между Александром и первым консулом, который, наоборот, зная лучше людей и то, что нужно, чтобы заставить себя любить, уважать и повиноваться себе, окружал себя блеском и не пренебрегал ничем, что могло увеличить его престиж, без которого верховная власть не может существовать.
Маркграфиня хотела бы разбудить в своем зяте честолюбие и заставить его воспользоваться уроками, которые давал тогда миру этот могущественный гений. Она хотела бы, чтобы Александр, не ссорясь с ним, сделался бы уже с этих пор соперником Наполеона и чтобы его действия как правителя были бы, как и действия первого консула, постоянными доказательствами величия, силы, воли и решимости. Русские, говорила она, нуждались в этом так же, как и французы. Я постарался передать императору эти разговоры ввиду того, что высказанные в них правильные и справедливые взгляды могли оказать на него известное полезное влияние. Но подобные советы не производили на Александра никакого действия. Он восхищался Наполеоном, но не считал себя способным следовать ему как образцу. У них были две противоположные натуры; поэтому и пути их были различны. Только много лет спустя, величайшая опасность, угрожавшая России, безграничное честолюбие властелина Франции и его невероятные ошибки доставили Александру случай обнаружить свои недюжинные достоинства, и все-таки его действия всегда носили характер оборонительный, хотя тем не менее и доставили ему победу над соперником.
Семья герцога Баденского, прогостив несколько месяцев в Петербурге, уехала в Стокгольм навестить шведскую королеву, младшую сестру императрицы Елизаветы. Во время этого путешествия их постигло большое горе. В дороге умер маркграф, благодаря несчастному случаю с экипажем. Несчастье это лишило маркграфиню возможности править в великом герцогстве и имело гибельные последствия для этой благородной семьи.
Летом 1801 года неофициальный комитет продолжал собираться. До отъезда государя в Москву на коронацию единственным результатом этих совещаний было удаление графа Палена. Император чрезвычайно желал от него избавиться. Он стеснял государя, был ему противен и подозрителен. После удаления Палена очередь была за Паниным. Император колебался лишь относительно времени и формы его удаления. Вопрос долго обсуждался; наконец, решили Палена удалить и на его место назначить графа Кочубея. На этот раз император сдержал свое слово, так как выбор этот был ему приятен и, кроме того, оправдывался прошлым Кочубея. Было предположено временно оставить Панина в Петербурге. Император, желавший избежать неприятных объяснений с Паниным, до последней минуты не показывал даже вида о принятом по отношению к нему решении. Те, кто рад был найти за Александром хотя какую-нибудь погрешность, по этому поводу вновь обвинили его в двуличии. Граф Панин подчинился монаршей воле, сообщенной ему письменно, и Кочубей вступил в должность, к большому удовольствию императора и всего нашего комитета.
Все время, пока Панин оставался в Петербурге, он был окружен шпионами, не выпускавшими его из вида; по несколько раз в день император получал отчеты секретной полиции, с подробными донесениями о всем, что делал Панин с утра и до вечера, где он был, с кем останавливался на улице, сколько часов провел в том или другом доме, кто посещал его. Насколько было возможно, передавались даже и все сказанные им слова. Отчеты эти, читавшиеся в неофициальном комитете, были составлены на таинственном языке секретной полиции, которым агенты ее так прекрасно пользуются для того, чтобы казаться всегда необходимыми и придавать интерес даже самым незначительным своим донесениям. В сущности, в этих донесениях не было решительно ничего особенного, но императора чрезвычайно беспокоило и мучило присутствие в столице графа Панина. Император всегда ожидал с его стороны заговора и успокоился только тогда, когда Панин уехал из Петербурга. Постоянно преследуемый шпионами, ходившими за ним по пятам, и предупрежденный о впечатлении, которое он производил на императора, граф Панин сам решил удалиться из столицы. Вскоре за тем он получил строгий приказ никогда не появляться в тех местах, где будет находиться император. Приказ этот никогда не был отменен, и Панин уехал в Москву, затем в деревню, где и жил с тех пор в строгом уединении.
Таким образом, трое из "наших", как называл их император, оказались в сфере практических дел и на опыте познакомились с препятствиями и трудностями, с которыми приходится иметь дело, лишь только соприкоснешься с правительственным механизмом и попадешь в число его колес. Я остался единственным членом неофициального комитета, не приставленным ни к какому реальному делу. Это доставляло мне большое удовольствие. Честолюбие русского человека было мне чуждо. Я чувствовал себя экзотическим растением, лишь случайно пересаженным на постороннюю почву, и в моих душевных переживаниях всегда было нечто такое, что не могло вполне совпадать с наиболее задушевными помыслами людей, которые стали моими друзьями в силу неожиданных и совершенно исключительных обстоятельств. Меня часто тяготило и утомляло мое положение, я тосковал по родине, по родным. Меня преследовало весьма естественное желание вновь очутиться в их кругу и вернуть себе это счастье, в котором я нуждался сильнее, чем когда-либо.
