же и ряд отдельных картин, со всеми подробностями, например, Тибр, семь холмов, здания и постройки, которые были расположены на них, в том виде, какими они представляются нам в нашем воображении, начиная со времени появления первого здания на Палатинском холме и Капитолии, затем во времена царей и в различные эпохи республики, вначале, когда Рим был построен из кирпича, затем при Августе, когда он превратился в город, выстроенный из мрамора. Каждый из этих рисунков должен был, по моему замыслу, представлять какую-нибудь особенность, освященную историей и соответствующую эпохе. Эта идея, новая лишь для меня, зарождалась уже и у других лиц, но она, к сожалению, никогда не была точно выполнена. В настоящее время такая работа представила бы меньше трудности и была бы более точной, так как произведенные за пятьдесят лет раскопки во многих местах обнаружили остатки фундаментов старого Рима.
Проекты плана и рисунков, представлявших площади, храмы и крепости Рима, разделенного на семнадцать частей (region!), занимал меня все время пребывания моего в Риме. Я хотел, чтобы моя работа была точна и добросовестна. На это требовалось много времени, расходов и розысков. Надо было наводить справки во множестве книг; надо было руководить антикварием, архитектором и чертежником. Я не сумел окончить мою работу, я только начал ее. Основанием моей работы я взял приобретенный мною план города, очень хорошо выполненный, и два рисунка; на одном был изображен форум времен республики: против Палатинского холма виднелись массы народа, как это бывало в бурные времена, на возвышении - оратор, затем Via Sacra и здание, в котором происходили выборы. Другой рисунок представлял собой больших размеров акварель, также изображавшую форум, но с противоположной Капитолию стороны; здесь был нарисован триумф Германика, в царствование Тиверия. Видны были все храмы, воздвигнутые по склонам Капитолия. Из одного храма выходил Тиверий, горящий ненавистью и гневом, сопровождаемый членами сената. Третья акварель, сделанная без меня, должна была представлять первую эпоху по основании Рима, гроты на Тибре, близ Палатинского холма. Она совершенно не соответствовала ни моему ожиданию, ни моему замыслу. Эти рисунки - единственные памятники моего пребывания в Риме.
Мое вынужденное удаление из Польши, от семьи, от места, где находились мои друзья, положение, которое совершенно не подходило ко мне и не подавало никаких дальнейших надежд, - все это погрузило меня в состояние какой-то летаргии, которое овладело мной еще с момента моего приезда в Петербург, как я уже говорил об этом выше. Самые важные и неожиданные события не могли пробудить меня, вывести из этого состояния прострации, из этого сонливого безразличия. Это происходило потому, что в течение всей моей жизни единственным мотивом моих действий всегда было исключительное, преобладающее чувство любви к родине. То, что не служило ко благу моей родины или моих соотечественников, не имело для меня никакой цены. С самых ранних детских лет я уважал и любил только то, что имело прямое или косвенное отношение к моей родине. Самые ничтожные вещи, когда они касались Польши, возбуждали мой интерес. Я убедился в этом в Варшаве. Там был французский театр, очень порядочный, но для меня он был скучен; наоборот, польский театр, более чем посредственный, сильнее притягивал меня к себе.
Между тем время моего пребывания в Риме было довольно богато событиями. Пий VI, избранный в Венеции, прибыл тогда в священный город, еще содрогавшийся от насилий, учиненных французскими войсками. Помню, как монсеньор Консальви, возведенный в сан кардинала, принимал однажды иностранцев и местных жителей, и как русский консул, в неумном и неискусном приветствии, предсказывал ему тиару. Предсказание, впрочем, никогда не сбылось, и Консальви сам искренно не желал этого. Скажу мимоходом, что в своих официальных донесениях я не щадил французов. Это, по-видимому, очень удивляло Карпова, старшего секретаря посольства, старого русского бюрократа, которому, вероятно, приказали наблюдать за моими поступками. Зная всеобщую привязанность поляков к французам, он почти упрекал меня в суровости моего мнения о них. "Зачем же французы поступают так плохо, отвечал я. Они сами виноваты, если о них нельзя сказать ничего хорошего". Справедливо то, что все люди вообще, будь то французы или нет, много теряют вблизи и сами вредят тому энтузиазму, который внушается ими издалека. Это применимо даже и к великим людям. К тому же, быть может, из Петербурга все мне казалось слишком уж прекрасным, являлось в слишком блестящих красках, и потому, приблизившись к месту действия, я был сильно обманут в своих ожиданиях.
Вторым событием этого времени была перемена отношений, существовавших между императором Павлом и Австрией, которые начали портиться. Причин для этого было несколько. Из них я назову некоторые, до сих пор малоизвестные. Великая княжна Александра, старшая дочь императора Павла, предназначавшаяся Екатериной в жены шведскому королю, после моего отъезда из Петербурга была выдана замуж за эрцгерцога Иосифа, паладина венгерского. Брак этот был заключен в пору лучших отношений между петербургским и венским дворами и во время военных успехов Суворова. Эрцгерцог тотчас же увез свою прекрасную супругу в столицу Австрии.
