым. Говорят, что так делали и истинные инквизиторы: пытают, а затем дадут отдохнуть измученному пыткой, или даже залечат его раны, с тем, чтобы опять применить ту же самую или нового рода пытку.
Точно также и у нас: не было, кажется, ни одной "льготы", которая давалась бы нам навсегда и которая не подвергалась затем временному упразднению. Если ее не упраздняли совсем, то многократно угрожали упразднить и, значит, держали нас под постоянной угрозой лишиться того, что стало уже привычным и необходимым, и начать снова приучаться к терпению.
Как ни малы были сами по себе эти "льготы", они представляли собой тот минимум житейских благ, на котором мы могли еще помириться и ниже которого жизнь была бы невмоготу и началось бы сплошное вымирание. А потому для нас они не только не были ничтожными сами по себе, а, напротив, представляли высокую ценность. Отстаивая их, мы так же имели дело с вопросом жизни и смерти, как и рабочие, решающиеся на все опасности забастовки ради прибавки каких-нибудь 5 коп. заработной платы в день.
Словом, у нас была в своем роде та же борьба за существование, хоть и размененная на медную монету. Эта борьба за лучшие условия жизни, за право стучать, гулять, писать, читать и говорить была та же самая борьба за свободы, хотя и в страшно миниатюрном виде.
Вспоминая обо всех лишениях, с каких началась наша тюремная жизнь, я не могу достаточно надивиться той колоссальной силе сопротивляемости, которой одарен каждый организм против разрушительных влияний. Сделано было, кажется, все, чтобы разрушить его поскорее: ни воздуху, ни свету, ни пищи, ни деятельности - умственной или физической. А все-таки, кто не заболевал тотчас же тяжелой формой цынги, тот ухитрялся как-то приспособляться ко всем этим невозможным условиям. И только судорожные порывы и вспышки против того или другого наиболее губительного лишения говорили о размерах страдания, а равно о чисто рефлективных попытках освободиться от него.
На воле, слушая мои рассказы, некоторые откровенно заявляли: "я бы не вынес этого"... Не знаю, был ли это комплимент по адресу нашей стойкости или недостаточное знакомство с собственными силами. Думаю, что невероятное весьма нередко бывает возможным. У нас тоже многие сомневались в своих силах и, может быть, теперь все задают сами себе тот же недоуменный вопрос:
Неужели я мог все это вынести?