бновление русской драматургии. В 1804 году Озеров читал у Олениных своего "Эдипа в Афинах" и привел в восторг своих слушателей; ему, однако, было сделано одно замечание: "Строгий классицизм не допустил одного - чтоб Эдип поражен был громом (так было в трагедии Дюси, которому подражал Озеров и который в свою очередь заменил ударом грома таинственную смерть Эдипа в храме Эвменид - как у Софокла). Требовали, чтобы, по принятому порядку, порок был наказан, торжествовала добродетель и чтобы погиб Креон. Озеров должен был подчиниться этому приговору и переделал пятый акт" {Арапов. Летопись русского театра, с. 167. (Слова в скобках вставлены авторами. - Ред.)}. Так и в Оленинском кружке сохранялись предписания псевдоклассической пиитики; однако не все: Дюси и Озеров не соблюдают правила о единстве места действия, и слушатели трагедии в доме Олениных не осудили автора за такое нововведение. "Эдип" имел блестящий успех. Через день по его представлении (25 ноября 1804 г.) Державин писал Оленину. "Я был во дворце, и государь император, подошед ко мне, спрашивал: "был ли я вчерась в театре и какова мне кажется трагедия. Я и прочие ответствовали, что очень хороша, и он отозвался, что непременно поедет ее смотреть; мы ответствовали, что ваше величество ободрите (автора) своим благоволением, которому подобного в России прежде не видали. Я рад, сказал". "Вот что ко мне пишет Гаврила Романович, - прибавлял Оленин, посылая Озерову копию с этой записки. - Читайте и радуйтесь, что истинный талант всегда почтен" {Соч. Державина, 1-е акад. изд., т. VI, с. 163, 164. О внимании императора Александра к Озерову см.: Арапов. Летопись русского театра, с. 168.}. В доме Оленина решено было ознаменовать торжество Озерова выбитием медали; но кажется, что мысль эта не была приведена в исполнение.
Еще ближе было участие Оленина в создании другой трагедии Озерова - "Фингал", поставленной в 1805 году. Оленин указал поэту на сюжет в одной из поэм Оссиана и потом составил рисунки костюмов и аксессуарных вещей для постановки этой пьесы {Арапов. Летопись русского театра, с. 172.}. Как известно, "Фингал" имел такой же, если не больший успех среди публики, как и "Эдип в Афинах".
Батюшков, без сомнения, принимал живое участие в этих торжествах Оленинского кружка, которые вместе с тем были торжествами для всех просвещенных любителей литературы. Когда в начале 1807 года, вскоре после первого представления третьей трагедии Озерова "Димитрий Донской", нашему молодому поэту пришлось оставить Петербург, он и среди новых своих забот продолжал интересоваться успехами талантливого трагика. Оленина просил он прислать ему экземпляр только что отпечатанного "Димитрия", а Гнедича спрашивал, как ведет себя противная Озерову партия {Соч., т. III, с. 10, 11.}. Действительно, блестящими успехами своими Озеров скоро нажил себе врагов в литературе. Еще после постановки "Эдипа" трагедию эту предполагали рассмотреть в доме Державина, где собирались преимущественно литераторы старого поколения. Сам Державин хотя и признавал в ней "несравненные красоты", однако усмотрел ее "некоторые погрешности" {Соч. Державина, 1-е акад. изд., т. VI, с. 164; т. VIII, с. 881-882.}. "Фингал", несмотря на восторженный прием публики, также подал повод к "невыгодным" о нем суждениям - без сомнения, тоже со стороны старых словесников {"Сев. Вестник", 1805, ч. VIII, с. 265 (отчет о первом представлении "Фингал").}; Державин и в этой трагедии нашел "дурные места" {Соч. Державина, 1-е акад. изд., т. III, с. 386-387.}. Когда же появился и произвел громадное впечатление "Димитрий Донской", старый лирик стал открыто высказывать неодобрение этой пьесе и вздумал сам вступить в соперничество с Озеровым на поприще драматургии. Впрочем, самым враждебным Озерову критиком был не Державин, а Шишков, горою стоявший за старых наших трагиков. Счастливое совместничество с ними Озерова было просто невыносимо для этого ярого, но несколько бестолкового ревнителя старины. Подобно Державину, он еще снисходительно отзывался о первых двух трагедиях Озерова, но на "Димитрия Донского" нападал с ожесточением. Он "принимал за личную обиду искажение характера славного героя Куликовской битвы, искажение старинных нравов, русской истории и высокого слова {С.Т. Аксаков. Воспоминание об А.С. Шишкове. Полн. собр. соч., т. III, с. 209-210.}, уверенно предпочитал плавности озеровского стиха жесткие стихи Сумарокова и в особенности вооружался против той чувствительности, которою Озеров собирал
...невольны дани
Народных слез, рукоплесканий...
и в которой адмирал-писатель видел развращение добрых нравов {Кроме статьи С.Т. Аксакова, об отношениях Шишкова к Озерову см. в Полном собрании сочинений кн. П. Вяземского, т. VII, с. 206. Любопытен также рассказ С.П. Жихарева о литературном вечере у Шишкова, где И.С. Захаров, его приятель и литературный единомышленник, вступился за старые трагедии (Дневник чиновника - в "Отеч. Записках", 1855, т. CI, с. 195).}. Державину и Шишкову подобострастно вторили окружавшие их бездарности, по выражению Озерова в письме Оленину, "последователи старого слога, старого сумароковского вкуса, выдающие себя, со своим школярным учением сорокалетней давности, за судей всех сочинителей" {Рус. Архив, 1869, с. 142.}.
