Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - История моего современника, Страница 9

Короленко Владимир Галактионович - История моего современника


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

align="justify">   - Это зависит от вас, и Чердынский уезд меня не пугает.
   Он посмотрел на меня пристальным взглядом своих круглых глаз и сказал:
   - Мне почему-то кажется, что сведения вятской администрации... преувеличены...
   Я поклонился и ждал.
   - И если вы обещаете мне, что будете вести себя соответствующим образом, то я предпочел бы оставить вас в Перми.
   - А что я должен разуметь под соответствующим поведением?
   - Видите ли... Прежде всего,- какие знакомства вы заведете. Есть люди, не поддающиеся никакому вредному влиянию... Например, я или мой приятель, начальник жандармского округа, ну и еще другие в таком же роде... Но если вы станете сближаться, например, с учащейся молодежью...
   - Я попрошу вас в таком случае сразу отправить меня в Чердынь,- сказал я.- Я не могу смотреть на себя как на зачумленного, и соответственно с этим оберегать кого бы то ни было от своего вредного влияния. Знакомиться я буду со всеми, кто мне покажется интересным и кто этого пожелает... А полезно или вредно знакомство со мною,- судить не мне...
   Человек восемнадцатого столетия с интересом и вдумчиво выслушал меня и сказал:
   - Вы правы... Я вижу, что вы говорите откровенно... Остается еще одно. Из Перми чуть не ежедневно ходят пароходы... Если вы обещаете мне, что не воспользуетесь этим обстоятельством для побега... то дело можно считать конченным.
   Я невольно задумался, а Енакиев, с любопытством поглядев на меня, прибавил:
   - Имейте в виду. Внутреннее положение России, по-видимому, скоро должно сильно измениться... Я уверен, что, если вы не подадите с своей стороны особенных поводов, ваше пребывание под надзором скоро должно прекратиться, и вы будете свободны...
   - Хорошо. Даю слово, что бежать не намерен.
   - Ну, дело, значит, решено... С этой минуты вы свободны. Если вам угодно пробыть еще некоторое время с вашими товарищами, пока полицмейстер подыщет им комнату в гостинице,- то милости прошу...
   И он указал мне на соседнюю дверь. Она вела в столовую, где я застал нашу компанию за чайным столом.
   Донецкая сидела за самоваром, разливая чай, а оба младенца, распеленутые, лежали на роскошной кушетке, на которой были разбросаны пеленки.
   - Ну, что скажете? - весело спросила Донецкая, когда Енакиев вышел.
   Я недоумевал...
   - Конечно, может быть это только личные особенности здешнего губернатора, похожего на человека екатерининских времен... Но... все-таки знаменательно и странно.
   Через некоторое время явился полицмейстер и сообщил, что номер в гостинице готов, и мы отправились туда, попрощавшись с губернатором. Дорогой я спросил у полицмейстера, есть ли здесь другие поднадзорные. Он назвал Рудневу* и Панютину *. Я уже знал, что в Перми остался тоже Петр Михайлович Волохов, от которого еще в Вышнем-Волочке я получил письмо. Но на мой вопрос о нем полицмейстер нахмурился.
   - Не советую вам знакомиться с этой личностью. Это опасный, опасный человек, и сношения с ним могут вам сильно повредить.
   Я засмеялся. Волохова я знал, как человека очень умеренного образа мыслей, в ссылку попавшего по недоразумению. Он, как и я, обвинялся, кажется, в побеге с первоначального места ссылки, которого не совершал уже потому, что и выслан никуда не был. По-видимому, его смешали с кем-то другим. Поблагодарив полицмейстера за дружеское предостережение, я сказал, что мне не приходится знакомиться с Волоховым, а хочется просто разыскать приятеля, и я все-таки прошу сообщить его адрес. Он насупился еще мрачнее, но адрес все-таки сообщил, и через некоторое время я уже был у Волохова.
   - Скажите, Петр Михайлович, чем это вы заслужили такую опасную репутацию?
   Он засмеялся.
   - Мы с ним не кланяемся. Когда меня ссадили здесь с баржи, он обошелся со мной очень грубо и продержал без надобности в отвратительной каталажке. Увидев, что губернатор держится иначе, он тоже изменил обращение и теперь ждет с моей стороны любезных поклонов. Но я ему не кланяюсь... Ну, вот он и считает, что я непочтителен к нему... А он власть... Значит, я непочтителен и враждебен властям.
   Можно сказать, что на таких характеристиках была основана значительная часть административных высылок... На первые дни, впредь до устройства, я поселился вместе с Волоховым и этим, конечно, бесповоротно погубил свою репутацию в глазах мрачного полицмейстера.
  

