единство
Германии сильно и вдруг покачнется. В южной католической Германии явится
сепаратизм, о котором, сверх того, постараются изо всех сил клерикалы и
которым Австрия, уж конечно, воспользуется... даже до того, что, может
быть, явятся тогда две Германии, две объединенные германские империи,
католическая и протестантская. А засим, усилившись тогда немецким
элементом, Австрия могла бы посягнуть и на свой "дуализм", поставить
Венгрию в прежние, древние и почтительные к себе отношения, а затем,
разумеется, распорядиться уж и с своими славянами, и этак как-нибудь уже
навеки. Одним словом, выгоды могли бы быть неисчислимы! Даже и в том,
наконец, случае, если Германия останется победительницей, может быть, не
будет еще такой беды, так как не может же она победить такую сильную
коалицию так окончательно, как в 1871 году, а, напротив, наверно сама
натрет себе бока. Стало быть, мир может быть заключен без особенно страшных
последствий. "Итак, за кого же стать? Где лучше, с кем выгоднее?"
Ввиду настоящего хода дел в Европе такие радикальные вопросы про себя
- в Австрии несомненны...
V. КТО СТУЧИТСЯ В ДВЕРЬ? КТО ВОЙДЕТ? НЕИЗБЕЖНАЯ СУДЬБА
Когда я начинал эту главу, еще не было тех фактов и сообщений, которые
теперь вдруг наполнили всю европейскую прессу, так что всё, что я написал в
этой главе еще гадательно, подтвердилось теперь почти точнейшим образом.
"Дневник" мой явится в свет еще в будущем месяце, 7-го октября, а теперь
всего 29 сентября, и мои, так сказать, "прорицания", на которые я решился в
этой главе, как бы рискуя, окажутся отчасти уже устарелыми и совершившимися
фактами, с которых я скопировал мои "прорицания". Но осмелюсь напомнить
читателям "Дневника" мой летний май-июньский выпуск. Почти всё, что я
написал в нем о ближайшем будущем Европы, теперь уже подтвердилось или
начинает подтверждаться. И, однако, я слышал тогда еще мнения о той статье:
ее назвали (правда, частные люди), "исступленным беснованием",
фантастическим преувеличением. Над силою и значением клерикального заговора
просто смеялись, да и заговора совсем не признавали. Я, впрочем, еще недели
две всего тому назад слышал мнение от "компетентного" лица, что факт смерти
и избрания нового папы совершенно ничтожен и пройдет в Европе бесследно. Но
даже теперь уже известно, какую важность придает ему Бисмарк и об чем было
говорено в Берлине с Криспи. Я написал в май-июньском "Дневнике" моем, что
гений князя Бисмарка постиг еще с самой франко-прусской войны, что самый
страшный враг новообъединенной Германии есть римский католицизм, который
прежде всего послужит предлогом к великой войне "возмездия", которая и
охватит всю Европу. Это нашли нелепым, и проч. и проч. И это всё потому,
что я написал об этом тогда, когда еще никто, ни у нас, ни в европейской
прессе, и не думал об этих вещах заботиться, несмотря на Восточную войну,
уже гремевшую в мире и заботившую всех. Всем тогда представлялось, что так
одним Востоком и кончится. Впрочем, и теперь, может быть, еще никто не
верит почти в неминуемость европейской войны в ближайшем будущем. Напротив,
недавно еще серьезно обращали внимание на мнение компетентных англичан
(речь Нордскота), что можно еще до зимы замирить. Так что, пожалуй, я
напрасно считаю мою настоящую главу заранее устарелою: хотя факты уже
обозначились, хотя огромное их значение уже выходит наружу, хотя над всей
Европой уже несомненно носится что-то роковое, страшное и, главное,
близкое, но несмотря на эти обозначившиеся факты, я уверен, очень многие
найдут и теперь мои объяснения этих фактов опять-таки ложными и смешными,
фантастическими и преувеличенными, потому что все принимают происходящее
теперь за несравненно меньшее и мельчайшее, чем оно есть в самом дело. Тут,
как раз, например, подойдут во Франции выборы, и Франция вдруг пришлет в
палату прежнее республиканское большинство, что очень может случиться, и
вот, я почти в том уверен, все закричат, что всё кончилось благополучно,
что небо рас чистилось, столкновений никаких, что Мак-Магон повинился,
бессильные клерикалы позорно стушевались и в Европе опять мир и
"законность". Все измышления мои в этой главе покажутся опять лишь
продуктом досужего воображения. Опять скажут, что я фактам, положим, и
совершившимся, придал значение не точное, а, главное, такое, какого нигде
им не придают. Но подождем опять событий и увидим тогда, где была более
точная и верная дорога. А для памяти, попробую, в заключение, еще раз
обозначить точки и вехи этой уже открывающейся перед всеми дороги и на
которую, волей-неволей, а, кажется, предназначено всем вступить. Делаю это
для памяти, чтоб потом можно было проверить. Впрочем, это только простая и
заключительная перечень этой же главы.
1) Дорога начинается и идет из Рима, из Ватикана, где умирающий
старик, глава толпы окружающих его иезуитов, наметил ее уже давно. Когда же
загорелся Восточный вопрос, иезуиты поняли, что наступило самое удобное
время. По намеченной дороге своей они ворвались во Францию, произвели в ней
государственный переворот и поставили ее в такое положение, что близкая
война ее с Германией почти неминуема, даже если б она и не желала начать
ее. Всё это задолго раньше того понимал и провидел князь Бисмарк. По
крайней мере, кажется, только он один, и еще, может быть, за несколько лет
до настоящей минуты, разглядел и постиг своего важнейшего врага и всю ту
огромную для всего мира важность той последней битвы за существование свое,
которую несомненно задаст всему свету умирающее навеки папское католичество
в самом ближайшем будущем.