Мало того, против счастливого драматурга были пущены в ход интриги и клеветы, которые подействовали на него так, что он вздумал было бросить литературную деятельность, тем более для него приятную, что он обратился к ней уже в зрелом возрасте, увлекаемый неодолимою потребностью творчества. Дружеские настроения Оленина, указавшего ему для новой трагедии гомеровский сюжет "Поликсены", удержали его от этого шага.
К убеждениям Оленина присоединил свой голос и Батюшков. Оставив Петербург весной 1807 года под впечатлением блестящего успеха "Димитрия Донского", он вскоре прислал почитателям Озерова посвященное ему стихотворение, в котором "безвестный певец" выражал ему свое сочувствие и убеждал его "не расставаться с музами".
Так обозначилась рознь между старыми писателями и тем кружком образованных людей, который группировался около Алексея Николаевича. Горячо поддерживая Озерова, несмотря на свои личные близкие отношения к Державину и Шишкову, Оленин засвидетельствовал самостоятельность своих литературных мнений и еще раз доказал изящество своего вкуса. Это обстоятельство могло только усилить уважение Батюшкова к Алексею Николаевичу, так как он сам с первых шагов своих на поприще словесности высказался против писателей старой школы, против литературных вкусов Шишкова и его последователей. Дружба с семейством Оленина сделалась для Батюшкова с этих пор одною из самых отрадных сторон его жизни.
Война 1807 года. Милиция. Поступление в нее Батюшкова. - Поход в Пруссию. Знакомство с И.А. Петиным. Рана. - Пребывание в Риге. Любовь к г-же Мюгель. - Пребывание Батюшкова в деревне. - Смерть М.Н. Муравьева. - Семейные отношения. - Болезнь Батюшкова в Петербурге. - Участие его в "Драматическом Вестнике". - Шведская кампания и впечатления Финляндии.
Между тем как невинные литературные распри волновали петербургских деятелей и любителей словесности, грозные тучи собирались в политическом мире. В первые годы Александрова царствования Россия держалась несколько в стороне от международной борьбы, происходившей на западе Европы. Но вскоре, однако, ей пришлось выйти из этой сдержанности: во второй половине 1805 года образовалась так называемая первая коалиция, русские войска двинулись на помощь Австрии, и битва под Аустерлицом решила против России первую борьбу нашу с Наполеоном. Впечатление этой неудачи на русское общество было тяжелое именно по своей неожиданности: русские люди, выросшие в царствование Екатерины, не были приучены к поражениям. "Говорили, что император Александр возвратился после Аустерлица более побежденный, чем его армия; он считал себя бесполезным для своего народа, потому что не имел способностей начальствовать войсками, и это его чрезвычайно огорчало" {С.М. Соловьев. Император Александр. СПб., 1877, с. 102}. Но долго унывать было не в его характере, да и ход событий требовал деятельности. По возвращении в Россию император нашел здесь сильное возбуждение против Наполеона: несмотря на неудачу, желание новой войны было всеобщее. И действительно, не прошло нескольких месяцев, как России вступила в новую борьбу с Францией, собрав для того новые силы и средства. В предшествовавшей коалиции Россия оказывала помощь Австрии; теперь она готовилась помогать Пруссии. Но как Австрия открыла военные действия против французов, не дождавшись прибытия русских войск, так и пруссаки начали войну прежде, чем подошли к ним союзники. После быстрого разгрома прусских армий под Веной и Ауерштедтом русские сделались не помощниками только пруссаков, но почти единственными деятелями в войне, которая из предполагавшейся оборонительной обратилась в наступательную. Предвидя возможность вторжения Наполеона в Россию, император Александр решился прибегнуть к чрезвычайной, небывалой до тех пор мере: манифестом 30 ноября 1806 года повелено было образовать ополчение или милицию в 612000 ратников, взятых из 31 губернии; остальные губернии обязаны были вносить деньги, хлеб, оружие и амуницию, к чему приглашены были дворянство, купечество и прочие сословия {Богданович. История царствования императора Александра и России в его время, т. II, с. 165.}.
Для образования милиции губернии были сгруппированы в области, и в состав первой из таких областей должны были войти губернии: Петербургская, Новгородская, Тверская, Ярославская и Олонецкая, которым, в сложности, предстояло поставить до 90000 ратников. Начальником этой области назначен был генерал Н.А. Татищев, а правителем канцелярии к нему поступил А.Н. Оленин. Из желания послужить общему патриотическому делу он согласился принять на себя эту хлопотливую должность, несмотря на то, что занимал в то же время другую, более значительную - товарища министра уделов.
Молодые дворяне охотно записывались в ряды ополченцев; всех воодушевляло патриотическое усердие. Не чужд, разумеется, остался ему и наш молодой поэт; но как прежде, при начале своей службы, он должен был - без сомнения, по желанию отца - избрать гражданское поприще вместо военного, так и теперь не решался нарушить родительскую волю.