Меня удерживала лишь моя личная привязанность к императору и надежда оказать пользу отечеству. Но надежда эта часто казалась мне совершенно погибшей. И у меня, как у большинства людей, грезы первой юности рассеялись, как утренний туман при свете дня. Кого обвинять в этом? Свет? Но зачем было ожидать от него больше, чем он может или умеет дать? Истинными виновниками горьких разочарований являются те, чьи притязания и ложные надежды идут поверх действительности, заходят за пределы того, что могут дать нам короткие минуты нашего земного существования. Но, обманувшись в несбыточных мечтах, начинаешь желать хотя бы того, чтобы не остаться в стороне от возможного счастья. Это именно и выпадало всего чаще на мою долю. Потому-то я был очень утомлен своим положением, и у меня постоянно мелькала мысль покинуть Петербург. Император еще временами заговаривал со мной о Польше, но все реже и реже. Когда он видел меня расстроенным и озабоченным, он возвращался к этой теме, но это уже было не то, что раньше. Его утешения принимали какой-то неопределенный характер, или он совсем умалчивал о вопросах, говорить о которых становилось все труднее и труднее; а между тем они-то и были единственным действительным звеном, которое нас связывало.
Хотя он избегал определенных объяснений, но все же ему хотелось, чтобы я продолжал верить в то, что относительно Польши, так же как и относительно многих других вопросов, он не изменил своих намерений и воззрений. Но что мог он сделать в своем положении? Что был я вправе от него требовать?
По моем возвращении в Петербург я уже не застал там Дюрока, адъютанта первого консула, приехавшего в сопровождении другого офицера приветствовать императора по случаю его восшествия на престол. Смерть Павла, подобно удару молнии, поразила первого консула, возлагавшего большие надежды на покойного государя, столь властолюбивого и не допускавшего мысли, чтобы какого-либо из его приказаний нельзя было исполнить.
Бонапарту счастливо удалась попытка снискать расположение Павла I. Весть о том, что Франция возвращает России пленников в новой обмундировке, и о других заигрываниях с Россией, ловко проделанных Бонапартом, пришла в Петербург в тот момент, когда Павел был в страшном раздражении против Австрии и Англии из-за поражения русской армии в Швейцарии и Голландии.
В Голландии в 1799 г. был высажен совместный русско-английский экспедиционный корпус для действий против французов. Однако операция была неудачной, и войска были эвакуированы морем. Он приписывал вину этих поражений своим союзникам. Другой причиной его раздражения было взятие англичанами острова Мальты. Бонапарт хитроумно предлагал этот остров Павлу, но англичане, став хозяевами острова, отказывались передать его Павлу, несмотря на то, что Павел был уже провозглашен гроссмейстером Мальтийского ордена.
Государь этот, пылкий в своих решениях и всегда способный на страшную непоследовательность, переходящий от одной крайности к другой, доводящий свои взгляды до последнего предела возможности, пока их не сменяло что-нибудь новое, увлекся Наполеоном и французским правительством, которое раньше ненавидел, и возненавидел теперь союзников, которым выказывал раньше так много любви и расположения. Чувства его в этом направлении, как это всегда с ним бывало, шли crescendo. После рыцарского вызова, о котором мы уже упоминали, он заключил морской союз с Данией и Швецией, имевший целью закрыть англичанам вход в Балтийское море и поддержать неприкосновенность нейтрального флота. Франция, Испания и Голландия должны были присоединить свои суда к флотам северных держав, чтобы бороться с морским деспотизмом англичан. Павел приказал всем донским казакам вооружиться и немедленно выступить в поход в Индию под предводительством атамана Платова. Хотя этот приказ и привел всех казаков в изумленный испуг, и атаман не знал даже, как привести его в исполнение, тем не менее стали готовиться к этому походу.
Император нежно любил свою старшую дочь, бывшую замужем за эрцгерцогом Иосифом, паладином Венгрии. В Вене у нее были неприятности, так как она была принята венским двором не так, как подобало. Это много способствовало обострению вражды Павла к Австрии. Он возненавидел эрцгерцога как принца австрийской крови, решил обратно вытребовать дочь и написал ей, чтобы она возвратилась в Россию. Но эрцгерцогиня умерла почти одновременно с своим отцом, избежав необходимости повиноваться его приказу. Она была очень красива и приветлива. Ее красота и доброта покорили сердца венгерцев. Зловещие слухи, которые неминуемо распространяются при каждом случае преждевременной смерти какого-нибудь важного лица, возникли также и на этот раз. Смерть эрцгерцогини стали приписывать влиянию какой-то таинственной личности, которая, будучи обеспокоена успехами молодой эрцгерцогини и властью, приобретаемой ей над умами венгерцев, добилась того, что умышленно не были приняты все меры, необходимые для спасения эрцгерцогини. Говорили еще и худшее. Как бы то ни было, остается фактом, что великая княгиня, супруга паладина, была очень холодно принята в Вене, что ее красота и приветливость возбудили подозрения и не понравились императрице, второй жене Франца, имевшей всегда большое влияние на своего супруга. Эта неаполитанская принцесса всегда отличалась завистливым и странным характером и необычайными привычками. Она любила все чудовищное и наполняла свои сады странными и безобразными статуями. В ее обращении было что-то скрытное, она всегда смотрела исподлобья и постоянно вращалась в обществе своих слуг. Только в этом кругу она чувствовала себя хорошо, потому что была уверена, что ее никто не затмевает здесь ни красотой, ни умом; для них она устраивала странные банкеты и любительские спектакли, в которых сама участвовала. Франц, также не блиставший умом и неподходивший к высшему и более благородному обществу, в свою очередь весьма хорошо принаравливался к низкой среде, о которой в Вене рассказывали странные вещи. Как бы там ни было, образ жизни и поведение неаполитанской принцессы придавали некоторое правдоподобие слухам о смерти эрцгерцогини, жены паладина.
Павел скончался, не узнав о внезапной смерти любимой дочери, которую надеялся увидеть в скором времени и которая умерла одновременно с ним. Он был избавлен от этого последнего горя. Случись это при его жизни, вражда его к Австрии разгорелась бы еще больше, и при его ожесточенности он, несомненно, объявил бы ей войну.