2) Эта роковая борьба в настоящую минуту уже завершается, а последняя
битва близится с страшною быстротою. Франция была выбрана и предназначена
для страшного боя, и бой будет. Бой неминуем, это верно. Впрочем, есть еще
малый шанс, что будет отложен, но лишь на самое короткое время. Но во
всяком случае, неминуем и близок.
3) Только что бой начнется, как тотчас же и обратится в
всеевропейский. Восточный вопрос и восточный бой, силою судеб, сольется
тоже с всеевропейским боем. Одним из замечательнейших эпизодов этого боя
будет окончательное решение Австрии: которой стороне отдать ей свой меч? Но
самая существенная и важная часть этой последней и роковой борьбы будет
состоять, с одной стороны, в том, что ею разрешится тысячелетний вопрос
римского католичества и что, волею провидения, на его место станет
возрожденное восточное христианство. Таким образом, наш русский Восточный
вопрос раздвинется в мировой и вселенский, с чрезвычайным предназначенным
значением, хотя бы и совершилось это предназначение и перед слепыми
глазами, не признающими его, до последней минуты способными не видеть
явного и не уразуметь смысла предназначенного. Наконец -
4) (И пусть это назовут самым гадательным и фантастическим из всех
предреканий моих, согласен заране.) Я уверен, что бой окончится в пользу
Востока, в пользу Восточного союза, что России бояться нечего, если
Восточная война сольется с всеевропейскою, и что даже и лучше будет, если
так расширится дело. О, бесспорно, страшное будет дело, если прольется
столько драгоценной человеческой крови! Но утешение в том, по крайней мере,
соображении, что эта пролиянная кровь несомненно спасет Европу от вдесятеро
большего излияния крови, если б дело отдалилось и еще раз затянулось. Тем
более, что великая борьба эта несомненно окончится быстро. Но зато
разрешится окончательно столько вопросов (римско-католический вместе с
судьбою Франции, германский, восточный, магометанский), столько уладится
дел, совершенно неразрешимых в прежнем ходе событий, до того изменится лик
Европы, столько начнется нового и прогрессивного в отношениях людей, что,
может быть, нечего страдать духом и слишком пугаться этого последнего
судорожного движения старой Европы накануне несомненного и великого
обновления ее...
Наконец, прибавлю еще соображение: если взять за правило, что обо всех
мировых событиях, даже самой огромной важности на самый поверхностный
взгляд, надо непременно судить по принципу: "нынче как вчера, а завтра как
сегодня", - то не явно ли будет, что правило это решительно ляжет вразрез с
историей наций и человечества. Между тем это именно предписывается так
называемым реальным и трезвым здравомыслием, так что осмеивается и
освистывается чуть не всякий, который осмелился бы помыслить, что завтра
дело явится для всех глаз, может быть, совсем в иной форме, чем в какой
тянулось всё накануне. Даже теперь, например, когда уже пришли факты, не
кажется ли даже очень многим, что клерикальное движение есть самая мелкая
мелочь, что Гамбетта скажет речь, и всё восстановится по-вчерашнему, что
война наша с Турцией, очень и очень может быть, кончится к зиме, и тогда
опять по-прежнему начнется биржевая игра, железнодорожное дело, возвысится
рубль, покатим за границу и прочее и прочее. Немыслимость продолжения
старого порядка дел - была явною в Европе истиною, для передовых умов ее,
накануне первой европейской революции, начавшейся в конце прошлого столетия
с Франции. Между тем кто в целом мире, даже накануне созвания Генеральных
Штатов, мог бы предвидеть и предсказать тогда ту форму, в которую
воплотится это дело почти на другой же день, как началось оно... А уже
когда воплотилось оно, кто мог, например, предсказать Наполеона I, в
сущности бывшего как бы предназначенным завершителем первого исторического
фазиса того же самого дела, которое началось в 1789 году? Мало того, во
время Наполеона I, может быть, всякому в Европе казалось, что появление его
есть решительная и совершенно внешняя случайность, нимало не связанная с
тем самым мировым законом, по которому предназначено было измениться, с
конца прошлого столетия, всему прежнему лику мира сего...
Да, и теперь кто-то стучится, кто-то, новый человек, с новым словом -
хочет отворить дверь и войти... Но кто войдет-вот вопрос: совсем новый
человек или опять похожий на всех нас, старых человечков?
ГЛАВА ВТОРАЯ
I. ЛОЖЬ ЛОЖЬЮ СПАСАЕТСЯ
Однажды Дон-Кихот, столь известный рыцарь печального образа, самый
великодушный из всех рыцарей, бывших в мире, самый простой душою и один из
самых великих сердцем людей, скитаясь с своим верным оруженосцем Санхой в
погоне за приключениями, вдруг был объят некоторым недоумением, которое
заставило его долго думать. Дело в том, что часто великие древние рыцари,
начиная с Амадиса Галльского, истории которых уцелели в правдивейших
книгах, именуемых рыцарскими романами (для приобретения коих Дон-Кихот не
пожалел продать несколько лучших акров своего маленького поместья), - часто
эти рыцари, во время полезных всему миру и славных странствований своих,
встречали вдруг и неожиданно целые армии, во сто даже тысяч воинов,
насылаемых на них злою силою, злыми волшебниками, им завидовавшими и
мешавшими им всячески достигнуть великой цели их и соединиться наконец с их
прекрасными дамами. Обыкновенно происходило так, что рыцарь, встречая такую
чудовищную и злую армию, обнажал свой меч, призывал в духовную помощь себе
имя своей дамы и затем врубался один в самую средину врагов, которых и
уничтожал всех, до единого человека. Кажется бы, дело ясное, но Дон-Кихот
вдруг задумался, и над чем же: ему показалось вдруг невозможным, чтобы один
рыцарь, какой бы он силы ни был и даже если бы махал своим победоносным
мечом целые сутки без всякой усталости, мог зараз уложить сто тысяч врагов,
и это в одном сражении. Чтобы убить каждого человека, нужно все-таки время,
чтобы убить сто тысяч людей, нужно огромное время, и как ни махай мечом, а
в несколько каких-нибудь часов, и зараз, одному этого не сделать. Между тем
в этих правдивых книгах повествуется, что дело кончалось именно в одно
сражение. Как же это могло происходить?
