Супруга графа Адама Замайского, приехавшая вчера из Киева, рассказывает мне, что она не решается вернуться в свой родовой замок в Печаре, в Подольской губернии, где она проживала после занятия Польши, ибо среди крестьян царит, опасное возбуждение.
- До сегодня, - говорит она мне, - они были очень привязаны к моей матери, которая, впрочем, осыпала их благодениями. После революции все изменилось. Мы видим, как они собираются у замка или в парке, намечая широкими жестами планы раздела. Одни хочет взять лес, прилегающий к реке; другой оставляет себе сады, чтобы превратить их в пастбища. Они спорят так часами, не переставая даже, когда мы, моя мать, одна из моих сестер или я, подходим к ним.
То же настроение умов проявляется в других губерниях; деятельная пропаганда, которую ведет Ленин среди крестьян, начинает, значит, приносить свои плоды.
В глазах мужиков великая реформа 1861 г., освобождение крестьян от крепостной зависимости, всегда была лишь прелюдией к общей экспроприации, которой они упорно ждут уже столетия; в самом деле, они считают, что раздел всей земли, _ч_е_р_н_ы_й_ _п_е_р_е_д_е_л, как его называют, должен быть произведен в силу естественного, неписанного, элементарного права. Заявление, что скоро пробьет, наконец, час высшей справедливости, было хорошим козырем в игре апостолов Ленина.
Завтракал в итальянском посольстве с Милюковым. Бьюкененом, председателем румынского совета министров Братиано, прибывшим в Петроград для совещания с Временным Правительством, князем Шипионе Боргезе, графой Мочениго и пр.
Впервые у меня такое впечатление, что Милюков поражен в своем бодром оптимизме, в своей воле к вере и борьбе. На словах он проявляет почти такую же уверенность, как и раньше, но глухой звук его голоса и его изможденное лицо обнаруживают его тайную скорбь. Мы все поражены этим.
После завтрака Братиано со страхом говорит мне:
- Скоро мы потеряем Милюкова... Затем придет очередь Гучкова, князя Львова, Шингарева... Тогда русская революция погрузится в анархию. И мы, румыны, погибнем.
Слеза навертывается у него на глазах, но тотчас же он поднимает голову и овладевает собой.
Карлотти и князь Боргезе также не скрывают своего беспокойства. Паралич русской армии неизбежно освободит большое число австрийских и германских дивизий. Но будут ли эти дивизии переброшены в Трентино или на Изонцо, чтобы возобновить с еще большей силой страшное наступление прошлого мая?
Группа моих русских друзей уже очень разбросана. Одни переехали в Москву, в надежде найти там более спокойную атмосферу. Другие уехали в свои имения, полагая, что их присутствие морально хорошо повлияет на их крестьян. Некоторые, наконец, эмигрировали в Стокгольм.
Мне удалось еще, тем не менее, собрать сегодня вечером на прощальный обед человек двенадцать.
Лица озабочены; разговор не клеится; меланхолия носится в воздухе.
Перед уходом все мои гости выражают одну и ту же мысль: "Ваш отъезд означает для нас конец известного порядка вещей. Поэтому мы сохраним о вашем посольстве долгую память".
Вести из русской армии очень плохие. Братание с германскими солдатами распространено по всему фронту.
После нескольких прощальных визитов в домах, расположенных вдоль Английской набережной, я прохожу мимо фальконетовского памятника Петру Великому. Без сомнения, у меня в последний раз перед глазами великолепное видение царя - завоевателя и законодателя, этот шедевр конной скульптуры; я поэтому останавливаю экипаж.
За три с половиною года, с тех пор как я живу на берегах Невы, я никогда не уставал любоваться повелительным изображением славного самодержца, надменной уверенностью его лица, деспотической властностью его жеста великолепным устремлением его вздернутого на дыбы коня, чудесной жизнью, вдохнутой во всадника и коня, пластической красотой, величием архитектурной декорации, служащей фоном.
Но сегодня мною владеет одна мысль. Если бы Петр Алексеевич воскрес на миг, какой жестокой скорбью терзался бы он, видя, как совершается или готовится разрушение его дела, отказ от его наследства, отречение от его мечтаний, распад империи, конец русского могущества.
Военный министр Гучков подал в отставку, объявив себя бессильным изменить условия, в которых осуществляется власть, - "условия, угрожающие роковыми последствиями для свободы, безопасности, самого существования России".
Генерал Гурко и генерал Брусилов просят освободить их от командования.
Отставка Гучкова знаменует ни больше, ни меньше, как банкротство Временного Правительства и русского либерализма. В скором времени Керенский будет неограниченным властелином России... в ожидании Ленина.
Милюков дает мне прощальный завтрак, на который он пригласил маркиза Карлотти, Альбера Тома, Сазонова, Нератова, Татищева и др.
Отставка Гучкова и его тревожный клич омрачают все лица.
Тон, каким Милюков благодарит меня за оказанное ему мною содействие, показывает мне, что он тоже чувствует себя осужденным.
Уже несколько недель Временное Правительство торопило Сазонова отправиться вступить в управление посольством в Лондоне. Он уклонялся, слишком основательно встревоженный тем, что оставлял на родине, и политикой, которую ему будут диктовать из Петрограда. По настоянию Милюкова, он решается, наконец, отправиться в путь.
Мы уедем вместе, завтра утром.
Британское адмиралтейство должно прислать в Берген курьерский авизо и два контр-миноносца, чтобы перевезти нас в Шотландию.
Белоостров, среда, 16 мая 1917г.
Приехав сегодня утром на Финляндский вокзал, я нахожу Сазонова у отведенного нам вагона. Он серьезным тоном заявляет мне:
- Все изменилось; я уже не еду с вами... Смотрите, читайте!
И он протягивает мне письмо, которое ему только что принесли, письмо, датированное этой самой ночью и которым князь Львов просит его отложить свой отъезд, так как Милюков подал в отставку.
- Я уезжаю, а вы остаетесь. Не символ ли это?
- Да, это конец целой политики... Присутствие Милюкова было последней гарантией верности нашей дипломатической традиции. Зачем бы я теперь поехал в Лондон?.. Я боюсь, что будущее скоро докажет г. Альберу Тома, какую он сделал ошибку, приняв так открыто сторону Совета против Милюкова.
Стечение друзей, пришедших проститься со мной, кладет конец нашей беседе.
Два французских социалистических депутата, Кашен и Мутэ, и два делегата английского социализма, О'Гради и Торн, входят в поезд; они пришли прямо из Таврического дворца, где они провели всю ночь на совещании с Советом.
Поезд отходит в 7 часов 40 мин.
Гапаранда, четверг, 17 мая 1917 г.
Весь вчерашний день поезд проезжал по "тысячеозерной" Финляндии.
Как далеко от России мы почувствовали себя, лишь только переехали границу! Повсюду, в каждом городе, в самой незначительной деревушке, вид домов с ясными стеклами окон, с светло окрашенными решетчатыми ставнями, с сверкающими плитами тротуаров, с содержимыми в порядке оградами говорили о чистоте, уходе, порядке, домашней экономии, чувстве комфорта и домашнего уюта. Под серым небом поля казались очаровательно свежими и разнообразными, в особенности, под вечер, между Тавастгусом и Таммерфорсом. Молодая зелень лесов, возделанных полей и лугов; быстрые журчащие речка; прозрачные озера, отливающие темными отражениями.
Сегодня утром, возле Улеаборга, природа сделалась суровой. Снежные пятна испещряют тут и там бесплодную степь, на которой худосочные березы с трудом борются с неприветливым климатом. Речки быстрые, как поток, несут огромные льдины.
Кашен и Мутэ заходят побеседовать ко мне в вагон.
Мутэ, который с момента нашего отъезда из Петрограда, был молчалив и озабочен, внезапно говорит мне:
- В сущности, русская революция права. Это не столько политическая, сколько _и_н_т_е_р_н_а_ц_и_о_н_а_л_ь_н_а_я_ революция. Буржуазные, капиталистические, империалистические классы создали во всем мире страшный кризис, который они неспособны разрешить. Мир может быть осуществлен только на основании принципов Интернационала. Мой вывод очень ясен, я думал об этом всю эту ночь: французские социалисты должны отправиться на конференцию в Стокгольм, чтобы добиться общего собрания Интернационала и подготовить общие основы мира.
Кашен возражает:
- Но если германская социал-демократия отвергнет приглашение Совета, это будет катастрофой для русской революции. И Франция будет вовлечена в эту катастрофу!
Мутэ возражает:
- Мы довольно долго оказывали кредит царизму; мы не должны скупиться на доверие новому режиму. А Совет нам заявил, что если Антанта пересмотрит лояльно свои цели войны, если у русской армии будет сознание, что она сражается отныне за искренно демократический мир, это вызовет во всей России великолепное национальное воодушевление, которое гарантирует нам победу.
Я стараюсь ему доказать, что это утверждение Совета не имеет значения, потому что Совет уже бессилен овладеть народными страстями, которые он разжег:
- Посмотрите, что происходит в Кронштадте и Шлиссельбурге, т. е. в тридцати пяти верстах от Петрограда. В Кронштадте Коммуна распоряжается городом и фортами; две трети офицеров были убиты; сто двадцать офицеров до сих пор сидят под замком, а сто пятьдесят принуждают каждое утро подметать улицы. В Шлиссельбурге тоже распоряжается Коммуна, но при помощи германских военнопленных, организовавших союз и предписывающих законы заводам. Перед этим недопустимым положением Совет остается бессильным. Я допускаю в лучшем случае, что Керенскому удастся восстановить немного дисциплину в войсках и даже гальванизировать их. Но как, какими средствами, сможет он реагировать на административную организацию, на аграрное движение, на финансовый кризис, на экономическую разруху, на повсеместное распространение забастовок, на успехи сепаратизма?.. Поистине, на это не хватило бы Петра Великого.
Мутэ спрашивает меня:
- Так вы считаете, что русская армия впредь не способна ни на какое усилие?
- Я думаю, что русскую армию можно еще снова взять в руки и что она в состоянии будет даже скоро предпринять некоторые второстепенные операции. Но всякое интенсивное и длительное действие, всякое сильное и выдержанное наступление впредь невозможно для нее вследствие анархии внутри. Вот почему я не придаю значения национальному воодушевлению, которое обещал вам Совет; это - пустой жест. Паломничество в Стокгольм не имело бы другого результата, кроме деморализации и разделения союзников.
Около половины первого дня поезд останавливается у нескольких ветхих бараков, среди пустынного и унылого пейзажа, залитого бурым светом: это - Торнео.
Пока производятся полицейские и таможенные формальности, Кашен говорит нам, указывая на красное знамя, развевающееся над вокзалом, - знамя, вылинявшее, поблекшее, изорванное:
- Нашим революционным друзьям следовало бы разориться на менее поношенное знамя для водружения на границе!
Мутэ, смеясь, замечает:
- Не говори о красном знамени; ты огорчишь посла.
- Огорчить меня? Нисколько! Пусть русская революция примет какое угодно знамя, хотя бы даже черное, только бы это была эмблема силы и порядка. Но посмотрите на эту когда-то пурпурную тряпку. Это, действительно, символ новой России: грязная, расползающаяся кусками тряпка.
Река Торнео, служащая границей, еще покрыта льдом. Я перехожу ее пешком, следуя за санями, которые увозят мой багаж в Гапаранду.
Мрачная процессия двигается нам навстречу: это - транспорт русских тяжелораненых, которые возвращаются из Германии через Швецию. Перевозочные средства, приготовленные для их приема, недостаточны. Поэтому сотни носилок стоят прямо на льду, а на них эти жалкие человеческие обломки трясутся под жидкими одеялами. Какое возвращение в отечество!.. Но найдут ли они даже отечество?