Трудно в таком кратком обзоре прошлых событий с ясностью представить себе все, что могло бы случиться, если бы Павел продолжал царствовать.
Экспедиция Нельсона в Копенгаген, правда, помешала приведению в исполнение плана морского союза. Но Нельсон только благодаря смелости и счастью выпутался из затруднительного и рискованного положения, в которое попал. Если бы у датчан хватило храбрости упорствовать, нельзя знать, к чему бы могло привести такое смелое предприятие. Как бы то ни было, Дания объявила, что останется верна союзу, - так велик был ужас, наводимый на всех Павлом. Павел отдал приказ привести в оборонительное положение русские берега и порты, и я думаю, что едва ли английский флот, в том состоянии, в каком он находился, мог бы без значительных подкреплений отважиться на атаку Кронштадта или Ревеля. А благодаря этому получился выигрыш времени, и морской союз успел бы объединиться и окрепнуть.
Внезапная смерть Павла сразу разрушила все затруднения коалиции, но зато создала их для первого консула. Судьба, против всякого ожидания, дала консулу могущественного друга и потом тотчас же отняла его. Павел, увлеченный своей новой причудой, - любовью к Наполеону, - думал, что может совершенно не считаться с законностью прав претендента на престол Франции, лишь бы только у него хватило силы заставить себе повиноваться. Павел изгнал Людовика XVIII из пределов России (вернувшегося туда только при Александре) и поддерживал Наполеона. Конечно, это скрепляло их дружбу и поощряло Наполеона к скорейшему захвату верховной власти. Павел разжигал его честолюбие. Смерть Павла все изменила. Морской союз потерял силу и значение; берега и порты незачем было больше держать вооруженными; приостановившаяся было, к большому ущербу владельцев рудников и землевладельцев, торговля возобновилась. Донские казаки, крестясь и благодаря Бога, слезли с лошадей, на которых пробыли уже сутки по дороге на Кавказ. Смерть эрцгерцогини, жены паладина, имела теперь единственным своим последствием придворный траур, тогда как, останься Павел в живых, она несомненно осложнила бы и без того затруднительное положение Европы.
Первый консул, как я уже говорил выше, поспешил прислать своего адъютанта Дюрока в сопровождении еще одного офицера, чтобы приветствовать Александра.
Непосредственным результатом смерти Павла было примирение России с Англией. Англия издавна была самым богатым потребителем русского железа, зерна, строительного леса, серы и пеньки, и приведение России на военное положение по отношению к Англии было одной из главных причин недовольства общества императором Павлом. После его смерти необходимо было изменить положение вещей. На скорую руку, худо или хорошо, устроили сделку, в которой чувствовалась поспешность и желание столковаться во что бы то ни стало. Интересы морских союзников были недостаточно охранены и капитальные пункты о нейтральном флоте были или обойдены молчанием или оставлены открытыми. Единственно, чего желали добиться как можно скорее - это прекращения враждебных отношений. В сущности, император Александр в то время еще не питал большого расположения к Англии; наоборот, воспитание выработало в нем воззрения и симпатии совершенно расходившиеся с теми, которым следовала английская политика в лице Питта. Дюрок и его сотоварищ были приняты императором с большей предупредительностью и сердечностью, чем этого можно было ожидать в минуту реакции, направленной против недавних увлечений Павла Бонапартом. Но прием, оказанный Дюроку, был исключительно следствием тех чувств, которые тайно питал в глубине своей души Александр к принципам 89 г., внушенным ему Лагарпом.
Александр был в восхищении от того, что видел, наконец, французов, участников знаменитой революции, которых считал еще республиканцами. Он смотрел на них с любопытством и интересом: он так много наслышался о них и так много о них думал. Ему и великому князю Константину доставляло большое удовольствие именовать их "citoyen" - "гражданин", название, которым, как простосердечно думал Александр, они гордились. Но это оказалось вовсе не по вкусу посланцам Бонапарта, и им несколько раз пришлось заявлять, что во Франции больше уже нет обычая называться "гражданином", пока Александр и его брат не перестали так величать их.
Главным побуждением, руководившим первым консулом при посылке в Петербург доверенного адъютанта, было желание позондировать намерения молодого императора и предугадать заранее, чего Европа и Франция могут ждать от его царствования. Дюрок, говорят, написал Бонапарту, что нет оснований ни для надежд, ни для опасений. В тот момент этот отзыв казался совершенно правильным и вытекающим из верной оценки характера Александра, каким он представлялся в начале царствования. Однако последующие события доказали полную ошибочность этих предположений.
Граф Панин, еще занимавший тогда свой служебный пост, заключил с Дюроком конвенцию, в которой не было затронуто ни одного из спорных вопросов, долгое время сеявших раздор и мешавших согласию между обоими государствами. В условии, подписанном в Петербурге, был только один достойный замечания параграф: Россия и Франция давали друг другу взаимное обещание не оказывать покровительства политическим эмигрантам и не помогать им в их усилиях, направленных против существующих в их странах порядков.