Часть третья

В Перми

I

Александр Капитонович Маликов

  
   Через несколько дней я нашел себе квартиру в пригородной слободке, на улице, которая, кажется, называлась Односторонкой. Ряд домиков глядел прямо на широкий пустырь. У мелкого лавочника, бывшего кантониста-еврея, женатого на христианке, я нашел маленькую комнатку, на окне которой тотчас же вывесил изображение сапога из сахарной бумаги, чтобы известить, что в слободке поселился новый сапожник.
   Почему я сделал это?.. На этот вопрос точного ответа дать не могу. Когда-то, до своей ссылки в Вятскую губернию, я мечтал вместе с братом и Григорьевым, что все мы перейдем на физический труд, чтобы жить общей жизнию с народом. Теперь, после того, что я видел в Глазове и особенно в Починках, цельность этого настроения сильно нарушилась. Порой, еще в Глазове, засидевшись долго, особенно ночью, за сапожной работой, я точно вдруг просыпался с странным ощущением... В руке у меня - сапог... Почему именно сапог?.. Но тотчас я находил и ответ: я живу в Слободке, и сапог мне нужен для того, чтобы войти в среду слобожан... И, наконец,- для заработка. Теперь, в Перми, я мог найти другой заработок, но мне не хотелось расстаться с образом жизни сапожника. Это было нечто вроде психической инерции. Я уже увидел и пережил много такого, что сильно подточило мои недавние наивно народнические настроения. Но это были еще как бы подпочвенные воды. Скоро они изменят даже внешний вид местности. Но пока они делали еще невидимую работу... Ко мне стали заходить обыватели, я снимал мерки, пригонял колодки и шил для слобожан нехитрую обувь... Некрасиво, но крепко...
   Скоро, однако, я начал приходить к убеждению, что для губернского города я еще сапожник плохой. Даже слобожане, а особенно слобожанки, требовали работы более изящной, чем я мог дать после обучения у глазовского мастера и короткой практики. "Настоящая", а не дилетантская работа - дело нелегкое. К ней надо привыкать с детства. Однажды городская портниха принесла мне обрезки, оставшиеся у нее от какого-то заказа, и попросила сшить из них теплые башмаки. Мы с нею вместе примерили выкройки и решили, что обрезков этих достаточно... Но когда я снял башмаки с колодок, то увидел, что осрамился: башмаки избоченились вдруг так потешно, что на них нельзя было смотреть без смеха. Оба мы, примеряя выкройки, не приняли в соображение направления ткани... Добрая женщина утешала меня: сапоги шьются для того, чтобы их носить на ноге. А на ноге они опять принимают нормальный вид.
   Но я понял, что для города я еще не работник. Жизнь здесь стоила много дороже, чем в Починках или даже в Глазове, и мне трудно было заработать достаточно, разве что пришлось бы работать от зари до зари, или даже по ночам, не разгибая спины. Побившись с месяц, я перешел на службу табельщиком в железнодорожные мастерские. Здесь опять вышла неудача. Работать приходилось у самых ворот, которые не запирались весь день, в маленькой каморке, в которой замерзали чернила, стыли руки и, казалось, что застывает даже всякая сообразительность. Я покорился судьбе и пошел на более легкую канцелярскую работу: стал письмоводителем в статистическом отделении службы тяги*. Дорога была новая, штат еще не вполне укомплектован. Начальником дороги был молодой инженер Островский, а делопроизводителем - Александр Капитонович Маликов, на личности которого я остановлюсь подробнее...
   Это был человек необыкновенно интересный. Тун, в своем известном труде "Революционное движение в России", упоминает имя Маликова, привлекавшегося еще по каракозовскому делу, а впоследствии, уже в 1874 году, "основавшего в Орле кружок молодых энтузиастов, так называемых богочеловеков". После смерти Маликова (в 1904 году) появилось в литературе несколько заметок, где о Маликове говорилось, как о предшественнике Л. Н. Толстого в теории непротивления *.
   Когда судьба столкнула меня с Маликовым в Перми, у него было уже довольно бурное и разнообразное прошлое. Сын крестьянина Владимирской губернии, он окончил Московский университет в первой половине 60-х годов и поступил на службу судебным следователем в Жиздринский уезд, Калужской губернии, в местность, где были расположены известные Мальцовские заводы. При освобождении крестьян заводские местности стали ареной борьбы между рабочими и владельцами заводов. Богатые заводчики умели отстаивать свои интересы правдой и неправдой, и, например, долгая тяжба из-за усадебной и полевой земли между заводчиками и рабочими на Урале закончилась уже, помнится, в конце столетия, причем, даже после окончательного решения сената, губернатор, при поддержке высшей администрации, противился проведению в жизнь сенатского решения. Так сильно было влияние богатых заводоуправлений.
   Не помню точно, как шло это дело на Мальцовских заводах, помню лишь смутно рассказы Маликова о беспорядках и усмирениях рабочих. Молодой следователь принял сторону рабочих. А. Фаресов в своей статье ("Один из семидесятников" *) упоминает о том, что губернатор потребовал молодого следователя к себе для объяснений (по жалобе какого-то губернского туза, вероятно заводчика), но Маликов не поехал, считая, что он губернатору не подчинен. В конце концов он был уволен по третьему пункту.
   В 1866 году Маликов привлекался по каракозовскому делу вместе с своим другом Бибиковым, служившим мировым посредником в том же Жиздринском уезде. Оба они принадлежали к группе каракозовцев, не причастных к самому покушению, и дело ограничилось ссылкой в Холмогоры, а потом переводом в Архангельск, где Маликов работал в качестве секретаря губернского статистического комитета. Затем он получил возможность выехать из Архангельска и поступил в Орле на железную дорогу. Как человек уже "с прошлым", он имел влияние на молодежь, охваченную революционно-народническим настроением, и состоял в известном в те времена "кружке чайковцев" *.