- Я разрешил это недоумение, друг мой Санхо, - сказал наконец
Дон-Кихот. - Так как все эти великаны, все эти злые волшебники, были
нечистая сила, то и армии их носили такой же волшебный и нечистый характер.
Я полагаю, что эти армии состояли не совсем из таких же людей, как мы,
например. Люди эти были лишь наваждение, создание волшебства и, по всей
вероятности, тела их не походили на наши, а были более похожи на тела, как,
например, у слизняков, червей, пауков. Таким образом, крепкий и острый меч
рыцаря, в могучей его руке, упадая на эти тела, проходил по ним мгновенно,
почти без всякого сопротивления, как по воздуху. А если так, то
действительно он мог одним взмахом пройти по трем или по четырем телам, и
даже по десяти, если те стояли в тесной куче. Понятно после того, что дело
чрезвычайно ускорялось, и рыцарь действительно мог истреблять, в несколько
часов, целые армии этих злых арапов и других чудищ...
Здесь подмечена великим поэтом и сердцеведцем одна из глубочайших и
таинственнейших сторон человеческого духа. О, это книга великая, не такая,
какие теперь пишут; такие книги посылаются человечеству по одной в
несколько сот лет. И таких подмеченных глубочайших сторон человеческой
природы найдете в этой книге на каждой странице. Взять уже то, что этот
Санхо, олицетворение здравого смысла, благоразумия, хитрости, золотой
средины, попал в друзья и сопутники к самому сумасшедшему человеку в мире;
именно он, а не кто другой! Всё время он обманывает его, надувает как
ребенка и в то же время вполне верит в его великий ум, до нежности очарован
великостью сердца его, вполне верит во все фантастические сны великого
рыцаря и ни разу, во все время, не сомневается, что тот завоюет ему наконец
остров! Как бы желалось, чтоб с этими великими произведениями всемирной
литературы основательно знакомилось наше юношество. Чему учат теперь в
классах литературы - не знаю, но знакомство с этой величайшей и самой
грустной книгой из всех, созданных гением человека, несомненно возвысило бы
душу юноши великою мыслию, заронило бы в сердце его великие вопросы и
способствовало бы отвлечь его ум от поклонения вечному и глупому идолу
средины, вседовольному самомнению и пошлому благоразумию. Эту самую
грустную из книг не забудет взять с собою человек на последний суд божий.
Он укажет на сообщенную в ней глубочайшую и роковую тайну человека и
человечества. Укажет на то, что величайшая красота человека, величайшая
чистота его, целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и, наконец,
величайший ум - всё это нередко (увы, так часто даже) обращается ни во что,
проходит без пользы для человечества и даже обращается в посмеяние
человечеством единственно потому, что всем этим благороднейшим и богатейшим
дарам, которыми даже часто бывает награжден человек, недоставало одного
только последнего дара - именно: гения, чтоб управить всем богатством этих
даров и всем могуществом их, - управить и направить всё это могущество на
правдивый, а не фантастический и сумасшедший путь деятельности, во благо
человечества! Но гения, увы, отпускается на племена и народы так мало, так
редко, что зрелище той злой иронии судьбы, которая столь часто обрекает
деятельность иных благороднейших людей и пламенных друзей человечества - на
свист и смех и на побиение камнями, единственно за то, что те, в роковую
минуту, не сумели прозреть в истинный смысл вещей и отыскать их новое
слово, это зрелище напрасной гибели столь великих и благороднейших сил
может довести действительно до отчаяния иного друга человечества, возбудить
в нем уже не смех, а горькие слезы и навсегда озлобить сомнением дотоле
чистое и верующее сердце его...
Впрочем, я хотел только указать на ту любопытнейшую черту, которую,
вместе с сотней других таких же глубоких наблюдений, подметил и указал
Сервантес в сердце человеческом. Самый фантастический из людей, до
помешательства уверовавший в самую фантастическую мечту, какую лишь можно
вообразить, вдруг впадает в сомнение и недоумение, почти поколебавшее всю
его веру. И любопытно, что могло поколебать: не нелепость его основного
помешательства, не нелепость существования скитающихся для блага
человечества рыцарей, не нелепость тех волшебных чудес, которые об них
рассказаны в "правдивейших книгах", нет, а самое, напротив, постороннее и
второстепенное, совершенно частное обстоятельство. Фантастический человек
вдруг затосковал о реализме! Не акт появления волшебных армий смущает его:
о, это не подвержено сомнению, и как же бы могли эти великие и прекрасные
рыцари проявить всю свою доблесть, если б не посылались на них все эти
испытания, если б не было завистливых великанов и злых волшебников? Идеал
странствующего рыцаря столь велик, столь прекрасен и полезен и так очаровал
сердце благородного Дон-Кихота, что отказаться верить в него совсем уже
стало для него невозможностью, стало равносильно измене идеалу, долгу,
любви к Дульцинее и к человечеству. (Когда он отказался, когда он излечился
от своего помешательства и поумнел, возвратясь после второго своего похода,
в котором он был побежден умным и здравомыслящим цирюльником Караско,
отрицателем и сатириком, он тотчас же умер, тихо, с грустною улыбкою,
утешая плачущего Санхо, любя весь мир всею великою силой любви, заключенной
в святом сердце его, и понимая, однако, что ему уже нечего более в этом
мире делать.) Нет, но смутило его лишь то, самое верное, однако, и
математическое соображение, что как бы ни махал рыцарь мечом и сколь бы ни
был он силен, всё же нельзя победить армию во сто тысяч в несколько часов,
даже в день, избив всех до последнего человека. Между тем в правдивых
книгах это написано. Стало быть, написана ложь. А если уж раз ложь, то и
всё ложь. Как же спасти истину? И вот он придумывает для спасения истины
другую мечту, но уже вдвое, втрое фантастичнее первой, грубее и нелепее,
придумывает сотни тысяч наважденных людей с телами слизняков, но зато по
которым острый меч рыцаря может вдесятеро удобнее и скорее ходить, чем по
обыкновенным человеческим. Реализм, стало быть, удовлетворен, правда
спасена, и верить в первую, в главную мечту, можно уже без сомнений - и
всё, опять-таки, единственно благодаря второй уже гораздо нелепейшей мечте,
придуманной лишь для спасения реализма первой.
