Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - История моего современника, Страница 18

Короленко Владимир Галактионович - История моего современника


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

ее свидание в Якутске. После этого я радушно попрощался с Шиманскими, и пара "обывательских" опять меня поволокла в направлении на восток и потом в Яммалахскую падь к Амге.

XXIII

Выходка беспокойного прокурора

  
   Теперь мне приходится рассказать маленький юмористический эпизод, в котором первая роль принадлежит именно этому беспокойному прокурору...
   Была опять зима. Звуки разносились отчетливо и ясно. Казалось, в морозном воздухе звук совсем не умирает, а стоит, отдаваясь и уходя вдаль. Однажды к нам вошел поляк Пекарский. Он часто сообщал нам новости, и всегда при этом умное лицо его принимало юмористический оттенок.
   - Выйдите на свою юрту. Там едет, по-видимому, начальство и по важному делу: не остановились перед таким морозом.
   Мы вышли на юрту. На других юртах виднелись фигуры заинтересованных татар. Кое-где они уже на всякий случай запрягали лошадей, может быть, понадобится отвозить что-нибудь в лес... Неудобство было только в том, что ночь была светла, как день: на дороге к лесу все будет видно.
   Вдруг звон остановился версты за полторы от слободы. Потом колокольчик опять зазвонил, но уже, очевидно, подвязанный: звуки раздавались какие-то укороченные. Слобода еще более насторожилась. Очевидно, распоряжался человек неопытный. Не было лучшего средства, чтобы возбудить крайнее любопытство всей слободы.
   - Это что такое? - спросил Пекарский.- Не к вам ли это, господа политические? Чего доброго, не иначе как к вам! Или уж к татарам? Ахметка, Ахметка, слышал ты?
   - Слыхали, все мы слышим!..
   - Что узнаете, приходите сказать и нам,- сказал Папин.
   - Ладно!
   С разных мест раздался топот лошадей, и молодые татарчата помчались в направлении к въезду в слободу. С этих пор мы знали о каждом шаге начальства.
   Мы узнали прежде всего, что к мирской избе действительно подъехало начальство. Оно состояло из заседателя Слепцова и прокурора. Следующий посланец сообщил, что, кроме начальства, есть еще один... замаскированный, которого в мирскую избу не впустили... Через некоторое время, однако, он сильно озяб, стал проситься в тепло, его допустили, и тогда оказалось, что это Кергенняхин сын. "Кергеннях" значит по-якутски многодетный. Я уже говорил (еще рассказывая о Вятской губернии), что правительство стало разрешать административным порядком также и еврейский вопрос. Лес рубят, щепки летят. Одна из таких щепок был и злополучный "Кергеннях". У него был старший сын, у которого явилась честолюбивая мысль попасть в политические, а может быть, и приобщить к этому привилегированному сословию кое-кого из семьи. Он жил недалеко от нас.
   Натансон был человек замечательно умный, но у него была маленькая слабость. Даже во Франции, на почве совершенно свободной, он конспирировал, и в последние годы, уже перед войной, я увидел у него те же приемы: он то и дело отводил в сторону того или другого собеседника и начинал с ним шептаться. Эти конспиративные приемы вошли у него уже в плоть и кровь и порой способны были вызвать подозрение там, где для него не было, по-видимому, почвы. Мы знали за ним эту черту и порой над нею подсмеивались.
   Кергенняхину сыну это подало некоторые надежды. Он подумал, что через Натансона он сможет попасть в политические, а с тем вместе приобретает присвоенные этому званию девять рублей в месяц... Он начал действовать. Сначала он заявил о своем сочувствии и стал внимательно слушать наставления Натансона. У Натансона было правило: не отталкивать людей, которые могут впоследствии пригодиться. Он не оттолкнул и Кергенняхина сына, стал с ним толковать и принял его как "сочувствующего молодого человека". Молодого еврея стали видать с Натансоном в уединенных беседах. Но тому этот путь показался слишком медленным. Надо заметить, что многие из уголовных ссыльных мечтали о том, чтобы перевестись в политические, а один, фамилию которого я теперь забыл, серьезно приступал ко мне с просьбой совета, как ему сделаться, политическим. Иным это и удавалось. Всего вернее был донос: стоило донести, припутав тут же и себя,- и дело сделано. Этот именно путь избрал и Кергенняхин сын. Он донес на Натансона, будто он у себя в лесу хранит склад динамита с целью взорвать губернаторский дом и присутственные места. Донос был сляпан так нелепо, что никто из обычных администраторов ему не поверил. Прежде всего задавались вопросом, какая польза местным политическим взрывать присутственные места в отдаленном Якутске. Нашелся, однако, человек, который поверил всей этой фантасмагории. И этот человек был... беспокойный прокурор, с которым я познакомился в Якутске.
   Чем это объяснить, не знаю, но прокурор взял Кергенняхина сына под свое покровительство, старался внушить другим, что в его измышлениях много вероятного, и... привез его светлым морозным вечером в Амгу...
   С этих пор мы получали подробные сведения о каждом шаге начальства и Кергенняхина сына. По некоторым чертам было видно, что заседатель (Слепцов) явно не верит измышлениям Кергенняхина сына, но распоряжался не он, а прокурор. Поэтому через некоторое время колокольцы опять зазвенели и долго звенели в направлении леса, в котором жили Натансоны. Наконец последние отголоски колокольчиков замерли в морозном воздухе. Мы легли спать, отрядив несколько татар-охотников.
   Наутро мы узнали продолжение фантастической истории. Начальство приехало к лесной избушке. У Натансонов произвели обыск. К сожалению, у них нашли печати (разумеется, фальшивые) и всю фабрику для приготовления фальшивых паспортов на случай побега. При этом оба Натансоны старались сжечь все это в камельке, но печати были металлические и их захватили. Удалось сжечь только некоторые бумаги. Кергенняхин сын торжествовал. Но затем ему и прокурору предстоял конфуз.
   Невдалеке от избушки был в лесу холм. На этом холме стоял стог какого-то якута. Кергенняхин сын донес, что в этом стогу скрыт целый склад динамита. Другие чиновники отнеслись к этому с сомнением. Прокурор поверил. Наши приятели видели, как на холм вышла целая комиссия, как на холм лазили казаки.
   - Ну что? - спрашивал прокурор.
   - Ничего, ваше высокоблагородие,- отвечал голос из-под стога.
   - Я вам говорил,- заметил на это Слепцов.
   На рассвете колокольцы опять послышались в слободе. Натансонов провезли в город.
   Васильев рассказывал, что Кергенняхин сын был сконфужен, но еще больше был сконфужен прокурор. Он предвидел, что теперь он станет посмешищем администрации, и без того к нему не расположенной.
   Как бы то ни было, Натансонов увезли в Якутск и посадили в тюрьму. Ее отпустили, его держали несколько месяцев.
   Тут Натансону приходилось пустить в ход всю свою ловкость. А он был очень ловок, и не неумелому прокурору было бороться с ним. Натансон использовал все шансы.
   Одно время эта история гремела по Якутску, но я уехал ранее, чем она кончилась, и заключение ее было уже не при мне. Примешался еще какой-то бродяга, которого Натансон примешал к конспирации, человек довольно легкомысленный; запутались еще судья и полицмейстер, которые служили в канцеляриях "по вольному найму", и понятно, на чьей были стороне. Они охотно служили Натансону верой и правдой. В конце концов пропали даже вещественные доказательства, и история кончилась тем, что Натансона освободили (известно, какое значение имели в старых судах вещественные доказательства). Победил политический ссыльный. Тогда нам представлялось, что прокурор остался, как говорится, в дураках. Впоследствии он вышел из чиновников и занялся адвокатурой. Если верить последним сообщениям, он остался в хороших отношениях с ссыльными.
   Впоследствии Натансон попал в Сибирь вторично, уже в генерал-губернаторство графа Игнатьева, бывшего [позже] киевским генерал-губернатором. При этом заметно было как бы два периода в администрации этого генерал-губернатора; в Иркутске он был один, гораздо либеральнее, в Киеве - другой. Это приписывали влиянию Натансона.
  