Отмечу здесь, что великий князь Александр поручил своему beau-frere передать мне письмо, которое я и получил в Италии. Это было единственное письмо, полученное мною от него за два года моей миссии при сардинском дворе. В 1812 году мне представился случай вновь увидеться с эрцгерцогом в Офэне. Он, по-видимому, вспомнил это обстоятельство и принял меня тогда самым сердечным образом. Эрцгерцогиня, его супруга, действительно отличалась редкой красотой. Чертами лица она походила на Александра, своего брата; все в ней было изящно; сверх того, она обладала всеми нравственными достоинствами, которые составляют лучшее украшение прекрасного пола. При своем появлении в Вене она возбудила восхищение, уважение и общий энтузиазм, совершенно не добиваясь этого. Это впечатление, распространившееся во всех классах общества, начиная с двора и аристократических салонов и до Пратера, Грабена и многолюдных улиц Вены, не нравилось неаполитанке, супруге Франца П. Она стала делать своей belle soeur всякого рода неприятности, и та затосковала по своим родным. Не находя в новой семье ни сочувственного сердца, ни покоя, на каждом шагу перенося притеснения и обиды, она, в конце концов, покинула Вену и уехала с своим мужем в Офэн, где вскоре умерла, в полном расцвете лет. Она была любимой дочерью Павла. Лишь только он узнал, как недостойно обращались с его дочерью в ее новой семье, он, раздраженный, потребовал дочь обратно и угрожал даже объявлением войны.
Смерть эрцгерцогини, устранив войну, погрузила Павла и весь Петербург в глубокий траур. Между тем Австрия, поправив свои дела в Италии, начала относиться к русскому правительству с меньшим уважением. Австрийцы отпустили Суворова, выказав ему очень мало внимания; считая себя уже господами страны, они были рады избавиться от неудобного и гордого союзника. В это время произошли поражения русских в Голландии и Швейцарии. Все эти обстоятельства охладили отношения Павла с Австрией. Пользуясь таким положением вещей, Бонапарт поспешил отослать Павлу всех русских военнопленных, заново одев их и обильно снабдив всем необходимым. Это внимание первого консула растрогало императора. Павел сам объявил своему совету и старался доказать министрам и приближенным, что достаточно уже сделано, достаточно истрачено денег и пролито крови за Австрию, которая отплачивала лишь неблагодарностью. Он восхвалял благородный поступок Бонапарта, видя в нем доказательство того, что тот искренно желает союза с Россией и что к тому же он подавил анархию и демагогию и, следовательно, не было оснований уклоняться от сближения с ним. Соглашение с Бонапартом не замедлило осуществиться. Генерал Левашев был послан в Неаполь в качестве посредника между французским правительством и правительством Обеих Сицилии. Проездом через Рим он вручил мне письмо от графа Растопчина, заведывавшего иностранными делами. То было первое письмо, полученное мною от этого министра. Он рекомендовал мне генерала Левашева и просил быть ему полезным. Я исполнил эту просьбу с сердечным удовольствием, так как генерал был не только хорошим товарищем, но и выказывал по отношению ко мне большую дружбу. Вскоре после этого я получил от графа Растопчина второе послание, в котором он извещал меня, что император, будучи недоволен поведением сардинского двора, желал, чтобы я уехал оттуда под предлогом посещения Неаполя.
Я был в восторге от полученного приказа. Я уехал в Неаполь. Двора там не было, был только кавалер Актон, всемогущий министр, который только что оставил Сицилию для того, чтобы взять в свои руки управление королевством. Благодаря яркому солнцу и своему местоположению, Неаполь всегда прекрасен, хотя в то время внешне вид его был довольно печален. Дипломатические обязанности исполнял там уже несколько лет Италийский, посланный потом в Константинополь, а еще позже - в Рим, по происхождению малоросс, бывший врач и хирург. Он был ученый или, по крайней мере, старался стать ученым. Он изучал археологию и физику (в качестве врача). Умея устраивать собственные дела, он считался человеком, способным вести всякое дело, которое ему могло быть поручено. Надо отдать ему справедливость, он, действительно, прекрасно исполнял обыкновенные дела, но в делах большой важности не проявлял особого дарования, потому ли, что не обладал им, или потому, что счастье ему не улыбалось. Расположением к нему Екатерины он обязан был своему письму о необычайных в то время извержениях Везувия. В конце своих депеш он никогда не пропускал случая заметить, что пепел, восемнадцать веков назад поглотивший Помпею, покрывает его бумагу. Кроме того, его карьере помогло и состояние его здоровья; он считал себя умирающим; у него было, кажется, нечто вроде аневризма, принуждавшего его вести очень правильную и уединенную жизнь; но аневризм этот длился многие годы.
Неаполитанский двор старался воспользоваться хорошими отношениями, установившимися между Павлом и Бонапартом. Он ходатайствовал перед императором, прося его поддержки и посредничества, так как все думали, что после Маренго французы не остановятся до тех пор, пока не займут всего полуострова. Италийский, поддавшись увещаниям кавалера Актона, отправился во Флоренцию к Мюрату, чтобы выхлопотать некоторые милости для Неаполя, но попытка эта осталась безуспешной. Это произошло еще до моего отъезда из Рима. Карпов, мой старший секретарь, желая отомстить Италийскому за его насмешки, а также побуждаемый и завистью, называл это неудачное путешествие "паломничеством Италийского", который отправился во Флоренцию, уверенный в успехе, и возвратился оттуда с носом.
По приезде в Неаполь я попросил Италийского представить меня кавалеру Актону. Мы застали его за столом, покрытым разными старыми исписанными бумагами. Это был худой человек слабого здоровья, со смуглым лицом, впалыми щеками и черными глазами. На всей его фигуре лежали следы разрушительной силы времени: он был сильно сгорблен и постоянно жаловался, что изнемогает под бременем работы и несчастий.