Спросите самих себя: не случалось ли с вами сто раз, может быть,
такого же обстоятельства в жизни? Вот вы возлюбили какую-нибудь свою мечту,
идею, свой вывод, убеждение или внешний какой-нибудь факт, поразивший вас,
женщину, наконец, околдовавшую вас. Вы устремляетесь за предметом любви
вашей всеми силами вашей души. Правда, как ни ослеплены вы, как ни
подкуплены сердцем, но если есть в этом предмете любви вашей ложь,
наваждение, что-нибудь такое, что вы сами преувеличили и исказили в нем
вашей страстностью, вашим первоначальным порывом - единственно, чтоб
сделать из него вашего идола и поклониться ему, - то уж, разумеется, вы
втайне это чувствуете про себя, сомнение тяготит вас, дразнит ум, ходит по
душе вашей и мешает жить вам покойно с излюбленной вашей мечтой. И что ж,
не помните ли вы, не сознаетесь ли сами, хоть про себя: чем вы тогда вдруг
утешились? Не придумали ли вы новой мечты, новой лжи, даже страшно, может
быть, грубой, но которой вы с любовью поспешили поверить, потому только,
что она разрешала первое сомнение ваше?
II. СЛИЗНЯКИ, ПРИНИМАЕМЫЕ ЗА ЛЮДЕЙ. ЧТО НАМ ВЫГОДНЕЕ: КОГДА ЗНАЮТ О
НАС ПРАВДУ ИЛИ КОГДА ГОВОРЯТ О НАС ВЗДОР?
В наше время чуть не вся Европа влюбилась в турок, более или менее.
Прежде, например, ну хоть год назад, хоть и старались в Европе отыскать в
турках какие-то национальные великие силы, но в то же время почти все про
себя понимали, что делают они это единственно из ненависти к России. Не
могли же они в самом деле не понимать, что в Турции нет и не может быть сил
правильного и здорового национального организма, мало того, - что и
организма-то, может быть, уже не осталось никакого, - до того он расшатан,
заражен и сгнил; что турки азиатская орда, а не правильное государство. Но
теперь, с тех пор как Турция в войне с Россиею, мало-помалу укрепилось и
установилось, в иных местах в Европе, даже уже действительное и серьезное
убеждение, что нация эта не только организм, но и имеющий большую силу,
которая, в свою очередь, обладает свойством развития и дальнейшего
прогресса. Эта мечта пленяет многие европейские умы все более и более, а
наконец, даже и к нам перешла: и у нас в России заговорили иные о каких-то
неожиданных национальных силах, которые вдруг проявила Турция. Но в Европе
укрепилась эта мечта опять-таки из ненависти к России, у нас же - из
малодушия и страшной поспешности пессимистских заключений, которые всегда
были свойством интеллигентных классов нашего общества, чуть только лишь
начинались где-нибудь и в чем-нибудь наши "неудачи"! В Европе случилось то
же самое, что произошло в поврежденном уме Дон-Кихота, но лишь в форме
обратной, хотя сущность факта совершенно та же: тот, чтоб спасти истину,
выдумал людей с телами слизняков, эти же, чтоб спасти свою основную мечту,
столь их утешающую, о ничтожности и бессилии России, - сделали из
настоящего уже слизняка организм человеческий, одарив его плотью и кровью,
духовною силою и здоровьем. Об России же самые образованные европейские
государства со страстью распространяют теперь совершенные нелепости. В
Европе и прежде нас мало знали, даже до того, что всегда надо было
удивляться, что столь просвещенные народы так мало интересуются изучить тот
народ, который они же так ненавидят и которого постоянно боятся. Эта
скудость европейских о нас познаний и даже некоторая невозможность Европы
понять нас во многих пунктах - всё это в некотором отношении было для нас
до сих пор отчасти и выгодно. А потому вреда не будет и теперь. Пусть они
кричат у себя о "позорной слабости России как военной державы", вопреки
свидетельству десятков их же корреспондентов с самого поля войны,
удивлявшихся боевой способности, рыцарской стойкости и высочайшей
дисциплине русского солдата и офицера; пусть самые возможные, хотя бы и
значительные, ошибки русского штаба в начале войны, они считают не только
непоправимыми, но и органическими всегдашними недостатками нашего войска и
нации (забыв, как часто мы их бивали в битвах за все последние два
столетия). Пусть, наконец, самые серьезнейшие из их политических изданий
сообщают Европе за точную истину об огромном бунте народа, предводимого
нигилистами, на Выборгской стороне в Петербурге, и о вытребованных русским
начальством двух полках по железной дороге из Динабурга, для спасенья
Петербурга, - пусть это всё говорят они в слепой своей злобе. Повторяю, нам
это даже выгодно, так как сами они не ведают, что творят. Ведь, уж конечно,
им бы хотелось возбудить у себя повсеместно к нам ненависть "как к опасным
противникам их цивилизации", - и вот они же представляют нас в упадшем
виде, в смешном до позора слабосилии как военной державы и как
государственного организма. Но ведь кто так слаб и ничтожен, тот может ли
возбуждать опасения и против себя коалиции? А им именно нужно настроить
против нас свое общество. Стало быть, во вред же себе говорят, а коли так,
то приносят нам не вред, а пользу. Мы же подождем конца.