XXIV

  

Трагедия Елизаветы Николаевны Южаковой

  
   Я уже говорил о том, как Елизавета Николаевна Южакова бежала из Балаганска вместе с рабочим Бачиным и вернулась с пути беременной. Потом она вышла за него официально замуж, они были судимы за побег, отсидели в Иркутске присужденный им срок и потом были высланы в Якутскую область. Попали они в Намский улус уже, кажется, в 1882 году. Место было сравнительно бойкое. Недалеко от них жил каракозовец Ермолов * и были расположены скопческие села: большая и малая Марха, Павловское и другие деревни поменьше. Это было для Бачина - кузнеца и слесаря - очень удобно: была обеспечена работа.
   Я характеризовал уже ранее Бачина, как человека желчного и грубого. Он, однако, не отказывался от своих родительских обязанностей и старался содержать работой жену и дочь, хотя настоящей любви даже к маленькой дочке у него, по-видимому, не было. Носились слухи, что жизнь Южаковой с ним очень тяжела, но драма этой жизни была скрыта в стенах юрты, и нам было известно только по темным слухам приблизительно то, что я знал еще в Иркутске: Бачин человек тяжелый, и даже дружбы у Южаковой с мужем нет.
   И вдруг всех нас поразил слух, что Бачин задушил Южакову и отравился сам. Сначала темный слух пронесся от улуса к улусу. Потом он стал вполне достоверным. Я услыхал его от Говорюхина*, почти очевидца самой трагедии.
   "Моя жизнь настолько была разбита еще до ареста,- писала бедная Южакова в одном из своих писем к матери,- что об устройстве своей судьбы я никогда не думаю. Полюбить кого-нибудь и выйти замуж для счастливой жизни я никогда и не могла, потому что [не могу] выйти за того, кого люблю уже много лет и которого забуду лишь тогда, когда буду знать, что от меня его отделяет навеки неволя... Если что еще может отогреть меня, так это сознание, что я служу опорой и утешением одного из несчастных, которым нет надежды на лучший исход". Выбор ее остановился на одессите Минакове. Это, по ее мнению, человек, наиболее заслуживающий сострадания по безнадежности своего положения.
   Эта идея - отдать себя в жертву для облегчения участи одного из каторжан - давно овладела ее воображением. Сначала она сообщает одной из подруг, что она получила предложение в таком роде от офицера Кривошеина*, осужденного на четыре года каторги. "Зная, что если ему разрешат жениться,- положение его будет облегчено, я не решилась ему отказать, хотя мы очень неподходящая пара. Но я надеюсь деликатным образом отговорить его, тем более что он может найти себе невесту. Но тут есть люди, идущие на каторгу на 15-20 лет. Одному из них, именно Минакову, я бы охотно помогла в его ужасном положении, выйдя за него замуж". В следующем письме она сообщает, что вопрос о Кривошеине устроился, остается Минаков. Родители признали предполагаемый брак и стали хлопотать перед Лорис-Меликовым. Нужно, однако, сказать, что и этот выбор был чрезвычайно неудачным. Минаков был человек в высокой степени легкомысленный, даже в тех случаях, когда вопрос касался жизни. Жестокий приговор поставил его как бы во главе всей одесской группы, но этот признанный вожак был человек ловкий. Он пользовался всяким случаем для побега, как бы мало шансов он ни представлял, и его проект женитьбы на Южаковой нимало не изменил его поведения в этом отношении.
   Говорюхин рассказывал мне и первое дело, за которое они с Минаковым были сосланы. Оно было отмечено печатью такого же легкомыслия. В кружке сказался шпион, некто Гоштофт. Это обнаружилось, и Минаков с Говорюхиным решили его убить. В один вечер, когда они втроем шли по какому-то пустырю, они остановили Гоштофта, сказали ему его вину и объявили приговор. Оказалось, однако, что у них нет подходящего кинжала. У Минакова был кинжал, но совершенно неподходящий, и рассказ об этом Говорюхина производил впечатление настоящего комизма. Они стали тыкать шпиона, но даже не могли серьезно ранить его. Тот стал проситься. Он уверял, что теперь он сознает всю силу революционной партии, которая "достанет его и на краю света", и обещал никогда более не предавать революционеров. Минаков и Говорюхин сдались на эти просьбы и решили, на этот раз, помиловать шпиона. Они взяли с него торжественное обещание уехать из Одессы и... привели его в квартиру Говорюхина. Минаков ушел по делам (нужно было отправить Гоштофта из Одессы), а Говорюхин со шпионом улеглись на одной кровати. Говорюхин крепко заснул, а шпион тотчас же встал и отправился в полицию. Говорюхин проснулся, окруженный полицейскими...