Парафаф этот имел в виду легитимистов, но относился также и к полякам. Так, первый же государственный акт александровского царствования заключал в себе отказ от тех чувств, которые служили связью между нами. Император ничего не сказал мне об этой статье. Выраженное в ней обязательство, конечно, было вполне естественно в договоре между двумя государствами, желавшими жить в добром согласии, то было необходимым следствием сближения между Россией и Францией, всегда гибельно отзывавшегося на Польше. Я с фустью указал на это императору, но он, хотя и с некоторым замешательством, ответил мне, что это ничего не значит; что нельзя было не принять этой статьи, предложенной французами, так как фаф Панин раньше уже дал им на это свое согласие, но что это - только простая формальность, которая не должна меня тревожить, и что судьба Польши по-прежнему близка его сердцу. Впрочем, что может сделать человек, даже самый могущественный и одушевленный самыми лучшими намерениями, пока обстоятельства не придут ему на помощь и не дадут возможности действовать и выполнить свои обещания? Все же, можно сказать с уверенностью, что в то время среди всех монархов только один Александр, хотя и не признаваясь в этом открыто, помнил о поляках и кое-как еще занимался будущностью Польши.
Вся Европа, с Францией во главе, совершенно забыла в это время о Польше. Со времени люневилльского договора во Франции не было больше польской армии; легионы были распущены и отосланы в С.-Доминго, с тем, конечно, чтобы никогда больше оттуда не вернуться. Истинные польские патриоты, потеряв всякую надежду добиться чего-нибудь от Франции для своего отечества, ушли с французской службы. Впечатление от славного падения Костюшко и резни в Праге потускнело под влиянием несчастий и поражений в других странах. Никто больше не думал о нас. Можно ли было удивляться тому, что это общее забвение влияло также и на намерения Александра?
Не имея желания играть роль в делах России и нередко совершенно теряя поддерживавшую меня надежду быть полезным моему отечеству, я то и дело впадал в глубокое уныние и не скрывал моей фусти и стремления вернуться к родителям. Император, отчасти по собственному благородному побуждению, отчасти, чтобы доказать мне, что его понятия о справедливости не изменились и что он остается при прежних намерениях относительно Польши, - принялся благодетельствовать отдельным лицам польского происхождения и рассыпать доказательства своего доброго расположения перед населением управляемых им польских провинций. Временами это подымало мой дух и доставляло мне утешение в моем горе, смягчало горечь сознания невозможности осуществить более заманчивые надежды, утрата которых должна была составить мучение всей моей жизни.
В течение первых двух лет царствования Александра я имел счастье оказать услуги многим из моих соотечественников, сосланным в Сибирь Екатериной или Павлом и забытым в изгнании. Александр вернул им свободу и возвратил их семьям. Дела о них были прекращены, конфискованные имения возвращены им; в тех же случаях, если эти имения были кому-нибудь отданы, император приказывал вознаграждать разоренных владельцев. Эмигранты, служившие во Франции и в легионах, получили разрешение вернуться домой. Каждый мог жить у себя и пользоваться своим состоянием. Свою заботу о поляках император простирал и за пределы России: он интересовался теми, кто стонал в темницах Австрии. Кочубей с большой готовностью шел навстречу желаниям государя. Аббат Коллонтай, считавшийся самым страшным революционером среди поляков, получил свободу и жил до смерти в польских провинциях, управляемых Александром. Графу Огинскому и многим другим было предложено вернуться. Кроме почета и уважения, им были возвращены и их значительные состояния. Миновало время преследований, политических процессов и розысков, секвестров, конфискаций, недоверия и подозрительности. Настала, хотя и краткая, пора отдыха, доверия и успокоения. Я еще буду иметь случай поговорить об этом.
Император хотел также улучшить в наших провинциях администрацию и урегулировать судопроизводство. Он отыскивал среди поляков людей, способных занять высшие посты в польских губерниях, чего тщательно избегали его предшественники из недоверия к полякам и из нежелания лишать русских чиновников доходных мест.
Судебные дела стали заканчиваться скорее и велись с соблюдением большой справедливости как на местах, так и в Петербурге, в третьем департаменте сената, где сосредоточено было высшее управление польскими провинциями и который служил для них последней судебной инстанцией. Несколько мест в этом департаменте император предоставил полякам. Все это были прекрасные и добрые меры, заслуживавшие благодарность поляков. Но они не могли заменить утраченной национальной самостоятельности и далеко не соответствовали тому, о чем мы беседовали с Александром в годы юности.
Эти преимущества, выпадавшие на долю моих соотечественников, на время утешали меня. Но затем я уже не видел никакой возможности сделать еще что-нибудь для своей родины. Я испытывал беспрерывно мучительную борьбу между чувством удовлетворения по поводу кое-каких достигнутых успехов и сожалениями и даже упреками совести при сознании вечной невозможности вполне достигнуть своей цели и увидеть конечное осуществление своих заветных планов. Мне казалось, что если мои надежды, основанные на добром расположении Александра к моей родине, и не рушились еще целиком, то их выполнение во всяком случае отодвинулось в неопределенное будущее. В такие минуты меня охватывало уныние, и я изнемогал под бременем непобедимого отвращения ко всему окружающему. Хотя я и близко связан был с моими товарищами по неофициальному комитету, я все же не мог вполне им довериться; их чувства, их постоянно проявлявшийся чисто русский образ мыслей, слишком разнились от того, что происходило в глубине моей души, и потому я мог признаться без утайки в причинах своей печали лишь одному государю.
Действительно, наша прежняя интимная дружба еще не порвалась, хотя и приняла теперь более принужденный характер. Как ни малозначительна была моя роль в текущих делах, я все же более, чем кто-либо другой, пользовался доверием императора. Со мной он чувствовал себя свободнее, мне доверял больше, чем другим; я мог лучше понять его мысли, и мне было легче сказать ему правду о людях, делах и о нем самом.