   В это именно время его почти внезапно охватило религиозное настроение. Он стал пламенно проповедывать свою религиозную систему: в каждом человеке есть божественное начало. Стоит обратиться к нему, отыскать в человеке бога,- тогда не нужно насилия: бог все устроит в душах людей, и все станут справедливыми и добрыми. Маликов был человек необыкновенно страстный. В романе Тургенева "Новь" Нежданов говорит о сектанте-проповеднике: "И ведь чорт знает, что он мелет... Зато глаза горят, голос твердый, кулаки сжаты, и сам весь как железный. Слушатели не понимают, а благоговейно идут за ним". У Маликова к пламенному красноречию и красивым образам присоединялась тоже эта сила непосредственного внушения, и я думаю, что он с удивлением почувствовал ее в себе и принял за внушение свыше. Фаресов рассказывает, что еще за несколько дней один из чайковцев видел его в Орле в обычном тогда интеллигентском настроении. А через короткое время застал его уже в полном экстазе, проповедующим "богочеловечество". У него явились последователи. На его сторону перешел и глава кружка, Н. В. Чайковский, а два артиллерийских офицера (Теплов и Аитов) отправились на открытую проповедь нового учения; оба скоро были арестованы, причем в обвинительном акте по делу 193-х было сказано, что у Теплова, задержанного на ярмарке в Муроме, "отобраны выписки из священного писания". Арестовали и Маликова, который в комиссии (с участием жандарма Слезкина и следователя Желеховского) произнес пламенную речь, после которой его решили освободить, но открытую проповедь нового учения запретили. Маликов призывал к мирным средствам пропаганды, говорил о христианстве, но в его учении заключалось все-таки осуждение существующего строя и официальной церковности. Тогда Маликов решил эмигрировать в Америку, чтобы основать там "свободную коммуну" на религиозно-трудовых началах.
   В это время эмиграция в Америку влекла многих русских, мечтавших об американской свободе и о коммунистических опытах. Было известно, что в Америке существует уже коммуна русского выходца Фрея (Гейнса). Это была фигура тоже очень характерная. В газете "Вперед" появилось около этого времени его письмо, излагавшее учение коммунистов с его точки зрения: разделу подлежали не только материальные блага, но и... свобода, которой ныне одни пользуются с излишком, другие - пребывают в рабстве. Помню, что письмо было написано сжато и энергично. Он звал ищущую правды интеллигенцию примыкать к его коммуне. Сам он, член аристократической семьи (брат его был губернатором в Казани), отказался от всех преимуществ рождения и жил в Америке сначала у перфекционистов (библейских коммунистов), потом в общине "Union" в Миссури, а затем вместе с Бриггсом основал "Прогрессивную коммуну" в Канзасе. К нему и решила обратиться группа "богочеловеков", находя, что тут они найдут родственное настроение. Маликов и Чайковский поехали в качестве депутатов в Канзас.
   Сам Маликов с большим юмором рассказывал об этих своих скитаниях. Депутаты рассчитывали найти благоустроенную общину, с солидными постройками и огороженными полями. Но, приехав на место, нашли жалкую хибарку с щелями в стенах и с адским холодом внутри. Потолка не было. Вверху была только щелеватая крыша. Вдобавок недавно свалилась балка и нанесла сильные повреждения жене Фрея... Вместо того чтобы примкнуть к этой колонии,- эмигранты пригласили Фрея к себе и основали поблизости свою коммуну...
   Тон коммунальной жизни, естественно, давал Фрей, как уже "опытный коммунист". Он был строжайший вегетарианец и даже не вегетарианец, а какой-то своеобразный позитивистский аскет: считал, например, что всякая искусственно приготовленная пища есть извращение природы и приносит вред организму. Поэтому он стремился упразднить далее варку пищи в кухне. Соли он также не употреблял сам и приучал к тому же свою семью. Когда впоследствии он вернулся в Россию и обратился к врачу по поводу начавшихся недомоганий, тот, осмотрев его, нашел, что организм сильно расстроен, и приписал это "излишествам". Когда удивленный Фрей объяснил, кто он и какой образ жизни вел до сих пор,- врач сказал: "Ну, батюшка, крайности сходятся!"
   Новая коммуна, в смысле благоустройства, оказалась не лучше "прогрессивной коммуны" Бриггса и Фрея. Постройки вышли так же непрактичны и плохи. Никто не умел как следует работать, доить коров, ухаживать за ними. Коров скоро перепортили. Начались и несогласия. В коммуне были люди семейные, что усложняло отношения, и пришел момент, когда одна из матерей заявила прямо, что ей все равно: пусть десять коммун погибает, лишь был бы жив ее ребенок. Цельное настроение искателей новой правды разлагалось, один только Фрей оставался непреклонен, как маниак. Маликов с большим юмором рассказывал о том моменте, когда коммуна выбилась, наконец, из-под нравственной ферулы Фрея. Коммуна голодала, но было существо, которое пользовалось в ней привилегированным положением. Это была большая свинья, которую неизвестно зачем содержали и кормили. У коммунистов стало созревать преступное намерение зарезать эту свинью. Фрей не допускал и мысли о таком ужасном преступлении. Когда заговор созрел и вышел наружу, Фрей долго противился и, наконец, сказал: "Делайте, что хотите. Я уйду в лес, чтобы не присутствовать при вашем каннибальском пиршестве и чтобы вам не было стыдно". Коммунисты, с "циничным смехом" заявили, что им и без того не будет стыдно.
   Маликов, был замечательный рассказчик, и в его передаче все эти эпизоды расцвечивались сильным оттенком комизма. Это была в нем черта до известной степени парадоксальная. Он умел во всем этом отметить смешное и все-таки... это не спасало его от участия в этом комизме. Когда я думаю об этом, мне все вспоминается слышанная мною фраза одного сектанта. Он долго спорил с представителем другого толка и потом, вздохнув, сказал: "Видно, всяк по-своему с ума-то сходит". Другой повторил ту же фразу с тем же вздохом. Впоследствии мне приходилось ее слышать в таких случаях не раз. Оттенок грусти, которым она сопровождалась, относился, очевидно, к необходимости, которая заставляет людей, признавших основную ошибку церкви, отколоться от ее соборности и искать истину на раздорожьях...