   Таково было "дело Минакова". Разумеется, если бы у нас политические дела судили присяжные, то оба предполагаемые убийцы отделались бы легким наказанием,- до такой степени их дело отмечено печатью благодушия и детского легкомыслия. Но у нас действовали тогда экстренные суды. Минаков попал в каторгу на долгий срок и стал до известной степени "центром". С этих пор он отметил свой статейный список рядом таких же детских "побегов", закончившихся, как мы уже говорили, провалом серьезно обдуманного побега Мышкина и Хрущова. После этого Минаков был сослан в Шлиссельбург, где закончил жизнь на виселице. В этой истории Минакова, быть может, более чем в какой другой, отразилась слепая свирепость тогдашнего правительства, совершенно не умевшего разбираться в мотивах, руководивших его противниками.
   И с таким человеком решила Южакова связать свою судьбу. Разумеется, отнестись к этой жертве серьезно он тоже не мог. И оба они дошли до конца: он погиб на виселице, она попала в жены к Бачину и коротала нерадостную жизнь в одной с ним юрте.
   Несчастному случаю было угодно, чтобы Говорюхин навестил Бачиных. То, что он рассказывал мне об этом последнем вечере ее жизни,- рисует Бачина почти как сумасшедшего. По-видимому, главный предмет его сумасшествия было непомерное самолюбие. В его выходках по отношению к жене и гостю было заметно крайнее раздражение. Он, по-видимому, ревновал ее к ее воспоминаниям о том времени, когда она была близка с людьми интеллигентными. Его раздражала ее близость с ними, и он постоянно разражался грубостями. И то, что Южакова встретила Говорюхина как старого приятеля "по кружку" (они были на "ты"), Бачина, по-видимому, оскорбляло. Он неестественно и нервно смеялся, вышучивал их воспоминания. При этом играла значительную роль его ненависть к интеллигенции. Потом он вышел, оставив Южакову и Говорюхина одних. Говорюхина товарищи называли человеком роковым. С ним случались такие роковые случайности, которые дорого обходились другим. На этот раз, едва Бачин вышел, он затеял разговор с Южаковой о странностях ее мужа и высказал удивление, как она может жить с таким человеком. Южакова приняла вызов старого приятеля и призналась ему, что она уже потеряла терпение и подала в Якутск просьбу о переводе в другой улус. Она надеется, что на днях получит разрешение перевода и с Бачиным расстанется. Оказалось, что Бачин притаился под стенкой и подслушал весь разговор, происходивший в юрте. После этого он вернулся, стал очень груб с Говорюхиным и, наконец, прямо прогнал его, не позволив переночевать, как раньше предполагалось. Говорюхин отправился к Ермолову... Что происходило ночью в этой юрте - неизвестно, но наутро Южакову нашли на полу мертвой. Бачин пошел в улусное правление заявить о своем поступке, оставив маленькую дочку, испуганную и плачущую, у холодной груди матери.
   Вскоре я получил от старого своего знакомого Долинина, с которым вместе работал еще в "Новостях", письмо. Теперь он был сослан в Якутскую область, отсюда бежал, был пойман и сидел теперь в тюрьме. "Третьего дня,- писал он,- ко мне в камеру вдруг ввели Бачина. Едва войдя, он остановился посредине камеры и оказал: "Я прошлую ночь задушил Южакову вот этими руками. После этого я растворил в воде три коробки спичек и выпил раствор. И, как видите, до сих пор жив". После этого начальство спохватилось. За Бачиным явились тюремные прислужники, и его увели в другую камеру. На Долинина слова Бачина произвели впечатление аффектации и фальши. "Я думал, что негодяй врет",- заключал Долинин.
   Такое же письмо он под свежим впечатлением написал другому товарищу, А. А. Дробыш-Дробышевскому *. Тот ответил на это превосходным анализом шекспировского Отелло и доказывал, что, наверное, теперь Бачин уже мертв. Это оказалось справедливо: вследствие сильного возбуждения яд подействовал не сразу. Все подумали, что Бачин просто соврал, тем более, что в его рассказе было много театральности и аффектации. Не поверили и врачи. А между тем Бачин говорил правду. Не прошло и суток, яд начал действовать с такой силой, что никакие противоядия не помогли, и Бачин умер.
   Так закончилась потрясающая трагедия Южаковой и Бачина. Впоследствии я слышал, что дочь Бачиных воспитывалась у Семевских * и вышла замуж.
  