Поездка на коронацию прервала наши тайные совещания, остававшиеся до сего времени малопроизводительными. Двор, министры, вся знать поехали в Москву. Это время, о котором я уже говорил, оставило во мне тяжелые воспоминания. Нет ничего неприятнее тех дней, когда все выбивается из твоего обычного порядка. Празднества всегда оставляют после себя какое-то чувство пустоты и скуки. В них есть нечто дутое, преувеличенное, и это утомляет и вызывает сознание тщетности мирских сует. Там не бывает естественного веселья, потому что веселиться приходится по приказу, по принуждению. Утомительные, долгие ожидания дают достаточно досуга для размышлений о ничтожестве всех этих удовольствий; безделье и праздность наполняют все время до пресыщения. В России подобные празднества обставляются очень пышно. Русские умеют устраивать бесконечные маскарады, придворные балы, банкеты, иллюминации, фейерверки, обеды для народа, для войск, мачты с призами, фонтаны из вина и проч.
Я столько насмотрелся на эти праздники, что получил к ним настоящее отвращение, и когда я слышу теперь о приготовлениях к праздничным торжествам, или случайно, стороной, попадаю на них, я испытываю великую радость от того, что не должен в них участвовать.
Какой-то оттенок грусти окрасил начало этого царствования, в полную противоположность с блеском пышных коронационных торжеств. Трагическая смерть отца, угрызения совести сына лишали празднества того подъема, силы и оживления, которыми они должны были бы отличаться. За первой радостью, испытанной по случаю освобождения от необычайной тирании Павла, последовал упадок сил, обыкновенно порождаемый обманутыми ожиданиями; это, впрочем, обычные явления каждого нового царствования, так как все классы общества при этом случае предаются преувеличенным надеждам, которые не могут выполниться и, следовательно, вызывают потом чувство разочарования.
Молодая и прекрасная чета, которую собирались короновать, не казалась счастливой и потому не могла вызвать и в других ни чувства радости, ни удовольствия, которых сама, по-видимому, не испытывала, не могла так сильно увлечь людей, чтобы заставить их забыть про свои личные огорчения и думать только о предлагаемых удовольствиях.
Александр не обладал умением властвовать над умами, увлекать и наполнять довольством тех, которых он желал привлечь к себе. Ему недоставало этой способности, столь необходимой монархам, в особенности, в первое время царствования. Коронационные торжества были для него источником сильнейшей грусти. Никогда не предавался он столь сильно мучениям совести из-за того, что хотя и невольно, но все же был причиной смерти своего отца. У него бывали минуты такого страшного уныния, что боялись за его рассудок. Пользуясь в то время его доверием больше, чем кто-либо из его близких, я имел разрешение входить к нему в кабинет в то время, когда он затворялся там один. Я старался изо всех сил смягчить горечь упреков, которыми он беспрестанно мучил себя. Я старался примирить его с самим собой, с той великой задачей, которая стояла перед ним и ради выполнения которой он не должен был щадить никаких усилий. Мои увещания оказывали далеко не полное действие, хотя все же побуждали его владеть собой, чтобы люди не могли слишком ясно читать в его душе. Но грызущий его червь не оставлял его в покое. Воспоминания этого времени - самые грустные в моей жизни, и я не могу возвращаться к ним без тяжелого сердечного волнения.
На зиму двор возвратился в Петербург, и все вошло в обычную колею. Послеобеденные совещания возобновились, и скоро получили большое значение. Они еще раз были прерваны путешествием императора весною 1802 г., которое было предпринято с политической целью.
Граф Кочубей стал во главе русской дипломатии. С этого же времени и государь начал посвящать специальное внимание дипломатическим делам. Кочубей избрал для русской политики систему, которую считал вполне отвечавшей воззрениям и планам императора и которая соответствовала также и его взглядам. Она заключалась в решении держать себя в стороне от дел Европы, возможно меньше вмешиваться в них, быть в дружбе со всеми, для того, чтобы иметь возможность посвятить все свое время и внимание внутренним усовершенствованиям. Таковы, действительно, были взгляды и желания императора и близких ему людей, но граф Кочубей более всех был проникнут сознанием правильности и целесообразности этой системы и готовностью поддерживать и проводить ее с настойчивой решительностью и несокрушимым постоянством. Россия, говорил он, достаточно велика и могущественна по своим размерам, населению и положению; ей нечего бояться с той или другой стороны, лишь бы она оставляла других в покое. Она слишком вмешивалась без всякого повода в дела, которые прямо ее не касались. Ни одно событие не могло произойти в Европе без того, чтобы Россия не обнаружила притязаний принять в нем участия и не начинала вести дорогостоящие и бесполезные войны. Благодаря своему счастливому положению, император может жить в мире с государствами всего земного шара и отдаться исключительно внутренним реформам, не опасаясь, что кто-либо осмелится помешать ему в его благородной и полезной работе. Именно во внутренней своей жизни Россия может достигнуть громадных успехов в смысле установления порядка, экономического преуспеяния и правосудия во всех частях обширной империи, что вызовет процветание земледелия, торговли и промышленности. Что приносили многочисленному населению России дела Европы и ее войны, вызывавшиеся этими делами? Русские не извлекали из них для себя никакой пользы, а только гибли на полях сражений и с отчаянием в душе поставляли все новых рекрутов, платили все новые налоги. Между тем для действительного благосостояния России требовался продолжительный мир и постоянные попечения умной и миролюбивой администрации. Мог ли император, одушевленный преобразовательными стремлениями, совместно с своим либеральным неофициальным комитетом придумать