Публикация И. Г. Ямпольского
Ежегодник рукописного отдела Пушкинского дом на 1975 год
Л., "Наука", 1977
В Рукописном отделе Пушкинского Дома хранятся многие сотни писем А. Н, Майкова. Большинство из них обращено к родным - жене, сыновьям, но немало и к другим лицам, в том числе к видным писателям того времени. Для настоящей публикации отобраны письма к друзьям-литераторам и знакомым, относящиеся к 1840-1860-м годам. Они насыщены интересными автобиографическими признаниями, высказываниями о собственном творчестве, об искусстве вообще, характеризуют его литературные и общественные взгляды в их эволюции. В следующей публикации, которая явится продолжением этой, предполагается напечатать письма Майкова 1870-1890-х годов.
Майков неоднократно утверждал, что не владеет эпистолярным стилем. "Писем писать не умею, хоть очень люблю получать их", - сообщает он Н. Ф. Щербине в начале 1850-х годов (ф. 351, No 7076.XXXVIб.60). Через много лет Майков пишет А. А. Голенищеву-Кутузову: "Я уверен в том, что писем писать не умею и терпеть не могу" (16662.CVIIб.7). {Далее всюду, где не обозначен номер фонда, имеется в виду фонд 168 - архив Майкова.} Однако его неопубликованное и неизученное эпистолярное наследие не подтверждает столь категорических суждений. Многие письма не только интересны по содержанию, но и написаны очень живо, ярко и эмоционально.
Майков был весьма требователен к себе. Об этом свидетельствуют обильные черновики, в которых отражена настойчивая работа над воплощением замысла, скрупулезная работа над каждым словом (после публикации своих произведений поэт сравнительно редко занимался их переработкой), немалое количество брошенных по разным причинам стихотворений, завершенные, но так и не напечатанные, не удовлетворявшие его вещи.
Знакомство с перепиской поэта начисто разрушает довольно распространенное представление о его самоуспокоенности, уверенности в себе и душевной умиротворенности. Если это в какой-то мере и было ему свойственно, то во всяком случае не в 1840-1860-е годы. Об этом говорят, в частности, и весьма критические оценки собственного творчества.
Так, в 1855 г. Майков пишет А. Н. Островскому, что, разбирая свои бумаги, пришел к выводу, что за исключением драмы "Три смерти" у него нет ничего подлинно хорошего: "...от этого мне сделалось очень грустно; все не выдержано, незрело, есть попытки, задатки чего-то художественного, но ничего полного, готового, словом, хорошего". О том же свидетельствует письмо к М. П. Заблоцкому-Десятовскому, в котором Майков кроме "Трех смертей" выделил еще несколько стихотворений.
Эта неуверенность, строгость Майкова к самому себе сказалась также при подготовке первого собрания стихотворений, вышедшего в двух томах в 1858 г. Он сожалеет, что люди, которые могли бы ему помочь советом (П. А. Плетнев, Я. П. Полонский), находятся далеко, за границей. Сомнения и колебания поэта заключались в следующем: издать ли избранные свои произведения или полное их собрание. Но когда Плетнев предпочел последний вариант, Майков все же не последовал его совету и многое, очень многое оставил за пределами издания.
Бесспорный интерес представляет и то обстоятельство, что Плетнев рекомендовал "заплатить дань современным требованиям, т. е., сколько можно, расположить все строго хронологически"; однако Майков пренебрег и этим советом, поскольку он противоречил его эстетическим представлениям. И в издании 1858 г., и в последующих собраниях сочинений произведения распределены по жанрово-тематическим циклам и разделам. Отмечу попутно, что и позднейшие издания отнимали у Майкова немало времени и усилий; он дополнял те или иные циклы и разделы, переносил стихи из одного в другой, менял названия разделов - и все же оставался недоволен.
В одном из публикуемых ниже писем - в письме к критику С. С. Дудышкину - Майков дает характеристику своего творчества, говорит об особенностях своего лиризма, его сдержанности, о том, что лиризм, как правило, не выплескивается наружу, а присутствует, так сказать, в скрытом виде. "Странное еще это чувство объективности, - делится поэт своими мыслями. - Верь мне, что каждая пьеса, хотя бы она взята была из чуждого мира, возникла вследствие личного впечатления, положения и чувства, но во мне есть способность личному впечатлению дать эпическую важность и восторг, волнение и слезы, сопровождающие рождение всякой почти пьесы, скрыть под спокойным и живописным стихом".
Майков сознательно, аналитически относился к собственному творчеству, и приведенные выше соображения не были у него случайными. Он болезненно реагировал на упреки в холодности, хотя и сам подчас с горечью отмечал отсутствие "личного участия и чувства" (в письме к М. П. Заблоцкому-Десятовскому) в своих ранних, антологических стихотворениях. Однако еще в начале 1840-х годов в одном из его стихотворений (16474.CVб.3, л. 8) мы встречаем следующее программное заявление:
Ты говоришь: в стихе моем
Огня сердечного не блещет,
Он жаром чувства не трепещет,
Он дышит холодом и льдом...
Напрасен сей упрек жестокий...
И дальше:
Не обнаружу перед светом
Святую исповедь любви.
Я не могу в ней лицемерить,
Я чувство пылкое храню,
Подобно Вестину огню
. . . . . . . . . . . . .
Я не могу, подобно многим.
Разбить шалаш на площади
И всем творениям двуногим
Кричать: пожар в моей груди!
Прийдите, можете увидеть,
Как я умею изнывать,
Любить, терзаться, проклинать,
Боготворить и ненавидеть
и т. д.
В этой сдержанности поэт склонен был видеть своеобразную целомудренность. Уже в конце жизни, в 1893 г., он пишет сыновьям: "Меня <...> упрекали в холодности, главное указывая на то, что нет у меня любовных стихотворений <...> Но о любви своей мне всегда было писать и говорить стыдно. Что кому до этого за дело! Каждого пускать с своим носом к себе в сердце!" (17003.CVIIIб.10, л. 29 об.-30). И еще через три года: "Вообще то, что вам представляется, может быть, во мне зрелостью ума, есть плод многого горького опыта, очарований и разочарований, и "взгляды и убеждения" сложились не без внутренних бурь и потрясений. Только мне всегда стыдно было их обнаруживать в стихах, ибо мне всегда противны были как байроновские проклятия, так и лермонтовские: "И скучно, и грустно, и некому руку подать". Но все это легло в основу совершенно объективных образов и лиц" (17892и.СХIб.4, л. 53 об.-54). В письме к сыновьям от 1890 г. Майков говорит, что он "все свое облекал в объективную форму" и "все личное", которое являлось подпочвой стихотворений, изгонялось "как лишнее, ненужное никому". {Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1974 год. Л., 1976, с. 27.}
В письмах отразились и менявшиеся в связи с ходом русской жизни политические настроения Майкова. В начале царствования Александра II в письме к М. П. Заблоцкому-Десятовскому поэт сообщает, что в 1840-е годы "не вел ни журнала, ни переписки <...> находясь под страхом внезапного взлома замков и осмотра жандармского". "Ох, тяжелое время! сколько развития и жизни у нас украло оно! и подумать страшно", - восклицает он. И многое в своем творчестве - обилие "выдуманного", далекого от русской жизни, наличие произведений "с недосказанною мыслью" - Майков объясняет "гнетом <...> и господством кривды и всех мерзких правительственных систем, которые до того возбудили ненависть к существующему порядку вещей", что писатели "сделались неспособны к преследованию чистых целей искусства". Самое обращение к древнему миру, к античной культуре Майков связывает с цензурными условиями. Разумеется, и это и все прочее нуждается в проверке и уточнении, в уяснении того, таково ли действительно было душевное состояние Майкова в 1840-е годы, насколько устойчиво оно было, или здесь в большей степени оказалось его позднейшее самочувствие. Однако в любом случае признания эти представляют бесспорный интерес.
В годы "мрачного семилетия" Майков, как известно, резко поправел. Ближе всего становится ему "Москвитянин" М. П. Погодина, и не только его "молодая редакция" во главе с Ап. Григорьевым и Островским (теплые слова о "молодой редакции" см. в письме Майкова к последнему). В годы Крымской войны он прославляет в стихах и в письмах Николая I и резко отмежевывается от круга "Современника".
Однако с началом нового царствования его симпатии опять меняются: он с сочувствием отзывается о программе предпринятых правительством реформ. В письме к Я. П. Полонскому от 2 марта 1858 г. Майков характеризует эти годы как "эпоху, когда правительство само пустилось по спасительному пути реформ и призывает само все разумные силы нации к открытию мер для осуществления идей, за которые некогда гнало". Конечно, либерализм Майкова носит весьма умеренный характер. Он считает, что теперь во главе журналистики стоит ""Русский вестник", как живой орган общественно-политической мысли разумной России". Не следует, однако, забывать, что это был "Русский вестник" первых лет его существования, когда на его страницах появились "Губернские очерки" Щедрина.
Но общественная дифференциация в бурную эпоху шестидесятых годов шла очень быстро, и Майков совершает эволюцию вместе с "Русским вестником" Каткова. Напуганный ростом революционного движения, он через несколько лет (в мае 1862 г.) пишет новгородскому педагогу и поэту И. П. Можайскому о "мерзостях петербургской жизни", среди которых на первом месте фигурируют "утопические взгляды", т. е. революционные теории, господствующие в петербургских кружках. Питательной почвой для распространения этих взглядов является, по утверждению Майкова, незнание русской истории и русского народа, а их крайним проявлением - революционные прокламации. Одну из них - "Молодую Россию" - он с ужасом пересказывает. Справедливости ради нужно отметить, во-первых, что "Молодую Россию" без всякого сочувствия встретили и многие передовые люди, а во-вторых, что в число "мерзостей петербургской жизни" Майков включает также "безмозглых стариков", которые раздражают порядочных людей, "грубо проводя шпионство в дома посредством прислуги, что, разумеется, тотчас становится известно".
Аналогичные мысли о "мальчишках"-революционерах и "старцах" находим в письме к Ч. Валиханову (начало 1863 г.).
Проходит еще некоторое время, и всякие оппозиционные настроения вовсе исчезают у Майкова, и его реакционные политические взгляды приобретают вполне устойчивый характер. Это происходит в конце того периода, к которому относятся публикуемые письма. В 1887 г., мысленно обращаясь к шестидесятым годам, Майков так писал своему сослуживцу и биографу М. Л. Златковскому: "Сначала никто не замечал, однако, что в этом, т<ак> сказ<ать>, легальном освобождении от всяких пут кроется еще иная струя, выродившаяся в прокламациях Чернышев<ского> и Доброл<юбова> к Молодому Поколению, в романе "Что делать?", в пожарах, в польском бунте. Последний был новым отрезвлением. Нет, господа, не то, не туда! Господи! где же правый путь! Тогда не замечали, что правит<ельство> само пошло по этому наклону и барьер здесь чисто идеальный, и если остановишься, то ты ретроград - катись, катись в бездну. Пожары, польский бунт, Каракозов заставили одуматься правит<ельство>". {Беловой текст этого письма не сохранился. Черновой автограф - 17304.CIXб.11.}
С политической эволюцией Майкова во многом связаны его литературные взгляды и оценки. В годы близости к передовым кругам он написал поэмы "Две судьбы" и "Машенька" (1843-1845). Впоследствии поэт резко осуждал их как надуманные и тенденциозные и ни разу не включил в собрания своих сочинений. Были осуждены как тенденциозные и казенно-патриотические стихотворения, написанные в годы Крымской войны, и их постигла та же участь. Тенденциозное искусство стало для Майкова жупелом.
Интересно, что в письме к Заблоцкому-Десятовскому, негодуя по поводу гнета, господствовавшего в николаевской России, Майков замечает, что ненависть к существующим порядкам делала писателей "неспособными к преследованию чистых целей искусства". С этими словами перекликается высказывание Майкова в письме к Я. П. Полонскому 1858 г. о правительственных реформах. Логика его мысли такова. В эпоху реакции литература поневоле была оппозиционной и тенденциозной. Теперь же, "когда всё более и более стремится стать в нормальное положение, и литература должна найти свое место в обществе и искусство должно предъявить свои права, чтобы течь параллельно к жизни народа со всеми другими его силами". Теперь литературная дидактика и обличение потеряли, по его мнению, всякий смысл. "Я читать не могу стихов теперь, где, кроме задирательной идеи, ничего нет. А уж рассказы об исправниках - мочи нет! Двадцать рассуждений бы прочел лучше о преобразовании земской полиции, чем одну такую повесть". Характерны с этой точки зрения и отзывы о Щедрине. Майков готов признать в "щедринской литературе" (он не проводит грани между "Губернскими очерками" и их подражателями) важное общественное явление, но никак не явление искусства (письмо к Полонскому от 7 октября 1857 г.). В этой связи следует рассматривать и план чисто литературного журнала и стремление превратить в такой журнал задуманное тогда "Русское слово". В качестве главного критика Майков рекомендует Ап. Григорьева, который, по его мнению, "все-таки лучший из современных критиков, и единственный, чистосердечно любящий искусство. Чернышевский - публицист, Дудышкин - юрист в эстетике, а критик, в котором бы сидел хоть маленький поэт, не имеется, и посреди молодых не предвидится" (письмо к Полонскому 1858 г.).
Развивая план журнала, в котором "художественный элемент должен быть <...> главным", Майков сочувственно упоминает редактора "Библиотеки для чтения" А. В. Дружинина: "Дружинин это понял, но у него нет сил одному поддержать это". Литературно-эстетические взгляды Дружинина были вообще во многом близки Майкову, даже ход мыслей у них сходен. Через полгода после письма Майкова в статье по поводу "Очерка истории русской поэзии" А. Милюкова Дружинин подобно Майкову писал, что "поэзия во время застоя общественного может быть общественным побудителем и двигателем, но <...> никакой закон не удержит ее в области одних насущных интересов житейских, чуть для этих интересов будет открыто широкое поле в государстве". Именно так, считал он, обстоит дело "в наше благотворное время"; в обществе, вступившем на "широкую стезю плодотворных реформ", должен быть положен "естественный предел сатире" и возвращена поэзии "вся ее независимость от интересов случайных <...> Общество настолько созрело, что от беллетристики и поэзии ждет одних умственных наслаждений". {Библиотека для чтения, 1858, No 11. См. также: Дружинин А. В. Собр. соч., т. 7. СПб., 1865, с. 472-473, 477.}
Меняются и оценки творчества Некрасова. К середине 1850-х годов относятся отзывы о поэмах "Саша", которую Майков считает "лучшей его вещью и всей современной поэзии" (письмо к Заблоцкому-Десятовскому), и "Тишина". "Тишину" он причисляет к выдающимся литературным явлениям, о которых, однако, ничего не пишут (письмо к Полонскому 1858 г.). Без сомнения, "Саша" и "Тишина" пришлись Майкову по душе прежде всего потому, что в них, помимо их художественных достоинств, он увидел произведения нетенденциозного искусства. Через несколько лет, касаясь направления возобновившегося "Современника", Майков с неприязнью пишет о двуличии Некрасова-редактора (письмо к Ч. Валиханову). Правда, и в 1860-е годы, в письме к Б. Н. Алмазову, он признает, что из всех современных поэтов Некрасов "ближе всех был к почве", но сопровождает это утверждение такими оговорками, которые почти сводят его на нет: Некрасов, по его словам, знал русского крестьянина, но "без исторических корней", без понимания его прошлого, его религиозного духа и пр. Здесь же Майков дает краткие, но по-своему выразительные характеристики творчества других современных поэтов - Фета, Полонского, Мея.
Письмо к Алмазову написано по поводу присланных Майкову стихов какого-то начинающего поэта. Размышляя на тему о том, как развить его способности, считая, что этого можно достигнуть только "трудом и терпением, наукой и знанием", Майков обращается к своему любимому Пушкину. Майков не раз говорил, что преклоняется перед зрелым Пушкиным, Пушкиным конца 1820-х и 1830-х годов. "Как хорошо бы было, - пишет он, - если б молодые начинали тем, чем кончили старые. Пушкин кончил "Борисом Годуновым", "Медным всадником", "Русалкой" и пр. Это уже не байронический "Кавказский пленник", "Цыгане" и пр. Перелом - в "Полтаве". Но вы Пушкина не поймете, если не примете в соображение его исторических трудов - "Пугачевского бунта" и цветка, распустившегося на этом труде, - "Капитанской дочки". Лермонтов шел сюда же". Характерно, что Майков не назвал "Евгения Онегина".
Разумеется, оценки и характеристики Майкова, равно как и его рассуждения о "почве" и истории, связаны с его личными исканиями, с собственным путем в поэзии (Майков несомненно считал себя наиболее близким к пушкинским заветам, хотя никогда не говорил об этом открыто). Но они представляют интерес и сами по себе, независимо от этого.
Заслуживают внимания отзывы Майкова о "Рудине" Тургенева и "Трех смертях" Л. Толстого (письмо к А. Ф. Писемскому). В них тоже, естественно, сказываются личные вкусы и пристрастия. В "Рудине" Майков выделяет "дух примирения", который "приятно действует на душу", и "предпочтение, отданное сердечной натуре перед головной". "Три смерти", по его мнению, "очень хорошая вещь", но тут же Майков замечает, что "анализ и наблюдательность, главные рычаги нынешней литературы", ему "очень уж приелись", т. е. берет под сомнение основной пафос творчества Толстого.
Интересны суждения Майкова о будущем русского стиха, о стихе народном и "наших милых ямбах и хореях" (письмо к Полонскому 1858 г.).
Хотелось бы отметить в заключение выраженные в письмах личные, чисто человеческие чувства и привязанности Майкова: с одной стороны, переживания в связи с гибелью брата Валериана (в письме к Ю. Д. Ефремовой), а с другой - трогательные заботы о своем давнем друге Полонском.
Часть писем печатается по черновикам.
Милый друг Юния! Мне кажется, что я еще ни одного письма не начинал иначе, как извинением, что не писал - или вовсе, или давно. Вот и к тебе я должен также извинением начать письмо; впрочем, я знаю, что это почти бесполезно, потому что ты, зная меня, поймешь, отчего я не могу приняться за переписку. После смерти Валериана у нас водворилась такая скука, что мочи нет. Эта смерть унесла с собою, кажется, все, что одушевляло нас всех, что связывало не только весь круг наших знакомых, но даже самих членов семейства. Я до сих пор еще не могу совершенно освоиться с своим положением; не только прошедшее нас связывало с братом, но все будущее созидалось вдвоем, так что один был необходим другому, и всякий план не иначе мог быть осуществлен, как трудами обоих. Но независимо от прошедшего и будущего всякий момент настоящего мы проживали вдвоем: мы были один для другого единственными людьми, которым могли, не краснея и без утайки, поверить задушевные мысли, все шалости, проделки - не говоря уже о более важных вопросах. Всегда приятно говорить о себе; всегда хочется кому-нибудь рассказать, что нас занимает, но много ли у нас таких людей, которые бы заменили нам этих вторых нас самих? Конечно, многие, утратив одного, найдут другого; но для меня такого другого - нет.1 Ты скажешь, что это от излишнего самолюбия, боязни себя унизить, показаться смешным, от неуверенности, как на тебя взглянут, - согласен; пусть это самолюбие, пусть эта подозрительность и недоверчивость и происходят от довольно мелких причин, но от этого мне не легче, et le fait est toujours le meme. {Факт есть факт (франц.).} Бывают иногда такие минуты, что я не знаю, не с ума ли я сошел; мозг горит, грудь надрывается, и все-то скверно, и все-то гадко, а никто даже не подозревает за мной этих минут, даже маменька укоряет меня, что я не любил Валериана и что скоро утешился в своих рассеянностях.2 Хоть на подобные упреки я не даю никакого ответа, но они тяжелым грузом лежат на сердце, и только становится горько, что перед человеком надобно метаться и плакать, чтоб он поверил, что другой человек тоже чувствует, и что мало людей, которые могут понять человека, если он не рисуется перед ними в трагической позе, в роли отчаянного или убитого.
Но, впрочем, все это до тебя не касается, и я только вижу, что мне бы совсем не надобно было приниматься писать тебе. Именно и вышло то, что останавливало меня всякий раз, когда я брал бумагу: я наговорил о себе, и таких вещей, которые обыкновенно кажутся другому вздором. Я, право, в эти немногие месяцы постарел, предоставленный совершенно одному себе, одному вечному молчанию. Вот отчего я всегда ценю доверенность других: потому что сам неспособен питать ее ни к кому, и для меня всегда все равно, что бы обо мне ни думали.
Нет, друг прекрасный, окончу я лучше свою иеремиаду; из нее я вижу, что мне, кроме официальных писем, не годится писать; сделать письмо мое забавным я, пожалуй бы, и мог, но думаю, что оно бы только тебя оскорбило. Не требуй же от меня писем. Прощай, душа моя; надеюсь - до скоро<го> свиданья!
Сентябрь 30
1847.
В Институте русской литературы (ИРЛИ), кроме настоящего письма (16667.CVIIб.7), есть еще одно письмо Майкова к Ю. Д. Ефремовой, тоже 1847 г. (17014.CVIIIб.5).
Ефремова Юния Дмитриевна (урожд. Гусятникова) - двоюродная сестра А. Н. Майкова, приятельница И. А. Гончарова, с которой Гончаров переписывался в течение многих лет.
1 Майков Валериан Николаевич (1823-1647), младший брат А. Н. Майкова, умер во время купания от апоплексического удара 15 июля 1847 г. В. Н. Майков - выдающийся литературный критик и публицист 1840-х годов, близкий к кружку М. В. Петрашевского; он принимал ближайшее участие в первом выпуске "Карманного словаря иностранных слов, вошедших в состав русского языка"; заведовал критическим отделом "Отечественных записок" после ухода В. Г. Белинского из этого журнала в "Современник". А. Н. Майков и впоследствии неоднократно вспоминал о своем брате. Так, в биографических заметках второй половины 1850-х годов читаем: "Юридический факультет <...> не дал мне почти ничего для того поприща, по которому я пошел потом, так что всем моим гуманическим образованием я более обязан младшему брату моему Валериану, который тоже бросил юридические науки (по выходе из университета), стал заниматься философией, естественной историей и политической экономией и увлек меня за собою. Но у меня плоды этих занятий выразились не в научной форме. Изучение философских систем породило "Три смерти", пьесу, которая писалась долго или, лучше сказать, за которую я принимался несколько раз, обделывая то одно, то другое лицо, смотря по тому, находился ли я под влиянием стоицизма или эпикуреизма" (Рукописный отдел Гос. Публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, ф. 453, оп. 1, No 1, л. 4-4 об.). Эти заметки легли в основу биографии Майкова, напечатанной в "Русском художественном листке" В. Тимма (1858, No 7).
2 Имеется в виду роман Майкова с его будущей женой А. И. Штеммер (1830-1911). В январе 1856 г. Ф. М. Достоевский писал Майкову из Семипалатинска: "Вы пишете мне, помню ли я Анну Ивановну? Но как же забыть. Рад ее и Вашему счастью, оно мне и прежде не было чуждо; помните в 47 году, когда все это начиналось" (Достоевский Ф. М. Письма, т. I. М.-Л., 1928, с. 164). Через много лет после этого сам Майков, касаясь своих связей с Петрашевским, сообщал П. А. Висковатову: "По смерти же брата (1847 летом), глубоко меня потрясшей, да притом тогда же был в самой горячей завязке мой роман с Анной Ивановной, - я был у Петрашевского всего раз, в декабре 1847 г." (Ф. М. Достоевский, Статьи и материалы. Пб., 1922, с. 267).
Любезнейший Александр Николаевич,
Прежде нежели что-нибудь сказать Вам, должен я первым делом выразить Вам душевную благодарность за радушный прием мне в Вашем милом кружке, - это здоровая атмосфера, где и верится, и любится, и так тепло, тепло...
2 Передайте, пожалуйста, мою благодарность и Григорьеву, и Эдельсону,
3 и Садовскому,
4 и всем. Теперь в Петербурге я опять сиротею: литераторы здесь смотрят дико и не интересуются тем, что нас интересует, другие - люди деловые, и у них у всех более всего развит критический ум, так что вообще я опять скучаю: здесь все
делают карьеру. (NB. Кстати: что Вы не оснуете драмы на карьере? хоть много писано на эту тему, но она еще ждет своего художника, а тема-то горячая). Ожидаю с нетерпением весны и уберусь скорей за город. Нет, кажется, города в России менее благоприятного для жизни писателя и особенно лирика, как Петербург, хотя, впрочем, приезжать в него месяца на три или на 4 в год полезно. Я всем здешним передаю мои московские впечатления и также все (или многое), что видел и слышал у Вас и Ваших; не знаю, верят ли мне; может быть, считают за помешанного - в одном только соглашаются, что "это люди честные". Писемский только очень доволен, что я с Вами познакомился, и укоряет Вас только в том, что зачем Вы ленитесь и ничего не работаете. На это я отвечаю: "может быть, и работает, кто его знает; ведь это не блины печь". Что касается до этой статьи, то есть работы, я должен признаться, что тоже ничего не могу делать. Сегодня занимался переборкою своих бумаг и нашел, что, кроме "Трех смертей", ничего нет у меня хорошего; от этого мне сделалось очень грустно; все не выдержано, незрело, есть попытки, задатки чего-то художественного, но ничего полного, готового, словом, хорошего. Только в "Трех смертях" есть места недурные.
5 Все же прочее надо или кинуть, или переделать. Мне кажется, что и книжка "1854-й год" по миновании нынешних обстоятельств утратит всякое достоинство. Досадно, да что делать! мало силы дано! Пожалуйста, если Григорьев будет что писать обо мне, попросите его, чтоб он писал строже, не стеснялся бы знакомством и знал бы, что я не рассержусь ни за какое мнение или приговор, если только это приговор не желчный и злой. Если же он будет только хвалить и умалчивать о дурном, то тогда я рассержусь, ибо, ей-богу, я лучше всех знаю, что чего стоит, по крайней мере в том, что касается до меня...
6 Клянусь Вам, что я не прикидываюсь, не говорю для того, чтобы иметь удовольствие слышать опровержение моих слов, - нет, этого со мной не бывает, да Вы и не отвечайте на эти слова. Письмо же это пишу я безо всякого дела, а только потому, что если б был я с Вами в одном городе, то пошел бы теперь посидеть у Вас. Впрочем, заключу мое послание жалобой на И. Ф. Горбунова
7 - глаз не кажет, хоть дал я ему мой адрес. Я искал его у Бурдина,
8 где он хотел остановиться, но не нашел ни Бурдина, ни его. Если он приедет в Москву, не повидавшись со мною, то обругайте его за меня. Прощайте, дражайший. Кланяйтесь от меня всем достопримечательностям Москвы, и древним и новым, которые я полюбил.
1 Письмо (p. III, оп. 2, No 1100) относится к 1855 г. Об этом говорят слова: "Мне кажется, что и книжка "1854-й год" по миновании нынешних обстоятельств утратит всякое достоинство". Сборник стихотворений Майкова "1854-й год" вышел в начале 1855 г. (экземпляр с дарственной надписью сохранился в библиотеке Островского, см.: Библиотека А. Н. Островского. Л., 1963, с. 81). "По миновании нынешних обстоятельств" - по окончании Крымской войны. Указанная дата подтверждается и словами Майкова из его речи на праздновании 50-летия его литературной деятельности. "В одну из самых тяжелых для меня эпох, - говорил он, - в Крымскую войну 1853-1855 годов, я бросился из Петербурга в Москву, чтобы почувствовать под собою почву, найти для себя оправдание и сочувствие хотя бы только у стен кремлевских, у этих золотых куполов соборов, под сенью которых я родился; я попал в молодую редакцию "Москвитянина", где были Островский, Филиппов, Аполлон Григорьев, Эдельсон, Горбунов и многие, которых теперь не помню. У них я нашел не только оправдание и сочувствие, но увидел в них моих единомышленников" (Юбилей А. Н. Майкова. - Исторический вестник, 1888, No 6, с. 694-695). Письмо Майкова к Островскому, напечатанное в книге "Неизданные письма к А. Н. Островскому" (М.-Л., 1932, с. 204), также относится к 1855 г., но предшествует публикуемому нами. См. также более поздние письма Майкова к жене и сыновьям с теплыми словами об Островском и "молодой редакции" "Москвитянина" (16996.CVIIIб.6, л. 4, 102; 17001.CVIIIб.9, л. 48; 17892ж.СХIб.4, л. 127, и др.).
2 Перифраза строк из стихотворения М. Ю. Лермонтова "Молитва" ("В минуту жизни трудную..."): "И верится, и плачется, И так легко, легко".
3 Эдельсон Евгений Николаевич (1824-1868) - литературный критик. Через три года А. Ф. Писемский от имени редакции "Библиотеки для чтения" обратился к Эдельсону с просьбой написать статью о Майкове в связи с выходом собрания его стихотворений (Писемский А. Ф. Письма. М.-Л., 1936, с. 119-120). Однако она написана не была. Лишь в 1863 г. появилась статья Эдельсона "Два слова правды нашим лирикам" - по поводу "Смерти Люция" Майкова (Библиотека для чтения, 1863, No 5), в которой дана весьма критическая оценка его поэзии. Как и многих других современных поэтов, Эдельсон упрекал Майкова в отсутствии "серьезного содержания, отражения эпохи, духа времени, одним словом - живого голоса среди других голосов".
4 Садовский Пров Михайлович (1818-1872) - артист московского Малого театра, друг Островского.
5 Первоначальная редакция лирической драмы Майкова "Три смерти" относится еще к 1842 г.; драма была завершена в 1851 г., а напечатана по цензурным причинам только в 1857 г. (Библиотека для чтения, 1857, No 10).
6 Наиболее подробный отзыв о поэзии Майкова дан Ап. Григорьевым в начале 1853 г. в статье "Русская изящная литература в 1852 году" (Москвитянин, 1853, No 1; Григорьев А. Литературная критика. М., 1967, с. 103-107), т. е. до их личного знакомства. Впоследствии критик лишь бегло, в разной связи, упоминал о нем в своих статьях. Сообщая жене о похоронах Григорьева, Майков писал ей 29 сентября 1864 г.: "Аполлон Григорьев все собирался разбирать мои стихи, да так и не успел; теперь уж никто не в состоянии написать мой литературный портрет" (Литературное наследство, т. 86. М., 1973, с. 397). Сохранившиеся письма Григорьева к Майкову свидетельствуют о близких дружеских отношениях между ними. Интересно, что одна из основных статей Григорьева, "Критический взгляд на основы, значение и приемы современной критики искусства" (1858), посвящена Майкову, а одно из лучших стихотворений Майкова, "Сон в летнюю ночь" (1857),- Григорьеву.
7 Горбунов Иван Федорович (1831-1895) - автор юмористических рассказов и сценок, артист Малого, а затем Александрийского театра.
8 Бурдин Федор Алексеевич (1827-1887) - артист Александрийского театра, приятель Островского.
М. П. ЗАБЛОЦКОМУ-ДЕСЯТОВСКОМУ
<Декабрь 1855-январь 1856>.
Скажи мне, пожалуйста, любезнейший дружище, отчего при твоей известной страсти к переписке я с полгода от тебя не получаю никакого письма?1 Если б с вами случилось какое несчастие, это было бы мне известно, но нет, ничего такого не слышно. Уж не получил ли ты как-нибудь генеральский чин - и потому уж начал презирать синиоров прежних товарищей. Право, бог тебяьзнает. Если ж ты злишься на мою неаккуратность, то это нехорошо; все-таки писал бы. Нечего делать, начинаю я, и начинаю потому, что решился вообще завести переписку и решился на это потому, что на днях попались мне мои письма, которые я писал к вам из-за границы.2 Я об этих письмах всегда говорил, что они очень глупы; возвратясь из чужих краев, я увидал в журналах письмо об Испании и был поражен, как автор глубоко изучил Испанию в истор<ическом>, статистич<еском>, литератур<ном>, этнографич<еском> и пр. отношениях, а я-то, думаю, прожил год в Италии, и ничего этого не сделал, и писал только о том, что меня занимало. Теперь же я прочел их с великим удовольствием и очень рад, что не писал об Италии в разных отношениях, а писал о себе и свои мысли. Тогда я еще не знал, что такие письма (как об Испании) пишутся, не выезжая из города, по источникам.3 После этого и стал сожалеть, что не вел ни журнала, ни переписки; впрочем, этого я не делал, все находясь под страхом внезапного взлома замков и осмотра жандармского. Ох, тяжелое время! сколько развития и жизни у нас украло оно! и подумать страшно. Но, кажется, времена меняются - можно писать письма, не видя над собою палки за откровенную мысль. Хочу начать журнал собственных мыслей. Как началась эта оттепель нынешнего царствования, вдруг проглянули во всех разные надежды и предприятия.
Что касается до меня, то я вздумал было собрать свои стихи и издать их, но представь себе мое разочарование! Первая книга стихотворений4 мне решительно опротивела по недостатку самостоятельности - картины неизвестного мира, быта, пейзажи без всякого географического значения. Прославили тогда это как бы отражение классической древности, ergo {Следовательно (лат.).} чужого для нас мира, - теперь все это холодно; и если бы тогда критика, вместо поощрения, сказала бы мне тогда: это все чужое, не имеющее места на земле, с неизвестно какими людьми, а вот вы, мол, поэт, берите пейзажи из России и того, что видите, то будет, может быть, что-нибудь.5 Но этого не сказали, и хоть я сам потом выбивался и выбиваюсь на божий свет, то все еще мне колют глаза моей антологией. За первой путного написано мною только "Очерки Рима": тут есть верность природе, и есть сколько-нибудь моего личного участия и чувства, хоть есть тоже выдуманное. За сим мною писано много с недосказанною мыслью: все написанное гибнет от этого ложного основания и объясняется, конечно, тем гнетом, который на нас лежал, и господством кривды и всех мерзких правительственных систем, которые до того возбудили ненависть к существующему порядку вещей, что мы сделались неспособны к преследованию чистых целей искусства. С другой стороны, и будучи не в состоянии (по прич<ине> ценсуры) брать сюжеты из действительной жизни, стал я почерпнутые из жизни идеи облекать в греческие формы: "Алкивиад", "Анакреон", н<а>пр<имер>. Этого рода пьески еще годны, ибо в них есть правда психологическая. Уединясь наконец от всего тогдашнего движения литературы, которое погубило т<аким> обр<азом> у меня несколько трудов - "2 судьбы", "Машенька" и пр., я занялся моими мрачными "Тремя смертями". Хотя тогдашний терроризм невольно сближал с идеей о смерти, но это было произведение, независимое от всех направлений эпохи, дитя уединения. Это одна истинная моя вещь. За сим тоже взятые из жизни: "Весенний бред", "Дурочка" и три-четыре мелкие - недурны. После этого опять увлечение: полное отрицание чужих начал - книжка "1854-й год", опять другая крайность, увлечение, смело высказанное, но временем не оправданное, отчего все ее пьесы в художественном отношении теряют. Только в самом деле "Пастух" получше других. Уклонения требуют восстановления равновесия, и вот теперь я написал пьесу "Подражание Данту", после которой клянусь уже или вовсе не писать, или уже политических созерцаний не касаться. Эта пьеса не увидит печати, хотя выработана строже всего, что мной написано...6 Спрашивается теперь: какой же всему итог? что выбрать для издания?.. Очень мало, и лучше не издавать, ибо повторять глупости, раз сделанные, - значит, силиться доказывать, что это не глупости. Вот, судырь ты мой, тебе разбор мой собственный моих трудов, и весьма для меня горький - утешаюсь я только тем, что мое сознание собственное предупредило критику. Ох, как бы я теперь желал хоть на год отделаться от Петербурга и пошляться по России, чтобы и для себя начать новую жизнь, и попробовать - может быть, к чему-нибудь послужит опыт литературный - решить для меня самого вопрос, не решаемый другими, - есть ли у меня какой талант или нет. Такой случай представлялся мне. В<еликий> к<нязь> Константин Николаевич вызывал охотников из литераторов ехать в разные концы России для осмотра прибережий и описания их в "Морской сборник". Я просил, но мое министерство не пустило, а поездка была бы для меня новой эпохой жизни.7
Вот тебе письмо длинное и для тебя более или менее постороннее. Мне кажется, что я больше к самому себе его писал. Не думай, что оно писано в минуту огорчения, напротив, весьма спокойно, и ты, пожалуйста, не считай долгом меня утешать.
25 дек<абря>. Вообще, чем я более вдумываюсь в эту недостаточность моих стихов, то нахожу, что плохи они (или из них те) потому, что имеют мало личного, мало связаны с собственною жизнью моею. В 1-й книжке - все это картинки воображения или иногда (редко) понравившиеся в природе (те и хороши), напр<имер> "Картина вечера", "Сомнение" и пр., или попались мне у древних и обработаны более или менее самостоятельно. За сим множество дряни писано и, по счастью, никогда не печатаны, когда я был влюблен в институте; в них, когда они истинны, совершенно нет владения собою, равновесия формы и страсти, спокойствия художника - их я и не считаю. В "Очерках Рима" почти, впрочем, все правда, кроме какого-нибудь "Lorenzo", "Здесь можно умереть вдвоем", "Ах, люби меня без размышлений". Прочее в них все верно и недурно. "Две судьбы" - все ложь, кроме двух-трех лирических мест, и пьеса верх скверности. В "Машеньке" мотивы взяты из жизни, но неопределенна, не сознана общая мысль поэмы; в герое - несколько общих черт, рассуждения о любви, отношения к свету, - все заученное, ходившее тогда в литературе с легкой руки Ж. Занда. Но посреди всего, что тогда я писал, и что, увы! тогда нравилось (а теперь меня бесит), прошла незамеченная одна пьеса, которая верна правде,- "Барышне". Ее не заметили, а напрасно. А лучше она других, потому что и написана была в огорчении. Был я влюблен тогда не в барышню; когда она находилась с барышнями, сии последние оказывали ей пренебрежение, тогда как я построил ей в воображении моем великую будущность примадонны. Я, взбесившись, и написал барышням - "барышню", чтоб показать, что они. Той же девице, в которую я был влюблен, предстояла жизнь, исполненная лишений и борьбы, такая жизнь, которая должна была или ее погубить, или вывести победительницей из борьбы, с развитым сердцем, знанием тягости жизни. Вышло последнее - и слава богу.8 "Три смерти" - хотя по форме своей кажутся совершенно объективны, но писались они несколько лет, в течение которых, смотря по стечению обстоятельств и по своей изменчивости и впечатлительности и по пристрастию к той или другой философской системе, <увлекался> то эпикурейцем, то Сенекой, то просто человеком (Луканом). Конечно, много бы лучше была пьеса, если бы все, что мною из жизни уловлено тогда, выливалось бы в форму более для нас близкую, но этого не вышло, и оттого чувствуется постоянно некоторый холод при чтении.9 Впоследствии написанные мною антологич<еские> вещи - "Алкивиад", "Анакреон", "Юношам", "На могиле", "Аспазия", "Ребенок", "Порывы нежности" - уже гораздо лучше антологии в книжке, ибо основаны или на воспоминании о прошедшем, или на действительной заметке жизни; но, говорили критики, в книжке лучше, - ну и бог с ними.10 "Весенний бред" весь взят из жизни; как глупо его растолковывали: гонение на науку! Я-то - на науку! нет, никогда! а на клопов, которые заводились в храме науки, - это так. Клопы и разбегались, ошпаренные кипятком. "Дурочка" недурна, но я не знаю и определить не могу, что в ней нравится: я думаю, что свежесть колорита в ней и в "Весеннем бреде" общая; написаны они в том же году, хоть принимался я за них года два или три, пока не сложились они вполне.11 Вся книжка "1854-й год" верна чувству, меня одушевлявшему, но недостаток в ней опять, как в любовных стихах институтского периода, - невладение страстью, желание навязать ее всем, гнев на тех, кои ее не разделяли, отчего разрыв с западниками в "Арлекине"; мечты о России, рисование того, что должно бы быть, при закрытых глазах на то, что есть. Грех этой книжки искупается не менее страстно, и, следовательно, опять далеко от истинной поэзии, - "Сном" - подражание Данту...
О господи! неужели не выбиться мне от этих уклонений! Да хоть бы перестать мне думать о России и заняться человеком! Перестать бы заботиться об форме общего устройства - пусть идет само собою (вредное влияние Петербурга на таланты) и уехать куда-нибудь, увидеть новых людей, новую жизнь, уехать для того, чтоб разорвать все умственные нити, которые меня притягивают к политике, просто не видеть петербургских умных и почтенных людей. Нет у нас кружка художников! о горе, о горе!.. А уехать меня не пускают!
(После этого написано послание к Анненкову).12
26 <декабря>. Был у Некрасова. Он читал "Сашу". Лучшая часть ее - первая, жизнь молодой девушки в деревне и лес. Просто и верно природе, совсем хорошо; стихи большею частью (по два) типичны, но вообще стих как будто требует еще выработки; вторая часть хотя, может быть, больше выработана, но как в ней задача психологическая только обозначена, а не развита, то вся 2-я половина кажется слабее. Вообще же это лучшая его вещь и всей современной поэзии.13 Для меня то любопытно, что этой пьесой как будто оправдалось мое послание к нему, за два или за три года перед сим писанное (NB. Послание, где хороша только картина природы, а прочее надо выработать, ибо стихи фольговые).14
Письмо это не отсылается к Заблоцкому, но обращается в дневник, если только выдержу его.
27 <декабря>. Читал статью Дружинина о Г. Краббе - поучительно.15 Надобно написать к Никитину - чтоб он научился, как управляться с знанием природы, и бросил бы социальные идеи, которые его губят.16
"Урядник, или Новое уложение и устроение чина Сокольничьего пути" (1668).17 Ц<арь> Ал<ексей> Мих<айлович>.
Если б меня спросили, чего я хочу для себя? - Осень Пушкина в Болдине 1830-го года - и ничего более.
Купил Альф<реда> Мюссе.
Янв<аря> 4. 1856.
Il leur faut (aux Russes), de choses qui se savourent lentement et a longs traits, le the qu'ils hument les yeux a dem