Его считали наиболее любимым фаворитом королевы Каролины, которая неограниченно властвовала над своим мужем и королевством. Все делалось согласно ее желаниям. На официальных бумагах ее подпись ставилась рядом с подписью короля, в доказательство того, что они правили совместно. Она была так же деятельна, как и ее брат, император Иосиф; к тому же ее глаза, осанка, движения, все, - до крикливого, пронзительного голоса включительно, - в достаточной мере доказывали ее предприимчивость. Я видел ее в Ливорно, когда она высаживалась с парохода, сопровождаемая своими дочерьми, из которых одна, принцесса Амалия, вышла впоследствии замуж за Луи-Филиппа. Еще до брака Каролины с королем Фердинандом Мария-Терезия воспитала в своей дочери любовь к властвованию. Эта любовь впоследствии сделалась ее страстью. Была у нее еще и другая страсть - иметь любовников. Рожденная с огненным темпераментом, разожженным климатом Италии, она все же ставила себе в заслугу, что у нее не было ни одного ребенка, не принадлежавшего Фердинанду. И на самом деле, между детьми и отцом было несчастное сходство, не только в отношении физических качеств, более чем непривлекательных, но также и в отношении характера и качеств моральных. Только одна королева Амалия, по своим редким достоинствам, представляла исключение из этой семьи.
Русское войско, занимавшее тогда Неаполь, находилось под начальством генерала Бороздина, старшего из трех братьев. Был момент, когда возникал вопрос о том, чтобы двинуть соединенные силы союзников в Рим и оспаривать у французов победу над Неаполем. Генерал Бороздин даже сам лично ездил по этому поводу в Рим; но проект этот остался без движения, так как Бороздин не мог столковаться с генералом Роже де Дама, главнокомандующим неаполитанскими войсками, относительно того, кто из них получит командование над соединенными войсками. Это несогласие спасло их обоих от неминуемого поражения. Генерал Бороздин был изящным вельможей Екатерины. Он был очень любезен в обществе, но у меня остались некоторые сомнения насчет его военных талантов. Живя в роскошнейшем климате, пользуясь материальными выгодами, доставляемыми правительством, более полагавшемся на русские войска, чем на свои собственные, Бороздин имел в своем распоряжении все то, чего может желать русский, а именно: представительство и удовольствия. Чтобы довершить его радости, судьба послала ему победу, которая была для него приятнее всего.
Простоватый английский консул, только что женившийся на молодой, прелестной особе, счел своим долгом бежать из Неаполя, как только узнал о поражении австрийцев при Маренго и о победном шествии французов к Флоренции и Неаполю. Чтобы не подвергать свою молодую жену опасностям такого стремительного переезда, он не мог придумать ничего лучшего, как поручить ее заботам русского генерала, с которым близко сошелся. Этот честный англичанин был уверен, что отдал свое сокровище в самые верные руки. Но друг этот не мог победить сильнейшего из искушений и пал под его бременем, быть может, еще раньше, чем принял под свою охрану порученное ему сокровище. По правде сказать, это был поразительно красивый розовый бутон, и Бороздин, с разрешения мужа, для лучшего охранения своей молодой протеже, устроил ее в том же доме, где жил сам. Общение было легкое, соблазн был велик. Это злоупотребление доверием, хотя и расцвеченное красивым увлечением, все же остается пятном на его совести; мы видим здесь культ материального и пренебрежение к духовному, соединенное с попранием всякого чувства достоинства. Как только миновала паника, вызванная нашествием французов, консул возвратился, забрал жену и не знал, как благодарить друга за оказанную им услугу. Я его видел, - это был добродушного вида человек, отнюдь не блиставший умом. Вскоре после этого, когда я уезжал из Неаполя обратно в Рим, генерал сопровождал меня. Он был очень весел и больше не думал уже о жене консула, которую вскоре, вероятно, и совсем позабыл.
В Неаполе время шло для меня быстро, и я не очень спешил осматривать редкие красоты местной природы и памятники искусства; последние к тому же находились в запущенном виде с тех пор, как вспыхнула революция.
Вдруг, подобно удару грома в летний день, на нас обрушилось известие о смерти Павла. Первым чувством при этой неожиданной вести было удивление, сопровождаемое некоторого рода страхом. Чувства эти скоро сменились радостью. Император Павел никогда не был любим, даже теми, для кого он сделал что-нибудь хорошее, или кто нуждался в нем. Он был слишком своенравен, и никто не мог на него положиться. Курьер, привезший это известие посольству, имел вид глухонемого; он не отвечал ни на один вопрос и издавал только какие-то непонятные звуки; он находился под впечатлением ужаса и данного ему особого приказа хранить молчание. Он передал мне несколько слов от нового императора Александра, приказывавшего мне, не теряя времени, возвратиться в Петербург.
Охотно признаюсь в том, что приказ этот доставил мне великую радость. Италия, без сомнения, прекрасная и во всех отношениях интересная для изучения страна, в особенности для тех, кто приезжал туда, располагая свободным временем. Войны, разорившие тогда эту красивую страну, лишили ее части ее обаяния, но следы этого разорения сами по себе были интересны для наблюдения. Но там я был далеко от моей родины, от моей семьи, от всех тех, кого я любил; я был одинок и печален. Я никогда не умел быстро завязывать знакомства, таким и остался. Мне всегда требовалось много времени и особенно благоприятные условия, чтобы заставить растаять лед, отделявший меня от известного лица, даже такого, с которым я часто виделся. Насколько дороги мне были мои старые знакомства (правда, малочисленные), настолько мало я чувствовал влечения завязывать новые. Итак, с невыразимым удовольствием я стал готовиться к отъезду, подстрекаемый любопытством. Но я не мог покинуть Неаполь, не побывав на Везувии, в Помпее, Геркулануме, Портичи и т. д. Я вынужден был наскоро объехать эти места.