XXV

Нечаев и нечаевцы

  
   Уже на третий год моего пребывания в Якутской области к нам в соседний, кажется, Женкунский, наслег, тот самый, где жили Натансоны, привезли первого, так называемого нечаевца*. Мы тотчас же поехали к новому товарищу.
   Правительство задумало составить для окарауливания [Петропавловской] крепости особую команду из [жителей] рыбацких селений из самых северных губерний. Они должны были поступать прямо в крепость и, проведя тут всю службу, возвращаться на место. Таким образом, они были бы совершенно изолированы и возвращались домой нетронутыми пропагандой.
   Но именно эти расчеты чуть не погубили все задуманное правительством дело. В это время в крепости сидел Нечаев. Это был человек изумительной энергии. Заключенным запрещалось разговаривать с караульными, и они даже не должны были отвечать на вопросы. Но Нечаев своей изумительной настойчивостью сумел обойти эти препятствия. Присланный к нам новый товарищ рассказывал, как Нечаев шаг за шагом сумел победить их тупое упорство. Сначала он просто заговаривал о родине, о родной деревне. Караульные не отвечали. Он повторял вопрос. Наконец какой-нибудь один не выдерживал и отвечал на какой-нибудь один безразличный вопрос. Нечаев шел дальше и расширял сферу вопросов. Он спрашивал,- знают ли они, кого караулят? Опять молчание. Тогда Нечаев начинал говорить о притеснениях правительства и о людях, которые борются с этими притеснениями и страдают за это. Так мало-помалу, капля за каплей, Нечаев овладевал сначала вниманием, а потом и участием караульного. А так как караульные сменялись и у камеры Нечаева стояли разные люди, то ему был сравнительный простор.
   Сначала понемногу, потом все больше и больше Нечаев овладевал вниманием и участием своего караула. Надо прибавить, что караульные, взятые из дальних и самых тупых уездов, где даже грамота была редкостью (на это жандармы и рассчитывали), не могли противопоставить Нечаеву даже самых примитивных идей о служебном долге и были перед ним совершенно беспомощны. Мало-помалу Нечаев овладел почти всем караулом. Он отличался, кроме замечательной энергии и преданности своему делу, изрядной беззастенчивостью. Через некоторое время он дал понять караульным, что теперь они у него в руках. Известно, как действовал этот человек. Это прежде всего был циник.
   Он обманывал самых ближайших союзников и смеялся над ними. Он надувал видных революционных деятелей, как Бакунин и Огарев*. Разумеется, это вскоре открылось, и политика Нечаева рухнула. Он стал известен, как революционный обманщик, не стеснявшийся даже с ближайшими союзниками, и когда швейцарское правительство решило его выдать русскому правительству, то эмиграция хотя и протестовала, но, по-видимому, недостаточно энергично. Впрочем, были по этому поводу протесты, но Нечаев никому не внушал симпатии, и протесты не помогли. Русское правительство действовало чрезвычайно беззастенчиво и бесцеремонно. Говорили о подкупе.
   Как бы то ни было, он овладел всем караулом и распоряжался им без стеснения. Он завязал сношения с конспиративными квартирами, и у него уже был готов план побега. Но в это время готовилось 1 марта. Нечаева об этом известили, и он настаивал, чтобы его личное дело было отложено. Переговоры велись через Германа Лопатина*. Какая-то неосторожность со стороны последнего, и дело провалилось. Последовали аресты; в том числе был арестован весь караул. За исключением нескольких человек, весь он был охвачен сетью Нечаева.
   Затем, когда дело, так хитро задуманное, провалилось, даже этот железный человек, по-видимому, впал в отчаяние. Караульные по отбытии наказания последовали в Якутскую область, и один из них был поселен в двадцати верстах от нас.
   Фамилию этого нечаевца я не помню. Помню только, что я у него был. У нас он не был ни разу. Объясняли это тем обстоятельством, что он сразу попал в такую же историю, как и Ананий Семенович Орлов. В юрте, в которой он жил, была хорошенькая якутка, и она совершенно завладела нашим нечаевцем. Надо заметить, что молодые якутки обладают каким-то очарованием. Старух сами якуты считают "абаты", то есть злыми духами. Наш нечаевец был человек меланхолический и вялый, истый северянин, и я думал, что с ним Нечаеву справиться было легче, чем с другими. Он отзывался о Нечаеве благожелательно, хотя по временам в его отзывах, когда он говорил о лукавстве Нечаева, звучала горечь. Да оно и понятно. Они чувствовали себя одураченными.
   Были тогда в России так называемые "якобинцы". Я уже говорил об одном из них, именно Зайчневском, жившем в Орле. У него была идея: он намеревался постепенно, присоединяя к своему кружку все больше и больше членов, охватить Россию сетью конспирации, которые не знали бы друг друга, и вдруг в один прекрасный день, по мановению из центра, Россия оказывается вся революционирована, с готовым правительством и с готовым новым порядком. Это было бы нечто вроде метаморфозы. Россия нечаянно для себя оказалась бы в новом порядке.
  