Но вообразить только, что к ним дошло бы самое полное, точное и
истинное сведение о всей силе духа, чувства непоколебимой веры народа
русского в справедливость великого дела, за которое обнажил меч государь
его, и в несомненное торжество этого дела, рано или поздно? Вообразить, что
в Европе поняли наконец, что война эта для России есть национальная война в
высшей степени и что народ наш вовсе не мертвая и бездушная масса, как они
всегда представляют его себе, а могущественный и сознающий свое могущество
организм, сплоченный весь как один человек и нераздельный сердцем и волею с
своею армиею, - о, какой бы страх и какое повсеместное волнение возбудило
бы у них это сведение! И, уж конечно, это скорее способствовало бы к
действительной и явной уже коалиции против нас Европы, чем столь любезные
им клеветы на наше слабосилие и падение. Нет, уж пусть они лучше верят
бунту на Выборгской. Нас же только ободрит, что они тому верят.
Но в Европе все это понятно, и понятно, от чего это происходит. Но как
у нас-то могут колебаться, волноваться и даже верить в какие-то новые,
вдруг открывшиеся, жизненные силы турецкой нации? Чем проявила она эту
силу? Фанатизмом? Но фанатизм мертвечина, а не сила, у нас сто раз
проповедовали это самые же эти люди, которые верят теперь в турецкие силы.
Говорят про турецкие победы. Но турки отразили, раз и другой, лишь наши
атаки, а это победы, так сказать, отрицательные, а не положительные. Мы,
сидя в Севастополе, отразили раз приступ французов и англичан с страшною
для них потерею людей, но Европа, однако же, не кричала тогда об нашей
победе. Мы целые два последние месяца были гораздо слабее силами, чем
турки, и что ж они не воспользовались этим, что ж не вытеснили нас за
Балканы, не прогнали за Дунай? Напротив, мы везде удержали наши главные
позиции и везде отразили турок. Бывало, что семь или восемь наших
батальонов разбивают ихних двадцать, как недавно случилось под Церковной.
Убежденные в силе турок указывают, однако, на их ружья, которые лучше
наших, и даже на их артиллерию, которая будто бы лучше нашей. Но они не
хотят припомнить, что мы в сущности воюем не с одними турками, а и с
европейскими державами, что множество англичан служат офицерами в турецком
войске, что вооружены турки на европейские деньги, что европейская
дипломатия во многом стала поперек нашей дороги с самого начала войны,
лишив нас помощи естественных союзников наших, лишив нас даже настоящих
дорог наших в Турцию. Кроме того, Европа, ненавистью к нам, несомненно
ободрила и фанатизм турок. В Европе открылся, наконец, заговор целых шаек,
уже организованных, с оружием, с деньгами, чтоб броситься внезапно в тыл
нашей армии. В довершение там состряпали недавно и заем для турок, в
огромный ущерб своему карману, и невозможный заем этот состоялся
единственно потому, что в Европе так полюбили мечту о том, что Турция не
государство слизняков, а действительно с такою же плотью и кровью, как и
европейские государственные организмы. И это когда же, когда кровь целых
провинций Турции лилась рекою, когда открыт даже правильный заговор между
самими правителями Турции с целью истребить болгар всех до единого? Турки
воюют с нами, кормя и поддерживая свое войско такими реквизициями припасов,
лошадей и скота с болгар, которые не могут не разорить дотла эту богатейшую
провинцию Турция. И этим-то разорителям и умертвителям собственной страны
просвещенные англичане дали взаймы денег, поверили их экономической
состоятельности! Но пусть, пусть всё это там, там все-таки это попятно. Но
у нас-то как же признают турок силой? Разорение дотла собственной земли и
истребление в корень всего христианского населения страны - разве это сила?
Да силы такой и до конца войны им не хватит. Первый оборот дела в нашу
пользу - и всё это фантастическое здание их военной и национальной силы
рухнет мгновенно и зараз и рассеется как истинный призрак, вместе даже с их
фанатизмом, который вылетит как из отворенного клапана пар.