Находясь на Везувии, я оступился и стал падать по направлению к кратеру, но прибежал проводник, протянул мне руку, а другой рукой уперся в обсыпающийся песок палкой, обделанной в железо, сделал след, на который я мог упереться ногой, и этим спас мне жизнь. Мысль о смерти была в ту минуту очень тяжела для меня. Я возвращался к своим, готовился покончить с вялым существованием и начать действовать; обстоятельства, казалось, предвещали мне самые счастливые предзнаменования; я испытывал сладкое чувство любви к жизни, сильнейшее, чем когда бы то ни было, так как несокрушимая надежда, не разбитая еще опытом, вставала перед моим воображением во всей лучезарности. Я думаю, у каждого в жизни была подобная минута.
На следующий день, после того как нам сообщено было известие о смерти императора Павла, явился курьер, посланный из Петербурга неаполитанским послом, привезший нам действительное описание трагической катастрофы. Что касается меня, то я не был этим удивлен, так как еще до отъезда из Петербурга я знал, что двор замышлял заговор. На самое событие в Неаполе смотрели различно и терялись в различных предположениях, но общее впечатление сводилось к радости, переходившей даже границы приличия. Через день после прибытия курьера генерал Бороздин устроил бал, на который пригласил все высшее общество. Танцевали всю ночь, и генерал, своим примером публичной демонстрации, поощрял эту непристойную веселость. Жена английского консула, одетая в розовое платье, блистала на этом веселом празднике больше, чем когда-либо.
За несколько дней до моего отъезда, я был приглашен Италийским к завтраку и встретил у него знаменитого композитора Паизиелло. Он играл на фортепиано. Было исполнено несколько чрезвычайно красивых пьес его сочинения. Мои прежние добрые отношения с Александром и вновь полученное от него собственноручное письмо, в котором он приглашал меня как можно скорее приехать к нему, привлекли ко мне всеобщее усиленное внимание. Таковы люди всегда и всюду, за некоторыми, очень редкими, исключениями.
Настал час отъезда. Я уже сказал, что из Неаполя в Рим ехал в обществе генерала Бороздина. У меня еще сохранилось в памяти то нетерпение, которое он возбуждал во мне, останавливая каждую минуту экипаж, чтобы стрелять птиц, в которых он никогда не попадал. Вследствие победы при Маренго, французская армия подвинулась к южной части Италии. Это доставило мне случай встретить некоторых моих соотечественников и старых знакомых. Генерал Яблоновский, между прочим, приехал навестить меня в Рим; он напомнил мне, как его принимали в Пулавах. Мои теперешние взгляды удивили его: это было не то, что он слышал в Пулавах. Наше положение, какова бы ни была сила наших убеждений, всегда оказывает на нас некоторое влияние; если даже мы в глубине души и остаемся прежними, то, по крайней мере, по внешности кажется, что в нас происходит перемена, которая, в свою очередь, может затем поддаться воздействию новых обстоятельств.
От Рима до Флоренции со мной ехал генерал Левашев. Это был один из наиболее приятных спутников, неистощимый в рассказывании анекдотов. Он был послан в Неаполь с секретным поручением переговорить о возможности перемирия между воюющими сторонами. Император Павел, отделившийся от коалиции, хотел этим способом избежать всяких упреков. Генерал Левашев считался как бы путешествующим для своего удовольствия, с целью осмотреть Италию. Данные ему инструкции исходили от графа Растопчина, бывшего тогда министром, который вскоре после этого, лишившись своего портфеля, удалился в Москву, когда Павел не только порвал с Австрией, но еще объявил войну Англии, думал вступить в самый сердечный союз с Бонапартом. Все это случилось в мое отсутствие; я никогда не мог достоверно узнать подробностей как миссии Левашева, так и удаления Растопчина, которое совершилось, несмотря на его дружбу с Кутай-совым. Как бы там ни было, миссия, возложенная на генерала Левашева правительством после смерти Павла, не удалась. Французские дипломаты тотчас же догадались, что молодыми Александром не так легко будет вертеть, как своенравным Павлом. Надо полагать, что таково было мнение Мюрата. Еще не получив инструкций из Парижа, он уже занял всю Тоскану и шел все вперед; но чем более он сомневался в дружеском сближении Франции и России, тем более показывал вид, что доверяет этой дружбе. Он занял дворец тосканского герцога и угостил там меня и генерала Левашева превосходным обедом, на который были приглашены все бывшие во Флоренции генералы и известные лица, всего около шестидесяти человек. Нас обоих посадили подле г-жи Мюрат, очень стройной красавицы. Мюрат, сидевший vis-a-vis, неустанно заботился о нас и расточал нам любезности за себя и за жену. Он провозгласил тост за русского императора и затем пил за здоровье каждого из нас. Когда во время спектакля генерал вошел в ложу Мюрата, он заметил, что над его головой что-то колышется, то были концы русских и французских знамен, скрещенных вместе в его честь.
Прежде чем покинуть Италию, я поехал в Ливорно проститься с маршалом Ржевусским и нашел его сильно страдающим. Я встретил там нескольких соотечественников, между прочим, Сокольницкого, саперного офицера, очень деятельного, с которым я познакомился в Литве во время кампании 1793 года, и Розницкого, с которым мы были вместе в лагере при Голомбе и в стычке при Грани. Оба дружески пожали мне руку, с волнением вспоминая прошлое и те события, свидетелями которых мы были.
Розницкий сказал мне, что ввел в войсках прием, испробованный при Голомбе, который позволял кавалерии наших легионов передвигаться быстрее, чем это могла делать остальная французская кавалерия. Оба они были адъютантами, с правами команды, - чин, показывающий, что их считали искусными офицерами.
С стесненным сердцем оставил я Ржевусского. Этот знаменитый соотечественник, испытанный друг, достойный гражданин и прекрасный человек, вскоре умер. Он похоронен на Кампо-Санто, в Пизе. Семья его предполагала поставить ему памятник; я думаю, однако, что она ограничилась лишь тем, что наметила место для постановки памятника.