XXVI

Обратный путь

  
   Наконец стали объявлять сроки. Первому объявили Хаботину, и этот молодой человек, о котором мне пришлось говорить так мало лестного, уехал, ни в ком не возбудив сожаления и участия. Можно сказать, что он совсем не был нашим товарищем. Он с нами пил, ел, но не работал, и вернулся в свою Ярославскую губернию, не оставив ни малейшего следа в нашей памяти.
   Затем объявили срок и Папину. Его отсутствие мы почувствовали очень живо. Здесь уже пришлось говорить о некотором разделе имущества. Надо заметить, что нам очень повезло: все три года урожай у нас был средний, а это в тех местах большая редкость. У нас хлеб ни разу не вымерзал, а после нашего отъезда неурожай был целых пять лет, и население сильно бедствовало. Мы поделились по-товарищески: речь шла только об остающихся, уезжающий считался счастливцем, и ему товарищи выделяли только на дорожные расходы. Папин вернулся в Западную Сибирь, откуда был родом.
   За Папиным последовал Вайнштейн, и мы проводили его дружески. Он поступил впоследствии в Казанский университет, окончил там курс медицины, и некоторое время мы виделись с ним уже в России. В голодный год он работал даже в Нижегородской губернии, и мы часто с ним виделись, пока не потеряли друг друга из виду. Знаю, что он был медиком в Петербурге и обзавелся семьей.
   Наконец подошла и моя очередь. Меня очень занимал вопрос, потребуют ли у меня присяги. Я решил ее не давать. Надо заметить, что за нами было небольшое дело уже в Якутской области: однажды мы решили съехаться у товарищей Чернявских, и это стало известно начальству. Дело это тянулось и кончилось только после моего отъезда. Меня оно волновало исключительно как задержка. Впоследствии я был приговорен к чему-то, кажется, недели две тюремной высидки; об этом мне писали товарищи, но дело так и заглохло без последствий.
   Наконец объявили срок и мне. После моей ссылки в Сибирь мне предстояло еще три года. Такой же срок был объявлен моему брату, который оставался все в Вятской губернии, и зятю Лошкареву, который жил с семьей в Минусинске. Таким образом, мне в сущности ничего не прибавили за самовольную отлучку.
   О сроке мне, "государственному преступнику Короленко", говорили уже заседатель Слепцов, другой заседатель Антонович и исправник Бубякин; но сменивший его новый исправник Пиневич упорно не сообщал об этом в амгинскую мирскую избу.
   Этот исправник был вообще человек странный. Прежде всего было известно, что он не берет взяток, зато было известно и другое,- он отличался феноменальной ленью, и дела у него совсем не шли. Письма наши залеживались по неделям и месяцам, что вызывало у ссыльных сильное неудовольствие, и мы собирались на него жаловаться. Я имел причину особенно нервничать по этому поводу. Было известно, что и другим ссыльным, которым приближался срок, полицейским управлением ничего об этом не сообщалось по улусам. В мою поездку в Якутск я узнал, что в полицейском управлении уже несколько недель лежит присланная для меня посылка от младшей сестры из Петербурга. Когда я получил ее, то оказалось, что там была, между прочим, коробка конфект. Она оказалась пустой, и в ней, как бы в насмешку, была каким-то служащим в полицейском управлении остроумцем вложена записка: "Кушайте на здоровье". Записку эту я потерял и не мог ее представить по требованию полицейского управления на мою жалобу*. Вообще небрежность учреждения, руководимого Пиневичем, выводила нас всех из терпения. Предвидя, что и со мною может случиться такое же замедление, я подал амгинскому старосте следующее заявление:
  
   "Согласно объявленному мне решению Комиссии по пересмотру дела об административно-ссыльных, срок моей ссылки сего 9-го числа сентября месяца окончился, и с этого дня я не состою более под надзором крестьянского общества. Как известно из положения об охране, срок ссылки может быть продолжен лишь по особому представлению г. Министра Внутренних Дел, а так как ничего подобного мне объявлено не было, то я считаю себя вправе уехать из Амги, что представляется мне тем более важным, что для дальнейшего пути я должен воспользоваться последними благоприятными днями перед распутицей. А так как до сих пор, неизвестно по какой причине, из города за мной никого не присылают, то я вижу себя вынужденным уехать отсюда на нанятых лошадях, если амгинский староста не найдет нужным препроводить меня, ввиду неожиданно возникшего недоразумения, в сопровождении старшины на обывательских лошадях. Задерживать же меня, вопреки официально объявленному мне распоряжению Верховной комиссии, полагаю, не во власти крестьянского старосты и даже полицейского управления.

Дворянин Владимир Короленко,

   9-го сентября 1884 года".
  
   Поданное мною добродушному нашему амгинскому тойону заявление это привело его в чрезвычайное затруднение. На его заявление, что он не вправе распорядиться таким образом без бумаги от исправника, я решительно сказал ему, что 10-го числа, если он не распорядится иначе, я сажусь на свою лошадь и еду в город. Если он станет задерживать, я окажу сопротивление. Староста сочинил бумагу, вернее - сочинил ее Николай Васильевич Васильев, который изъяснил, что:
   "Государственный преступник Короленко, кроме сего заявления, заявил словесно, что если он, староста, не примет никаких мер к отправке его со старшиной, то он, государственный преступник Короленко, несмотря на его запрещение, отправится в город Якутск верхом и один. Я просил его,- продолжал тойон,- остановиться и выждать или присылки нарочного или какого-либо распоряжения. Короленко на это согласия не изъявил, а решительно заявил, что 10-го сентября отправится в Якуток и более не живет в Амге ни одного часа. За отсутствием г-на заседателя и ввиду столь решительного заявления государственного преступника Короленко, я нашел себя вынужденным отправить его со старшиной амгинского общества Егором Артемьевым"... *
   Эта мои решительность подействовала, и 10-го сентября у Яммалахской пади, под большим деревом, которое было все увешано какими-то амулетами (якуты, отправляясь в дальнюю дорогу, вешают на деревьях мелкие тряпки, волосы, выдернутые из конских хвостов, и тому подобные умилостивительные жертвы), все знакомые из Амги и ближних улусов устроили мне проводы *. Тут, помню, было все семейство Афанасьевых, Н. С. Тютчев и еще кое-кто из амгинских (Орлов уехал еще ранее). Помню легкую смесь веселья и грусти, которая царила в нашем настроении при этих проводах под развесистым деревом. Наконец они кончились, товарищи и знакомые усадили меня со старшиной Артемьевым в повозку, и я тронулся в обратный путь *.
   Под Якутском больше чем на сутки задержала нас сильная буря. Лена расходилась, как море. На мой вопрос, нельзя ли мне переехать, якут-перевозчик ответил (до сих пор помню это якутское выражение):
   - Бу тызка почта да кельябат (в такой ветер и почта не ходит).- Он отвернулся и опять заснул под шум ветра, и плеск волн.
   Делать было нечего: пришлось почти полторы сутки провести над бушующей рекой в виду Якутска.
  