Некоторые умные люди проклинают теперь у нас славянский вопрос, и на
словах и печатно: "Дались, дескать, нам эти славяне и все эти фантазии об
объединении славян! И кто нам навалил этих славян на шею, и для чего: на
вечную распрю с Европой, на вечную ее подозрительность к нам, ненависть, и
теперь и в будущем! Да будут же прокляты славянофилы!" и т. д. и т. д. Но
эти восклицающие умные люди, кажется, имеют совершенно ложные сведения и о
славянах и о Восточном вопросе, а многие так совсем даже и не
интересовались им до самой последней минуты. А потому спорить с ними
нельзя. И ведь действительно им неизвестно, что Восточный вопрос (то есть и
славянский вместе) вовсе не славянофилами выдуман, да и никем не выдуман, а
сам родился, и уже очень давно - родился раньше славянофилов, раньше нас,
раньше вас, раньше даже Петра Великого и Русской империи. Родился он при
первом сплочении великорусского племени в единое русское государство, то
есть вместе с царством Московским. Восточный вопрос есть исконная идея
Московского царства, которую Петр Великий признал в высшей степени и,
оставляя Москву, перенес с собой в Петербург. Петр в высшей степени понимал
ее органическую связь с русским государством и с русской душой!. Вот почему
идея не только не умерла в Петербурге, но прямо признана была как бы
русским назначением всеми преемниками Петра. Вот почему ее нельзя оставить
и нельзя ей изменить. Оставить славянскую идею и отбросить без разрешения
задачу о судьбах восточного христианства (NB. сущность Восточного вопроса)
- значит, всё равно что сломать и вдребезги разбить всю Россию, а на место
ее выдумать что-нибудь новое, но только уже совсем не Россию. Это было бы
даже и не революцией, а просто уничтожением, а потому и немыслимо даже,
потому что нельзя же уничтожить такое целое и вновь переродить его совсем в
другой организм. Идею эту не видят и не признают теперь разве уж самые
слепые из русских европейцев, да вместе с ними, и к стыду их, биржевики.
Биржевиками я называю здесь условно всех вообще теперешних русских,
которым, кроме своего кармана, нет никакой в России заботы, а потому
взирающих и на Россию единственно с точки зрения интересов своего кармана.
Они кричат теперь хором о торговом застое, о биржевом кризисе, о падении
рубля. Но если б эти биржевики наши были настолько дальновидны, чтоб
понимать кое-что вне своей сферы, то они бы и сами догадались, что если б
Россия не начала теперешнюю войну, то было бы им же хуже. Чтоб были "дела",
даже биржевые, надо, чтоб нация жила в самом деле, то есть настоящею живою
жизнию и исполняя свое естественное назначение, а не была бы
гальванизированным трупом в руках жидов и биржевиков. Если б мы не начали
теперешней войны после всех цинических и обидных нам вызовов врагов наших и
если б мы не помогли истязуемым мученикам, то сами же себя стали бы
презирать. А самопрезрение, нравственное падение и за ним цинизм - мешают
даже "делам". Нации живут великим чувством и великою, всех единящею и всё
освещающею мыслью, соединением с народом, наконец, когда народ невольно
признает верхних людей с ним заодно, из чего рождается национальная сила -
вот чем живут нации, а не одной лишь биржевой спекуляцией и заботой о цене
рубля. Чем богаче духовно нация, тем она и матерьяльно богаче... А впрочем,
что ж я какие старые слова говорю!
III. ЛЕГКИЙ НАМЕК НА БУДУЩЕГО ИНТЕЛЛИГЕНТНОГО РУССКОГО ЧЕЛОВЕКА.
НЕСОМНЕННЫЙ УДЕЛ БУДУЩЕЙ РУССКОЙ ЖЕНЩИНЫ
Есть теперь странные недоумения и странные заботы. Положительно есть
русские люди, боящиеся даже русских успехов и русских побед. Не потому
боятся они, что желают зла русским, напротив - они скорбят об всякой
русской неудаче сердечно, они хорошие русские, но они боятся и удач, и
побед русских, - "потому-де, что явится после победоносной войны
самоуверенность, самовосхваление, шовинизм, застой". Но вся ошибка этих
добрых людей в том, что они всегда видели русский прогресс единственно в
самооплевании. Да самонадеянность-то нам, может быть, и всего нужнее
теперь! Самоуважение нам нужно, наконец, а не самооплевание. Не
беспокойтесь: застоя не будет. Война осветит столько нового и заставит
столько изменить старого, что вы бы никогда не добились того самооплеванием
и поддразниваньем, которые обратились в последнее время лишь в простую
забаву. Зато обнаружится и многое такое, что прежде считалось даже
умниками-обличителями нашими лишь мелочью, смешными пустяками и даже
последним делом, но что, однако же, составляет главнейшую нашу сущность
дела во всем. Да и не нам, не нам предаваться шовинизму и самоупоению! Где
и когда это случалось в русском обществе! Утверждающие это просто не знают
русской истории. Об нашем самоупоении много говорили после Севастополя:
самоуверенность-де нас тогда погубила. Но никогда интеллигентное общество
не было у нас менее самоуверенно и даже более в разложении, как в эпоху
пред Севастополем.
Кстати замечу: из писавших о нашем самоупоении и дразнивших нас им
после Севастополя было несколько новых молодых писателей, обративших тогда
на себя большое внимание общества и возбудивших в нем горячее сочувствие к
их обличениям. И, однако, к этим истинно желавшим добра обличителям
присоединилось тогда тотчас же столько нахального и грязного народу,
явилось столько свистопляски, столько людей, совсем не понимавших, в чем
сущность дела, а, между тем, воображавших себя спасителями России, мало
того - явилось в их числе столько даже откровенных врагов России, что они,
под конец, сами повредили тому делу, к которому примкнули и которое
повелось было талантливыми людьми. Но сначала и они имели успех,
единственно потому, что чистые сердцем русские люди, действительно
жаждавшие тогда повсеместно обновления и нового слова, не разобрали в них
негодяев, людей бездарных и без убеждений, и даже продажных. Напротив,
думали, что они-то и за Россию, за ее интересы, за обновление, за народ и
общество. Кончилось тем, что огромное большинство русских людей наконец
разочаровалось и отвернулось от них, - а затем уж пришли биржевики и
железнодорожники... Теперь этой ошибки, кажется, не повторится, потому что
несомненно явятся новые люди, уже с новою мыслью и с новою силою.
Эти новые люди не побоятся самоуважения, но и не побоятся не плыть за
старым. Не побоятся и умников: они будут скромны, но будут уже многое
знать, по опыту и уже на деле, из того, что и не снилось мудрецам нашим. По
опыту и на деле они научатся уважать русского человека и русский народ.