Наконец, я уехал. Я мог провести только два дня в Вене, где не нашел никого из моей семьи, кроме двух маленьких сыновей моей сестры, Замойской (Владислава и Жана), очень плохо принявших меня. Я остановился только в Пулавах, где нашел в сборе всю мою семью. Но я не мог долго там оставаться. Мои родители и сестры против своего желания сами просили меня торопиться с отъездом. Нигде не останавливаясь, день и ночь мчался я до самого Петербурга, куда вскоре прибыл и мой брат.
Смерть императора Павла. Начало царствования императора Александра
Чем ближе подъезжал я к Петербургу, тем труднее становилось мне сдерживать противоположные чувства - счастья и нетерпеливого желания скорее увидеть людей, к которым я был привязан, и неизвестности относительно перемен, которые должны были произвести в этих людях время и новое положение.
Навстречу ко мне из столицы выслан был фельдъегерь, встретивший меня близ Риги. Он вез мне дружескую записку от императора и подорожную с приказом почтмейстерам ускорить мое путешествие. Адрес на письме был написан рукой императора. Он называл меня действительным тайным советником, что равнялось чину генерал-аншефа. Я был удивлен, что Александр так быстро возвел меня в этот чин, и твердо решил не принимать его. По приезде я отдал ему конверт от письма; он, действительно, написал это по рассеянности; но в России можно было бы поймать государя на слове и воспользоваться его подписью. Я не думал об этом и не получил в России ни одного чина, кроме того, которым наградил меня Павел.
Наконец, я увиделся с Александром, и первое впечатление, оставшееся у меня от этой встречи, достаточно подтвердило мои тревожные предчувствия. Император возвратился с парада или с учения, как будто бы Павел был еще жив. Он был бледен и утомлен. Он принял меня очень дружественно, но с грустным и убитым видом, без проявления той сердечной радости, какую мог бы выказать человек, которому не нужно наблюдать за собой или стеснять себя в своих чувствах. Теперь, когда он стал государем, мне показалось, хотя, может быть, и несправедливо, что у него появился оттенок какой-то сдержанности и принужденности, и сердце мое сжалось. Он повел меня в свой кабинет. "Хорошо, что вы приехали, наши ожидают вас с нетерпением", сказал он мне, имея в виду несколько лиц, казавшихся ему более просвещенными, а главное, более либеральными, на которых он смотрел, как на своих особых друзей и к которым питал большое доверие. "Если бы вы были здесь, ничего этого не случилось бы: имея вас подле себя, я не был бы увлечен таким образом". Затем он рассказал мне о смерти своего отца, выражая при этом непередаваемое горе и раскаяние.
Это грустное и несчастное событие в продолжение некоторого времени часто служило темой наших разговоров. Император хотел, хотя это и причиняло ему страдания, передать мне подробно все обстоятельства, при которых оно произошло. Я изложу их ниже, дополнив сведениями, полученными мною от других лиц, участников этого ужасного события.
Мне хотелось позондировать, каких мнений он держался теперь по тем вопросам, которые занимали нас ранее, и отдать себе отчет в том, насколько переменились его взгляды в связи с важной переменой в его положении. В общем, я нашел его таким, как и ожидал. Он еще не совсем отрешился от прежних грез, к которым постоянно обращались его взоры; но его уже захватила железная рука действительности: он отступал перед силою обстоятельств, не обнаруживал господства над ними, не отдавал еще себе отчета во всем объеме своей власти и не проявлял умения применять ее на деле.
В момент моего приезда Петербург похож был на море, еще волновавшееся после сильной бури и едва начинавшее медленно затихать.
Император уволил от службы графа Палена. Генерал этот, пользовавшийся полным доверием покойного императора Павла, действовал заодно с графом Паниным, первым зачинщиком и душой заговора, погубившего этого монарха. Заговор не удался бы, если бы граф Пален не стал во главе его, пустив в дело власть и средства, которыми он располагал как генерал-губернатор Петербурга. По кончине Павла граф Пален вообразил, что он может стать всемогущим, опираясь на одни собственные силы. Он начал распоряжаться и принимать внутренние и внешние меры, настоятельно неотложные ввиду возможности появления английского флота в водах Риги, Ревеля и Кронштадта, после кровопролития, совершившегося в Копенгагене. Нельсон торжествовал свою победу в Копенгагене накануне смерти Павла. Среди смятения и волнений, царивших в первые дни после катастрофы, кавалерийский генерал граф Пален намеревался захватить освободившиеся бразды правления. Он хотел к важным обязанностям петербургского генерал-губернатора прибавить еще и обязанности статс-секретаря по иностранным делам. Его подпись стоит на официальных заявлениях, изданных тогда, в первые минуты. Он притязал на то, чтобы ничто не делалось без его разрешения и помимо него. Он принял вид покровителя молодого императора и делал ему сцены, когда тот не сразу соглашался на то, чего он желал, или, вернее, к чему хотел принудить государя.
Уже поговаривали, что Пален стремится занять пост министра двора. Подавленный скорбью, полный отчаяния, замкнувшийся со всею своею семьей во внутренних покоях дворца, император Александр казался во власти заговорщиков. Он считал себя вынужденным щадить их и подчинять свою волю их желаниям.
Между тем важная должность генерал-прокурора, соединявшего тогда в своих руках все отрасли управления, дела внутренние, суд, полицию, финансы, - оставалась вакантной после отставки одного из фаворитов Павла.