   Это было очень досадно. День был яркий. Город был виден как на ладони, а вместе с тем недоступен. Река бушевала. Волны подымались и падали с шумным плеском. Я должен был согласиться, что переправа была немыслима, и, кажется, именно в это время в нашей ссыльной колонии случилось печальное происшествие. Я говорил уже, что среди нас был смелый охотник Доллер. Он задумал переправиться через Лену, несмотря на бурю. Несмотря на уговоры товарищей и посторонних, он все-таки отправился один; на середине реки лодка опрокинулась, и Доллер утонул. Не знаю, в этот раз это было или в другой, но только Доллер покончил жизнь именно таким образом.
   На следующий день, по еще не стихшей реке, мы, наконец, переправились. Придирок никаких к старшине не было. Артемьев сдал меня в полицейское управление, и мы с ним радушно попрощались, причем я просил его передать мой привет всей Амге. В полицейском управлении сказали мне, что приезжие из улусов останавливаются обыкновенно у Зубрилова *, и дали мне его адрес.
   Я отправился туда. Зубрилов принял меня очень радушно. У нас с ним были уже некоторые отношения. Однажды мы, вся амгинская колония, получили от него и его сожителя профессора Богдановича* странное письмо. Он сообщал нам, что когда он явился вместе со своим сожителем, львовским профессором Богдановичем, к якутскому губернатору, последний поставил им в пример нашу якутскую колонию: дескать, трудятся и подают пример местным жителям. Автор письма считал это с нашей стороны крайне предосудительным. Мы ответили, что мы не сообразуемся со взглядами начальства на наше поведение и поступаем так, как считаем нужным. На этом переписка закончилась, и более о ней не было речи. Впоследствии мы убедились, что инициатива этого заявления принадлежала Зубрилову, а Богданович присоединился по мягкости и слабости характера. Теперь Богданович, по требованию австрийского правительства, был уже, в ожидании дальнейшей отправки, препровожден в Иркутск и находился в столице Сибири, где мы должны были встретиться и, может быть, ехать дальше вместе.
   Зубрилов был брат моего товарища по Петровской академии*, очень хорошего человека, и мы встретились, как старые знакомые. В его квартире я нашел уже Ромася, из Балагурского улуса, прибывшего раньше, и Кобылянского, третьего брата из моих земляков Кобылянских, о которых я говорил уже выше *. Зубрилов жил в маленьком мезонине, в деревянном доме, у какой-то вдовы купца, торговавшей, кажется, с тунгусами. Я ее видел в Амге, у Афанасьевой, когда она с караваном на оленях отправлялась в свою торговую экспедицию. Кроме нас троих, в квартире Зубрилова мы увидели еще молодую якуточку. Зубрилов, конфузясь, объяснил нам, что якуточку к нему прислали товарищи из улуса для "охраны". Дело в том, что среди ссыльных начала в последнее время распространяться особая форма брака. Ссыльный покупал девушку, платя за нее калым, и считался ее мужем. Многим эта форма брака показалась безнравственной. Невеста и ее родители считали ее пристроенной прочно, тогда как для другой стороны брак был легко расторжим. Вот ссыльные из какого-то улуса решили брак расторгнуть, а для охраны невинности невесты послать ее к Зубрилову. Эта особая форма доверия (причем молодая девушка вынуждена была жить в одной квартире с молодым человеком) внушила нам несколько игривостей. Зубрилов отнесся к ним очень строго. Он сказал нам, что у него на Дону есть невеста Надежда Ивановна и что он получил письмо, что она вскоре едет к нему.
   Зубрилов был вообще человек не без странностей. Когда его арестовали, он вел себя довольно малодушно и дал странные показания. После этого он покушался на самоубийство, и товарищи, обсудив все дело, простили ему его малодушие и решили, что об этом не будет больше речи.
   Вся квартира была полна именем Надежды Ивановны. Когда Кобылянский, вообще невоздержанный на язык и позволявший себе довольно грубые выражения, порою оглашал комнаты какой-нибудь сальностью, Зубрилов каждый раз краснел и смотрел на Кобылянского с таким красноречивым укором, точно Надежда Ивановна была уже здесь. В этом было много трогательного. Было известно, кроме того, что Зубрилов, после своей попытки к самоубийству, пристрастился к морфию. К своей задаче охраны девственности якутской девушки он относился чрезвычайно строго. На его просьбы, обращенные к нам, мы с Ромасем уверили его, что мы в этом отношении понимаем его положение.
   - Представьте себе,- говорил он, - приедет Надежда Ивановна и услышит какую-нибудь сплетню...
   Насмешливый Ромась уверил его, что мы не можем поручиться только за Кобылянского и что лучше всего надо на ночь привязывать Кобылянского за ногу к столу (надо заметить, что относительно Кобылянского это была тоже напраслина). И вот, однажды ночью, в нашей квартирке послышался гром. Кобылянский поднялся с самыми невинными намерениями, не подозревая, что он привязан за ногу, вслед за чем на столе загремела посуда. Зубрилов выскочил из своей комнаты с настоящим ужасом в лице. Узнав, в чем дело, Кобылянский очень рассердился.
   Мне приходится отметить еще одно маленькое приключение, которое, впрочем, для нас в то время не казалось маленьким.
   Однажды ранним утром мы все проснулись от сильного холода. Кобылянский сидел на своей постели, на полу, и, глядя перед собой довольно бессмысленным взглядом, повторял одну фразу:
   - Что такое, что такое?..
   Все двери были раскрыты, в том числе и наружная, выходившая на лестницу, прилаженную довольно нелепо к наружной двери, которая вела в наш мезонин. Все наши вещи, в том числе и микроскоп Зубрилова, оказались снесенными к порогу этой наружной двери. Под головой Кобылянского, нам это было известно, находились кожаные брюки, в кармане которых было семьдесят пять рублей, которые он скопил тяжелым слесарным трудом. Брюк теперь не оказалось. Кобылянский в ужасе вскочил и бросился на лестницу. Через несколько секунд оттуда послышался его веселый голос: "Брюки тут". Ромась усмехнулся иронически.- Да в брюках-то все ли? - сказал он. И вслед за тем на пороге появился Кобылянский. Он держал в руках распластанные брюки и говорил самым жалким образом:
   - Бедный я, бедный, несчастный человек! Теперь у меня нет на дорогу. И зачем я только приехал в эту квартиру? Жил бы у якута, деньги были бы целы.
   Мы с Ромасем уверили его, что считаем это несчастие общим и дорожные средства тоже считаем общими. Вдобавок оказалось, что в ту же ночь ограбили того самого якута, у которого он жил до переезда к Зубрилову. Когда мы в этот день вышли на улицу и проходили мимо Лены, с барок, которые веяний год остаются после якутской ярмарки, неслись веселые песни бродяг, которые до зимы ютятся в этих барках.
   - Мои деньги прокучивают, подлецы,- печально говорил Кобылянский.
   Я находил, что в полицейское управление обращаться нечего, но Кобылянский все-таки обратился. Результатом этого было появление к нам одного полицейского чина, Бобохова, который стал нас убеждать, чтобы мы заявили подозрение на домохозяйку. Но эту хитрость мы поняли и решительно отказались. Мы поняли, что полиции нужно затеять дело, которое если кому-нибудь будет выгодно, то только самой полиции. А с полицией, кстати, у меня начинались нелады.
   Я уже говорил ранее о феноменальной лености исправника Пиневича. Товарищи просили меня в разговоре с губернатором предъявить жалобу. Я это и сделал. При этом присутствовал и сам исправник, причем он был чрезвычайно неприятно поражен таким оборотом.
   Я человек мягкий, мы с ним разговаривали, вообще говоря, любезно, но я считал своим долгом оказать губернатору о всех неудовольствиях, которые имели мои товарищи против полицейского управления. Благообразное лицо Пиневича сразу стало как будто злобным. Все это при тех свойствах губернатора, о которых я уже говорил выше, ни мне, ни товарищам не принесло никакой пользы. Наоборот, мне, Ромасю и Кобылянскому это очень повредило. Мы уже имели бумагу, в которой значилось, что мы должны следовать не как арестованные, но этапным порядком.
   Этапный порядок на Лене не похож на все другие места. По Лене даже простые бродяги, пересылаемые на место жительства, обыкновенно следуют на лошадях. Да это и понятно: жители станков должны сопровождать такого бродягу тоже пешком. Между тем на ленских станках недостатка в лошадях нет, и поэтому жители сами предпочитают поскорее доставить бродягу от станка до станка, лишь бы избавиться от неприятных жильцов, которых надо кормить. Зато по временам закутившие приказчики из Иркутска выхлопатывают себе в полицейском управлении бумага, согласно которым они тоже препровождаются этапным порядком. Жители хорошо знают эту манеру полицейского управления, не считающего нужным отказывать в ничтожной услуге "хорошему человеку". Хитрый хохол снабдил нас именно такой бумагой, отняв у нас прежнюю.
   И это сопровождалось для нас значительным неудобством в дальнейшем. Население станков принимало нас за таких прокутившихся приказчиков, злоупотребляющих знакомством с полицией.
   В один прекрасный день к квартире Зубрилова подкатила лихая тройка с колокольчиком*. Первую станцию мы ехали со звоном и шумом и думали (нас в этом уверили в полицейском управлении), что так же мы поедем и дальше. Но на следующей станции нам запрягли уже не тройку с колокольчиком, а пару волов. Мы, было, думали вернуться в Якуток и потребовать другой бумаги. Мы поняли план мести исправника. В бумаге было сказано только глухо, что такие-то отправляются этапным порядком и должны быть сданы в олекминское полицейское управление. Но нам сказали на этом станке, что на других станциях волы едва ли найдутся, и нас повезут на лошадях,- и мы решили отправиться с этой станции на волах. День вдобавок был светлый, хотя и свежий. Мы очень весело, смеясь над местью Пиневича, отправились пешком, сопровождая телегу с нашими вещами. Я написал очень язвительное письмо исправнику и губернатору, в котором выразил сожаление, что легкое и нехитрое дело, как отправка трех человек установившимся уже порядком, доставляет его превосходительству столько хлопот. Исправник, конечно, бумагу эту губернатору не передал и приобщил ее к делам полицейского управления, откуда она была уже после революции извлечена и напечатана в одном из сибирских журналов *.
   А мы двинулись дальше, не подозревая, сколько нам предстоит затруднений. На следующей станции старик, станочный староста, выразил нам прямое подозрение, что мы прокутившиеся приказчики. Мы вдобавок сделали ошибку: согласились платить за одну лошадь. После этого на каждой станции, каждый раз, выходили большие споры. Ямщики требовали с нас полную плату; дело дошло до того, что однажды они совсем отказались везти нас, и нам пришлось сидеть голодными на голодном станке. Так мы просидели сутки. Я описал эти впечатления в своем рассказе "Государевы ямщики". Нас выручила внезапно пришедшая почта. Я принялся писать письмо к губернатору, и, должно быть, физиономия у меня была довольно выразительная, так что ямщики согласились везти и дальше. Почти вплоть до Олекмы мы проехали уже беспрепятственно.
   Нам при этих спорах было тем неприятнее, что мы чувствовали себя в чрезвычайно ложном положении. Я не встречал людей в таком тяжелом положении, как эти ленские станочники. Раз, кажется, в три года из Иркутска отправляется особая комиссия с целью установить цену на почтовую гоньбу. При этом, конечно, чиновничье усердие выражается в возможно дешевых ценах. Каждый раз, когда чиновники имеют дело с сравнительно хорошо обставленными жителями, имеющими, например, свою землю или покосы и имеющими возможность существовать без гоньбы, последние оказываются в сравнительно благоприятных условиях. Там же, где ни земли, ни покосов нету, местное население попадает на милость или немилость почтовых чиновников и вынуждено принимать всякие условия. Бедность на некоторых станках доходит до потрясающих размеров, и торговаться на этих станках было для нас истинным мучением*. Я начал было собирать данные, намереваясь огласить их в печати. На каждой станции я записывал ее население, имущество и государево жалованье. У меня накопилось таким образом много данных.
   Однажды, когда мы выехали с одного из станков, снизу по Лене надвигалась большая туча. Мы ехали верхами, вещи наши прикреплялись к седлам в виде вьюков, и нам постоянно приходилось смотреть, чтобы из этих вьюков что-нибудь не упало на каменистый берег. Особенные затруднения доставлял нам Кобылянский. Он был чрезвычайно здоров и мог спать, сидя в седле. Его лошадь постоянно отставала, а ямщик покрикивал пронзительным голосом:
   - Не отставай, не отставай! - И я до сих пор слышу его высокий голос: "Не отставай, не отставай!"
   Мы не заметили из-за вьюги, что Кобылянский у нас потерялся. Мне пришлось вернуться, и я увидел Кобылянского спокойно спавшим в седле. Лошадь его стояла у берега и щипала зеленые еще листья, и его засыпало снегом. Я разбудил его, и мы поехали дальше. Крик "не отставай, не отставай" едва доносился впереди из-за шума вьюги. Моя книжка со статистическими данными лежала у меня в кармане. Когда мы заторопились, я не заметил, что карман прорвался и мои записи упали в снег. Приехав на станок, я спохватился, но о поисках не могло быть и речи: наружи выла настоящая пурга, а на следующий день все уже было бело от глубоко выпавшего снега. Так все мои записи и пропали,- наверно следующей весной мою книжку унесло на какой-нибудь льдине в Ледовитый океан.
   Уже за Крестовской станцией нас застигли морозы. Мы предпочитали ночевать на открытом воздухе, чтобы избегнуть духоты юрт. Но на этой станции мы едва могли выдержать мороз. Лена уже замерзала. Помню, как вокруг меня на подушке обмерзал иней, и я рисковал отморозить себе нос или ухо. Товарищи предпочли ночевать в юрте.
  