что-либо лучшее? Эта политическая система до известной степени походила на ту, которой следует в настоящее время, при Людовике-Филиппе, Франция, не имеющая тех преимуществ географического положения, какие имеет Россия, а также на учение английских радикалов. Система эта, хотя во многих отношениях и правильная, имеет тот недостаток, что слишком последовательное ее применение грозит чересчур принизить международное политическое положение страны. Страна рискует сделаться игрушкой и прислужницей более предприимчивых и более деятельных правительств. Система эта, если хотят следовать ей постоянно, требует также иного такта и способности твердо воздерживаться от вовлечения в какие-либо вредные полумеры. При современном состоянии политических отношений в Европе очень трудно избежать этой опасности, и император Александр вскоре же не миновал ее. Государи Пруссии и России выразили обоюдное желание свидеться друг с другом. Первый усматривал в этом свидании непосредственную выгоду. Он надеялся при помощи России повернуть в пользу Германии весьма важное для нее дело о земельных вознаграждениях, которыми распоряжалась Франция. Александр же просто желал лично сблизиться с своим соседом и родственником. Он чувствовал к пруссакам и к королю их особенную любовь, объяснявшуюся военным воспитанием, полученным им в Гатчине. Для Александра было праздником увидеть прусские войска, о которых он был очень высокого мнения; он с удовольствием готов был воспользоваться удобным случаем расширить свои познания в военном строе и парадах. Он придавал большую важность познаниям этого рода и обладать ими почти в такой же степени, как и его брат Константин. Кроме того, Александру очень хотелось познакомиться с красивой прусской королевой, порисоваться перед ней и перед иностранным двором. Поэтому он с радостью отправился в Пруссию. Его сопровождали граф Кочубей, в качестве министра иностранных дел, и Новосильцов, в качестве статс-секретаря. Кроме того, при государе находились его адъютанты и обер-гофмаршал граф Толстой, управлявший двором Александра еще в бытность его великим князем и с тех пор оставшийся при нем. Это был человек искренно преданный государю, усердный, но недалекого ума и мало образованный. Император вполне доверял ему, хотя и смеялся над ним нередко.
Свидание происходило в Мемеле, в стенах которого одни и те же монархи появлялись в разное время при весьма несходных условиях. В честь Александра было устроено много парадов, смотров и балов. Император сдружился с прусским королем. Дружбе этой король был обязан впоследствии сохранением своей монархии. Король поспешил тотчас же воспользоваться этим свиданием и дружбой с русским императором, чтобы заручиться поддержкой России, ввиду подготовлявшихся тогда Пруссией и Францией мер, направленных к секуляризации в Германии.
Граф Кочубей противился этому путешествию, политические последствия которого он предвидел. Он отговаривал императора от поездки в Мемель и сопровождал его против своего желания. Вмешаться в дело о земельных вознаграждениях - значило уклониться от принятой системы, ради служения чужим интересам. Но, главным образом, граф Кочубей, не одобряя этих мероприятий, старался отклонить Россию от участия в них ввиду того, что важная роль здесь принадлежала первому консулу, который назначал размеры для вознаграждений по своему усмотрению. Но Кочубей не мог ничего поделать, так как монархи вели переговоры помимо него и самолично обсуждали спорные пункты, - непригодный способ решения политических вопросов, благодаря которому люди действительно бескорыстные и благородные поневоле остаются одураченными.
Со времени этого первого свидания русского императора с прусской королевой началось их "платоническое кокетничанье". Такого рода отношения особенно нравились Александру, и он всегда был готов посвящать им немало времени. Лишь в очень редких случаях добродетели дам, которыми интересовался этот монарх, угрожала действительная опасность.
Королеву всегда сопровождала ее любимая сестра, принцесса Сальмская, теперешняя герцогиня Кумберландская, о которой скандальная хроника могла бы порассказать многое. Присутствие принцессы уменьшало строгость этикета, оживляло разговор и придавало более интимный характер их встречам; принцесса была прекрасной поверенной тайных помыслов своей сестры; она была бы готова и на более существенную помощь сестре в этих делах, если бы в этом встретилась надобность. После одного из свиданий с прусским двором, император, в то время сильно увлекавшийся кем-то другим, рассказывал мне, что серьезно встревожен расположением комнат, смежных с его опочивальней, и что на ночь он запирает дверь на два замка, из боязни, чтобы его не застали врасплох и не подвергли бы слишком опасному искушению, которого он желал избежать. Он даже выказал это обеим принцессам, причем был более откровенен, нежели учтив и любезен.
Возвращаясь из Мемеля, император проездом через Литву оказал несколько милостей, уничтожил некоторые несправедливости и вообще показывал вид, что интересуется судьбой поляков и что его заботы о них не остановятся на этом. Но все делалось наспех, на ходу, как обыкновенно совершаются путешествия монархов по их владениям.
По возвращении императора стали известны только что заключенные условия о земельных вознаграждениях. В сущности, это был всеобщий грабеж, из которого наибольшую пользу извлекала Пруссия. Церковные имущества рвали на части; доли продавали в Париже с аукциона. Первый консул взял на себя общее руководство этими операциями, но ближайшим образом раздачей земель распоряжался Талейран, и, говорят, он гораздо охотнее удовлетворял не тех, за кем были действительные права, а тех, с кого он сам получал большое вознаграждение. Самые неоспоримые права приходилось подкреплять звоном монет. Германия была перекромсана в угоду Пруссии, которой покровительствовал Наполеон, и к выгоде тех, кто в Париже заведывал распределением земель.