   То же, может быть еще в большей степени, относится к интеллигентным исканиям общественной правды. Целое поколение было выкинуто на раздорожье и вынуждено искать ее вне связи со своим народом. Одно из таких раздорожий была и эта американская коммуна. Они ехали в Америку, чтобы на свободе произвести опыт, рассчитывая найти там не только нужную свободу, но и связь хотя бы с чужой жизнью. Свободу от внешних запретов они нашли, но связи с жизнью не было. Даже американцы Фрея были какие-то чудаки, производившие впечатление полусумасшедших. Один из них, между прочим, признавал грехом носить одежду и стал в коммуне ходить нагишом. Я не помню теперь, было ли это и при Маликове или еще в то время, когда Фрей скитался у перфекционистов или в Миссури. Коммуна признала право этого чудака на хождение в виде Адама. Но, когда однажды он пожелал проехать с другими коммунистами в таком же виде в ближайший город, то американцы возмутились. Началось с того, что каждый ехавший по той же дороге, обгоняя коммунистическую телегу, непременно вытягивал голяка кнутом... А затем они помчались вперед, чтобы в городе приготовить Адаму чисто американскую встречу, то есть насадить голяка в бочку с дегтем, обсыпать перьями и затравить в таком виде собаками. Американцы, исполненные предрассудков, считали, что у них есть тоже свое право не видеть в публичных местах голых людей. А так как за этим правом стояла и сила, то... новому Адаму пришлось спрятаться под козлы, и коммунисты вернулись домой, не побывав на ярмарке {Замечательно, что такой же случай повторился в одной из позднейших русских колоний... В последнем случае Адам был русский.}.
   Мне трудно восстановить теперь юмористический тон, который проникал все эти маликовские рассказы. Тот же юмор, и даже очень близкий к маликовскому по формам, я встретил еще у одного интересного человека, сверстника и близкого товарища Маликова, жившего тоже в Орле,- Зайчневского. В свое время он был широко известен в радикальных кругах, как "якобинец". Впоследствии Нечаев пытался осуществить ту же "русско-якобинскую" теорию: охватить всю Россию крепко спаянной сетью ячеек, растущих в геометрической прогрессии и железной дисциплиной подчиненных таинственному центру. По приказу из центра в один прекрасный день вся страна сразу переходит к будущему строю... Зайчневский был человек замечательно образованный и умный. И это не помешало ему до конца жизни держаться нелепой теории, и Маликов по-своему рассказывал об его стараниях сплотить центральную ячейку и о том, как спропагандированные им молодые люди, уезжая в столицы, быстро переходили к другим партиям. Зайчневский платил своему насмешливому другу той же монетой. Между прочим, я лично слышал от него рассказ о том, как однажды, придя в квартиру Маликова, он впервые услышал о новой религии. Маленький сынишка Маликова, подпрыгивая на одной ножке, сообщил ему новость:
   - А папка-м бог! А папка-м бог!..
   Оба были талантливы, оба были умны, оба ценили юмор, и все-таки - оба продолжали "по-своему сходить с ума" на раздорожьях мысли, лишенной деятельной связи с общим потоком жизни, проникнутой рабством и неправдой...
   В то время, когда я познакомился с Малиновым, ему было лет под сорок. В буйных волосах не было седины, но лицо было изборождено глубокими морщинами. Точно страсти, потрясавшие эту пламенную натуру, провели неизгладимые борозды по его выразительному, грубоватому лицу с неправильными чертами. У него тогда уже была вторая семья. С первой женой он разошелся, сохранив, впрочем, дружеские отношения. Она, по-видимому, не могла примириться с цыганством мужа и рассталась с ним, полюбив одного из его друзей и взяв с собой дочь. Тогда Маликов в свою очередь соединил свою судьбу с Клавдией Степановной Пругавиной. Из-за семьи он и поступил на железную дорогу. Вообще он был отличный администратор, легко овладевал всяким новым делом, и все у него кипело в руках. И все-таки чувствовалось, что, овладевая всяким делом, он не дает ему овладевать собой. С сослуживцами он не сближался, от губернского общества держался в стороне, окружая себя только бродячей интеллигенцией, преимущественно ссыльными. В его гостиной прежде всего кидался в глаза столярный станок, и вообще обстановка напоминала скорее временный бивуак, чем жилище окончательно осевшей семьи. Казалось, ее хозяин остановился здесь на время для роздыха, чтобы ощериться и вновь взлететь в неизвестном направлении...
   Трудно себе представить человека привлекательнее Клавдии Степановны Малиновой. По темпераменту она казалась прямой противоположностью мужу. Уроженка севера, блондинка с прекрасными светлыми, как льдинки, глазами, она, однако, не производила впечатления холода. Наоборот, от нее исходило какое-то теплое греющее сияние. Она, очевидно, глубоко пережила в свое время увлечение идеями Маликова, сопровождала его в американских скитаниях, уже имея детей, и как-то особенно относилась к постигшему их разочарованию. Оно, по-видимому, не имело для нее решающего значения. Как и муж, она не отдала ударам судьбы всего запаса молодой веры... Оставалось еще что-то, что она вручила любимому человеку, с доверием ожидая, когда для этого настанет новая очередь...
   И действительно, у Маликова и теперь, когда, казалось, он угомонился и с таким юмором рассказывает о прошлом, - что-то тлело, готовое вновь разгореться. Порой он действительно загорался. Юмористические ноты исчезали, и он отдавался бурному течению своего красноречия. Слегка курчавые, густые волосы точно вставали дыбом над его головой, глаза сверкали глубоким огнем, и речь лилась бурным потоком, пламенная, красивая и часто... малопонятная... Его можно было невольно заслушаться. Клавдия Степановна откладывала работу и неподвижно смотрела на мужа своими прекрасными глазами.
   Общество, собиравшееся в уютной квартире Малиновых, было немногочисленно. У них жила, в качестве близкого друга семьи, Лариса Тимофеевна Заруднева, как и Клавдия Степановна, уроженка Архангельска. Когда-то она была домашней учительницей и, вероятно, под влиянием Берви-Флеровского прониклась освободительными идеями. Она передала эти идеи целому кружку совсем юных девушек, своих учениц, и вместе с ними уехала в Москву. Здесь, кажется, за знакомство с Мышкиным, перед которым Заруднева прямо преклонялась, она была арестована, и ее молодежь попала тоже в тюрьмы и ссылку. Ее питомицы были захвачены движением слишком рано, и для них вскоре наступило разочарование. Драма, довольно частая в те времена, когда рекрутировалась слишком зеленая молодежь.