XXVII

Олекма. - Ночное посещение скопца

  
   Наконец мы прибыли в Олекму *.
   Здесь нам предстояло избавиться от бумаги, выданной в якутском полицейском управлении, и получить другую уже до Киренска. Избавляясь от бумаги, мы избавлялись таким образом от постоянных столкновений с ямщиками на станках, которые были нам очень неприятны.
   Исправник был человек очень добродушный. Кроме того, здесь жил политический ссыльный, доктор Белый*, родом из Черниговской губернии, человек очень популярный. Ранее, до Олекмы, он жил, помнится, в Верхоянске, и о нем рассказывали легенды. Однажды они заспорили с исправником за картами.
   - Можно ли так поступать с начальством?- шутливо сказал исправник.- Я вот вас велю арестовать!
   - Знаете ли что,- ответил ссыльный,- давайте выстроим ваше унтовое войско и выйдем вдвоем. Вы прикажите арестовать меня, а я вас... Кого ваше войско послушает?
   Исправник почесался.
   - Пожалуй, - полушутливо сказал он,- послушают вас. Это мне невыгодно.
   Приблизительно такие же отношения были у благодушного доктора и с олекминским исправником, и поэтому после Олекмы мы поехали с новой бумагой.
   Я приобрел здесь интересное знакомство со скопцами. Я уже был знаком с ними в Амге. Здесь в Амге был представитель одного очень громкого московского процесса семидесятых годов. Это был сухой высокий старик, из известной московской купеческой фамилии. По-видимому, он был истинный скопец, занимался живописью: писал иконы, причем местный протоиерей обращал внимание, что Христос у него был похож на скопца.
   Была в Амге еще целая колония скопцов. Внимание на себя среди этой компании обращал некто М-лов. Он жил с двумя женщинами. Одна была скопчиха и исполняла по дому

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 496 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа