от Вас утверждать себя, и тогда
становлюсь еще решительнее и спокойнее. К сожалению, моих "a propos"
негде печатать. Гайдебуров не только их боится, но еще и страх
накликает, и я продолжать эту работу не могу. Тем, что Вы пишете по поводу
флотских визитов, я заинтересован до крайности. Правда, что это как будто
поздновато будет, но ничего: дельное слово свое возьмет.
Зима стоит мягкая и влажная, и это мне на пользу: я не испытываю таких
мучений, каким подвергался в прошлом году. Поехать в Москву, чтобы
повидаться с Вами, очень желаю и надеюсь; а удобное время к тому только на
святках, потому что я один ехать не могу (может сделаться припадок сердечной
судороги), а сиротка моя свободна только на святках. А она знает мою болезнь
и не теряется, а умеет делать что надо.
Теперь в Москве должен быть очень умный Меньшиков, и Вы с ним, конечно,
уже беседуете. Статьи его все очень хороши, а "Работа совести" -
превосходна. Я Вам писал о ней. Посылал я Вам тоже кое-какие вестишки, как
материал, быть может, годный для занимающей Вас работы. Надеюсь, Вы получили
все мои письма.
О Хилкове я все знаю, и это отравляет мне весь покой. Хуже всего это - как
к этому относятся люди нынешнего общества, совсем потерявшего смысл и
совесть. Говорят об этом очень мало и всегда - вяло и тупо и с таким
постановом вопроса: - "Это-де как смотреть - с какой точки зрения". И
всегда, разумеется, устанавливаются на такой точке, с которой родители "сами
виноваты". Для меня это так несносно, что я со многими перестал говорить,
чтобы себе и им крови не портить. И главное тут еще то, что мать Хилкова
начала это "с благословения Пержана", а Пержан что ни спакостит, то все
"свято". Вот он когда сквитовался с Хилковым за сцену в Сумах! Теперь,
впрочем, все "mesdames" успокоены, что, "по крайней мере, деток очистят, а
то они в чесотке". Не могу про это говорить более и удивляюсь
нечеловеческому самообладанию дам и поэтов. Еще, слышно, взяли детей у
Паниной, которая тоже в церкви не венчана и дети ее не обмокнуты. Я ее не
знаю, но говорят, будто она женщина бойкая, пылкая и мстивая... Спаси ее Бог
от большой напасти. И вот, вообразите же, никто из "противленцев" не
возвысит голос, и с своей точки зрения не оценит, как это
опасно - отрывать детей от сердца матери. Тупость мешает это
представить себе, а одно слово, что "отец Иоанн благословил", - все
примиряет. "Так и надо". Я кипячусь и ссорюсь, и иначе не могу, и даже,
кажется, не хочу иначе. У всех так и поперла поповская отрыжка. И даже те,
от кого этого не ждал бы - все на одну стать сделались. Невыносимо грустно,
мучительно и противно и в лад слова сказать не с кем, - вот как живу.
Удушливый гнев и негодование, по крайней мере, поддерживают дух и не дают
места унылости.
Читаю всего более "Письма Сенеки к Люцилию". Не хожу ни к кому,
потому что везде один тон. Одновременно с Вашим письмом вчера получил письмо
из Москвы от "редакции Иогансона", у которой есть редактор, неизвестный мне
Василий Евгеньевич Миляев, и ему вздумалоь издать "сборник"... Он нацеплял
"имян" и меня туда же тянет, но Вашим именем не хвастается... Верно, Вы
смужествовали, и я последую Вашему примеру. Остепенять надо этих затейников,
которые лезут сами не зная куда и зачем.
15/XII, 93. СПб. Фуршт., 50, 4.
Высокочтимый Лев Николаевич!
В последнем письме моем к Вам я сказал в одном месте, что Вы теперь,
верно, уже беседуете с Михаилом Осиповичем Меньшиковым. Это я написал,
потому что Меньшиков совсем собрался ехать в Москву, и я уже пожелал ему
счастливого пути и радостной встречи с Вами; а он вчера пришел ко мне
неожиданно и объявил, что сборы его рассыпались и он не поедет за
редакционною работою, которой теперь очень много. Я Вам это и пишу, чтобы
объяснить соответствующее место в моем прошлом письме и не явиться перед
Вами легкомысленником. Вчера получил известие от великосветской дамы (кн. М.
Н. Щербатовой), что рассказы старой Хилковой о заразной нечисти на детях
Дмитрия Александровича не подтвердились: чесотки нет; а цели для отобрания
их две: 1) окрестить и 2) усыновить и укрепить за ними наследство. Обе эти
цели встречают почти всеобщее одобрение, - особенно вторая, то есть
закрепление наследства. Говорят тоже, что будто "потом детей возвратят", но
я думаю, что это "потом" будет очень не скоро. Вообще мероприятие это
принято с ужасною тупостью ума и чувств. Есть даже "благословляющие" и
уверенные, что "этим путем будет спасен и отец, который возвратится к
Богу". И это не у одних православных, а и у пашковцев. Ругин (Иван
Дмитриевич), перешедший к пашковцам (он "уверовал в спасение"), вчера принес
мне известие, что у них тоже радуются, что Дмитрий Александрович "придет", и
уже молились "за него и за Вас", - чтобы и Вас Бог "привел". Слушаешь
будто что-то из сумасшедшего дома. Было "пророчество" и на Марью Львовну, -
что она тоже "придет" и "будет спасена", и т. п. Сентиментальное место у
Жуковского о смертной казни я нашел: это в 6-м томе 6-го издания (1869),
начиная с стр. 611. Приспосабливаюсь этим воспользоваться. Происшествием с
Хилковым удручен до изнеможения и не могу, да и не хочу, приходить в иное
состояние, ибо это почитаю теперь за самое пристойное. Какие рассуждения при
такой скорби? Если все будет идти так, то лучше ни с кем не видаться, чем
прилагать мученье к мучению. - У Сенеки встречаю много прекрасных мест о
"неделании", и все это изложено в восхитительной ясности. Вспоминаю Вас за
этим чтением. Об ответах на мои письма никогда не прошу Вас, но, если
получаю Ваши строки, то бываю ими утешен и обрадован, а нередко и укреплен,
- в чем постоянно и сильно нуждаюсь.
8/IV. 94. Фуршт., 50, 4.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Я избегаю того, чтобы беспокоить Вас письмами; но теперь имею в этом
неотразимую духовную надобность, с которою могу обратиться только к одному -
к Вам. Потому, пожалуйста, прочтите мои строки и скажите мне свое мнение.
Дело в том: "ЧтО полезно писать?" Вы раз писали мне, что Вам опротивели
вымыслы, а я Вам отвечал тогда, что я не чувствую в себе сил и подготовки,
чтобы принять новое направление в деятельности. Это была простая перемолвка.
С тех пор прошло кое-что новое, и многие приступают с тем, что "надо-де
давать положительное в вере", и просят от меня трудов в этом
направлении, а то, что делаю, - представляют за ошибочное. Это меня смущает.
Вера моя вполне совпадала с Вашею и с верою Амиэля. Положительного я знаю
только то, что есть у Амиэля, у Вас, у Сократа, Сенеки, Марка Аврелия и
других Богочтителей, но не истолкователей непостижимого. Хотят не того, и
этого хотят не какие-нибудь плохие, а хорошие люди, которые как будто
наскучили блужданием и служением Богу в пустыне, и хотят видеть и осязать
его, а я, конечно, знаю, к чему это вело людей ранее, и к чему ведет и уже
привело иных теперь, - и я от этого служения отвергаюсь и положил:
продолжать делать то, что я умею делать, то есть "помогать очищению
храма изгнанием из него торгующих в нем". Это сказал кому-то о себе
Каульбах, и мне это давно показалось соответствующим моему уму, моему духу и
моим способностям. Я не могу "показывать живущего во святая святых" и
считаю, что мне не следует за это браться. Мне столько не дано, и с меня это
не спросится. Но "горница должна быть выметена и постлана" ранее, чем в нее
придет "друг всяческой чистоты". Работая над тем, над чем я работаю, то
есть соскребая пометы и грязь "купующих и продающих" в храме живого
Бога, - я думаю, что я делаю маленькую долю своего дела, то есть дела по
моим средствам, - дела, с которым я привык уже обращаться и достиг
некоторого успеха. Я думаю, что делание это и теперь (и даже особенно
теперь) вовсе еще не бесполезно, а напротив - оно нужно, и я могу и
должен, его продолжать; а не устремляться к осуществлению задач, которых я
не могу выполнить. Словом, я хочу оставаться выметальщиком сора, а не
толкователем Талмуда, и я хочу иметь на это помимо собственного выбора еще
утвержнение от человека, который меня разумнее. И вот об этом я Вас прошу.
То небольшое дарование, которое дано мне для его возделывания, не может
произвести великих произведений. Это вне всякого сомнения, и я это всегда
знал и никогда за этим не гнался. Если я не стану делать того, в чем привык
обращаться, то я иного лучше не сделаю; а в моем роде одним
работником будет менее. Поэтому я хочу держать свой термин и думаю, что я
поступаю правильно. Я очень дорожу Вашим советом: не откажите сказать мне:
хорошо или нет я рассуждаю и поступаю? Пусть ответ Ваш будет хоть самый
короткий: "Благословляю Вас оставаться при метле". Утверждение Ваше я
сберегу, если нужно, в святой тайности.
Преданно любящий Вас Лесков.
В Петербурге я до 20 мая, а после (до августа) "Меррекюль, 90".
51. 1894 г. Мая 14. Ясная Поляна.
14 мая 94 г.
Николай Семенович, в последнее время мне привелось так очевидно неправдиво
употреблять обычные в письмах эпитеты, что я решил раз навсегда не
употреблять никаких, и потому и перед вашим именем не ставлю теперь ни
одного из тех выражающих уважение и симпатию эпитетов, которые совершенно
искренно могу обратить к вам.
То, что я писал о том, что мне опротивели вымыслы, нельзя относить к
другим, а относится только ко мне, и только в известное время и в известном
настроении, в том, в котором я вам писал тогда. Притом же вымыслы вымыслам
рознь. Противны могут быть вымыслы, за которыми ничего не выступает. У вас
же этого никогда не было и прежде, а теперь еще меньше, чем когда-нибудь. И
потому в ответ на ваш вопрос говорю, что желаю только продолжения вашей
деятельности, хотя это желание не исключает и другого желания, свойственного
нам всем для себя, а потому и для людей, которых мы любим, чтобы они, а
потому и дело их, вечно, до смерти совершенствовалось бы и становилось бы
все важнее и важнее, и нужнее и нужнее людям, и приятнее Богу. Всегда
страшно, когда близок к смерти, я говорю это про себя, потому что все больше
и больше чувствую это, что достаешь из своего мешка всякий хлам, воображая,
что это и это нужно людям, и вдруг окажется, что забыл и не вытряхнул
забившееся в уголок самое важное и нужное. И мешок отслуживший бросят в
навоз, и пропадет в нем задаром то одно хорошее, что было в нем. Ради Бога,
не думайте, что это какое-нибудь ложное смирение. Нашему брату,
пользующемуся людской славой, легче всего подпасть этой ошибке: уверишься,
что то, что люди хвалят в тебе, есть то самое, что нужно Богу, а это нужное
Богу так и останется и сопреет.
Так вот это страшно всем нам, старым людям, я думаю, и вам. И потому жутко
перед смертью и надо шарить хорошенько по всем углам. А у нас еще много там
сидит хорошего.
Пока прощайте. Желаю, чтобы письмо это застало вас в Петербурге и в добром
телесном и душевном состоянии.
18/V. 94. Фуршт., 50, 4.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Усердно благодарю Вас за ответ на мое письмо. Я написал Вам, потому что
нуждался в укреплении себя Вашим словом; а потом каялся, что Вас обеспокоил.
Так мне и всегда бывает, когда напишу Вам; а потом приходит от Вас ответ, и
я бываю обрадован до веселия духа. Сердечно благодарю Вас за эти радости.
"Прилагательные" в начале писем, равно как и "уверения" перед подписью -
ужасны, и я это чувствую всю жизнь, и Тургенев, помнится, этим
томился. Я и отступаю от этого давно, где только это совсем противно тому,
что я чувствую, и мы все, с Вашего почина, это поослабили; но Вам я пишу с
прилагательным, во 1-х, потому что оно выражает то, что я чувствую, а во
2-х, что мне было бы чрезвычайно неприятно обращаться к Вам иначе.
Панибратство с Вами было бы большею искусственностью и манерностию, чем
привычка и потребность держать с Вами тон простой и искренней
почтительности, к которой нас обязывает и благодарность к Вам за труды,
понесенные Вами на общую человеческую пользу. О самом предмете моего вопроса
Вы мне ответили довольно для меня вразумительно, и это совсем мне не по
мыслям. Я не хочу и не могу написать ничего вроде "Соборян" и
"Запечатленного ангела"; но с удовольствием написал бы "Записки расстриги",
героем для которого взял бы молодого, простодушного и честного человека,
который пошел в попы, с целию сделать что можно ad majorem Dei
gloriam (*), и увидавшего, что там ничего сделать нельзя для славы
Бога. Но этого в нашем отечестве напечатать нельзя. Меня же берут и с этой
стороны и еще с другой, о которой я более сожалею. Я Вам писал для того,
чтобы укрепить себя на произведение желательных впечатлений не только путем
положительным, но и отрицательным, который только и возможен в иных случаях.
Его-то, однако, и осуждают и требуют изображений "буколических" и
"умилительных". Я считаю это за требование неосновательное, вослед которому
я не пойду. Я так сделал бы и сам, но теперь нахожу поддержку и в Вашем
слове. Этого мне и довольно. Пространнее об этом говорить не для чего.
Истомы от дыхания не далеко ожидающей смерти я теперь по милости Божией не
ощущаю. Было это позапрошлой зимою, и Вы мне тогда писали, что тем я как бы
отбывал свою чреду. Пока оно остается так. Думы же о смерти со мной не
разлучаются и приходят моментально даже в первое мгновение, когда проснусь
среди ночи. Я считаю это за благополучие, так как этим способом все-таки
осваиваешься с неизбежностию страшного шага. Из писавших о смерти
предпочитаю читать главы из Вашей книги "О жизни" и письма Сенеки к Луцилию.
Но как ни изучай теорию, а на практике-то все-таки это случится первые и
доведется исполнить "кое-как", так как будет это "дело внове". Надо лучше
жить, а живу куда как не похвально... А в прошлом срамоты столько, что и
вспомнить страшно. Ваше предчувствие "близости" исполняет меня скорби. Мы,
конечно, дошли до "земного предела" (я моложе Вас на 3-4 года), но я бы
хотел, чтобы Ваши предчувствия не были точны: я чувствую в Вас долговечие, и
дай Бог Вам еще послужить человечеству. Простите, что Вас беспокоил и, может
статься, еще так же побеспокою. Намереваюсь ехать в Меррекюль - 22-го мая.
(* К вящей славе Бога (лат.). *)
Никол. Лесков.
Не откажите сказать мой поклон графине Софье Андреевне, Марье Львовне,
Татьяне Львовне и Льву Львовичу.
Видел Ваш новый фотографический портрет, а портрета Ярошенки не видал.
Меррекюль, 90. I/VIII, 94.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Мы давно слышим о том, что Вы занимаетесь катехизациею христианской веры.
Меня этот слух исполнял чрезмерной радостью и утешением: это как раз то
"самое нужное", что нужно сделать и что нынче только Вы один и можете
сделать. И по сему следует, что Вы должны это сделать для пользы
людей, выведенных Вами из темноты предрассудков и суеверий, но тоскующих и
сетующих о "неимении ничего положительного" в вере. Сетования этого
рода слышатся всего чаще, и именно от людей живых и способных к духовному
росту, то есть самых дорогих людей, на которых приходится радоваться и о них
же грустить и плакать. С появления в свет книги "О жизни" включительно до
"Царства Божия" Вами высказано так много, требующего свода и закругления,
что Вам можно сказать почтительное замечание: умы распалены и томятся, не
находя прохлады, способной утолить их терзания. Это "святое недовольство"
пробудили Вы, и Вы должны подать им чашу студеной воды для утоления зноя.
Положительное изложение христианского учения в катехизической форме нужно
более всякого иного литературного труда, и работа эта, - Вы увидите, - будет
знаменитейшим Вашим произведением, которое даст место Вашему имени в
веках и сделает дело прямо сказать апостольское. Как ни мал и как ни
слаб ум мой, но я обнимаю все это дело и вижу, как оно станет в ряду
событий и что оно принесет христианству.
Христос, конечно, Вас встретит и обнимет, или, может быть, лучше сказать:
он Вас уже встретил и обнял. Это Вы делаете труд великий, чрезвычайно
нужный и никому иному, кроме Вас, непосильный. Меньшиков, уезжая с
Лидией Ивановной из Меррекюля, обещал мне похлопотать, чтобы дать мне
возможность познакомиться с этим Вашим "Катехизисом"; но сегодня Меньшиков
прислал мне из Ростова письмо, где говорит, что в Москве нет еще
"Катехизиса" и что Вы его еще пишете и пишете "очень тщательно и осторожно".