Александр, по счастливому внушению, выбрал на его место оказавшегося под рукой генерала Беклешова, который был призван в Петербург Павлом, быть может, в тех же целях. Это был русский человек старого закала, с резким и грубым обращением, не знавший французского языка или едва его понимавший, но у которого под очень грубой оболочкой билось правдивое и смелое сердце, сочувствующее страданию ближнего. Его репутация благородного, порядочного человека была общепризнана. Он сумел сохранить ее даже будучи генерал-губернатором южных польских провинций, проявив справедливость к тем, которыми управлял, и строгость к своим подчиненным. Насколько было возможно, он препятствовал кражам, злоупотреблениям и нарушениям служащими своих обязанностей. Он не выносил, чтобы люди, облеченные его доверием, продавали справедливость за деньги. Из этого испытания он вышел чистым и незапятнанным, осыпаемый благодарностями местного населения. Это самое трудное испытание, какое только может выпасть на долю важному русскому чиновнику, и нелегко было бы привести много примеров подобного рода.
Генерал Беклешов не знал абсолютно ничего, что делалось за пределами русской границы, но он был прекрасно осведомлен в законах и обычном ходе русской администрации. Он умел нести служебные обязанности со строгой точностью и всей доступной ему справедливостью. В момент кончины Павла его не было в Петербурге, и он был совершенно непричастен к заговору. Александр доверчиво жаловался ему на свое тяжелое положение в отношении Палена. Беклешов с обычной своей резкостью выразил удивление, что русский самодержец может ограничиваться жалобами вместо того, чтобы заставить исполнить свою волю. "Когда мухи жужжат вокруг моего носа, сказал он, я их прогоняю". Император подписал указ, предписывающий Палену немедленно покинуть Петербург и отправиться в свои поместья. Беклешов, связанный давнишней дружбой с этим генералом и бывший и теперь еще его другом, взял на себя труд, в качестве генерал-прокурора, отвезти ему этот приказ и заставить его уехать в двадцать четыре часа. На следующий день, рано утром, Пален был разбужен Беклешовым, объявившим ему волю императора. Пален повиновался. Александр сделал первый опыт проявления самодержавной власти, для которой в России нет границ.
Событие это наделало много шума. Александра обвинили в двуличии и скрытности. Накануне того дня, когда Пален должен был подвергнуться отставке и высылке, Александр довольно поздно вечером принял от него рапорт, ни в чем не изменив своей манеры обращения, и обошелся с ним, как обыкновенно. Мог ли он поступить иначе? Первый акт неограниченного самодержавия молодого императора не понравился вождям заговора и встревожил их.
В царствование Екатерины мои отношения с Зубовым сильно разнились от теперешних. Их, тогда всемогущее, ходатайство способствовало тому, что нас снова ввели во владение большей частью имений нашего отца. При Павле, когда все отдалились от Зубовых и боялись сближаться с ними, мне удавалось устраивать им аудиенции у великого князя Александра.
Через несколько дней после моего возвращения в Петербург граф Валериан Зубов попросил у меня свидания. Он долго говорил мне о происшедшем перевороте и о состоянии умов; жаловался, что император не высказывался относительно тех своих друзей, которые доставили ему престол и которые не побоялись никакой опасности, чтобы служить ему. Не так, - говорил он, - поступала императрица Екатерина. Она смело поддерживала тех, которые для ее освобождения подвергли себя всяким опасностям, и не колебалась сделать их своей опорой. Благодаря такому образу действий, умному и предусмотрительному, она могла рассчитывать на их постоянную преданность. Доказав тотчас по достижении трона, что она сумеет не забыть оказанную ей услугу, она тем самым обеспечила себе верность и любовь всей России. "Вот что, продолжал граф Зубов, доставило ее царствованию такую спокойную уверенность и такую славу, потому что никто не колебался пожертвовать собой для нее, хорошо зная, что он будет за это вознагражден. Но император своим сомнительным и колеблющимся поведением подвергает себя самым неприятным последствиям. Он обескураживает, расхолаживает своих истинных друзей, которые только и желают того, чтобы преданно служить ему". Граф прибавил, что императрица Екатерина формально приказала им, его брату Платону и ему, смотреть на Александра, как на их единственного законного монарха, служить только ему и никому другому, с непоколебимым усердием и верностью. Так именно они и поступали. Какова же была теперь их награда? Слова эти были сказаны, чтобы оправдать себя в глазах молодого императора и чтобы доказать ему, что их действия были только необходимым следствием обязательств, которые Екатерина заставила их принять на себя относительно ее внука. Но они не знали, что Александр и даже его брат Константин совсем не питали к памяти своей бабки почтения и привязанности, которые в них предполагались.
Во время разговора, длившегося более часа, я несколько раз прерывал графа, стараясь объяснить поведение молодого императора, не вступая, впрочем, в спор, что мне было нетрудно, так как я находился в то время в отсутствии и был чужд всему, что произошло. Граф Зубов желал повидаться со мной и высказал мне все, очевидно, с тем, чтобы я передал его слова императору. Формального обязательства сделать это я на себя не взял. Тем не менее я не пропустил случая возможно скорее снять с плеч эту обязанность. На Александра слова графа Зубова, переданные мною с полной точностью, не произвели большого впечатления. Они, однако, показывали, что заговорщики, а в особенности их вожди, еще гордились, и очень смело, своим поступком; что, приводя в исполнение заговор, они были уверены, что оказывают большую услугу России и получают право на благодарность, милости и доверие молодого императора, и что они считали себя необходимыми для безопасности и благополучия нового царствования. Они желали даже дать понять, что их отдаление и недовольство может грозить опасностью для государя и что, следовательно, не только из чувства благодарности, но и ради собственных интересов Александр должен окружить себя теми, кто возвел его на престол раньше, чем он мог этого ожидать, и смотреть на них как на самую верную свою опору. Эта аргументация была довольно основательной и естественной в России, стране дворцовых переворотов, но она не произвела никакого впечатления на Александра. Как можно было вообразить и предположить, что он сможет когда-либо почувствовать привязанность к врагам своего отца (которого он любил, несмотря на его недостатки) и добровольно отдаться им в руки.
Поведение Александра вытекало из его характера, его чувств, его положения и не могло меняться. К тому же он удалил уже Палена, единственного, быть может, из вождей заговора, который своей ловкостью, связями, занимаемым положением, смелостью и честолюбием мог внушать некоторые серьезные опасения и сделаться действительно опасным. Александр также сослал и удалил одного за другим вождей, которые не были опасны, но видеть которых ему было крайне неприятно и отвратительно. Один граф Валериан остался в Петербурге и был сделан членом государственного совета. Его приятная, открытая наружность нравилась императору Александру и внушала доверие. Доверие это, я думаю, поддерживалось искренней привязанностью, которую граф питал к императору, а также леностью графа, его равнодушием к таким постам, которые требовали работы, а в особенности - его необычайной слабостью к прекрасному полу, который почти всецело занимал его мысли.
Я хочу теперь описать заговор и его ближайшие последствия, которых я лично был свидетелем. Я воспользуюсь при этом и теми сведениями, которые я получил впоследствии, о ходе составления заговора и о том, как приступили к его исполнению. Я буду записывать мои воспоминания, главным образом, в том порядке, как они придут мне на память, или как я в то время постепенно узнавал различные подробности, не придерживаясь в рассказе какой-либо правильной системы. Тем не менее из моего рассказа будет видно, как часто самые ловкие люди впадают в ошибки, потому что они основываются на ложном определении своих обязанностей и средств, и не знают точно характера тех, от которых зависит конечный успех их замыслов и исполнение их желаний.
Тотчас после совершения своего дела заговорщики проявили свою радость в оскорбительной, бесстыдной форме, без всякой меры и приличия. Это было безумие, общее опьянение, не только моральное, но и физическое, так как погреба во дворце были разбиты, вино лилось ручьями за здоровье нового императора и героев переворота. В первые за этим дни пошла мода на причисление себя к участникам заговора; каждый хотел быть отмеченным, каждый выставлял себя, рассказывал о своих подвигах, каждый доказывал, что был в той или другой шайке, шел одним из первых, присутствовал при фатальной катастрофе.
Среди бесстыдства этого непристойного шумного веселья, император и императорская фамилия не показывались, запершись во дворце в слезах и ужасе.
По мере того как первое возбуждение стихало, стали замечать, что проявление великой радости вовсе не обеспечивало успеха при дворе, что этот род бахвальства был гнусен, не доказывал ни здравого смысла, ни доброго сердца и что, хотя смерть Павла предотвратила большие несчастья для государства, тем не менее для каждого было лучше и желательнее остаться в стороне от этого происшествия. Вожди заговора оправдывались тем, что они были вызваны на это причинами государственного характера, желанием спасти Россию, которое, по их словам, было единственным мотивом их поступка. Они старались основать на этом свою репутацию, возвышение и приобретение доверия.
Молодой император, придя в себя после первого ужасного потрясения и угнетенного состояния, почувствовал неотразимое, все возрастающее отвращение к зачинщикам заговора, в особенности к тем, которым удалось своими доводами убедить его, что, уступая их намерениям, он совершенно не подвергал жизнь своего отца опасности и что дело шло единственно о том, чтобы низложить его отца ради спасения России, заставить его самого сложить с себя бремя верховной власти в пользу своего сына, пример чему подали уже некоторые монархи Европы.
Император Александр рассказывал мне, что граф Панин первый заговорил с ним об этом, и этого он ему никогда не простил. Этому человеку, казалось, было предназначено, более чем кому другому, играть важную роль в делах государства. Он имел для этого все, что было нужно: известное в России имя, недюжинные таланты и большое честолюбие. Будучи еще молодым, он составил уже себе блестящую карьеру. Назначенный русским послом в Берлин, он был отозван с этого поста императором Павлом и назначен членом коллегии иностранных дел, под начальством князя Александра Куракина, его дяди по матери, верного друга Павла, товарища его детства и юности, который среди всех известных людей в государстве один смог избежать капризов своего властелина и сохранить к себе нечто вроде расположения монарха. Граф Панин, выдвигавшийся тогда на сцену, был сыном генерала, память которого очень уважали, и племянником того министра, который был воспитателем молодого великого князя Павла, в первые годы царствования Екатерины II, и до самой смерти удержал за собой все свои должности и сохранил все свое влияние. Молодой граф не мог не извлечь пользы из этого прошлого и рано приобрел самоуверенность и апломб. Это был человек высокого роста, холодный, прекрасно владевший французским языком; его письма, которые мне приходилось читать в архиве, были совершенны во всех отношениях, как в смысле стиля, так и в смысле содержания. Вообще он был известен среди русских за человека очень талантливого, энергичного и умного, но сухого, высокомерного и мало сходившегося с людьми.