В исходе 1806 года приезжал в Петербург С.Н. Глинка, уже определившийся в ополчение по Смоленской губернии, откуда был родом. Пылкий, способный увлекаться до величайших крайностей, но вполне искренний и безукоризненно честный во всех своих увлечениях, Сергей Николаевич, в ту пору патриотического воодушевления, был, разумеется, в восторженном состоянии. Несколько раз посещал он М.Н. Муравьева и всегда был принимаем самым ласковым образом. На прощание Муравьев сказал ему приблизительно следующее: "Говорят, что в одах наших поэтов все дышит лестью. Вот я теперь перечитываю оду Петрова на день рождения нынешнего государя: в ней поэт как будто пророческим голосом предсказал все то, что совершается теперь на глазах наших. Он говорит устами России:
Пойду, себя на все отважа,
Сия тебе грудь - верна стража,
И безотказна жертва - кровь!
"Это не лесть, это - картина нашего времени. Я видел слезы государя, когда он сам говорил: "Я не желал войны, за то Бог послал мне великую отраду: торопливость всех сословий к вооружению и пожертвованиям перед целым светом свидетельствует любовь русских к отечеству и ко мне" {Из записок С.Н. Глинки (от 1802 до 1812 годов). - Рус. Вестник, 1865, No 7, с. 226.}.
Слова Муравьева яркою чертой характеризуют настроение в том доме, где жил Батюшков. Беседы дяди, встреча с Глинкой и даже одни рассказы о нем (если прямого знакомства с ним не состоялось) должны были действовать на юношу поистине воспламеняющим образом. Чтобы хоть как-нибудь примкнуть к общему делу, Батюшков 13 января 1807 года определился под начальство Оленина письмоводителем в канцелярию генерала Татищева. Разумеется, не канцелярская служба манила его: напротив, к ней - мы уже знаем - он чувствовал неодолимое отвращение; но это определение открывало ему возможность стать потом в ряды ополченцев. И действительно, месяц спустя, 22 февраля Константин Николаевич уже делается сотенным начальником в Петербургском милиционном батальоне {Даты заимствованы из послужного списка Батюшкова в архиве Имп. Публ. Библиотеки.}. Пред самым назначением на эту последнюю должность юноша решился открыться во всем отцу и повиниться перед ним. "Падаю к ногам твоим, дражайший родитель, - писал он, - и прошу прощения за то, что учинил дело честно без твоего позволения и благословения, которое теперь от меня требует и Небо, и земля. Но что томит вас! Лучше объявить все, и Всевышний длань свою прострет на вас. Я должен оставить Петербург, не сказавшись вам, и отправиться со стрелками, чтоб их проводить до армии. Надеюсь, что ваше снисхождение столь велико, любовь ваша столь горяча, что не найдете вы ничего предосудительного в сем предприятии. Я сам на сие вызвался и надеюсь, что государь вознаградит (если того сделаюсь достоин) печаль и горесть вашу излиянием к вам щедрот своих. Еще падаю к ногам вашим, еще умоляю вас не сокрушаться. Боже, ужели я могу заслужить гнев моего ангела-хранителя, ибо иначе вас называть не умею! Надеюсь, что и без меня Михаил Никитич сделает все возможное, чтобы возвратить вам спокойствие и утешить последние дни жизни вашей" {Соч., т. III, с. 4-5.}.
Беспорядок этого письма ясно доказывает, в каком волнении оно было писано; но едва ли Константин Николаевич успел дождаться ответа на свои трогательные строки: дней через десять после того как письмо было отправлено, Батюшкову пришлось уже оставить Петербург.
В смущении и тревоге прощался он с отцом, но в поход он выступил веселый и довольный. Первые письма его с похода исполнены тем беззаветно радостным чувством, которое способна ощущать только юность, когда она видит осуществление своей любимой мечты. Батюшков шутливо рассказывает Гнедичу подробности своих дорожных похождений, забавно описывает немцев, которых видел в Риге, и в то же время требует от него петербургских новостей - о литературе, о театре, о приятелях. "Мы идем, как говорят, прямо лбом на французов. Дай Бог поскорее!" - восклицает он в своем воинственном увлечении.
Во время похода Батюшков сблизился с одним замечательным молодым человеком, дружба с которым оставила особенно печальный и долгий след в его жизни и памяти которого наш поэт посвятил впоследствии одно из лучших и известнейших своих стихотворений, элегию "Тень друга".
Иван Александрович Петин был воспитанником сперва Московского университетского пансиона, а потом пажеского корпуса и служил в гвардейском егерском полку. "Тысячи прелестных качеств, - вспоминал о нем впоследствии Батюшков, - составляли сию прекрасную душу, которая вся блистала в глазах молодого Петина. Счастливое лицо, зеркало доброты и откровенности, улыбка беспечности, которая исчезает с летами и с печальным познанием людей, все пленительные качества наружности и внутреннего человека достались в удел моему другу. Ум его был украшен познаниями и способен к науке и рассуждению - ум зрелого человека и сердце счастливого ребенка: вот в двух словах его изображение". Как силой обстоятельств, так и по внутреннему влечению молодые люди сошлись скоро и близко. "Одни пристрастия, одни наклонности, та же пылкость и та же беспечность, которые составляли мой характер в первом периоде молодости, пленяли меня в моем товарище. Привычка быть вместе, переносить труд и беспокойства воинские, разделять опасности и удовольствия стеснили наш союз. Часто и кошелек, и шалаш, и мысли, и надежды у нас были общие" {Соч., т. II, с. 191-192.}.