Так это еще радостнее! Труд такого большого значения должен быть исполнен со
всею обдуманностию, и дай Бог Вам силы и терпения его выполнить во всем
совершенстве. Но мне все думается: доживу ли я на земле до того времени,
когда это сочинение будут читать? А мне хотя и не боязно и не дико идти за
Вами и совсем легко быть с Вами в единоверии и единомыслии, к которым я
пришел давно, но мне тоже очень важно уяснить многие мои недомыслия
прекрасною ясностью Вашего разума и проникновения. И так как надеюсь, что Вы
этому верите, то и прошу Вас: нельзя ли позволить мне ознакомиться с этим
сочинением прежде, чем оно будет отпечатано? Конечно, отпечатанное опять
придется получать с хитростями, а лучше бы хотелось получить его
список. И вот прошу Вас: разрешите мне получить в списке все,
что можно из этого сочинения, а я, конечно, не злоупотреблю Вашим доверием.
Если есть кто-либо, желающий письменного заработка, - такой человек, который
может снять список, - то пусть бы он это сделал и отдал бы тот список Ивану
Ивановичу Горбунову, который за меня и расплатится. Прошу Вас, если это
можно, - разрешите; а если нельзя, и не надо. И в сем последнем случае не
осудите за докуку мою.
О друге вашем Н.Н.Ге я, кажется, не могу писать и Стасову еще не отвечал.
Я часто говорю здесь о Ге с Шишкиным и Волковым, и все раздражаюсь и
убеждаюсь в огромных превосходствах Ге над всеми людьми его среды. Если
писателю не легко протереть себе глаза и начать видеть, "где свет", то
кольми паче сим, последователям Александра и Деметрия, делавшим статуэтки и
храмы Дианы Ефесской. Я бы на это и налег и даже на сем камени стал бы
строить память Ге, но это раздразнит Александров и Деметриев, да и самому
Стасову будет не по носу табак. Он уже меня вопрошает, когда они были
лакеями? (в известном, конечно, смысле): а я не знаю, когда они
таковыми не были?! И если не были в смысле подхалимства перед
"заказчиками", то были "художественные нахалы". Ге ушел от всего этого и на
прощанье со мною радовался на Валентина Серова, который
отказался от должности в Академии художеств, потому что не хотел
делать пустого дела при очевидной невозможности учить искусству с хорошими
целями. А 70-ти летний Шишкин, и Репин, и В. Маковский, и tutti frutti все
"свиньем поперли" и будут ходить в мундирах и "виц-мундирных фраках". Ге
хотел Туда идти, "чтобы поглядеть этот срам", которому себя предают люди
сытые, прославленные и "никем же гонимые - сами ся гонят"... Я бы по поводу
Ге все говорил колкости и обиды этим "прирожденным холопам", и Стасову это
было бы неприятно; а потому, вернее всего, я откажусь писать о Ге.
Низко Вам кланяюсь и прошу порадовать меня какою-нибудь вестью о том труде
Вашем, который Вас занимает.
Любящий Вас и Вам благодарный
Николай Лесков.
В Меррекюле думаю остаться до 16 августа. У моря мне немножко легче.
54. 1894 г. Августа 14? Ясная Поляна.
Дорогой Николай Семенович, боюсь, что работа, за которую я взялся и о
которой вы пишете, мне не по силам. До сих пор, несмотря на упорное занятие,
я очень мало подвинулся. Я думаю, что я захотел слишком многого: изложить в
краткой, ясной, неоспоримой и неспорной и доступной самому неученому
человеку форме - истину христианского мировоззрения - замысел слишком
гордый, безумный. И оттого до сих пор ничего нет такого, что бы не стыдно
было показать людям. Впрочем, в таком деле должно быть все или ничего. И до
сих пор, да, вероятно, и навсегда, останется ничего. Хотя для меня лично
работа эта очень полезна, она и поучает и смиряет, и я не бросаю ее. О Ге я
не переставая думаю и не переставая чувствую его, чему содействует то, что
его две картины: "Суд" и "Распятие" стоят у нас, и я часто смотрю на них, и
что больше смотрю, то больше понимаю и люблю. Хорошо бы было, если бы вы
написали о нем! Должно быть, и я напишу. Это был такой большой человек, что
мы все, если будем писать о нем, с разных сторон, мы едва ли сойдемся, то
есть будем повторять друг друга. Рад знать, что здоровье ваше относительно
лучше. Если не увидимся здесь - чего бы очень желал - то увидимся - не
увидимся, а сообщимся там, то есть, не там, а вне земной жизни. Я верю в это
общение, и тем больше, чем больше тот человек, об общении с которым думаю,
вступает здесь уже в область духовной жизни. Сам в одну дверь уже вступаешь,
или заглядываешь в эту область вне временного, вне пространственного бытия и
видишь, или чувствуешь, что и другой вступает или заглядывает в нее: как же
не верить, что соединишься с ним?
Прощайте пока, дружески жму Вам руку.
21/VIII, 94. СПб. Фуршт., 50.
Высокоуважаемый Лев Николаевич!
Перед самым отъездом из Меррекюля, где дышать очень легко, и переездом в
Петербург, где дышать трудно, я получил Ваше дорогое письмо, с ответом на
мои недоразумения о том: писать или нет о друге нашем Н.Н.Ге. А до тех пор
Стасов мне еще раз написал об этом самом, да потом побудил к тому общую нашу
приятельницу Елизавету Меркуриевну Бем. Я все отпирался, потому что не
понимаю: зачем нужно такое сотрудничество?! Другое дело "сообщить письма",
но зачем же нужно, чтобы мы писали, а Владимир Васильевич наши писания
вписывал в свое сочинение? Право, куда ни толкнись, повсюду находишь
какую-то беспорядочность, суету и сутолоку... Я должен повидаться со
Стасовым и добиться от него толку: что такое он затевает? Сначала речь шла о
"сборнике" (еще мало их!); а во втором письме он уже говорит о "статье",
которую он напишет для какого-то журнала и в эту статью вкрапит то, что
сообщали ему лица, которых он запросил о Ге... Это мне совсем не
представляется ни удобным, ни справедливым. Я не противоречу Вам и думаю,
что о Николае Николаевиче все мы можем написать, "не повторяя друг друга",
но, кажется, гораздо лучше, чтобы мы сделали это "выведенные на свободе",
каждый за свой собственный страх... На что же нам писать "под редакциею"
хотя бы даже и Владимира Васильевича Стасова? По-моему, это совсем лишнее
стеснение и повод к несогласиям и спорам. Этого мнения я не вижу возможности
изменить, хотя после письма Вашего я готов попробовать сочинить нашему другу
"похвальное слово" за его преимущества в деле служения "свободному" и
освобождающему искусству. Но тут-то я и должен буду впадать в тот
тон, который мил Стасову не будет, тем более что за последнюю гостинку Ге в
Петербурге он со мною много говорил о стасовском национализме и порицал его
за его крайности, "сбивавшие людей с толку". Из Вашего письма я, однако, не
вижу, что Вы дадите свою работу о Ге, как составной элемент для статьи
Владимира Васильевича, и я полагаю даже, что Вы этого не сделаете и что
делать этого не надо, и что Владимир Васильевич что-нибудь путает и
представляет себе обещания в ином смысле, нежели они ему выражены. Но если я
ошибаюсь, а не Стасов, и Вы пойдете только как вкладчик в стасовскую
статью, тогда я ему напишу письмо, в котором изложу только то, что найду
сообразным этой стеснительной и неприятной форме сборной характерности
одного характера. Пока же это не разъяснится, я буду думать, что ошибается
Стасов и что и Вы, и я можем подать свой голос прямо от себя. Мне было бы
очень полезно это узнать, и если это Вас не затруднит, я усердно прошу об
этом. Здоровье мое, без сомнения, непоправимо (ангина не излечивается), но
сравнительно сносно. По крайней мере, так было в сосновом лесу, на скалах и
над морем. Я пользуюсь облегчением с жадностью, и много читаю и не мало
пишу, только все "вдоль", без отделок, и теперь, может быть, стану
обрабатывать. В Меррекюле нестерпимо тянуло под солнце, в лес и на
Удргасскую скалу, переименованную у нас в скалу "Пренепорочной Лидии", так
как она тут и жила как русалка, и чуть ли не слетела раз отсюда в море и
пришла вся мокрая по шею. Она прожила в Меррекюле 18 дней и пела в церкви
7-й No "херувимскую" и "многая лета". Одновременно был там и Меньшиков и
херувимскую с многолетием слушал. Лидия Ивановна все та же, как и была, а
Меньшиков как будто "прелагается" - все томится по "положительным
верованиям", а этого рода томления и тоска, по моему наблюдению, ведут на
тот путь, которым пошел Алехин и Ругин и сойдут еще многие, без различия их
умственных средств. Я иногда их "отпрукиваю" и, по совету Нила Сорского,
"сдергиваю с облак за ноги, дабы могли зрети землю и иметь суждение с
разумом растворенное", но слово мое не искусно и не сильно, а порывы
желающих найти "приют веры" очень сильны, и никакое "растворение в разуме"
им не мешает производить смущение в умах.
Имя Ваше беспрестанно на устах у людей, особенно у людей того сорта, из
которого состоит приморский дачник, но это не для того, чтобы искать света и
уяснять себе свое положение в "земной эпизоде", а прямо для спора и для
кривляний. Со мной были Ваши сочинения, которые я наиболее читаю:
"Евангелие", "О жизни" и "Царство Божие", но я их в нынешнее лето уже прямо
не давал никому, потому что читают не для пользы, а для глупых разговоров,
ничего не выясняющих, кроме глубокой погруженности людей во мрак
самодовольной пошлости. "Катехизис" был бы очень потребен, но, без сомнения,
Вы не преувеличиваете трудности такого сочинения... Конечно, оно очень
трудно, но зато оно и очень нужно... Вам бы надо собрать все силы,
чтобы попробовать это сделать. Думаю, что Вы сами видите, что без этого как
будто недостает того камня, который может стать в своде замком. Но, если бы
Вам это и не так казалось, то Вы тут не авторитет, ибо "со стороны дело
виднее"... А "со стороны" смотря, и видно, что это нужно; и именно
это, а не что-нибудь другое. По крайней мере, я это вижу с ясностью,
которой яснее не может быть самая очевидная вещь. Ничто (кроме пересказа
Евангелия) не потребно столько, как катехизическое изложение: во что
христианин может верить, "содержа веру с разумом растворенною". Разум
позволяет молить Бога, чтобы Вам было дозволено и внушено это сделать.
Читали ли Вы "Лурд"? Противная манера письма и много легкомыслия в
суждениях, но вещь (по-моему) все-таки очень полезная. А главное, критик
(мало-мальски смышленый) имеет большое раздолье высказать по поводу этого
сочинения очень полезные суждения (например, "Командор"). Все-таки земля
является "станциею" и "эпизодом" в жизни духа, "облеченного в кожаную ризу".
И что тут канючить о продлении мучительного пребывания, когда конец его есть
очевидное избавление от мук в страдающем теле. И Меньшиков мог бы об этом
писать, но он и сам едва ли не ищет чуда.
Преданный Вам Н. Лесков.