   Заруднева, уже немолодая и некрасивая девушка неопределенного возраста, была человек глубокий и очень сдержанный. Мне не случалось говорить с нею об этом, но мне казалось, что и она переживает драму своих прежних и новых питомиц, из которых одна, Вера Николаевна Панютина, тоже жила в Перми под надзором и тоже служила на железной дороге. По своему настроению Панютина напоминала мне нашего вышневолоцкого Шиханенка. Такая же неглубокая начитанность "популярного характера" и такая же вера в цитаты. Она служила в канцелярии главного управления, и на ее обязанности лежала записка в журнал уходящей и приходящей почты. Почта уходила в одиннадцать часов, а Панютина являлась на службу к двенадцати, занятая предварительным приготовлением завтрака. Это было, конечно, очень неудобно, и однажды я вместе с Маликовым завели с нею по этому поводу внеслужебный разговор. Панютина очень огорчилась и в оправдание засыпала нас цитатами из популярной гигиены о важности хорошего приготовления пищи. В конце концов бедняга расплакалась, но изменить порядка своей жизни оказалась не в силах.
   Кружок ссыльных дополнялся еще мужем и женой Сергеевыми. Он был сын уральского заводчика, окончил коммерческое училище в Петербурге и был захвачен революционным народничеством, которое и привело его в Пермь. Жена разделяла те же идеи. Своими людьми были у Маликовых еще два человека: Александр Александрович Криль и Ал. Ал. Лобов. Оба служили торговыми агентами железной дороги, Лобов в Перми, Криль в Екатеринбурге. Лобов был прежде артиллерийским офицером. Криль, женатый на сестре А. Н. Анненской, вращался среди петербургской интеллигенции, был в родстве с известным тогда журналистом Ткачевым, эмигрировавшим после нечаевского дела, и в Петербурге занимался по большей части переводами. Кружок переводил преимущественно книги "с направлением" и именно с направлением материалистическим. Криль был рыхлый гигант, добродушный и несколько расплывшийся человек, даровитый, но беспорядочный дилетант во всем. Лобов, худощавый и нервный, был, наоборот, склонен к педантизму. В его комнатах лежали на столе в раз навсегда установленном порядке разные предметы, и я помню его испуганный взгляд, когда кто-нибудь в рассеянности прикасался к ним. Он был женат, но детей у Лобовых не было, и с воспоминанием о них соединяется у меня также воспоминание о Бьюти, маленькой довольно противной собачке, которую Лобов с женой окружали чисто родительскими заботами. Однажды, придя к ним, я услышал испуганные предостерегающие крики. Оказалось, что Бьюти только что вынута из ванны, сейчас ее заворачивают в простынки, и сквозной ветер может ей повредить...
   Таково было общество, собиравшееся у Маликовых. Заруднева и Панютина были, по-видимому, целиком во власти его идей. Идеи эти все еще в общем были близки к "богочеловечеству". К официальной церковности Маликов тогда относился отрицательно {В своем возражении на статью А. Фаресова Н. Чайковский, близкий друг и бывший единомышленник Маликова, говорит, что учение "богочеловеков" прямо-таки противополагалось христианству и по своему этическому содержанию и по отношению к опытному положительному знанию. ("В. Европы", 1905, No 5, в отд. хроники). Прямое противоположение христианству кажется мне выражением слишком сильным. Несомненно, однако, что "богочеловечество" было довольна далеко от официальной церковности.}. Я находился тогда в периоде спокойного позитивизма. Волохов, человек вообще необыкновенно трезвый, очень уважал в Маликове его деловитость и сдержанную силу, но когда Маликов впадал в транс, Волохов посматривал на него, как мне казалось, с искренним удивлением. Вообще присутствие мое и Волохова до известной степени расхолаживало, но вместе и подстрекало Маликова. Что касается Лобова и Криля, то они, видимо, поддавались маликовскому настроению, если не вполне, то отчасти. Помню один разговор. Маликов был в своем трансе и, по обыкновению, весь горя и пламенея, говорил о могуществе чуда. Чудеса - это проявление и лучшее доказательство присутствия бога в человеке. Нет ничего, что бы устояло перед могуществом чуда. Оно побеждает даже физическую природу... Христианских мучеников жгут на кострах или железных решетках, а на их лицах - выражение блаженства.
   - Да, это большое могущество духа,- сказал я.- Но победы над физической природой в прямом смысле я тут не вижу: победа духа и ограничивается духовными процессами - настроением. Тело мучеников все-таки сгорало...
   Маликова в таком настроении смутить было трудно. Он бурно несся дальше. Да, тело сгорало... Но всегда ли?.. Можно себе представить еще шаг в этом направлении, еще большее напряжение веры, и огонь потеряет силу сжигать тело. Очень начитанный в священном писании, он стал приводить примеры, где можно допустить именно такую прямую победу. Он весь пылал, как тургеневский оратор-сектант, и его настроение, видимо, передавалось слушателям. Мне это показалось интересным.
   - Скажите,- обратился я к Лобову и Крилю.- Неужели и вы допускаете, что под влиянием чисто нервных процессов тело человека может стать несгораемым?..
   Не помню точно, что ответил Лобов, но Криль, старый материалист, сказал без колебаний: "Да, допускаю", хотя это шло совершенно вразрез его общему настроению до пламенных речей Маликова и, думаю, вскоре после них.
   В то время Маликов состоял в переписке с Победоносцевым. Она началась еще в те годы, когда Маликов был судебным следователем в заводском районе. В Московском университете он слушал лекции Победоносцева по гражданскому праву и вспомнил о своем профессоре по поводу возмутительных приемов администрации в отношении рабочих. Победоносцев тогда был еще не тот, каким Россия знала его впоследствии *. Не знаю, как отозвался он по существу дела, но на письмо Маликова отвечал и судьбой его заинтересовался. Порой со стороны Маликова переписка принимала довольно шероховатые полемические формы, но Победоносцев не переставал следить за судьбой своего строптивого корреспондента и помог ему выбраться сначала из Холмогор в Архангельск, потом из Архангельска в Орел.
   В первое время по прибытии в Пермь нового правителя дел Уральской железной дороги его прошлое, его замкнутый для общества образ жизни и близость с поднадзорными навлекли на него подозрения и даже обыск. Но с первых же шагов жандармы натолкнулись на письмо Победоносцева, и это их так смутило, что они извинились, объяснили обыск недоразумением и с тех пор оставили Маликова в покое, не мешая ему пристраивать на службу ссыльных.