11 мая 1807 года Батюшков был еще в Шавлях, а 24 он уже находился за русскою границей и участвовал в сражении под Гутштадтом, где был разбит корпус Нея. Впрочем, в общем ходе кампании дело это не имело решительного значения. Вместо того чтоб отрезать Нея от главных французских сил и снова атаковать его, главнокомандующий Бенингсен ограничился тем, что прогнал его за реку Пассаргу. Батюшкову пришлось участвовать и в этом преследовании неприятеля, 25 мая, а затем 29-го числа быть в сражении русских войск с главными силами Наполеона на берегах речки Алле под Гейльсбергом {О военных действиях в кампанию 1807 г. см.: Богданович. История императора Александра, т. II, гл. XX; об участии в них Батюшкова сведения взяты из его формулярного списка в архиве Имп. Публ. Библиотеки.}.
Воспоминания о днях, предшествовавших этому делу, сохранены нашим поэтом в одном из его стихотворений:
Как сладко я мечтал на Гейльсбергских полях,
Когда весь стан дремал в покое,
И ратник, опершись на копие стальное,
В усталости почил! Луна на небесах
Во всем величии блистала
И низкий мой шалаш сквозь ветви освещала.
Аль светлый чуть струю ленивую катил
И в зеркальных водах являл весь стан и рощи;
Едва дымился огнь в часы туманной нощи
Близ кущи ратника, который сном почил.
О Гельсбергски поля, о холмы возвышенны,
Где столько раз в нощи, луною освещенный,
Я, в думу погружен, о родине мечтал!..1
1 Соч., т. I, с. 87.
Гейльсбергское сражение было удачно для русских, но Бенингсен не сумел воспользоваться приобретенными им выгодами. Лично для Батюшкова, однако, оно было несчастливо: он был ранен; пуля пробила ему ляжку навылет; "его вынесли полумертвого из груды убитых и раненых товарищей" {А. С. Стурдза. Беседа любителей русского слова и Арзамас. - "Москвитянин", 1851, ч. VI, с. 15.}. Таким образом, ему не пришлось уже быть свидетелем нашей неудачи под Фридландом, приведшей к заключению мира в Тильзите.
Раненого отправили к русской границе, в Юрбург. Он сильно страдал, пока его везли в телеге, и боялся умереть в чужой земле.
Но Небо, вняв моим молениям усердным,
Взглянуло оком милосердным:
Я, Неман переплыв, узрел желанный край
И, землю лобызав со слезами,
Сказал: Блажен стократ, кто с сельскими богами,
Спокойный домосед, земной вкушает рай
И, шага не ступя за хижину убогу,
К себе богиню быстроногу
В молитвах не зовет!1
1 Соч., т. I, с. 88.
И действительно, едва ступив на родную землю, наш поэт был обрадован приятною встречей: "в тесной лачуге, на берегах Немана, без денег, без помощи, без хлеба (это не вымысел), в жестоких мучениях" лежал он на соломе, когда увидел Петина, которому перевязывали рану. "Не стану описывать моей радости, - говорил Батюшков, вспоминая впоследствии об этом свидании. - Меня поймут только те, которые бились под одним знаменем, в одном раду, и испытали все случайности военные".
Из Юрбурга Батюшков был перевезен, тоже с трудом, в Ригу; но в половине июня он уже мог ходить на костылях и мог утешить своих родных и друзей вестями о себе. В письме к Гнедичу он даже нарисовал себя на костылях. Рана его была глубиной в две четверти, но не внушала серьезных опасений, потому что пуля не тронула кости. Так по крайней мере судили врачи в первое время, и так писал Батюшков тогда же сестрам и Гнедичу. К несчастью, последствия не оправдали этих благоприятных надежд. У раненого было, однако, сильное нервное расстройство, и в письмах своих он просил не огорчать его неприятными известиями; о самой войне, на которую так рвался еще недавно, он вспоминал теперь с неудовольствием {Соч., т. III, с. 12-14.}.
Молодому человеку пришлось прожить в Риге более месяца. Он был помещен у богатого тамошнего негоцианта Мюгеля, в доме которого окружали его самым заботливым вниманием. "Меня, - писал он Гнедичу, - принимают в прекрасных покоях, кормят, поят из прекрасных рук: я на розах! То же повторял он в письме к сестрам: "On m'entoure de fleurs, on me berce comme un enfant... Le maitre de la maison m-r Mugel est le plus riche negociant de Riga. Sa fille est charmante, la mere bonne comme un ange, tout cela m'entoure, Ton me fait de la musique" {Там же, с. 13-14. "Все наши попытки собрать в Риге сведения о негоцианте Мюгеле и его семействе оказались безуспешными. Меня окружают цветами, меня балуют, как ребенка... Хозяин дома, господин Мюгель, самый богатый купец в Риге. Его дочка прелестна, мать добра, как ангел, они развлекают меня и музицируют для меня" (фр.).}. Воспоминанию о пребывании в этом доме молодой поэт посвятил впоследствии следующие строки:
Ах, мне ли позабыть гостеприимный кров,
В сени домашних где богов
Усердный эскулап божественной наукой
Исторг из-под косы и дивно исцелил
Меня, борющегось уже с смертельной мукой!1
1 Там же, т. I, с. 88.
В Риге же Батюшков имел случай познакомиться с просвещенным семейством графов Виельегорских, или, как их называли тогда, Велеурских. Виельегорские собирались ехать из Петербурга за границу, но война задержала их в Риге и им пришлось прожить здесь довольно долго. Уже в то время молодой граф Михаил Юрьевич проявлял свое блестящее музыкальное дарование. В Риге было много любителей музыки, и талант графа Михаила нашел себе хороших ценителей {Похождения лифляндца в Петербурге (Э. Ленца). - Рус. Архив, 1878, кн. I, с. 449.}. По всей вероятности, и с Батюшковым граф Михаил, почти ровесник ему, сблизился благодаря их общей любви к изящным искусствам. Несколько лет спустя в дружеском послании к Виельегорскому наш поэт вспоминал свою встречу с молодым дилетантом и вообще свою приятную жизнь в Риге:
Обетованный край, где ветреный Амур
Прелестным личиком любезный пол дарует,
Под дымкой на груди лилеи образует,
Какими б и у нас гордилась красота,
Вливает томный огнь и в очи, и в уста,
А в сердце юное - любви прямое чувство!
Счастливые места, где нравиться искусство
Не нужно для мужей,
Сидящих с трубками вкруг угольных огней
За сыром выписным, за Гамбургским журналом,
Меж тем как жены их, смеясь под опахалом,
"Люблю, люблю тебя!" пришельцу говорят
И руку жмут коварными перстами1.
1 Соч., т. I, с. 65-66.
Пребывание в Риге получило в жизни Константина Николаевича важное значение. Живя в "мирном семействе" Мюгеля, он сблизился с его прекрасною дочерью и горячо полюбил ее. Любовь эта совпала с днями его выздоровления:
Ты, Геба юная, лилейною рукой
Сосуд мне подала: "Пей здравье и любовь!"
Тогда, казалося, сама природа вновь
Со мною воскресала
И новой зеленью венчала
Долины, холмы и леса.
Я помню утро то, как слабою рукою,
Склонясь на костыли, поддержанный тобою,
Я в первый раз узрел цветы и древеса...
Какое счастие с весной воскреснуть ясной!
(В глазах любви еще прелестнее весна.)
Я, восхищен природой красной,
Сказал Эмилии: "Ты видишь, как она,
"Расторгнув зимний мраз, с весною оживает,
"С ручьем шумит в лугах и с розой расцветает;
"Что б было без весны?.. Подобно так и я
На утре дней моих увял бы без тебя!"
Тут, грудь кропя горячими слезами,
Соединив уста с устами,
Всю чашу радостей мы выпили до дна1.
1 Соч., т, I, с. 89. Что стихотворение намекает на любовь поэта именно к девице Мюгель, видно в особенности из первоначальной редакции этой пьесы, где говорится о "светлой Двине" (см.: Соч., т. 1, с. 831).
Итак, любовь поэта была встречена взаимностью. Он насладился первыми порывами чувства; оно освежило ему душу, но не принесло полного счастья. Самые условия, в которых возникла эта любовь, делали почти неосуществимым брак его с девицею Мюгель: будущность юноши ничем не была обеспечена, средства ограничены; притом же он мог сомневаться в согласии своих родных на брак, который вполне оторвал бы его от семейной среды. Тем не менее, увлеченный своим чувством, он медлил покидать Ригу. Он еще был там 12 июля, когда писал Гнедичу и спрашивал о здоровье М.Н. Муравьева. Еще в марте месяце Батюшков оставил его больным; но теперь вопрос этот был вызван письмом, которое Константин Николаевич получил от Екатерины Федоровны и в котором она уведомляла о продолжающейся болезни мужа и об его желании видеть своего племянника {Соч., т. III, с. 16.}. Вероятно, однако, письмо Муравьевой было намерено сдержанное; без сомнения, она не желала слишком встревожить выздоравливающего и не сказала ему всей правды о том, насколько опасна была болезнь ее мужа; быть может, наконец, и сама она не знала этой правды. Как бы то ни было, но в исходе июля, когда Батюшков, оплакиваемый семейством Мюгель, должен был решиться оставить наконец Ригу, он отправился не в Петербург, куда звала его Муравьева, а прямо в деревню, где ожидали его отец и сестры и куда еще из Риги он приглашал Гнедича {Там же.}. Тем более тяжелым ударом была для Константина Николаевича весть, которую принесло ему, уже в деревню, следующее письмо его петербургского приятеля:
"С.-Петербург. Августа 2-го 1807 года.
Любезный Константин! Ты как будто хотел испытать дружбу мою, предлагая мне исполнение того, чего я совершенно не могу по расстроенным моим обстоятельствам. Я доведен до них непредвиденными случаями и более тем, что мальчик мой, обокравши меня, бежал. Где тонко, там и рвется. Едва имею чем заплатить за это письмо, - но это да останется между нами. Следовательно, ты не взыщешь, что ни книг тебе не посылаю, ни сам к тебе не буду; если б наши души были видимы, так бы ты увидел мою близ тебя. Мы бы поплакали вместе, ибо и тебе должно плакать: ты лишился многого и совершенно неожиданно - душа человека, так дорого тобою ценимого, улетела: Михаил Никитич 3-го числа июля скончался. Горько возрыдают московские музы!
Где от горестей укрыться?
Жизнь есть скорбный, мрачный путь!
Но посмотрев заплаканными глазами на небо, вижу звезду между черными тучами: благоговей и терпи! Будь здоров, прощай до радостного свидания! Твой Гнедич.
P.S. 19-го июля я послал к тебе письмо в Ригу на двух листах: нет ли у тебя там знакомых, которые, отыскав его на почте, к тебе переслали? Я получил твою трубку и поцеловал вместо тебя. Целую тебя, милый! О, приезжай!" {Это единственное сохранившееся письмо Гнедича к Батюшкову. Оно уцелело в бумагах Ал.Н. Батюшковой. Что письмо писано не в Ригу, а в деревню, видно из приписки. Указание, что письмо, посланное из Петербурга 19 июля, уже не застало Батюшкова в Риге, определяет приблизительно время отъезда его из этого города.}
М.Н. Муравьев стал хворать с февраля 1807 года; уже больной, он хоронил в Петербурге друга своей молодости И.П. Тургенева {Соч., т. III, с. 5; Жихарев. Дневник чиновника. - "Отеч. Записки", 1855, т. CI, с. 140; Сайтов. Петербургский некрополь, с. 134. И.П. Тургенев умер 28 февраля 1807 г. и похоронен в Александро-Невской лавре.}. Горячий патриот, Муравьев с тревожным чувством следил за трудным ходом нашей борьбы с Наполеоном; после неудачи под Фридландом весть о неожиданном мире в Тильзите поразила его глубоким горем: он тяжело заболел и уже не вставал более с постели {Сообщено И.Н. Батюшковым.}.
Уезжая из Риги, Батюшков мечтал провести "несколько месяцев в гостеприимной тени отеческого крова" {Соч., т. III, с. 16.}. Еще не зная о смерти Михаила Никитича, с сердцем, полным любовью, он отправился в Даниловское, вероятно имея намерение возбудить вопрос о женитьбе. Но вместо радостей в родной семье встретил его ряд неожиданных огорчений. Поступление его в военную службу без отцовского согласия едва ли было одобрено Николаем Львовичем; насчет молодого человека были пущены в ход какие-то клеветы или сплетни, вероятно с целью поссорить его с родными {Смутный намек на эти клеветы находится в послании к Гнедичу 1808 г. (Соч., т. I, с. 45).}; но главное, Николай Львович, несмотря на свой зрелый возраст, задумал жениться вторично: в 1807 году состоялся его второй брак. Это семейное событие послужило поводом к заметному охлаждению между отцом и его детьми от первого брака: с тех пор Константин Николаевич стал реже видаться с Николаем Львовичем, а незамужние дочери, Александра и Варвара, оставили родительский дом и переселились в имение, которое досталось им, вместе с братом, от матери, в сельцо Хантоново. Словом, в семействе Батюшковых произошли несогласия, которые отозвались неблагоприятно и на материальном благосостоянии его членов.
При таких обстоятельствах пребывание в деревне утрачивало для Константина Николаевича всякую привлекательность, и он уехал оттуда, унося с собою одни тяжелые впечатления. После светлой, беззаботной юности судьба сразу подготовила ему несколько ударов; удовлетворение потребности его сердца превратилось в неосуществимую мечту, и нерасцветшая любовь затаилась в его душе как тяжелое горе.
Батюшков решил не покидать военной службы и по заключении Тильзитского мира. Еще в сентябре 1807 года он был переведен в гвардейский егерский полк {Сведения из формулярного списка Батюшкова в архиве Имп. Публ. Библиотеки.}, в тот самый, где служил его приятель Петиль и подвиги которого он видел в минувшую войну. По возвращении Константина Николаевича в Петербург его постигла тяжкая болезнь, и в то время, когда молодой поэт, по его словам всеми оставленный, приближался к смерти, он имел счастье привлечь к себе заботливость со стороны человека, который до сих пор не входил в интересы его частной жизни: Оленин взял его на свое попечение; вечно занятой, он целые вечера просиживал у постели больного и предупреждал его желания {Соч. т. III, с. 26.}. Этими попечениями Алексей Николаевич как бы платил дань памяти Муравьева, с которым связан был тесною дружбой.
В этот тяжелый год скорбей душевных и телесных общество Оленина и его гостеприимной семьи вообще составляло лучшую и, может быть, единственную отраду для Константина Николаевича. В исходе 1807 года один из постоянных посетителей дома Олениных, князь А.А. Шаховской, задумал издание журнала специально посвященного театру, и с начала 1808 года стал появляться небольшими еженедельными листками "Драматический Вестник", целью которого было поставлено развивав вкус публики относительно тральных зрелищ. Журнал до известной степени выражал мнения Оленининского кружка, где, как мы знаем, много интересовались театром; "Вестник" старался давать читателям запас сведений об истории драматического искусства и указывать руководящие начала для более здравой оценки театральных произведений. Вообще говоря, критика журнала стояла на старой, псевдоклассической точке зрения, но по крайней мере не преклонялась слепо пред нашими уже устаревшими драматургами прошлого века. Здесь, между прочим, нашли себе одобрение комедии Крылова и "Король Лир" в переводе Гнедича с переделками Дюси; здесь печатались подробные отзывы о представлениях г-жи Жорж, приехавшей тогда в Петербург; напротив того, слезливые драмы Коцебу, столь нравившиеся большинству тогдашней публики, и даже драмы Шиллера подвергались здесь осуждению вместе с разными пьесами нового французского репертуара. Журнал этот, несомненно, пользовался сочувствием Оленина, который был сам большой любитель театра и восхищался пластическою игрою г-жи Жорж {Соч., т. III, с. 26.}. Несколько небольших статей его можно найти на страницах "Драматического Вестника". Что касается Батюшкова, то он хотя и не принадлежал к числу тех страстных театралов, какие водились у нас в старину, однако с интересом следил за изданием, которое поставило себе целью воспитать театральный вкус публики, и охотно помещал здесь свои стихи. Так, в "Драматическом Вестнике" напечатано было уже упомянутое нами стихотворение Константина Николаевича, посвященное Озерову, басня "Пастух и Соловей". Когда эта басня, чрез посредство Оленина, стала известна жившему в деревне драматургу, он отозвался на приветствие Батюшкова не одними выражениями благодарности. "Прелестную басню его, - писал Озеров к Алексею Николаевичу, - почитаю истинно драгоценным венком моих трудов. Его самого природа одарила всеми способностями быть великим стихотворцем, и он уже смолода поет соловьем, которого старые певчие птицы в дубраве над Ипокреном заслушиваются и которым могут восхищаться" {Рус. Архив, 1869, с. 137.}. Это письмо свидетельствует о большом чутье изящного в Озерове; припомним, что тот же писатель выражал живое сочувствие поэтическому творчеству Жуковского {Рус. Архив, 1875, кн. III, с. 363: письмо Озерова к Жуковскому.}; эти ясные симпатии нарождающимся талантам составляют характерную черту Оленинского кружка, которая резко отделила его от сторонников Шишкова и доставила гостиной частного лица такое значение в литературном мире, какого не имела в то время сама Российская академия.
С "Драматическим Вестником" связывается еще одно обстоятельство в литературной жизни Батюшкова: на страницах этого журнала появились первые его произведения, свидетельствовавшие о занятиях его итальянскою словесностью.
Мы уже знаем, что поэт наш познакомился с итальянским языком еще в детстве. Затем, когда руководство его образованием перешло в руки М.Н. Муравьева, последний, без сомнения, воспользовался некоторою подготовкой Константина Николаевича, чтобы обратить его внимание на классические произведения итальянской поэзии. Муравьев был знаком с ними в подлиннике и в особенности ценил "Освобожденный Иерусалим", который - по его мнению - поставил Тасса наряду с Гомером и Виргилием {Полн. собр. соч. М.Н. Муравьева, т. I, с. 173.}. И действительно, уже в первом послании Батюшкова к Гнедичу (1805 г.) мелькают черты и краски, заимствованные из Тассовой поэмы {Соч., т. I, с. 26-27.}. Несколько позже, если не в доме дяди, то у А.Н. Оленина, Батюшков встретился с В.В. Капнистом, и автор "Ябеды", человек умный и просвещенный, своими советами нередко руководивший гениального Державина, оценил, подобно Озерову, развивающееся дарование молодого поэта и также поддержал в нем интерес к итальянской поэзии; от него Батюшков услышал совет заняться переводом "Освобожденного Иерусалима" {На это есть указание в позднейшем послании Капниста к Батюшкову (Соч. Капниста, изд. Смирдина, с. 485). Но что совет относится ко времени не позже 1807 г., видно из одного письма Батюшкова 1807 г. (Соч., т. III, с. 8).}. Отрывки из этого перевода и были напечатаны в "Драматическом Вестнике". В то же время наш поэт познакомился с биографией Тасса; жизнь "сияющего и несчастного" - по выражению Муравьева - певца Иерусалима произвела на Константина Николаевича сильное впечатление и подала ему повод написать послание к Тассу. Несмотря на недостатки внешней формы, стихотворение это замечательно как первая попытка нашего автора воспроизвести печальный образ своего любимого поэта: послание свидетельствует, что Батюшков столько же сочувствовал его великому таланту, сколько и его судьбе, которую предание изображало совершенно исключительною по сцеплению несчастных обстоятельств:
Торквато, кто испил все горькие отравы
Печалей и любви и в храм бессмертной славы,
Ведомый музами, в дни юности проник,
Тот преждевременно несчастлив и велик1.
{1 Соч., т. I, с. 51.}
Уже с этих пор Тасс становится в глазах Батюшкова типическим представителем людей отвлеченной мысли и творческого вдохновения. Мало того, под впечатлением первых им самим испытанных горестей Батюшков начинает находить какое-то загадочное сродство между ним самим и славным итальянским поэтом, для которого судьба не пощадила самых тяжелых своих ударов.
Наконец, весною 1808 года последовало выздоровление Батюшкова. Оно обязывало его возвратиться к действительной службе, тем более что снова наступала боевая пора: началась война со Швецией.
В мае 1808 года Батюшков находился уже в Финляндии. Первоначальный состав русских войск, еще в конце зимы двинутых против шведов под начальством генерала Буксгевдена, оказался недостаточным; потребованы были подкрепления, и в числе их отправлен тот батальон гвардейских егерей, где Батюшков состоял в должности адъютанта. В том же батальоне, находившемся под командой полковника Андрея Петровича Турчанинова, служил и приятель нашего поэта Петин; там же состояли на службе и два молодые французские эмигранта, граф де-Лагард и Шап де-Растиньяк, с которыми Батюшков был довольно коротко знаком. Общество этих образованных людей придавало походу известную приятность в глазах нашего поэта, пока ход военных действий не разлучил его с сочувственными ему людьми.
В летней кампании 1808 года, успехи которой доставили русским обладание почти всею Финляндией, гвардейские егеря не приняли, однако, деятельного участия. Но они проникли до северных границ княжества и в половине сентября, когда было заключено перемирие со шведами, стояли у кирки Иденсальми, в северной части нынешней Куопиосской губернии. 15 октября военные действия возобновились горячим делом у названной кирки, во время которого убит был командовавший отрядом генерал-адъютант князь М.П. Долгорукий. Смерть любимого войском начальника была главною причиной тому, что схватка кончилась неудачей. Долгорукого временно заместил старший по нем, генерал Алексеев, и в пору его командования отряду пришлось выдержать новое сильное нападение шведов. Алексеев был человек очень гостеприимный, и ежедневно в его главную квартиру собиралось множество офицеров. Так было и 29 октября, когда в числе других гостей приехали к генералу егерские офицеры де-Лагард, Растиньяк и Батюшков, едва оправившийся от лихорадки. К вечеру многие из гостей, в том числе и Константин Николаевич, уже отправились к месту своей стоянки, как вдруг после полуночи оставшиеся в главной квартире услышали ружейные выстрелы с юга {Липранди. Замечания на Воспоминания Ф.Ф. Вигеля. М., 1874, с. 21.}.
Оказалось, что ободренные недавним успехом шведы, под командой предприимчивого генерала Сандельса, напали на войска, стоявшие у кирки Иденсальми. Нападение было так быстро, что с первого раза шведы проникли в несколько бараков, прежде чем наши солдаты могли выбежать из них. Однако при первых же выстрелах начальник авангарда генерал Тучков послал за подкреплениями, и в числе последних был вытребован гвардейский егерский батальон. Главная часть его лицом к лицу встретилась с нападающими, между тем как остальные егеря оставались в резерве. Наши стремглав бросились на шведов, засевших в лесу, и отрезали им отступление. Тогда, в темноте осенней ночи, в лесной чаще, все смешалось, и произошла ожесточенная схватка, окончившаяся полным поражением шведов и взятием в плен части шведского отряда. Петин был героем этого дела: он - рассказывает его приятель - "с ротой егерей очистил лес, прогнал неприятеля и покрыл себя славою. Его вынесли на плаще, жестоко раненного в ногу. Генерал Тучков осыпал его похвалами". Растиньяк и де-Лагард также участвовали в деле, и последний также был ранен. Сам же Батюшков не был в огне, а оставался в резерве. Но он слышал те слова одобрения, с которыми Тучков обратился к раненому Петину, и горячо радовался за своего друга: "Молодой человек, - так Батюшков описывал впоследствии эту счастливую минуту, - забыл и болезнь, и опасность. Радость блистала в глазах его, и надежда увидеться с матерью придавала силы" {Соч., т. II, с. 195; т. III, с. 21.}. Вскоре после того друзья расстались и увиделись уже года через полтора, в Москве. Тогда-то Батюшков написал свое послание к Петину, в котором вспоминал пережитые вместе опасности, в особенности
Иденсальми страшную ночь,
и в веселых стихах изобразил свою скромную роль в этом деле:
Между тем как ты штыками
Шведов за лес провожал,
Я геройскими руками...
Ужин вам приготовлял1.
{1 Соч., т. I, с. 91.}
Дальнейшие после второго дела при Иденсальми действия того русского отряда, в котором находился наш поэт, состояли в движении к северо-западу на Улеаборг и Торнео. Но гвардейские егеря, а с ними и Константин Николаевич, доходили только до Улеаборга. В декабре 1808 года егеря расположились в городе Вазе и его окрестностях и простояли здесь до марта 1809 года, когда предположено было совершить экспедицию на Аландские острова. Экспедиция была возложена на абовский русский отряд, усиленный на этот случай еще другими войсками, в том числе и гвардейскими егерями. Несмотря на опасность похода по льду и на трудность снабжать экспедиционный корпус провиантом, этот смелый набег увенчался полною удачей: острова были заняты русскими, и в конце марта главная часть отряда возвратилась на сушу. Батюшков принимал участие в этом походе, но после того до самого конца Шведской войны ему не пришлось уже быть в военных действиях: более двух месяцев прожил он в окрестностях Або, в местечке Надендале, скучая бездельем и одиночеством и страдая от суровости климата.
Живой и впечатлительный, Константин Николаевич, несмотря на слабое здоровье, легко переносил тягости войны, пока она велась деятельно, но быстро впадал в уныние, когда настоящая боевая пора сменялась периодами выжидания или отдыха. Так было и теперь. "Здесь так холодно, - писал он к Оленину из Надендаля, - что у времени крылья примерзли. Ужасное однообразие! Скука стелется по снегам, а без затей сказать, так грустно в сей дикой, бесплодной пустыне без книг, без общества и часто без вина, что мы середы с воскресеньем различить не умеем" {Соч., т. III, с. 26.}. Гнедичу, пред которым Батюшков не находил нужным стесняться в откровенном изображении своего душевного настроения, а иногда даже усиливал краски, как бы для вящего убеждения своего недоверчивого друга, Гнедичу наш поэт высказывал свои жалобы еще резче: "В каком ужасном положении пишу к тебе письмо сие! Скучен, печален, уединен! И кому поверю горести раздранного сердца? Тебе, мой друг, ибо все, что меня окружает, столь же жалобно, как и самая финская зима, столь же глухо, как камни. Ты спросишь меня: откуда взялась желчь твоя? Право, не знаю даже, зачем я пишу, но по сему можешь ты судить о беспорядке мыслей моих. Но писать тебе есть нужда сердца, которому скучно быть одному: оно хочет излиться. Зачем нет тебя, друг мой! Ах, если в жизни я не жил бы других минут, как те, в которые пишу к тебе, то право, давно перестал бы существовать" {Там же, с. 29.}. Не сомневаемся в искренности сказанного в этих строках, но думаем, что они написаны в исключительную минуту, в один из тех момент