56. 1894 г. Августа 25-26. Ясная Поляна.
Дорогой Николай Семенович, сейчас получил ваше письмо и спешу ответить.
Предлагая вам писать о Ге, я никак не думал о том, чтобы вы отдали свое
писанье Стасову или чем-либо стеснялись в выражении ваших воспоминаний и
мыслей. Я разумел, что вы напечатаете где-нибудь в журнале, и очень радуюсь
тому, что вы это сделаете.
Спасибо вам за поддержку в моей работе. Я очень ценю ваше мнение. Работа
подвигается. Будьте радостным.
27/VIII, 94. СПб. Фуршт., 50.
Покорно Вас благодарю. Лев Николаевич, за то, что Вы мне разрешили мои
недоумения насчет того, как я могу писать о Ге. Я, признаться, и не думал,
чтобы Вы намечали как-нибудь иначе, и особенно так, как представляет это
себе Владимир великий. В том все и горе, что как дойдет дело до воспоминаний
о человеке, жизнь и деятельность которого представляют собою интерес и
поучение, наперебой этому является суетность воспоминателей, и дело на этом
очень много теряет. Вы и Ваши дочери отдали бывшие у Вас письма Ге... Я
никак не решился бы сказать: хорошо Вы это сделали или нет; но сам я так не
поступил бы. Я знаю все хорошие стороны Стасова и очень его уважаю, но
думаю, что он все-таки всего более то, что сказал о нем Щербина, то есть
"служебный якобинец", и таких теплых нежных тонов, какие были в Ге, он не
может усвоить и не в состоянии их воспроизвесть. Он, без сомнения, захочет
"раззолотить главу" Николая Николаевича, но накладет всю эту позолоту на
своей амальгаме. Я сожалею, что за это взялся именно Владимир Васильевич, и
утешаюсь только тем, что другие проворные люди сделали бы это еще хуже. Из
таких один (Фаресов), писавший в "Вестнике Европы" об Энгельгардте, совсем
уже изготовился строчить о Ге и отравлять мне вечерние часы рассказом о
добытых им "материалах" (то есть письмах от Костычева), после чего я должен
ему что-то советовать. А что же можно советовать людям, которые собираются
писать о человеке, водившемся верою, не только не содержа в себе никакой
веры, но даже почитая это за излишнее и смешное. Вот это и будут таковы
первые два "воспоминания" о Ге, - людей, с которыми у него не было общего в
самом главном. Фаресов не понимает в этом ничего, но он уже побывал в
редакции "Вестника Европы", и Пыпин сказал ему, что их это интересует. Стало
быть, воспоминания явятся Фаресова в "Вестнике Европы", а Стасова в
"Северном вестнике". По крайней мере, так мне говорил вчера Флексер, который
был у меня еще раз вчера вечером опять с этим же Фаресовым и говорил, что
Стасов ждет моего вклада. Что за напасть, право! А я самого Стасова
еще не видал и боюсь, что, заговорив с ним, стану горячиться, а это мне
беда. Но во всяком случае я "вклада" делать не могу, потому что я с
Владимиром Васильевичем во множестве вещей не согласен, особенно после того,
как он егозил с Аданшиным альбомом и втравил в это достопочтенную Надежду
Васильевну. Потом в хохлатчине поднимаются "враги" Ге, которые знают за ним
что-то такое, что желают "обличить"... Мне это передала жена Хирьякова, на
сих днях возвратившаяся из Чернигова. Неловкие воспоминания могут все это
раззудить и вызвать дрянные речи, которых бы не надо. И потому, думается,
пусть уж делается то, что заделано (Стасов и Фаресов) и чего остановить
нельзя; а мне и Вам торопиться не для чего, а очень благоразумно
повременить, так как очень может быть, что нам еще доведется сказать слово
кстати по поводу чьих-либо неверных суждений. Так, по крайней мере, мне
кажется лучше.
В Вашем маленьком письмеце стоят слова, что Вы "очень цените мои мнения".
Мое к Вам почтительное и любовное отношение не позволяет мне видеть ни в
одном Вашем слове чего-нибудь похожего на так называемую "любезность", и
потому я и эти слова Ваши принимаю всерьез, а мне от них конфузно... Какую
цену могут иметь мои мнения перед Вашим умом? Разве цену толкового читателя.
Если это так, то это верно: понятливость во мне есть, а люблю я то самое,
что и Вы любите, и верю с Вами в одно и то же, и это само так пришло и так
продолжается. Но я всегда от Вас беру огня и засвечиваю свою лучинку и вижу,
что идет у нас ровно, и я всегда в философеме моей религии, (если так можно
выразиться) спокоен, но смотрю на Вас, и всегда напряженно
интересуюсь: как у Вас идет работа мысли. Меньшиков это отлично подметил,
понял и истолковал, сказав обо мне, что я "совпал с Толстым". Мои мнения все
почти сродные с Вашими, но они менее сильны и менее ясны: я нуждаюсь
в Вас для моего утверждения. Но как толковый читатель и притом вполне
согласный и сильно Вам сочувствующий, я, конечно, могу себе позволить
сказать Вам, что думаю и что чувствую. И вот потому и теперь я говорю:
завязать узел катехизисом есть мысль превосходная и дело очень важное. Кроме
Вас и Филарета, этого никто сделать не в состоянии. Филарет свое сделал, а
теперь сделайте Вы. Я понимаю, что это дело ужасной трудности и даже для
Вас, и, несмотря на то что Ваши средства мне кажутся исполинскими, я
все-таки не уверен, что это непременно выйдет хорошо в лучшем виде,
но почти уверен, что оно все-таки выйдет хорошо и будет очень полезно. Вот
потому мне и не жаль, что Вы трудитесь над этим очень трудным, но и очень
важным делом. Помогай Вам Бог: это очень нужно, и Вы не должны отменять себя
с этой работы, так как ее, кроме Вас, некому сделать. Измена и ослабление и
шат идет по всей линии. Удивительно! "Положим маску снять - зачем снимать
рубашку?" Прибыл Ругин от Поши... Что говорит, так именно уши вянут. В чем
они "разочаровались" и кто их очаровывал? Какие все пустые слова и пустые
заботы! Думается, что этого совсем могло бы не быть. То, что Вы вычитали и
изъяснили, никакого зачарования не имело, а ставило в свете вопросы, до сих
пор затененные, и отчего, если это у десяти человек не отбило смысла и
разумной веры, - отчего остальным понадобилась такая чехарда?.. Но дело
великое сделано: людям дано в умы верное направление. Это Ваша бессмертная
заслуга. Надо бы, пожалуй, сократить споры... Мне кажется, они совсем не
полезны. Искренно стремящимся к вере все ясно и как они верят, так и жить
могут. Меня споры умаяли до устали.
Преданный Вам Н. Лесков.
1) Не прошло ли у Вас незамеченным, что у ап. Павла есть указание на
обязанность родителей "собирать имения детям"? Это во 2-м послании к
Коринфянам, гл. 12, ст. 14.
2) Известно ли Вам, что на старом языке у нас "наследство" называлось
"задница"? Это встречается два раза в примечаниях к "Истории" Карамзина
(506)
"тяжати о задницю". По изъяснению Петрова, "Опыт словаря
древних речений" (1831), это значит "иметь спор о наследстве".
12/IX, 94. СПб. Фуршт., 50, 4.
Усердно благодарю Вас, Лев Николаевич, за большое удовольствие и пользу,
которые я получил на сих днях от Ваших трудов. На днях я прочитал
"Патриотизм и христианство", критическую статью о Мопассане и перевод
превосходного письма Мазини. Впечатление от всего этого полное, радостное и
полезное. О патриотизме и христианстве я думал точно то же, но в изъяснении
"безнравственности" патриотизма Вы дали мне новые определения и
доказательства, которых я не мог себе выбрать и составить. В первой половине
статья читается тяжеловато: чувствуются длинноты и видно, где они
заключаются: это выписки из газет, которые очень долги и не всегда
оправдываются необходимостью. Если читает чтец не особенно "мастеровицкий",
то слушатели просто начинают "нудиться" на этих обширных выписках, и это
потом вредит всему впечатлению превосходной второй половины, Я прочел "про
себя" 2 раза, да присутствовал 3 раза при чтении вслух, и все выходили одни
и те же результаты: выписки очень длинны, и их бы очень полезно было
сократить, оставив только важнейшие места. Так это кажется мне и другим, а
как Вы когда-то писали, что хотите знать о впечатлениях, то я Вам и пишу
это. Критическая статья о Мопассане чрезвычайно хороша. Этот могучий человек
мне всегда представлялся птицею с огромными и сильными крыльями, но с
вытрепанным хвостом, в котором все правильные перья изломаны: он размахнет
широко, а где сесть, не соразмерит. Все сказанное Вами о нем очень верно, и
статья написана так, как бы и надо писать критики, не только для того, чтобы
дать людям верное понятие об авторе, но чтобы и самому автору подать помощь
к исправлению своей деятельности. Мопассану, впрочем, это не принесло бы
пользы, потому что, как ни вертите, он все-таки смаковал разврат и, конечно,
был убежден, что "с бабой думать нечего". Я не чувствую в нем
нравственности... Письмо Мазини это один восторг и упоение. Очень хорошо
сделали Вы, что обрели его и подали в русском переводе. Из "Патриотизма"
"Новым временем" было взято нечто удобное им на потребу (как Вы было
расплакались от умиления), а оттуда бы надо было взять бесценное по силе
место о том, что делают люди, потому что "это не важно". Ах, какое
это "пронзительное" и великое указание! То не важно и се не важно, а меж тем
все это делают, и выходит целая картина с своей атмосферою, и затем, если
кто этого же уже не хочет делать, то это уже важно! Все забывают, что
"общественное мнение" представляет собою каждый из нас. Я хотел бы сделать
вытяжку из этого места, но не знаю, где с нею приткнуться... И последняя...
"Русская жизнь" сменила людей "нового общественного мнения", которые,
впрочем, уходя, разжаловались по-старому. А в "Неделе" за сентябрь месяц на
246 стр. 2-го отдела уже прямо читаем, что "Россия это непочатый угол
всякого добра" и "русскому беллетристу предстоит будущность", если он
"отрешится от стремления обличать бессильное ничтожество", а станет
давать "положительные идеалы"...
Скатертью дорожка!
Хочется думать, однако, что это делается искренно и без особенно дурных
побуждений, ибо это делается, без сомнения, во вред себе, так как читатель,
приученный к тихонькому протесту, вероятно, не удовольствуется этим новым
курсом.
Если пробудем здесь до зимы, то хочу Вас видеть для моей пользы душевной и
обольщаюсь надеждою съездить к Вам в Москву.
19/IX, 94. СПб. Фуршт., 50, 4.
Мне очень стыдно за глупые слова, которые я написал Вам о Мопассане. По
поводу Вашей статьи о нем я принялся за него наново и перечитал все, с
хронологическою последовательностью по времени писания. Вы совершенно правы:
он рос, и кругозор его расширялся, и то, что он дал, есть дорогое достояние.
Моя погудка о несоответствии силы крыльев с рулевою силою хвоста этой
могучей и дальнозоркой птицы никуда не годится. Но так как я до сих пор
читал Мопассана урывками и не знал времени появления тех и других
произведений его пера, то думаю, что и для такого мнения, какое я имел, есть
основание; а как такого рода мнения не верны, то надо радоваться, что Вы,
Лев Николаевич, написали Вашу критическую статью об этом достойном любви
писателе. Благодарю Вас, что Вы дали мне возможность проверить свои понятия
и исправить их.
Очень интересуюсь тем политическим сочинением, которое выпустила о Вас
г-жа Манассеина. У меня был Стасов и молол, что Вы ему об этом писали, но он
книги не видал; я болен и не могу ее разыскивать, да и не знаю ее заглавия;
писал Любови Яковлевне Гуревич, чтобы она нашла, но она не спешлива; вчера
просил Лидию Ивановну, но и эта ничего не знает. А я был, есть и, кажется,
буду всегда нетерпячий и не могу успокоиться, пока пойму дело. Я эту даму
видел раз в жизни у поэта В. Величко, и она мне показалась какою-то
ужасною... Крайняя материалистка, которая все требовала: "Дайте мне твердую
положительную веру, с устойчивым основанием". Потом она перешла к своей
дружбе с Лампадоносцем и окончила тем, что при его благодати получила развод
с старым мужем и вышла за нового, молодого и очень глупого. И вот теперь
она, значит, поднесла ему еще свое последнее "мерси"... Я очень хочу
прочесть эту книжечку и, может, мог бы кое-как ответить. Если у Вас эта
брошюра без надобности, то нельзя ли сообщить ее мне; а я ее возвращу Вам.
Иначе, я боюсь, что долго ее не достанешь.
Литературная затея Стасова, по-моему, не хороша: это будет какой-то ворох
чего попало, без всякой определенной и ясной цели. Особенно жалка возня с
письмами и датами: "В котором году вы виделись?" "Где об этом говорили?"
"Молился ли он Богу?" и т. п. Не знаю: каковы были письма Николая
Николаевича к Вам и девицам Татьяне Львовне и Марии Львовне, но письма его
ко мне были маловажны для биографии. Это были шутливые отписки, иногда
совсем шалости, даже с шутовскими подписями: я его "благословлял" как
"священноересиарх", а он как "Николавра". Что тут вписывать в статью!.. Нет;
это не надо. Потом Владимиру Васильевичу хочется, чтобы я написал,
что Николай Николаевич говаривал "о художниках", и между прочим о Репине. А
он о них говорил много (особенно когда сидел у меня во время писания Серовым
с меня портрета), но зачем же все это выволочь на общее позорище и для обиды
многих? Владимир Васильевич просит, чтобы "и о нем, что говорилось - и то
написать"; но уж это совсем было бы из "Волшебного цирульника". Я ничего
этого делать не стану, а постараюсь дать указание: чем Ге был полезен как
художник и в чем ему следует подражать. А это, думается, только и надо.
Лидия Ивановна вчера говорила, что она что-то переписывала из Вашего
катехизического труда и что это было очень хорошо. (Значит: ясно и понятно
для разума и благоприятно для религиозного чувства.) Не могу ли я выпросить
у Вас хоть что-нибудь из этого труда для того, чтобы получить о нем хоть
частное понятие? Меня ничто так не интересовало, как это Ваше сочинение, и
притом я болен и тороплюсь ознакомиться со всем, что манит дух мой к свету.
Если можно будет, то не пришлет ли мне что-нибудь из этого для прочтения
Татьяна Львовна? Я прочту и сейчас же возвращу. Уехали ли Хилковы за
границу? Вчера был у меня Петр Ге. В то же время случилась м-ме Бем, и
говорили скоро и беспорядочно.
Н. Лесков.
Ваше упоминание о разговоре с художником (в статье о Мопассане) очень
замечено в их среде и произвело впечатление, как "зерно, падшее на камень".
Я раз после известия о кончине Ге говорил в этом роде с 73-летним Шишкиным,
и он говорил утром: "Вы мне ночь испортили: я до утра не спал", и опять
делает то же самое, даже без надобности, так как "его часть - сосна".
Теперь их подкрепил еще Менделеев, и они, приведя это имя, считают, что все
кончено и нечего стыдиться.
Приписка к приложенному письму Л.Я.Гуревич к Лескову.
Из настоящего письма увидите, что книжки Манассеиной нам присылать уже не
надо, так как Гуревич ее нашла, но если есть какая-нибудь возможность дать
мне ознакомиться с катехизисом, то об этом очень прошу.
3/X, 94. СПб. Фуршт., 50, 4.
Я очень огорчен, Лев Николаевич, тем, что с брошюрою Манассеиной вышла
глупость. Я страстно хотел ответить на нее и думаю, что ответил бы
удовлетворительно и основательно, держась почитаемого "отца церкви"
Исаака Сирина (не Ефрема), но необстоятельные скорохваты свертели
так, что я и не увидал брошюры: а ответ на нее был написан не знаю каким
Цицероном и с какою основательностию, но думаю, что это было сделано неумело
и потому показалось грубым и невозможным. Они совсем не умеют спорить с
достоинством и особенно не способны спорить о христианских толкованиях, и
очень жаль, что они за это берутся.
Обратите внимание, что есть в Вашем духе у Сирина (Исаака) о
молитве: "Те, в ком воссиял свет веры, уже не доходят до такого
бесстыдства, чтобы просить у Бога в молитвах: "Дай нам это" или "возьми то",
и нимало не заботятся о себе самих" (703).
Подвижность и переменчивость ума:
"Во всяком разумном естестве перемен бывает без числа, и с каждым
человеком ежечасно происходят изменения" (724).
Суд. "Судиться не христианского жития дело: об этом нет и намека в
учении Христовом" (805).
Непротивление. "Пусть тебя гонят, ты не гони; пусть тебя распинают,
ты не распинай; пусть тебя обижают, ты не обижай; пусть на тебя клевещут, ты
не клевещи".
Казнь. "Дело без милосердия, - это то же, что заколение сына в
присутствии его