II

Губернатор Енакиев и его друг. - Жандармский окружной начальник

  
   В первые же дни по приезде в Пермь меня очень занимала мысль о проделке вятской администрации с моим побегом. Кто и зачем это сделал?
   Зачем, - это мне было ясно: администрация расплачивалась со мною за язвительность стиля. Исправник мстил за жалобы на него губернатору, губернатор за жалобу министру, урядник за то, что постоянно оставался в дураках перед крестьянами. Мой побег и был, вероятно, состряпан после вызова урядника и совещания в Глазове, о чем мне говорил бисеровский старшина. Впоследствии, когда тайны архивов стали постепенно выходить на свет божий, в одном из сибирских журналов {"Сибирские вопросы".} были напечатаны выдержки из переписки "о государственном преступнике Короленко"*. Оказывается, что "во время пребывания в Глазовском уезде, в декабре месяце минувшего года Короленко самовольно отлучился из назначенного ему места жительства - Починка Березовского, при вершине Старицы Березовской, Бисеровской волости, и задержан был в селении Бисерове, отстоящем от названного Починка в 35 верстах".
   Читатель уже знает, что это была ложь. Я действительно отлучался для покупки сапожного товара, но не в Бисерово, а в ближайшее село Афанасьевское, никем при этом задержан не был и сам вернулся в Починки. Мне было очевидно, что это - распространительное толкование высочайшего указа и прямой подлог. Кто именно виновен в этом? Теперь мне кажется вероятным, что состряпано это урядником с благословения, пожалуй, Луки Сидоровича, но тогда я был уверен, что проделка не обошлась без санкции и губернатора Тройницкого *. Впрочем, и теперь я считаю это вероятным. Брат писал мне впоследствии, что некий член крестьянского присутствия Иванов жаловался губернатору на беспокойного ссыльного, который пишет крестьянам жалобы на притеснения местных сельских заправил и администраторов. Я оказывался, таким образом, "беспокойным человеком", а указ 8 августа 1878 года давал такое соблазнительное оружие для укрощения моего вредного влияния!.. Возможно, что губернатор посмотрел сквозь пальцы на "благонамеренный" подлог исправника.
   Как бы то ни было, мое негодование искало исхода, и я решил огласить этот эпизод в газетах. Для этого я написал письмо в редакцию "Молвы", в которое вложил много язвительности и горечи по адресу "административного порядка". Начав с того, что нынешние ликования кажутся мне несколько преждевременными, пока продолжаются прежние бессудные порядки, я закончил прямым вопросом, обращенным к вятской администрации, начиная с его превосходительства господина вятского губернатора, и кончая урядником: "где, когда, откуда я совершил побег, за который чуть не попал в Якутскую область?.. А ведь это шутка сказать,- не близко!.."
   Волохов, которому я прочитал это письмо до его отсылки, только улыбнулся. "Неужели вы думаете, что такое письмо напечатает какая-нибудь русская газета?" Правду сказать, я не думал этого, но не мог приняться за другие дела, пока не излил своих чувств в этом протесте, может быть и бесплодном. Письмо отправилось.
   Дней через десять, в какой-то праздник, Волохов, только что вернувшийся из общественной библиотеки, сказал мне, улыбаясь:
   - Сходите в библиотеку, там есть кое-что для вас интересное.
   Я пошел и увидел над одним из столов кучку читателей, со всех сторон склонившихся головами над номером, помнится, 312 "Молвы", в котором мое письмо было напечатано почти без сокращений *.
   Перед вечером того же дня ко мне пришел губернаторский служитель с запиской: губернатор просит меня придти к нему завтра утром для получения писем, пришедших на мое имя. Я отправился. Губернатор мне сообщил, что он сделал распоряжение, чтобы мои письма доставлялись ему. Я понял. Он не решил еще, можно ли официально обходиться без контроля моей переписки, а если бы письма шли через полицию - они были бы непременно вскрыты. Передав мне (не вскрытыми) письма от матери и сестры, он положил руку на лежавший на столе номер газеты и сказал серьезным тоном:
   - А теперь,- вот это... Скажите, господин Короленко... Вы о двух головах, что позволяете себе писать и печатать такие письма!.. Ведь это... прямое публичное обвинение вятской губернской администрации в злоупотреблении высочайшим указом, и даже... в подлоге.
   - Я и имел в виду обвинить вятскую администрацию в злоупотреблении высочайшим указом и в подлоге.
   - Я уверен, что последует опровержение, и вы можете подвергнуться тяжелой ответственности.
   - А я уверен, наоборот, что никакого опровержения не последует... Что касается ответственности, конечно, по суду, я был бы рад возбуждению этого дела...
   Он покачал головой, как человек удивленный и озадаченный.
   Разумеется, никакого опровержения не последовало, хотя письмо по тому времени явилось некоторым событием. Его цитировали осмелевшие газеты, и внутренний обозреватель "Русской мысли" (С. А. Приклонский*) посвятил ему значительную часть очередного обозрения. Мне рассказывали впоследствии, что Абаза, игравший довольно видную роль при Лорис-Меликове, приезжал в редакцию "Отечественных записок" с просьбой - не подчеркивать "раздражающих и волнующих общество известий", каким он считал и мое письмо.- "У графа самые лучшие намерения... Вы видите: уже теперь хорошо, а будет еще лучше. Дайте графу делать свое дело спокойно..." В "Отечественных записках" мое письмо воспроизведено не было.
   После этого Енакиев по поводу писем, а иногда и без особенного повода стал приглашать меня к себе, и я видел, что он чрезвычайно интересуется тем, что происходит в России.