Это-то познание они уж наверно принесут с собой, и в нем-то и будет
состоять их главная точка опоры. Они не станут сваливать всех наших бед и
всех неумений наших единственно лишь на свойства русского человека и
русской натуры, что обратилось уже в казенный прием у наших умников, потому
что это и покойно и ума не требует. Они первые эасвидетельствуют собою, что
русский дух и русский человек, в этих ста тысячах взваленных на них
обвинений, не виноваты нисколько, что там, где только есть возможность
прямого доступа русскому человеку, там русский человек сделает свое дело не
хуже другого. О, эти новые люди поймут наконец, несмотря на всю свою
скромность, как часто наши умники, даже и чистейшие сердцем и желающие
истинной пользы, - садились между двух стульев, желая отыскать корень зла.
К этим-то новым людям, которые несомненно явятся после войны, примкнет
много живых сил из народа и русской молодежи. Они и до войны уже
объявлялись, но мы всё еще их не могли тогда заметить, и когда мы все здесь
ожидали увидеть лишь зрелища цинизма и растления, они там явили зрелище
такого сознательного самоотвержения, такого искреннего чувства, такой
полной веры в то, за что пошли отдавать свои головы, что мы здесь лишь
дивились: откуда взялось все это? Некоторые иностранные корреспонденты
иностранных газет упрекали некоторых русских офицеров за то, что они
самолюбивы, карьеристы, рвутся к отличиям, забывая главную цель: любовь к
родине и к тому делу, которому взялись служить. Но если и есть у нас такие
офицеры, то всё же этим корреспондентам не дурно было бы узнать и о той
молодежи или об тех, незаметных даже по чину своему офицерах, скромных
слугах отечества и правого дела, которые умирали вместе с своими солдатами
доблестно, с полным самоотвержением, вовсе уже не для награды, не для красы
и не для карьеры, а потому только, что были великие сердца, великие
христиане и незаметные великие русские люди, которых так много, чуть не до
последнего солдата, в нашем войске. Заметьте тоже, что, говоря о грядущем
новом человеке, я вовсе не указываю лишь на одних наших воинов, в ожидании
того, когда они воротятся. Явятся и бесчисленные другие - все те, которые
прежде так жаждали верить в русского человека, но не могли проявиться, и
идти против всеобщего, царившего наружу, отрицания и пессимизма. Но теперь,
созерцая, с какой верой в свои силы проявился русский человек там, они
поневоле ободрятся и поверят, что есть настоящие русские силы и здесь:
откуда тамошние-то взялись, как не отсюда же? А ободрившись, сплотятся и
скромно, но твердо примутся уже за настоящее дело, не боясь ничьих громких
и звонких слов. И всё таких старых, старых слов! А умные старички наши все
еще до сих пор уверены, что они-то и есть самые новые и молодые люди и что
говорят самые новые слова!
Но главное и самое спасительное обновление русского общества выпадет,
бесспорно, на долю русской женщины. После нынешней войны, в которую так
высоко, так светло, так свято проявила себя наша русская женщина, нельзя
уже сомневаться в том высоком уделе, который несомненно ожидает ее между
нами. Наконец-то падут вековые предрассудки, и "варварская" Россия покажет,
какое место отведет она у себя "матушке" и "сестрице" русского солдата,
самоотверженнице и мученице за русского человека. Ей ли, этой ли женщине,
столь явно проявившей доблесть свою, продолжать отказывать в полном
равенстве прав с мужчиной по образованию, по занятиям, по должностям, тогда
как на нее-то мы и возлагаем все надежды наши теперь, после подвига ее, в
духовном обновлении и в нравственном возвышении нашего общества! Это уже
будет стыдно и неразумно, тем более, что не совсем от нас это и зависеть
будет теперь, потому что русская женщина сама стала на подобающее ей место,
сама перешагнула те ступени, где доселе ей полагался предел. Она доказала,
какой высоты она может достигнуть и что может совершить. Впрочем, говоря
так, я говорю про русскую женщину, а не про тех чувствительных дам, которые
кормили турок конфетами. В доброте к туркам, конечно, нет худа, по всё же
ведь это не то, что совершили там те женщины; а потому эти всего только
русские старые барыни, а те - новые русские женщины. Но и не про тех одних
женщин говорю я, которые там подвизаются в деле божием и в служении
человечеству; те своим появлением только доказали нам, что в русской земле
много великих сердцем женщин, готовых на общественный труд и на
самоотвержение, - потому-что, опять-таки, откуда же те-то взялись, как не
отсюдова же? Но о русской женщине и о несомненном ближайшем жребии ее в
нашем обществе я хотел бы поговорить побольше и особо, а потому и
возвращусь еще к этой теме в следующем октябрьском "Дневнике" моем.
ОКТЯБРЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I. К ЧИТАТЕЛЮ
По недостатку здоровья, особенно мешающему мне издавать "Дневник" в
точные определенные сроки, я решаюсь, на год или на два, прекратить мое
издание. Делаю это с чрезвычайным сожалением, потому что и не ожидал,
начиная прошлого года "Дневник", что буду встречен читателями с таким
сочувствием. Сочувствие это продолжалось всё время, до последнего дня.
Благодарю за него искренно. Благодарю особенно всех обращавшихся ко мне
письмами: из писем этих я узнал много нового. И вообще издание "Дневника",
в продолжение этих двух лет, многому меня самого научило и во многом еще
тверже укрепило. Но, к сожалению, я решительно принужден остановиться. С
декабрьским выпуском издание окончится. Авось ни я, ни читатели не забудем
друг друга до времени.
II. СТАРОЕ ВСЕГДАШНЕЕ ВОЕННОЕ ПРАВИЛО
Об наших военных ошибках в нынешнюю кампанию говорили и писали и в
Европе, и в России. Продолжают рассуждать и теперь. Верная и полная оценка
наших военных действий, конечно, принадлежит лишь будущему, то есть по
крайней мере может состояться лишь по окончании войны; но некоторые факты
выступают уже и теперь с достаточною полнотою, чтоб произнести о них более
или менее точное суждение. Не о военных ошибках наших возьмусь судить я,
малокомпетентный в этом деле человек (хотя малокомпетентные-то, кажется,
всех более у нас теперь и горячатся). Я лишь хочу указать на один
современный факт (а не на ошибку), который доселе был военной наукой мало
разъяснен, мало наблюдаем, не успел быть оценен в своей современной
сущности, который можно было угадывать лишь в теории, но который,
практически, почти никогда не был подтвержден, вплоть до нынешней войны.
Этому роковому, до нынешней войны практически не подтвержденному в военном
деле факту суждено было, как нарочно, проявиться в самой полной своей силе
и в самой окончательной своей точности, неминуемо в нынешнюю кампанию,
потому что этот чисто военный факт как раз подошел к национальному военному
характеру турок или, лучше сказать: к главному отличительному свойству их
военного характера. Мало того, можно даже так заключить, что факт этот и не
разъяснился бы, пожалуй, без турок, - по крайней мере, в Европе, несмотря
на недавние войны (и такие огромные войны как франко-прусская война), он
еще не был разъяснен, не успел определиться. Теперь, после рокового опыта
текущей войны, он, разумеется, войдет в военное искусство и будет оценен по
своему значению. Но в текущую войну роковое для нас заключалось в том, что
русская армия, так сказать, наткнулась на этот неразъясненный во всем
практическом своем значении военный факт и что предназначено было
разъяснять его нам, русским, с огромным ущербом для нас, по крайней мере до
тех пор, пока смысл его не выяснился для нас вполне. Между тем очень
многие, и у нас, и в Европе, наклонны до сих пор считать этот огромный
ущерб, который мы понесли от этого неразъясненного факта, - единственно
лишь нашей военной ошибкой, тогда как тут было нечто роковое и неминуемое,
а не ошибка, и будь на нашем месте, например, хоть германское войско, то и
оно бы ссадило себе на этом факте бока... хотя, может быть, скорее оценило
бы его и поспешнее приняло меры. Я хочу только сказать, что не все наши
ошибки теперешней кампании - суть в самом деле ошибки и что важнейшая из
этих ошибок постигла бы и любую европейскую армию на нашем месте. Повторяю,
мы наткнулись на неразъясненный военный факт и до разъяснения его понесли
ущерб, - а это нельзя считать безусловной ошибкой. Но что же это за факт?
Когда я, в моей юности, слушал курс высших военных и инженерных наук в
Главном инженерном училище, тогда существовало у нас одно убеждение,
считавшееся непреложным, одна инженерная аксиома. (Впрочем, поспешу
оговориться в скобках: я так давно оставил инженерное и военное дело, что
не претендую ни на .малейшую в этом смысле компетентность. Я поступил в
Главное инженерное училище и слушал в нем шестилетний курс в конце
тридцатых и в начале сороковых годов; затем, кончив курс и оставив училище,
прослужил инженером лишь год, вышел в отставку и занялся литературой.
Тотлебен вышел тремя или четырьмя годами прежде меня. Кауфмана я помню в
офицерских классах. С младшим Кауфманом я был в одно время еще в
кондукторских. Радецкий, Петрушевский и Иолшин были всего лишь одним
классом старше меня. Из моих же одноклассных товарищей удалились с прямого
пути на путь шаткий и неопределенный всего только трое: я, писатель
Григорович и живописец Трутовский. Одним словом, всё это было очень давно.)
Эта инженерная аксиома состояла в том, что нет и не может быть крепости
неприступной, то есть как бы ни была искусно укреплена и оборонена
крепость, но в конце концов она должна быть взята, и что, стало быть,
военное искусство атаки крепости всегда превышает средства и искусство ее
обороны. Разумеется, всё это лишь вообще и теоретически; отвлеченно
рассматривается лишь существенное свойство обоих инженерных искусств, атаки
и обороны крепостей. Разумеется тоже, что нет правила без исключений; и у
нас указывалось тогда на некоторые существующие крепости, которые будто бы
были неприступны. Гибралтар, например, о котором, впрочем, мы знали лишь по
слухам. Но в научном смысле все-таки никакой Гибралтар не мог и не должен
был считаться неприступным, и аксиома, что искусство атаки крепости всегда
превышает средства и искусство ее обороны, оставалась непоколебимою.
О, другое дело на практике. Иная крепость, например, может получить
характер неприступной твердыни (не будучи таковою) потому только, что она,
по тем или другим обстоятельствам, может слишком долго задержать перед
собою главные силы неприятеля, истощить эти силы и таким образом сослужить
службу, больше которой и нельзя требовать. Тотлебен, например, наверно
знал, что Севастополь все-таки возьмут наконец, и не могут не взять, как бы
он ни защищал его. Но союзники уже наверно не знали и не предполагали,
начиная осаду, что Севастополь потребует от них таких напряжений силы.
Напротив, вероятно, полагали, что Севастополь займет их месяца на два и
войдет лишь как мимоходный эпизод в обширный план тех бесчисленных ударов,
которые они готовились нанести России и кроме взятия Севастополя. И вот
именно Севастополь-то и сослужил службу неприступной твердыни, хотя и был
взят под конец. Долгой, неожиданной для них гениальной защитой Тотлебена
силы союзников, военные и фин