Политический престиж Франции заметно возрос, между тем как значение России очень упало, хотя она и играла в этом деле лишь второстепенную роль; ее уговорили дать согласие на эту, в сущности, вовсе не благородную сделку, последствия которой она сама едва ли одобряла. Граф Кочубей был этим очень огорчен и пристыжен. В гостиных злословили по поводу политического ничтожества, в которое впала Россия. Франция гордилась. Прусские министры потирали руки. Все это вредило императору в глазах высших общественных классов. Чтобы позолотить пилюлю, первый консул предложил некоторые привилегии Вюртембергскому и Баденскому домам, которые состояли в родстве с русской императорской фамилией, но они все же поняли, что дарование им этих привилегий зависело исключительно от доброй воли Франции, и если она и делала им эти милости, то только ради России. Но не так великодушно поступила Франция с герцогом Ольденбургским, beau-frefe'oм императрицы-матери, и несмотря на все свои жалобы, он не мог добиться лучшего отношения к себе. Первый консул имел основание быть недовольным его слишком немецкими взглядами и слишком резким поведением.
По возвращении государя из Мемеля наши тайные собрания возобновились. Неофициальный комитет приобрел к этому времени большее значение, благодаря участию трех его членов в государственных делах, главным образом Кочубея и Новосильцева. Приемная Новосильцева стала все более и более наполняться. Он предоставлял служебные места людям с новыми воззрениями. Множество дел проходило через его руки и на способе их разрешения чувствовался отпечаток преобразовательных стремлений. Император нашел в его лице человека, с помощью которого он мог применять на деле к русской жизни свои западноевропейские взгляды. Между прочим молодые преобразователи находили поддержку и среди старых, важных сановников империи. Первым из них был граф Строганов, отец графа Павла. Этот вельможа провел большую часть жизни в Париже, во время царствования Людовика XV, бывал в обществе Гриммов, Гольбахов, Даламбе-ров. Он посещал салоны дам, блиставших умом, где важные сановники сходились с литераторами. Здесь он почерпнул многие из своих воззрений. Речь его была пересыпана анекдотами и остротами того времени. По характеру это был человек легко воспламенявшийся и быстро успокаивавшийся. Он часто вспыхивал, но эта горячность спадала перед любым малейшим препятствием. Он представлял из себя странную смесь энциклопедиста и русского старого боярина. С умом и речью француза он соединял чисто русской нрав и привычки; он имел большое состояние и много долгов, обширный дом, с изящной обстановкой, прекрасную картинную галерею, для которой сам составил систематический каталог, бесчисленное множество слуг и рабов, которым очень хорошо жилось у такого господина, и в том числе несколько лакеев-французов. В нем было много беспорядочности: обкрадываемый своими людьми, он сам же первый смеялся над этим. Его стол был открыт для всех; каждый желающий в определенные дни недели мог явиться к нему в дом, к обеду. Но порядки у него в этом отношении были несколько иные, чем в доме обер-шталмейстера Нарышкина: у последнего бывало общество менее случайное и среди посетителей встречалось больше ученых и художников.
Для довершения набросанного мною портрета надо еще прибавить, что эта смесь энциклопедиста со старым московским боярином делала дом и общество графа Строганова чрезвычайно приятным своей непринужденностью и разнообразием; сверх того, граф выказывал ко всем необычайную доброжелательность, стремясь каждому доставить какое-либо удовольствие и оберечь от каких бы то ни было огорчений. Старый граф питал ко мне особую дружбу и сердился, если я пропускал его обеды. Я был принят в его доме как родной.
В силу своих природных наклонностей и благодаря убеждениям, заимствованным у французов, граф был либерален в своих воззрениях и стремлениях. Он стоял за то, чтобы каждому человеку была дана возможность счастья и свободы. Но в то же время, он был в полном смысле придворным куртизаном, т. е. царская милость, расположение и хороший прием при дворе были ему необходимы. Не честолюбие или какие-нибудь расчеты вызывали в нем это чувство; нет, просто холодный прием, или вид нахмуренных бровей государя были ему невыносимы, делали его несчастным, лишали твердости духа и покоя. Граф Строганов был на хорошем счету у Екатерины, у Павла, у императрицы Марии, а в особенности, у теперешнего государя. Александр питал дружбу к его сыну, бесконечно ценил общество молодой графини, которая, благодаря своей приветливости и характеру, имела даже на него влияние, а общество старого графа забавляло императора. Александр хорошо чувствовал себя в его доме, где собирались люди наиболее подходящие к нему и способные к пониманию новейших либеральных идей, к которым он питал в то время тайное пристрастие.
Это особое расположение, которым пользовалась в начале царствования Александра семья Строгановых, доставило старому графу большее, чем когда-либо значение; и, так как он занимал место сенатора и пользовался, благодаря своим русским вкусам, большой популярностью среди дворянства своей губернии, где он отправлял должность предводителя дворянства, то его сочувствие зарождавшимся новым веяниям и горячее одобрение образа мыслей Александра и его молодых друзей оказывали ценную поддержку этим последним.
Но еще гораздо более ценную поддержку нашла молодежь в лице графа Александра Воронцова. В России Воронцов считался самым опытным государственным человеком. Он и граф Завадовский были друзьями графа Безбородко. Оба приходили к нему толковать о делах. Рассказывают, что будто после их ухода, Безбородко приказывал растворять двери и окна, пыхтел, обмахивался, бегал по комнатам и восклицал: "Слава Богу, педагоги ушли". Он называл их так потому, что они всегда читали ему нравоучения и упрекали за леность, чрезвычайную беспечность и малый интерес к делам, участие в которых могло бы принести пользу. Тем не менее оба они были для него ценными друзьями.
Я не знаю, что заставило графа А. Воронцова в царствование Екатерины удалиться от дел. Временами он бывал очень капризен, его честолюбие не довольствовалось малым. В царствование Павла он всегда благоразумно держался вдали от Петербурга, хотя Павел и был очень расположен к семейству Воронцовых из-за связи Петра III с одной из их сестер. Только с восшествием на престол Александра граф Воронцов снова появился в Петербурге, окруженный той же славой, какой пользовался при Екатерине и которая еще увеличилась, благодаря его разумному поведению и продолжительному отстранению от дел.
Граф не присоединился к старым министрам, которые по познаниям и образу мыслей большею частью стояли ниже его; к тому же для предоставления ему места министра пришлось бы удалить кого-нибудь из них. Он занял более высокое положение, взяв на себя роль посредника между новыми идеями императора и старой русской рутиной и умерителя тех преобразований, которые, как он предвидел, должны были проистечь из стремлений молодого императора. Он был очень доволен, что, благодаря такому положению, мог в одно время и уступать желаниям государя, и направлять их, и этим самым обеспечить себе царскую милость и власть. Он стал на сторону молодых, а старых предоставил их собственной судьбе, зная, что во всякой новой организации за ним будет обеспечено первое место.
Граф Семен Воронцов, после долгого отсутствия, также приехал в Петербург. Человек он был вполне цельный, не признавал никаких оттенков и видоизменений в убеждениях и чувствах; он был страстный, слепой приверженец раз воспринятой им идеи или избранного им своим кумиром человека. Во время революции, возведшей на престол Екатерину II, он был младшим офицером гренадерского полка и гордо провозгласил себя сторонником несчастного Петра III, что, однако, не помешало ему впоследствии получить от Екатерины назначение послом в Англию. Известно, что одна из сестер Воронцовых была фавориткой Петра III, в то время как другая была доверенным лицом Екатерины. Преданность, выказанная в молодости графом Семеном по отношению к Петру III, побудила Павла I вызвать его из Лондона в Петербург и предложить ему важнейшие должности в государстве; но он постоянно отказывался от них и просил оставить его в Лондоне. Благодаря своему благородному, положительному и открытому характеру, граф Семен приобрел себе друзей в Англии, прижился в этой стране и был влюблен в Англию, более влюблен, чем самый коренной тори; он так преклонялся пред Питтом, что все, что походило, я не говорю даже на критику, а на какое-нибудь простое замечание или сомнение в политике, принципах или действиях этого министра, казалось графу Семену абсолютной бессмыслицей, неизвинительным извращением ума или чувства. Кроме этого обожания Англии и Питта, у него было еще одно чувство, более раннего происхождения и более естественное - обожание своего старшего брата. В нем он видел самого великого и самого добродетельного человека в России; его слова были для него евангелием, его решения - пророчествами. Повиновение, уважение и преданность графа Семена брату были трогательны, потому что они вытекали из сердца, действовавшего без расчета. Отношения двух братьев были настолько хороши, что они не делили между собой полученного наследства. Граф Александр, взявший на себя заведывание всеми делами по имуществу, отдавал брату все, что приходилось на его долю; между ними не возникало на этой почве и тени какой бы ни было распри, и никогда никому и в голову не приходила мысль, что граф Александр может обидеть своего брата, проживавшего за границей.
Новосильцев во время своего пребывания в Англии, в царствование Павла, посещал дом графа Семена, которому был представлен старым Строгановым. Он приобрел его дружбу и доверие и стал близким членом его семьи. Новосильцов явился, некоторым образом, звеном, связавшим графа Александра с молодыми людьми нашего кружка. По приезде в Петербург старого графа Воронцова, Новосильцов тотчас же стал бывать у него в доме, приобрел его доверие и откровенно высказывал ему свои мысли. Приезд графа Семена еще более способствовал укреплению этих отношений и сделал их более действительными. Торийские убеждения графа Семена являлись для России крайним либерализмом, и он не преминул повлиять на брата в смысле сочувствия к тем преобразовательным планам, которые уже начали принимать более ясные очертания в уме императора.
Сам граф Александр не был противником некоторых либеральных идей; по своим природным склонностям он способен был и воспринять их, и сочувствовать им. В нем осталась закваска той старой либеральной русской аристократии, которая хотела, призывая на престол императрицу Анну, ограничить ее власть. Он рассказывал мне, что в молодости, отправляясь в путешествие по Европе и проезжая через Варшаву, в царствование Августа III, он не мог представить для себя и для своего отечества ничего более разумного и более благодетельного, как если бы Россия стала тем же, чем была в то время Польша, а ее подданные получили те же права и преимущества, какими пользовались поляки. Русский аристократизм одного брата и чистый "торизм" другого сошлись на высокой оценке сената. Сенат стал их idee fixe. В нем они видели средство, основу и возможный источник всяких улучшений без каких-либо опасностей для государства.
Император продолжал устраивать свои тайные совещания; но, довольствуясь лишь обсуждением разных проектов, он по-прежнему не обнаруживал решимости взять на себя почин в осуществлении преобразований. Даже оба брата Воронцовы были недовольны в этом отношении императором. Наконец, они, совместно с молодыми друзьями Александра, условились предпринять энергичное наступление на императора, чтобы вывести его из робкого бездействия.
С этой целью граф Строганов устроил у себя обед, на который пригласил императора и императрицу. Приглашены были также и оба Воронцовы. Каменноостровский дворец, в котором проводил лето император, отделялся от дачи графа Строганова лишь мостом, перекинутым через реку Неву, и император с императрицей пришли к Строганову пешком. После обеда, когда император, гу