   - Что же это делается? - говорил он.- И откуда эти постоянные покушения на царя, освободившего крестьян, и на его слуг?
   Волохов рассказывал мне, что, зная об его участии в литературе, Енакиев в первое время приглашал и его и задавал те же вопросы. Но Волохов был человек очень сдержанный. Он предоставлял говорить самому губернатору, отвечая на его вопросы лишь односложно.
   - Ему нужно говорить,- пусть говорит. А мне с ним разговаривать не о чем.
   Меня, наоборот, Енакиев очень интересовал, и я не видел причины отказываться от этих разговоров, особенно после одного случая. Как я и сказал Енакиеву сразу, я не уклонялся ни от каких знакомств, и вскоре ко мне стали ходить гимназисты, семинаристы, народные учителя... У одного из таких моих знакомых, семинариста Кудрявцева, была найдена при обыске "нелегальная" библиотека. Книг прямо "преступных" тут не было, но были сочинения, изъятые из обращения "по неблагонадежности": Писарев, "Политическая экономия" Милля с примечаниями Чернышевского, "Исторические письма" Миртова (Лаврова), печатавшиеся в "Неделе", и т. д. Архиереем был тогда какой-то сухой монах, который пришел в изуверный ужас и настаивал на самых суровых мерах. Губернатор Енакиев и его приятель, жандармский окружной начальник, старались, наоборот, не раздувать дела. Енакиев лично отправился к архиерею, чтобы уговорить его не исключать всех семинаристов, значившихся в списке читателей преступной библиотеки. Когда кроткий монах настаивал на исключении нескольких десятков юношей, Енакиев сказал:
   - В таком случае, ваше преосвященство, я вынужден написать своему высшему начальству, что вы намерены кинуть эту молодежь в объятия социализма...
   - Как это? - испугался монах.
   - Очень просто: вы выкидываете их, не дав окончить образования, и их тотчас же подберут другие наставники.
   Это, разумеется, было в сущности не очень страшно. Светское правительство само только и делало, что кидало таким же образом целые кадры юношей в "объятия социализма". Но архиерей все-таки испугался, и никто из участников неблагонадежной библиотеки исключен не был, кроме, впрочем, Кудрявцева, у которого были найдены присланные кем-то из Казани прокламации. Архиерей был искренно убежден, что Кудрявцева за это повесят, а уж об оставлении его в семинарии не могло быть и речи.
   Кудрявцев был высокий, худощавый и болезненный юноша. Он сразу испугался и стал давать слишком откровенные показания. Между прочим, в числе своих знакомых он назвал меня и Панютину.
   - Вы от них получили прокламации? Давали они вам запрещенные книги?
   Кудрявцев ответил отрицательно и перечислил сочинения, которые я рекомендовал ему прочесть.
   - Так знаете что,- сказал этот феноменальный жандарм: - лучше не упоминайте этих фамилий. Они - поднадзорные, и это только напрасно усложнит дело.
   Я знал от молодых людей обо всем этом деле и, конечно, ждал обыска. Но обыска не последовало, и юноши объяснили мне эту "бездеятельность местной власти". Впоследствии и Енакиев рассказал мне всю историю, и понятно, что у меня не было оснований относиться к нему с недоверием. На его недоуменный вопрос, "что это у нас происходит", я ответил совершенно откровенно. Я не террорист. Объясняю террор невыносимым правительственным гнетом, подавившим естественное стремление к самодеятельности русского общества. Знаю, что стали террористами люди, раньше не помышлявшие о терроре, и считаю людей, гибнущих теперь на виселицах, одними из лучших русских людей. Очевидно, правительство, обратившее против, себя такое отчаяние и такое самоотвержение, идет ложным и гибельным путем.
   Енакиев слушал эти мои откровенные мнения с явным интересом, и в этом месте нашего разговора встал, заглянул в приемную и запер дверь. После этого всякий раз, когда я приходил к нему, он не забывал эту предосторожность. Часто он и сам при закрытых таким образом дверях сообщал мне новости и слухи из административных сфер, в которых звучала видимая заинтересованность к каким-то еще не вполне определенным грядущим реформам. Ожидания перемен носились в воздухе даже канцелярий и губернаторских кабинетов, и несомненно, что реформы встретили бы приверженцев даже в иных бюрократических сферах.
   В это время я напечатал в журнале "Слово" две статьи. Одну - "Ненастоящий город", другую - "В подследственном отделении". В этом последнем очерке шла речь о тобольской тюрьме и сектанте Якове, неустанно громившем свою тюремную дверь во имя протеста "за бога, за великого государя". Оказалось, что этот Яшка-стукалыцик и его дело известны Енакиеву. Яков был житель одного из крупных уральских заводов и принадлежал к секте "неплательщиков", поэтому Енакиев чрезвычайно заинтересовался этим моим очерком. Он понимает, конечно, что одни репрессии бесцельны, было бы очень хорошо, если бы кто-нибудь наблюдательный и беспристрастный осветил эту малоизвестную секту и ее взгляды. Он считает, что я мог бы это сделать. Скоро, вероятно, все мы получим свободу, но даже и без этого он мог бы перевести меня с моего согласия для жительства в это заводское село. Это, конечно, менее удобно, но ведь сумел же я сделать свои наблюдения над Яшкой даже в коридоре подследственного отделения. А там у меня, конечно, будет более простора.
   - Вы, конечно, разумеете наблюдения с чисто литературными целями?..- сказал я.
   - Конечно, конечно...
   - Хотя бы мне пришлось писать вещи, неприятные для местной администрации?..
   - Да, да! Вы напишете то, что увидите.
   Мы расстались вполне довольные друг другом. Передо мной раскрывались новые перспективы и новое поле для интересных наблюдений.
  

III

Моя служба на железной дороге. -

Старый знакомый

  
   Жизнь в Перми, надолго мне не очень улыбалась. Служба на железной дороге давала заработок, но сама по себе была чрезвычайно неинтересна.
   Я был письмоводителем статистического отделения службы тяги. В этом отделении регистрировалась работа личного состава этой службы, то есть главным образом машинистов, их помощников и кочегаров, а также паровозов и их частей, вплоть до осей, бандажей и подшипников. К нам поступали ежедневные рапортички машинистов, порой очень курьезные... "На такой-то версте,- писал, например, один машинист,- произошла остановка вследствие лежащего на пути мертвого тела. Сия трупа оказалась принадлежащей стрелочнику номер такой-то в пьяном виде, которая и доставлена на станцию для протрезвления". Или: "произошла остановка вследствие попавшего между буферов тормозного кондуктора". И ничего больше. Дальнейшая судьба злополучного кондуктора в кругозор машиниста, а с ним и нашей статистики, не входила, тем более что кондуктор служил не в "тяге", а по "движению".
   Мои обязанности состояли в составлении запросов, отношений, рапортов и приказов разным лицам относительно доставления тех или других сведений. Вначале мне то и дело приходилось срамиться. Случайно заглянув в только что составленную мною бумагу, один из сослуживцев сказал мне с укоризной:
   - Ай, ай, ай! А еще студент, образованный человек! Как же вы не знаете, к кому и как надо обращаться. "Прошу не оставить уведомлением"... И это начальнику дороги!..
   - А как же нужно?
   - "Честь имею покорнейше просить не оставить уведомлением". "Прошу не оставить уведомлением" можно еще написать начальнику тяги... Да и тот недавно на нас обиделся...
   Один раз мне пришлось переписать бумагу с обращением: "Г-ну Начальнику дороги"...
   - Г-ну, г-ну!.. Да разве можно писать начальнику дороги: г-ну?.. Надо непременно полностью: "Господину".
   - Это, конечно, для дела неважно,- говорил, улыбаясь, мой непосредственный начальник Владимир Иванович Драве (бывший петербургский студент, сам сидевший когда-то в крепости во время студенческих беспорядков 1868 года),- но... все-таки вам придется ознакомиться с этими формами.
   Это было нетрудно, и скоро я узнал, кому можно писать: "прошу немедленно ответить", а кому: "честь имею покорнейше просить не оставить ответом". Но и это не избавило меня все-таки от одной крупной служебной ошибки.
   Моим непосредственным подчиненным был молодой человек, по имени, скажем, Потап Иванович. Это был юноша феноменально аккуратный, но и столь же феноменально медлительный. Его несложные обязанности состояли в переписке составленных мною бумаг, в размножении на гектографе циркуляров и в ведении входящего и исходящего журналов. Почерк у него был четкий и красивый, но при этом его эстетические склонности решительно мешали необходимой быстроте работы. Не довольствуясь ровными, как крупный бисер, строчками на странице, он стал заботиться о том, чтобы и на обеих сторонах страницы строчка совпадала со строчкой. Я порой с любопытством следил, как он, сидя почти рядом со мной за дверью соседней комнаты, подымал вертикально страницу журнала, стараясь обозреть обе ее стороны, одну левым, другую правым глазом. Признаюсь, я питал к Потапу Ивановичу некоторую слабость за его простодушие и своего рода "типичность". Мне казались до такой степени любопытными и его приемы, и его разговоры, что я стал ходить с ним в одну кухмистерскую, и через некоторое время наши отношения превратились в товарищеские: благодушно-юмористические с моей стороны, фамильярные со стороны Потапа Ивановича. А это уже было заметным нарушением приличного "служебного тона", привлекавшим внимание служебной среды.

Другие авторы
  • Бурачок Степан Онисимович
  • Доппельмейер Юлия Васильевна
  • Вонлярлярский Василий Александрович
  • Крейн Стивен
  • Крашенинников Степан Петрович
  • Коваленская Александра Григорьевна
  • Абу Эдмон
  • Лоскутов Михаил Петрович
  • Джером Джером Клапка
  • Александровский Василий Дмитриевич
  • Другие произведения
  • Горький Максим - Что должен знать наш массовый читатель
  • Украинка Леся - Малорусские писатели на Буковине
  • Гладков А. - Назад, в будущее, или Есть такие партии
  • Дживелегов Алексей Карпович - Микеланджело
  • Сологуб Федор - А. А. Левицкий, Т. В. Мисникевич. "Злополучная мысль" или "мудрая простота"?
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Замечания о черепе одного австралийского туземца из округа Лаклан
  • Ходасевич Владислав Фелицианович - Письма В.Ф. Ходасевича к В.Я. Ирецкому
  • Лернер Николай Осипович - Батюшков К. Н.
  • Горбунов Иван Федорович - Самодур
  • Максимов Сергей Васильевич - Письма к А. А. Бахрушину
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 130 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа