v>
Тяжесть Блока в его чрезвычайном придавании значения важности эпохи. - Теперь будет много мрака - и т.д. В общем - в его чувстве зависимости его личной жизни от народа, эпохи, роли в жизни народа, роли в эпохе и т.д. Напротив, удобны люди и легки люди, которые как бы чувствуют жизнь свою вполне в своем распоряжении, своей собственностью. Блок же всегда чувствовал себя во власти, чисто во власти Рока. Для людей же формации Иванова существуют только две чисто индивидуальные проблемы - любовь и смерть. С этой точки зрения мы скорее за оркестр и за Блока. Но до каких пор? Ведь Блок, Мандельштам, Пастернак, Есенин и Цветаева в один из своих периодов пошли за ним (оркестром - А.Б.) вплоть до большевиков. Я стараюсь идти за Блоком вплоть до народа, до понимания каждой эпохи как части какого-то цельного музыкального развития, но не до большевиков, которые были, в сущности, как бы, по-моему, неправильным истолкованием и упрощением по существу верной вещи, а именно, русского мистического социализма - любимого детища и души всей большой русской литературы и публицистики, то есть вопроса о русском софическом добре, о русском ангеле, - как его называет Борис Божнев4. Для Гумилева же ощущения противоположного времени не существовало, он чувствовал себя - один перед Богом и в пустыне, поэтому так и понимал отдаленные века. Его жизнь была для него его личным делом с Создателем, а не делом Общим. Он виртуоз, а не идущий в хоре. В заключение я хочу сказать, что быть хористом и оркестровым музыкантом всегда кажется чем-то более плебейским, чем быть солистом, хотя и плохим. В эту сторону, кажется мне, должна быть направлена идея чести молодого писателя - в нешикарную литературу, в нешикарное мирочувствование, подобно разговорам тяжелого Блока, который о чем-то беспокоился, следил за какими-то знаками и слушал время.
Эпоха и революция несомненно сложнее марксизма и глубже теории борьбы за выгоды, раньше всего потому, что русский социализм - душа русской литературы, нечто глубоко мистическое. В ней бытие экономическое отнюдь не определяет сознание, и недаром она называется дворянской. По-моему, если рабочий говорит о марксизме, то это не интересно, если же говорит князь и гвардейский офицер как Святополк-Мирский, я слушаю во все уши5.
Итак, книга Иванова, по-моему, отнюдь не передает Музыку времени (как, например, воспоминания о Блоке Белого). Но она не неудачна в этом смысле, она есть дитя принципиального отрицания этой Музыки. Иванов мне много говорил: "Я не люблю никого, и ни с кем у меня общего дела нет". А между прочим. Бунин ему близок. И, по существу, книга Иванова есть мужественное явление борьбы с русской музыкой, и он иронически вкладывает в уста одного из своих героев, что "пьянство", описанием которого заполнена масса страниц, "есть совокупление астрала нашего существа с Музыкой времени"6. Можно было бы сказать, что по Иванову вообще революция в России произошла от пьянства интеллигенции. Эта книга есть, по существу, глубоко принципиальный выпад Гумилева против Блока. В этом смысле и Гиппиус всегда права, когда, заслышав восторги о Блоке, и дальше стремится его низвести до погибшего мальчика7. Ceci c'est de bonne guerre {Таким образом, это честно (фр.).}.
За и против Блока - вот как надо было бы разделить эмиграцию. Иванов - против, я за, но Иванов - честный противник. Книга эта отчасти написана против Мандельштама как содушника Блока.
По-моему также, книга хорошо написана. Она сама читается. Мне кажется, вообще, что искусство должно быть, как халва, которая сама в рот идет, чему нужно делать одолжение, то и плохо. Потом книга крайне пластично, акмеистически написана, в ней много вещей, тостов, галстуков, бутылок. Но, по-моему, недостаточно. Я был бы благодарен еще больше Иванову, если бы он во второй книге своих воспоминаний пятьдесят страниц, например, посвятил описанию, какие, например, были у Блока уши, ногти, ботинки, как Гумилев ставил ногу - прямо или носки врозь, в чем целая идеология, которую так хорошо понял Пруст, подробно, так страницах на сорока, описал бы письменный стол Гумилева или Блока и т.д.
1932. В кафе. Напротив сидит какой-то Булатович, книги, очки, симпатично, что серый день. Как трудно умыться от грязи.
Татищева нет, и почему я всегда так робею, когда прихожу в чужое место, почему также они были все так вежливы... Весь промок и жарко. Гегель труден, но лучше, то есть ближе, не напишешь. Сегодня с утра, как и вчера утром, тщетно ясное осеннее освещение. Что же делать, нужно как-нибудь устраиваться вне христианства, если и дверь смерти и магическая дверь передо мною не раскрывается...
Моральная реабилитация Б<ога> - вот заветная тема - или осуждение Его. Ведь я никогда не сомневался в существовании, а лишь в благости, и всю жизнь прожил между благодарностью и возмущением, но никогда не сомневался...
Радость и грубость. Глубина и страдание вечно встречаются в мире. Быть глубоким и быть радостным, вот что кажется мне совершенно невозможным, и отсюда победа грустная страдающих богов над безмятежными.
Удивляюсь смерти в себе общественного человека и как мало интересуют меня сейчас собрания и журналы и вообще Россия. Я обнищал этим, ибо он занимал много места на поверхности вместе со своей наклеенной бородой, вообще - клюква. Но зато убавилось едоком. И лучше будут себя чувствовать личный человек и религиозный человек, особенно личный, который долго был у меня в загоне.
Хочу жить во мгновении и в вечности, но не во времени вообще, против средне-возвышенного, самый грубый разговор - спорт, порнография и сразу - бездны творения.
Общественный человек это также немного и моральный человек. Ибо религиозный человек необходимо немного аморален, во-первых, потому что он оптимист, ибо для него вовне зло и добро необходимы, как две строительные силы, и ни добро, ни зло не есть ценность, ценность же есть жизнь, цель становления, достигаемая в целом столь же с помощью зла, как и добра.
И зло, и добро, отдельно выпущенные на свободу, погубили бы мир. Добро потушило бы вечный костер героизма и страдания, а зло сожгло бы весь мир и умерло бы от скуки.
Горе и радость. Поверь художнику, который тебя лепит, - судьбе, что ей нужно травить тебя муками и так пробуждать тебя спящего. Горе пробуждает, а "от счастья и славы безнадежно черствеют сердца".
Я теперь скромнее и честнее, я понял свою люциферическую природу, и я ищу другого Люцифера, который бы растаял в моем присутствии, тогда и я обращусь, но не раньше. Наташа8 вызывает во мне слишком сильно древнего человека. Характерна для силы ее личности ее скрытность. Рассказать - это пустить другого в мир своих воспоминаний, а она хочет объемлеть тебя, но не быть объемлема, превратить тебя в объект, сама же оставаясь невидимой. Я же тоскую от богатства, но что если Бог хотел меня <оставить> Люцифером в общей гармонии мира, а я, идя к Христу, свое не осуществляю, в Нем же уничтожаюсь до конца, ибо мое и Его это огнь и вола; лля меня христианизироваться - это умереть целиком, и не видно воскресенья, войти же в Него тем, что я есть, чистая порча Его действительности.
Против морали принуждения. Она источник печали, безрадостное долженствование, большая хула на Создателя, чем радостный эгоизм. Умножение бытия от его накопления и затем от его растления. Вред излишнего накопления - ожирение души, бесполезная экономия избытка - сил. Вред от излишнего растления - изнеможение. Радостная жизнь - брать на себя ровно столько, сколько можешь, радуясь своей силе, и, умножая ее, нести.
21.11.1932. <...> Христианство, может быть, и было вначале моральным движением, но религиозный момент скоро возобладал. Так, в Иерусалимской общине все имущество было общим и богатый не мог вступить, не отдавши имущество, что и отражается в споре Иисуса с богатым юношей. Спор же Анании с Петром отражает более позднее состояние дела и начало трений и мук на этой почве. Однако Петр строго наказывает утайку. Павел же при своем бешеном ораторском темпераменте не мог удовлетвориться меньше, чем планетарными масштабами. Поэтому он начал принимать и богатых, дабы увеличить количество за счет качества.
Однако и другое соображение важно: кто, собственно, есть христианин. Первый ответ напрашивается следующий - исполняющий заветы Христа, но в какой мере, спрашивается. Если целостью, то христианами следует считать только святых. Христос же пришел к грешникам, богатый есть грешник, но следует ли грешников гнать из церкви. Так образовалось священство - эти, по крайней мере, чисты, а затем ввиду обмирщения священства - монашество. Во всяком случае моральный момент все больше заслонялся религиозным. В Боге же нет моральной непримиримости, Бог терпит грешников. Может быть, даже зло было ему необходимо для совершенства дела.
Тогда христианство сразу куда-то провалилось, "сделало карьеру", и что может быть грубее, хамее, некультурно безотраднее апологетов вроде Тертуллиана или Иринея. Нежность же Христа не пошла дальше Иерусалимской общины, чтобы воскреснуть только в святом Франциске.
Чтобы быть счастливым, надо жаждать соединения с объектом счастья. Но как научиться жаждать Бога, если мы так долго учились жить волей и побеждать природу, безрадостная добродетель, холодное раздаяние, не замечающее, в сущности, презирающее одаряемого. Ибо только более нищие нуждаются, а мы интересуемся обществом только более богатых. Если же поддакать этой склонности, куда денется свобода, ибо добро кончается, где начинается удовольствие от него. Где же кончается удовольствие, смысл, полнота бытия, кончается и возможность делать <его>, кроме как у изуверов, но нерадостны изуверы.
Зато явный недостаток буддизма - антимузыкальность, ибо он лишен противоречий. Только противоречивое музыкально, ибо сама музыка есть разрешение противоречий.
25.11.1932. Какое невероятно дикое и тихое счастье было сегодня встать рано, вымыться и выйти на улицу серую и теплую.
1.12.1932. Свет голубя уже над нами, только тень его еще не совсем спустилась к жизни. Жизни же нет вне плоти. Ни в духе ни в теле... Что же есть плоть, плоть есть величайшее живое чудо, для которого ни духовной ни телесной жизни недостаточно. Плотская жизнь есть тайна воскресения Христа и воскресенья конца недели мук, отдыха, счастья жизни. Чистая духовность еще скорее губит чудо плотской жизни, чем чистая телесность, которая все-таки, любя, мгновеньями поднимается до нее.
Страшные дни раскаянья и страха. Надежда только на милосердие голубя, чувство бессилия заслужить его, сохранить свет его над собою. Ибо нужно было всю жизнь готовиться к этому, всю жизнь отказываться жить и любить, бороться за жизнь, приобретать власть, чтобы, когда оно наступит, быть ярче, богаче, музыкальнее окружающей жизни. А я все это предназначал для Бога. Кто знает, сколько мне Бог уже <стоил>, сколького я уже лишился из-за Бога, чтобы под конец лишиться и Бога. Хотя только теперь я сделался по-настоящему религиозен в старом смысле. Только теперь приобрел страх Божий, ибо раньше, что мог Он у меня отнять. "Что могут нам <дать> Боги, здоровье и богатство - пыль и призрак, добродетель же и знание человек дает себе сам". Бог есть создатель жизни, поэтому не любящим жизнь Он не может ничего ни дать, ни отнять, Он относительно их не в силах даже существовать. Теперь, когда впервые средоточие моей жизни находится вне меня, я безумно боюсь Бога и благодарю Его, когда хоть несколько дней Он еще не отнимет его у меня. И по-настоящему страшны стали неудачи, мое - сумасшествие, которое я ношу в себе, нищета и безродность, нет, не для меня, вот все, что приношу в приданое лучшему меня, и мне хочется бежать, мне так отвратителен я сам, что хочется прямо убить себя, избавить Его от себя. Прости меня, голубь, ты слышишь, прости меня не за то, что я делаю, а за то, что я есть. Ибо всякая неудача и несовершенство есть вина. Вина предков, как говоришь ты. Ибо нужно, чтобы многие, многие поколения были счастливы и магически сексуально правы, чтобы родился хотя бы один здоровый человек. Так мне стыдно за своих родителей, за прадедов, за всю жизнь, не дождавшуюся Тебя в чистоте.
2.12.1932. Спал пять часов, выпил черного чая. Бог поможет меньше ее любить. <...> Порождение потомства есть закон воскрешения мертвых. Встать в ряд. Не оторваться от дерева. Через меня жизнь потекла дальше. И когда она будет вспоминать, воскресну и я. Ибо откуда воскресает? Из памяти. Но как вспоминают, сперва себя, затем обстановку. Те, через кого жизнь не прошла, будут вспомянуты только как тупики, непроезжие пути обстановки.
Было совершено два преступления (и оба дерева были перевернуты), и за них два наказания, как два дьявола, грызут мир. Это есть сладострастие и жестокость...
Человек был сотворен как жена Бога, однако Бог захотел испытать ее верность, дать ей возможность свободно определить себя к Нему, и поэтому Он отдалился от нее, прекратил с ней непрестанное до того половое-сердечное общение. И тогда Люцифер ее научил изменить Богу с ним, воспользоваться совокуплением не для утверждения жизни, а для наслаждения ею. И часть ее сопротивлялась этому (спор Адама и Евы), но слабость воли и обман победили. Страшная сонливость сковала ее, и сон мира начался - падшая природа родилась.
Но Люцифер пал раньше. Ему Бог дал абсолют воли и чистоты, но отделил ее [волю] от Себя, дал ему, может быть, слишком много, и Люцифер соблазнился о своем богатстве. Он увидел за полнотою Божественной ткани и жизни нагую природу логическую, ткань ткани и этим убил Бога. Адам же лишь соблазнился о Боге.
28.2 - 1.3.1934. Только еврейская и греческая древность додумались до моментов личности и свободы, и вот почему именно они, а не египетская, вавилонская и германская древность легли в основание культуры. Хотя древности эти бесформенны и лишены архитектурного единства, ибо все греческие герои до легкомыслия импульсивны и свободолюбивы, и даже в богах согласия нет, однако греческая древность и еврейская бесконечно симпатичны, в то время как, всматриваясь в туманное чередование каких-то анонимных Зороастров, какая-то презрительная оторопь берет, и скука чистой археологии нестерпима в истории фараонов, до того они бледная тень один другого, а в Риме и в Греции как неповторим Алкивиад, Перикл или Александр, какие живые люди перед египетскими роботами в коронах. Египет, действительно, "скучная история".
Персидские цари по многочисленности войска имели обыкновение не считать, а мерить его на версты тогдашние, но это было рабское быдло, и когда босые македонские хулиганы увидели это быдло, то кривошеий Александр засмеялся: "Разве это люди, солдаты, личности!", толкнул лапой, и повалилась персидская декорация, и трава не растет там, где царей в их золотых палатах даже видеть не полагалось, "дабы не умер от счастья".<...>
Первоначальное исконное состояние есть рабство женщин и мужчин роду, обязательная женитьба кого угодно на ком угодно, и есть народы, которые, презирая индивидуальность, создали страны, порождающие цивилизацию по принципу одной семьи. Таковы Египет, Вавилон, Карфаген.
Религия всех этих народов первой диалектической ступени была Религией Великой Богини, не знающей своих мужей, не щадящей своих детей. Мораль - религиозная проституция, то есть возведение в культ дезиндивидуализации любви для женщин и деспотическое повеление и рабское служение для мужчин, дабы не привязывались ни к какой индивидуальности; пунические женщины должны были и почитали за честь с радостными песнями сжигать своих детей в утробе огнедышащих солнечных Ваалов, универсальных, бесконечно плодовитых солнечных мужей бесконечно плодовитой Великой Богини.
Итак, если общество-племя есть первый диалектический момент, второй есть личность, и она, как побеждающая безликую родовую сексуальность и аскетически индивидуализирующая становится в прямую оппозицию к первому термину, и скоро выясняется метафизическое уродство этого антитезиса, и оно есть раньше всего роковое одиночество такой личности в себе, "мировая тоска" романтизма, которых никогда не знали родовые народы, где каждый, едва достигши половой зрелости, опять начинал поглощаться племенем, женился и получал готовую отцовскую профессию и занятие и место в общине, не успевая обособиться и начать скучать, ибо правильно сказал оракул: "Одиночество - мать всех пороков".
Одиночество в себе и полная неприспособленность к действию в организованной общине, которая раньше всего требует глубокого упрощения личности и принятия традиционных форм, например, брака, требует огромных уступок личной свободе, слишком же индивидуализированные люди очень часто вообще безбрачны, ибо слишком редко им удается найти дополнение себе. В истории этот период есть Ренессанс, и когда личностей очень много развелось, <началась> Новая история с ее неизбежным капитализмом и драматической борьбой за частную свободу, ибо личность, рождаясь, оказывается вообще на улице и ей предоставляется погибнуть или бороться против всех, не переступая только известных границ, а именно насилия.
Люди капиталистического мира, окруженные всеобщим равнодушием, ибо все заняты собою, в разделенности, замкнутости, клеточности Европы, часто вспоминали о древних коллективистических цивилизациях как о золотом веке, не понимая, что они никогда не могли бы там ужиться, ибо даже Сократ был слишком личен и потому развращал юношество, отвращая его от городской традиции, и потому, как правильно понял Ницше, десять раз заслужил смерть как разрушитель греческого единства, что он и понял, предпочтя ее изгнанию, ибо как всякому втайне родовому человеку ужас путешествовать и быть одному был для него пуще смерти, и вообще ни один европеец не может понять, что было для древнего изгнание, и почему оно до тюрьмы и галер прямо шло за смертной казнью.
Так род тоскует по личности, <тщетно тянется> к ней, а личность тоскует по соборной жизни, и здесь останавливается печально диалектика демократии, понимая, как мертвое одиночество в большом городе и смерть от голода среди гор запасов необходимо связаны с демократической свободой, и в этом смысле жизнь Рембо и Бодлера есть откровение индивидуалистической Европы о самой себе.
Скажу прямо, что свободно принятый коммунизм кажется мне третьей диалектической ступенью, включающей в себя возврат и отмену, сохранение частичного добра, достигнутого уже в двух первых. Но в нем важнее всего точное разделение нерушимой области личного и свободного от столь же нерушимой области обязательного и коллективного. И в этом все, ибо перегнуть в одну сторону - анархия, перегнуть в другую сторону - деспотия.
Фашистские государства покупали свое могущество возвращением к доистории, то есть к этапу приказания и подчинения. Да, внешне эти государства гораздо симметричнее и архитектурно законченнее, и это не есть деспотия, а свободный отказ индивидуумов от индивидуальности, радость войти в ряды и больше не быть одинокой личностью. Эти народы споткнулись о камень преткновения, и гибель их будет мгновенна, ибо они не состоят из личностей, и, следственно, подвержены массовому паническому геройству и панической подлости.
В сущности, фашизм и коммунизм есть возвращение России и Германии к природе9.
1 Неточная цитата из жизнеописания Франциска Ассизского.
2 Неизвестно, удалось ли Б. Поплавскому завершить работу над статьями.
3 В "Петербургских зимах" Г. Иванов приводит слова Н. Клюева, предсказание в 1916 году революции: "Скоро, скоро, детушки, забьют фонтаны огненные, застрекочут птицы райские, вскроется купель слезная, и правда Божья обнаружится" (Иванов Г. Петербургские зимы. Париж, 1928, с. 158).
4 Борис Борисович Божнев (1898-1969) - поэт, автор известной книги "Борьба за несуществование" (Париж, 1925), друг Поплавского.
5 Дмитрий Петрович Святополк-Мирский (1890-1939) - сын министра внутренних дел, талантливый литературный критик, одно время активный участник евразийского движения, член британской компартии, в 1932 году вернулся в СССР, где и погиб в годы большого террора. На одном из собраний Объединения писателей "Кочевья", посвященном разбору "Жизни Арсеньева" Д.П. заявил, что "променяет всю жизнь Арсеньева Бунина на несколько строк из романа Фадеева "Разгром".
6 Сентенция, которую Г. Иванов в "Петербургских зимах" вкладывает в уста поэта Б. А. Садовского (1881-1952).
7 Пропавшими, потерянными детьми З. Н. Гиппиус называла А. Белого и А. Блока в стихотворении о Христе "Шел...". (Гиппиус З. Стихотворения. Живые лица. М., 1991), а также в записи от 24 октября 1917 г. "Синей книги" ("Петербургские дневники. 1914-1917", США. 1982).
8 Наталья Ивановна Столярова (1912-1984), невеста Б. Поплавского.
9 В начале этой записи приписано рукою Б. Поплавского: "Какая дикая дятловая скука-мука. 21.8.1935".
Борис Поплавский - Юрию Иваску
В 1930-е годы Борис Поплавский переписывался с литературным критиком и поэтом Юрием Павловичем Иваском (1907-1986), жившим тогда в Эстонии. Приводимое ниже письмо публикуется впервые. Все остальные письма к нему Поплавского Иваск опубликовал в 1979 году в США
Дорогой Иваск!
То, что с Вами случилось, чрезвычайно близко ко мне и ко всем стоящим моим друзьям. Тем более что мы, происходя из буржуазного класса, должны бояться неуловимой заинтересованности в своих взглядах. Меня только Христианство удерживает от чистого коммунизма, ибо я всею душою ненавижу деньги и их мораль. Мы здесь живем острым чувством приближения Европейского апокалипсиса, и все коммунисты в душе - в сердце, но все же через "девочку Достоевского" мы никогда не перешагнем и останемся вне гибели мира, в катакомбах и в подполье. Однако я признаю, что готовящаяся мировая война есть прямое нападание на рабочий класс, и он только защищается, идя в революцию. Однако Христианство мне лично запрещает защищаться.
Вы не можете представить, как капиталистический строй всем надоел, надоел и самому себе больше всех. Я, как "непротивленец", не буду участвовать в революции, но так будет легче дышать и мне. "Звериного времени" я не очень боюсь, если только жить останусь. Ибо я подымаю одною рукою три пуда и готов работать даже и тяжело. Что до бедности, то беднее моего вообще быть нельзя.
Дорогой мой, единственное, что следует защищать и Вам и без чего Вы никогда не обойдетесь, это совместимость коммунизма и религиозности и всеми силами бороться против "Безбожнической дешевки", хотя, может быть, она и нужна для масс.
До свидания, милый. Напишите мне, пожалуйста, ибо я считаю Вас "моральным субъектом", тем, чего я более всего в жизни ценю, даже больше, чем "религиозных субъектов", хотя моральная жизнь, любовь к людям всегда будет несчастна, пока не сделается религиозной, ибо если Бога нет, нечего дать человеку, и даже при социальном рае - чем наполнит он свой досуг, ведь не физкультурой же и шахматами.
нищий во Христе Борис Поплавский
Стихи Б. Поплавского печатаются по изданиям, выходившим в разные годы в Париже: "Флаги" (1931), "Снежный час" (1936), "В венке из воска" (1938), "Дирижабль неизвестного направления" (1965)
УХОД ИЗ ЯЛТЫ
Всю ночь шел дождь. У входа в мокрый лес
На сорванных петлях калитка билась.
Темнея и кружась, река небес
Неслась на юг. Уж месяц буря длилась.
Был на реку похож шоссейный путь.
Шумел плакат над мокрым павильоном.
Прохожий низко голову на грудь
Склонял в аллее, все еще зеленой.
Там, над высоким молом, белый пар
Взлетал, клубясь, и падал в океане,
Где над скалой на башне черный шар
Предупреждал суда об урагане.
Над падалью, крича, носились галки,
Борясь с погодой предвещали зиму.
Волна с разбега от прибрежной гальки
Влетала пылью в окна магазинов.
Все было заперто, скамейки пустовали,
Пронзительно газетчик возглашал.
На холоде высоко трубы врали,
И дальний выстрел горы оглашал.
Все было сном. Рассвет не далеко.
Пей, милый друг, и разобьем бокалы.
Мы заведем прекрасный граммофон
И будем вместе вторить как попало.
Мы поняли, мы победили зло,
Мы все исполнили, что в холоде сверкало,
Мы все отринули, нас снегом замело,
Пей, верный друг, и разобьем бокалы.
России нет! Не плачь, не плачь, мой друг,
Когда на елке потухают свечи,
Приходит сон. Погасли свечи вдруг.
Над елкой мрак, над елкой звезды, вечность.
Всю ночь солдаты пели до рассвета.
Им стало холодно, они молчат понуро.
Все выпито, они дождались света.
День в вечном ветре возникает хмуро.
Не тратить сил! Там, глубоко во сне,
Таинственная родина светает.
Без нас зима. Года, как белый снег.
Растут, растут сугробы, чтоб растаять.
И только ты один расскажешь младшим
О том, как пели, плача, до рассвета,
И только ты споешь про жалость к падшим,
Про вечную любовь и без ответа.
В последний раз священник на горе
Служил обедню. Утро восходило.
В соседнем небольшом монастыре
Душа больная в вечность уходила.
Борт парохода был высок, суров.
Кто там смотрел, в шинель засунув руки?
Как медленно краснел ночной восток!
Кто думать мог, что столько лет разлуки...
Кто знал тогда... Не то ли умереть?
Старик спокойно возносил причастье...
Что ж, будем верить, плакать и гореть,
Но никогда не говорить о счастье.
<1920-1921>
* * *
Я люблю, когда коченеет
И разжаться готова рука,
И холодное небо бледнеет
За сутулой спиной игрока.
Вечер, вечер, как радостна вечность,
Немота проигравших сердец,
Потрясающая беспечность
Голосов, говорящих: конец.
Поразительной тленностью полны
Розовеют святые тела
Сквозь холодные, быстрые волны
Отвращенья, забвенья и зла.
Где они, эти лунные братья,
Что когда-то гуляли по ней?
Но над ними сомкнулись объятья
Золотых привидений и фей.
Улыбается тело тщедушно,
И на козырь надеется смерд.
Но уносит свой выигрыш - душу
Передернуть сумевшая смерть.
<1926>
* * *
Голубая душа луча
Научила меня молчать.
Слышу сонный напев ключа,
Спит мой садик, в лучах шепча.
Замолчал я, в песок ушел,
Лег на травку, как мягкий вол.
Надо мной жасмин расцвел.
Золотое успенье пчел.
Я спокоен, я сплю в веках.
Призрак мысли, что был в бегах,
Днесь лежит у меня в ногах.
Глажу я своего врага.
Я покорен, я пуст, я прост.
Я лучи отстраняю звезд.
Надо мною качанье роз,
Отдаленное пенье гроз.
Все прошло, все вернулось вновь.
Сплю в святом, в золотом, в пустом.
Боже мой! Пронеси любовь
Нал жасминным моим кустом.
Пусть минуют меня огни.
Пусть мой ангел в слезах заснет.
Все простилось за детства дни
Мне на целую жизнь вперед.
<1927-1930>
* * *
Георгию Иванову
В холодных душах свет зари.
Пустые вечера.
А на бульварах газ горит,
Весна с садами говорит.
Был снег вчера.
Поет сирень за камнем стен.
Весна горит.
А вдалеке призыв сирен -
Там, пролетая сквозь сирень,
Автомобиль грустит.
Застава в розовом огне
Над теплою рекой.
Деревня вся еще во сне,
Сияет церковь на холме,
Подать рукой.
Душа, тебе навек блуждать
Средь вешних вьюг.
В пустом предместьи утра ждать,
Где в розовом огне года
Плывут на юг.
Там соловей в саду поет,
Клонит ко сну.
Душа, тебя весна зовет.
Смеясь, ступи на тонкий лед,
Пойди ко дну.
Сирени выпал легкий снег
В прекрасный час.
Огромный ангел на холме,
В холодном розовом огне
Устал, погас.
<1927-1930>
* * *
СТОИЦИЗМ
В теплый час над потемневшим миром
Желтоносый месяц родился.
И тотчас же выстиранный с мылом
Вдруг почувствовал осень сад.
Целый день жара трубила с башни.
Был предсмертный сон в глазах людей
Только поздно улыбнулся влажно
Темно-алый вечер чародей.
Под зеленым сумраком каштанов,
Высыхал гранит темно-лиловый.
Хохотали дети у фонтана.
Рисовали мелом город новый.
Утром птицы мылись в акведуке.
Спал на голых досках император.
И уже средь мрамора и скуки
Ад дышал полуденный с Ефрата.
А над замком под смертельным небом,
Распростерши золотые крылья,
Улыбалась мертвая победа.
И солдат дремал под слоем пыли.
Было душно. В неуютной бане
Воровали вещи, нищих брили.
Шевеля медлительно губами,
Мы в воде о сферах говорили.
И о том, как, отшумев прекрасно,
Мир сгорит. О том, что в Риме вечер,
И о чудной гибели напрасной
Мудрецов, детей широкоплечих.
Надсмехались мокрые атлеты,
Разгоралась желтая луна.
Но Христос, склонившийся над Летой,
В отдаленьи страшном слушал нас.
В море ночи распускались звезды,
И цветы спасались от жары.
Но уже, проснувшись, шли над бездной
В Вифлеем индусские цари.
И слуга у спящего Пилата
Воду тихо в чашу наливал.
Центурион дежурный чистил латы.
И Иосиф хмуро крест стругал.
1930
* * *
Мир был темен, холоден, прозрачен,
Исподволь давно к зиме готов.
Близок к тем, кто одинок и мрачен,
Прям, суров и пробужден от снов.
Думал он: смиряйся, будь суровым,
Все несчастны, все молчат, все ждут,
Все, смеясь, работают и снова
Дремлют, книгу уронив на грудь.
Скоро будут ночи бесконечны,
Низко лампы склонятся к столу.
На крутой скамье библиотечной
Будет нищий прятаться в углу.
Станет ясно, что шутя, скрывая,
Все ж умеем Богу боль прощать.
Жить. Молиться, двери закрывая.
В бездне книги черные читать.
На пустых бульварах, замерзая,
Говорить о правде до рассвета.
Умирать, живых благословляя.
И писать до смерти без ответа.
<1931>
* * *
1
Не смотри на небо, глубоко
Гаснет желтый свет.
Умирать легко и жить легко -
Жизни вовсе нет.
Жизнь прошла за страхами и снами,
Погасают дальние края.
Нищета заката над домами -
Участь новая моя.
Ты не жил, а ждал и восхищался,
Слушал голос дальний и глухой,
Долго зимней ночью возвращался.
Если нет награды, есть покой.
2
Позднею порою грохот утихает,
Где-то мчится ветер, хлопая доской
Снег покрыл дорогу, падает и тает.
&n