Прослужив несколько месяцев в коллегии иностранных дел, он не понравился императору Павлу. Император лишил его места и выслал обратно в Москву. Но, как будет видно ниже, граф сумел воспользоваться этим коротким промежутком времени и повлиять решительным образом на судьбы своей родины. Он чрезвычайно обрадовался вести о смерти императора Павла и тотчас же полетел в Петербург, полный самых заманчивых надежд. Действительно, его тотчас же назначили вице-канцлером. Во время моего предыдущего пребывания в Петербурге я никогда не встречал графа Панина, потому что, рано отдавшись дипломатической карьере, он очень редко приезжал туда. Его жена, одна из графинь Орловых, не сопровождала его за границу. Это была кроткая, добрая, приветливая особа, с доброжелательным, радушным сердцем, дружелюбно относившаяся ко мне. По возвращении моем в Петербург она хотела непременно сблизить меня с своим мужем и употребила на это много усилий, но как она ни старалась, ее хлопоты не привели ни к чему. Если бы не было других причин, препятствовавших этому сближению, одной наружности графа, я думаю, достаточно было, чтобы сделать сближение почти невозможным. Я часто поражался ледяным выражением бесстрастного лица графа, которое, на прямом, как палка, туловище возвышалось в наполненной людьми зале, над всеми головами, и, правду сказать, не располагало подходить к нему. Впрочем, так как я встречался с графом очень редко и не имел с ним никогда продолжительных сношений, то мое мнение о его характере могло быть весьма ошибочным и даже несправедливым. Позже я узнал, что он прозвал меня "Сарматом", и, так как я тогда не имел никакого официального дела, он постоянно повторял вопрос: "но чем же занимается Сармат?".
Как я уже сказал, Панин был отослан из Петербурга в Москву, не потому чтобы проникли в его тайну, но благодаря одному из тех частых и неожиданных капризов, вызываемых подозрительностью, которые отличали Павла I. Пален остался один работать на своем посту.
Россия сильно страдала, находясь под управлением своего рода маньяка; но способ, какой был применен для устранения всех этих затруднений, оставил в душе Александра на всю жизнь мрачный отголосок преступления, совершенного над его отцом, которое, как он был убежден, пало на него и никогда не смоется с него в его собственных глазах.
В сущности, в этом событии сказались его чрезвычайная неопытность и наивное незнание людей и положения вещей в своем отечестве, которые проявились и в его несбыточных мечтах о предполагаемых им реформах и о собственном удалении от дел. Но тем не менее "несмываемое пятно", как коршун, вцепилось в его совесть, парализуя в начале царствования самые лучшие, самые прекрасные его свойства и погружая его к концу жизни в глубокое уныние, в мистицизм, переходивший иногда в суеверие.
Со всем тем надо признаться, что император Павел вел свое государство быстрыми шагами к неисчислимым потерям, к упадку, к полной дезорганизации сил страны и существовавшей тогда правительственной машины. Я уже говорил об этом раньше. Император Павел правил вспышками, скачками, порывами, без всякой связи, не смущаясь совершенно последствиями; правил, как человек, который не дает себе никогда труда размыслить, взвесить все за и против, который приказывает и требует немедленного исполнения всякой фантазии, приходящей ему на ум. Его царствование стало, в конце концов, царствованием настоящего террора. Его ненавидели даже за его добрые качества, - потому что, в сущности, он желал справедливости, если только не забывал о ней в минуты своих вспышек, и порой его кары поражали тех, кто их действительно заслуживал. Поэтому в его царствование русские должностные лица менее злоупотребляли властью, были более вежливы, более сдержанны в своих дурных наклонностях, меньше крали, отличались меньшей грубостью даже в польских провинциях. Но эта справедливость императора, совершенно слепая, поражала без разбору; всегда пристрастная, часто капризная и жестокая, она беспрестанно висела над головами генералов, офицеров армии, гражданских чиновников и заставляла их втайне ненавидеть человека, перед которым они застывали от ужаса и который держал их в вечной неизвестности относительно их участи.
Однажды император, глядя испытующим взглядом на Палена, сказал ему: "Я получил извещение, что против меня составляется заговор". - "Это совершенно невозможно, Ваше Величество, - ответил генерал, улыбаясь со свойственным ему видом добродушия и откровенности, - для этого надо было бы, чтобы участником его был и я".
Этот ответ успокоил Павла. Говорят, однако, что анонимные уведомления возбудили его подозрительность и что накануне смерти он послал за генералом Аракчеевым, чтобы назначить его на место петербургского генерал-губернатора, а Палена выслать. Если бы Аракчеев прибыл вовремя, Петербург сделался бы театром самых трагических сцен. Это был человек, одаренный чувством порядка, способностью руководить делами, разбираться во всем до мелочей с энергией, доходившей иногда до свирепости. С его возвращением последовало бы, вероятно, возвращение графа Растопчина, и император Павел мог бы быть спасен. Но, повыслав многих из столицы, Павел остался окруженным лишь ничтожествами, которым он отдал главные правительственные должности. Князь Куракин, человек большой доброты и малого ума, руководил еще внешней политикой. Некто Обольянинов, не обнаруживавший никаких признаков знаний и талантов, занимал важный пост генерал-прокурора, стоял во главе полиции и администрации государства, единственно потому, что когда-то он был управляющим гатчинским имением.
Человеком, пользовавшимся полным доверием Павла и имевшим на него влияние, был граф Кутайсов, бывший раньше цирюльником императора, а в то время обер-шталмейстером с кавалерской голубой лентой, добродушный человек и bon-vivant. При его аресте, на следующий день после смерти его господина, нашли в его кармане письма с доносом о заговоре, о времени его осуществления и об именах заговорщиков. Но граф Кутайсов оставил письма нераспечатанными. Со словами: "Дела до завтра", он положил их в карман, не подумав прочитать, чтобы не прерывать своих вечерних и ночных удовольствий.
Император Павел только что окончил с огромными затратами постройку Михайловского дворца. Выстроенный по его идее, он представлял из себя самую тяжелую, массивную постройку, какую только можно себе представить, нечто вроде замка-крепости; здесь, по мнению императора, им были приняты все меры предосторожности, обеспечивавшие ем