Главная » Книги

Толстовство - Ясная Поляна. Выпуск 11, Страница 4

Толстовство - Ясная Поляна. Выпуск 11


1 2 3 4 5

амере кто-то колотил в дверь. Надзиратель из другого конца коридора кричал на него. Тот продолжал стучаться. Было слышно, что надзиратель подошёл к той двери и открыл "кормушку".
   - Ты шо кричишь?!
   - Дай воды, слушай.
   - Ты шо кричишь?! Не понятно, шо-ли?!
   - Горло пересохло!
   - Ну и подыхай! - и надзиратель захлопнул окошко.
   Мне - и думаю, не только мне - стало жутко от такого обращения. Боже, как огрубеть душой должны были здесь люди! Как забыли в себе всё самое лучшее! И что будет со мной в этом мраке ненависти - не сломаюсь ли я, не обозлюсь ли взаимно на всех и всё? Я чувствовал, что это - начало новых больших испытаний.
   Утром нас перевели в другую камеру. Там горела довольно яркая лампочка, но окна не было вовсе, - только три керамические трубки для вентиляции. Но размером камера была меньше, чем валдайская, - около восьми квадратных метров, половину из которых занимали нары, то есть досчатый пол, на несколько десятков сантиметров выше остального.
   Позже я узнал, что эта тюрьма была построена еще во времена Екатерины. Все тут было очень внушительно - особенно длинные темные коридоры, перегороженные решетками. Стены были очень толстые, как в крепости. Еще в коридоре у входа была клетка. А в камере ничего не было, только в углу стояло то, что называется парашей, причем, она была какого-то очень устаревшего образца, чугунная, - так и казалось, что ещё с тех времен.
   Я один остался некурящей, к когда все начинали дымить, я
  

45

  
   чувствовал себя не очень хорошо.
   Старик, оказывается, уже неоднократно бывал в приёмниках, бывал и на зонах, и на лечении от алкоголизма. Он же и сказал, что "два-три дня" в приёмниках не держат, но, как правило, не меньше двадцати. Старик очень кашлял, говорил, что у него туберкулёз, но всё курил и курил.
   Перспектива просидеть здесь несколько недель нас сильно встревожила. Но мы всё же надеялись, что будет как-то иначе.
   И вот, в обеденное время, нас по очереди стали вызывать к следователю приёмника "на дознание". Опять мне задавали обычные в таких случаях вопросы: фамилия? имя? отчество? год рождения? и так далее. Потом я спросил, какое время меня здесь будут держать.
   - Вот мы пошлём запрос по месту жительства. Кроме того, сейчас возьмём отпечатки пальцев и пошлем один экземпляр туда же, другой - в Новгород, третий - в Москву. Пока всё проверят, пришлют ответ...
   - Так за сколько же всё-таки дней всё уладится?
   - Ну, может быть, десять, может - пятнадцать... Это не от нас зависит. Как уж сработают на местах.
   - Но почему же нельзя просто позвонить и узнать? Ведь документы в порядке. На каком, собственно, основании нас сажать в приёмник?
   - Есть санкция прокурора.
   - Как же он может давать такие санкции?!
   - Вобщем, если будет всё в порядке, выйдешь, когда придёт ответ.
   И у меня стали брать отпечатки пальцев. Я лишь смутно помню лица тех милиционеров. Но помню, что разговаривали они очень пренебрежительно. Чувствовалось, что на людей они смотрят уже как на вещи, с которыми им ежедневно приходится иметь дело по службе. Когда у меня взяли все отпечатки за все три экземпляра, мне дали эти листы на подпись. Вверху было напечатано: "...задержанный за бродяжничество и попрошайничество..."
   - Я это не могу подписать, - сказал я. - Это не соответствует истине. Какое бродяжничество, когда я только выехал из дому, и меня на следующий же день арестовали?! Не говоря уже о попрошайничестве...
   - Да подписывай; если говорят! - они очень возмутились.
   - Эту фразу надо зачеркнуть, - ответил я. - Только тогда я смогу подписать. Как же я могу подписывать то, чего нет на самом деле?
   - Подписывай! - Это стандартная бланк! Все подписывают!
   - Нет, я не могу.
   - Нет?! Ну что же. Ты нам не хочешь помочь, и мы тебе не поможем! Будешь сидеть месяц! И ещё больше!
   Меня отвели обратно в камеру. Снова лязг засовов. Он эхом разносился по всем коридорам.
   Месяц! Я был совсем не готов к этому. В отчаянии я лег на нары и смотрел в потолок. Мучили сомнения: "Правильно ли я сделал, что отказался подписывать? Может, все же уступить?" Я был очень недалеко от этого. Больше всего мучила привязанность к надежде, что через два-три дня нас освободят. И тут эта надежда разбивалась!
   Кажется, не подписал и ещё один из нас.
   Через какой-то час мне удалось разобраться в своих жела-
  
   46
  
   ниях и принять новое положение. "Взбодрись! Не один ты страдаешь! И что такое месяц в сравнении с годами, которые люди томятся в узах во всём мире и во все времена?! Стыдно тебе должно быть!" После таких размышлений я воспрял духом и больше не отчаивался, хотя минуты уныния и бывали.
   В обед нам дали через кормушку в дверях по полбуханки с кусочком хлеба на сутки, затем - по миске супа. Обед привозили из какой-то столовой, но в супе плавало что-то мясное, и мы не стали его есть. На второе была каша. И еще по кружке странного чая. А кружки были алюминиевые, очень нагревались, и невозможно было пить, пока немного на остынут. Утром и вечером, как и в Валдае, был только чай.
   После обеда, и особенно вечером, становилось нечем дышать. Четверо курили, в камере было сыро, душно и потно, из угла шла вонь. Всё это смешивалось в камере и не выветривалось. Это ужасно, но когда вас утром и вечером /насчёт вечера я даже не помню/ выводили "на оправку", то в зловонии туалета нам дышалось легче, чем в нашей камере. А воздух мрачных коридоров вообще казался блаженством, на второй день я почувствовал боль в легких. Это оттого, что я слишком глубоко дышал, когда вообще не надо было дышать. Но через пару дней боли прошли. Утром я просыпался первым. Это было самое лучшее время: ещё не было накурено, и воздух казался терпимым, что я старался использовать как можно лучше. Я разминался, делая несколько упражнений. Потом днём и особенно к вечеру я старался дышать как можно меньше. Таким образом боли в лёгких прекратились и больше не повторялись. Иногда мы старались встать под вентиляционной трубкой. Если на улице был ветер, то удавалось иногда уловить несколько глотков воздуха, но при безветрии становилось совсем плохо. Потом лёгкие болели периодически у всех. Только Сергей держался. А старик всё время хрипел и кашлял.
   Из-за сильной влажности в камере на лицо и руки постоянно липла пыль. Пыли было очень много. Мы становились грязными. Но в душ нас, к сожалению, не водили. Как мог, я старался содержать себя в чистоте. Когда нас утром водили к крану с водой /не помню чтобы давали нам мыло/, я старался тщательно мыть руки повыше, лицо и шею. Платочком, который у меня остался, чистил зубы. Чувствовалось, что чистоту поддерживать очень важно.
   Так шли дни в Старой Руссе. По утрам из соседней камеры выводили на работу суточников. Потом бывал обход не то начальника приемника, не то ещё кого-то. У него, помнится, было очень сытое лицо. Он называл фамилии и отмечал что-то у себя. Если к нему обращались с вопросом, он делал вид, что не слышит, поворачивался к нам спиной и поскорее уходил.
   В "Правилах", которые мы успели где-то прочесть, когда у нас брали отпечатки пальцев, значилось, что задержанные в приемниках имеют право держать при себе письменные принадлежности, газеты и книги. Мы бы хотели читать Генри Торо, книга которого была в чьей-то сумке, но нам не давали. Да, чтение было бы очень кстати. Но и письменных принадлежностей нам не давали.
   Старик и Сергей стали нас учить какой-то тюремной игре. Я не помню, как она называлась, мне она казалась неинтересной, и я в нее не играл. Но там что-то расчерчивали на нарах, клали в квадратики половинки спичек и катали кубик, сделанный из мятого хлеба, смешанного с пеплом от сигарет.
  

47

  
   Время от времени слышалось эхо шагов надзирателя. Изредка он заглядывал в камеру через глазок в двери. Иногда из женской камеры водили кого-то мыть полы в коридоре. Из другого коридора тоже иногда слышались шаги. Там были следственные камеры. Около четырёх часов дня, после скрипа открываемых и закрываемых засовов и замков слышался звон алюминиевых мисок. Затем открывали кормушку. В это время камера чуть-чуть проветривалась. Пищу разносил кто-то работавший перед этим в Казахстане на шабашке и потерявший там паспорт. Несколько раз мы пробовали есть суп, но там всегда оказывались кусочки сала или костей. Тогда мы - в последствии лишь вдвоем - ели только кашу и хлеб.
   Потом истёк срок того человека с шабашки, ему выписали какой-то документ. А на кухню резать хлеб и разливать по мискам суп несколько дней брали старика из нашей камеры. За это ему давали дополнительно хлеб. Но этого ему показалось мало, он сделал попытку своровать еще. После этого его на кухню больше не пускали
   Он был откуда-то из этих мест. Много пил, развёлся с женой. Последний раз, после очередной отсидки, ему дали направление в колхоз. Но он хотел жить в городе, говоря, что он не колхозник. И теперь он бродяжничал и по-прежнему пил. И сколько таких людей, сломавшихся в жизни, утративших всякую веру, надежду!
   Дни проходили медленно в этой вынужденной праздности. Чувствовалась и нехватка движения. Ходить было негде - лишь два шага вперёд и два шага назад. Да и, кроме утренних часов, лучше было сидеть спокойно: чем больше движения, тем глубже дыхание, а это в той атмосфере было вредно. Когда кому-нибудь становилось плохо, начинали стучать в дверь и говорили надзирателю, что надо врача. Но чаще всего он оставлял это без внимания. Только два раза называли всё же скорую помощь: один раз для старика, другой - для москвича. Кололи какое-то лекарство и уезжали. Все это было ужасно.
   Единственное достоинство камеры было в отсутствии клопов и тараканов. Куда там! Для них это был слишком суровый климат.
   Но как бы мне ни было тяжело как некурящему, это не сравнить с мучениями курильщиков, когда у них кончалось курево. Каждую табачную пылинку они подбирали. Выклянчивали у надзирателей, и некоторые давали иногда одну сигарету. Однажды чуть не получилась драка. Старик ночью тайком стал курить. Я проснулся от громких разбирательств.
   - Нервы сдали, - оправдывался старик.
   - Я тебе нервишки вправлю! В натуре! - кричал Сергей.
   Но как-то обошлось.
   Когда курево совсем кончалось, они вовсе не находили себе места. Вот уж действительно - на стену лезли. Ещё и ещё раз ковыряли все щели в стенах, и в нарах в поисках табака, вытряхивали все карманы по нескольку раз, у старика карманов оказалось очень много: на нём было что-то около трёх пар брюк. Да, сколько лишних хлопот создают себе курильщики в обычной жизни, но в тюрьме это пристрастие причиняет им особое страдание. Лишний раз убедился, как хорошо не курить.
   По "правилам", находящиеся в приемнике могут на переписанные с вещами деньги купить курево и некоторые продукты. Наконец, нам это разрешили. Надо было написать заявле-
  

48

  
   ние: кто, на какую сумму и что просит купить. Другие прежде всего писали сигареты, потом - сахар, маргарин, сухари. Я чувствовал, что больше всего есть потребность в зелени и спросил:
   - А кочан капусты можно?
   - Нет, - ответил дежурный, - можно только съедобное /!/.
   Пришлось ограничиться съедобными сахаром и сухарями.
   Один надзиратель должен был сходить в магазин. Меня отправили с ним помогать нести. Когда я оказался на улице, в лучах солнца, и вдохнул наконец свежий воздух, я прямо опьянел и, кажется, даже зашатался. Тогда подумал: "Ведь не ценил я этого раньше!".
   В магазин мы ехали на машине. Посадив меня в крытый кузов, надзиратель закрыл за мной дверь ключом. Если не ошибаюсь, это была машина вытрезвителя; когда мы после магазина вернулись в машину, там в клетке был уже один пьяный.
   В камере была обычная духота, и после улицы это отчаянно чувствовалось.
   А дни тянулись медленно-медленно. Причём почти ни один разговор не сохранился в памяти, в основном вспоминали события лета, общих знакомых, строили планы на будущее. Помнится, однажды поздно вечером было слышно, что за стенами бушует гроза, и мы представляли, что если бы сейчас нас отпустили, мы были бы рады идти и под ливнем, и в ночном холоде /лето уже близилось к концу/. Но нас, конечно же, не отпускали.
   Раз взяли Сергея на работу - пилить ветки деревьев. А насчёт нас троих, мы слышали, было распоряжение - какой-то начальник говорил:
   - Хипов не выводить!
   Когда Сергей вернулся через несколько часов, он принёс найденный кусочек карандаша. Мы этим воспользовались и нарисовали на стене и этой камеры маленький пацифик - символ мира.
   Сергей рассказывал о своей жизни. Родом он был из Душанбе, но давно уже жил где-то в Новгородской области. Он много интересного вспоминал о средней Азии. А живя здесь в каком-то городке, он, насколько я понял, взломал склад магазина, за что и был судим. Он также рассказывал о жизни и порядках на зонах и об Ачинске, где он был "на химии". Иногда он пел тюремные песни. Некоторые из них были проникнуты глубокой грустью, другие тоже живо передавали настроение. Но во всех была какая-то общая беспросветность. Причём обычно, чем веселее мотив - тем мрачнее содержание. Впрочем, грубых песен Сергей почти не пел, вероятно чувствуя, что нам это не нравится.
   Помню, еще был общий разговор о религии. Совсем плохо его помню. Сергей вспоминал какую-то церковь, какую-то иконку и соседа-баптиста. Его, вообще, не очень интересовал этот вопрос. А насчёт любви к врагам, казалось, не могло быть и речи. И он, и старик утверждали, что "с волками жить - по-волчьи выть". И конечно же ненависть ко всем работникам милиции - они даже не считаются за людей. Те, в свою очередь, отвечают взаимностью арестантам. Хотя трудно сказать, кто кому отвечает, но так разрослась эта взаимная ненависть, что вошла уже в традицию, стала привычной установкой.
   Лёжа на нарах, я думал: "Как же люди не замечают этот замкнутый круг? Непонимание рождает ненависть, ненависть рождает новую ненависть; так они раскручиваются всё сильнее и возвращаются к непониманию! Если один милиционер задерживает меня, не понимая зачем; если другой зол на меня, не понимая почему, то за что же я их, несчастных, буду ненавидеть?" Чувство обиды
  

49

  
   проходило, когда я старался глубже понять. И так ясно было, что надо только прощать и не входить в этот замкнутый круг. "Почему я обижаюсь? Если посмотреть на жизнь их глазами - это ужасно! Надо жалеть их, видя их нищету, а не обижаться! Бедные вы мои!"
   Это были очень хорошие моменты просветления. Но, признаюсь, не всегда это было так. И хотя прямой злобы я не испытывал, обида часто давала себя знать. Было тяжело.
   Ещё я думал, лёжа на нарах: "С волками жить - по волчьи выть". И этим принципом руководствуются далеко не только на зонах. Каждый, кто стал "выть по-волчьи", тем самым даёт лишний повод другим поступать тем же образом. Так, скажем, кто-то забыл в себе человеческое, стал зверем. Другой, руководствуясь странным принципом, начинает подвывать - ведь с ним же жить! Третий видит уже двух и делает то же. И другой ещё. Каждый смотрит на соседа, видит в нём волка /ведь воет-то он по-волчьи/. Все кругом оказываются таковыми, и люди боятся друг друга, огрызаются, ненавидят, и забывают, что на самом деле они - люди! Нет, всегда, где бы и с кем бы ни жил. Надо помнить об этом и быть человеком!"
   Много о чём тогда пришлось передумать. Ещё больше - прочувствовать. Начинал ценить то, на что раньше и не очень-то обращал внимание.
   А у Сергея пробуждалась какая-то внутренняя религиозность. Помню, однажды, после обеда все вдруг задремали, а мы с Сергеем тихо разговаривали. Он с грустью вспоминал свою жизнь - то хорошее, что в ней было, - и мечтал начать все сначала. И мне очень хотелось, чтобы так оно и было.
   Прошло дней двадцать, как нас задержали. Мы уже свыклись с тем, что придётся сидеть весь месяц. Каждый новый день мало чем отличался от предыдущего. Те же утренние обходы, начальник по-прежнему не отвечал на вопросы. По-прежнему открывалась и закрывалась кормушка, через которую нам давали хлеб и кашу. Эхо одиноких шагов иногда сменялось топотом, когда водили на работу суточников. А вообще, было очень тихо. Только однажды эти коридоры наполнялись страшными криками. Это привели каких-то подвыпивших и, наверное для усмирения, посадили в клетку. Чего они только ни кричали! Самые грязные ругательства, и как можно громче. Так продолжалось несколько часов.
   Где-то в те же дни стал появляться на дежурствах один новый надзиратель. Он был откуда-то из Средней Азии, и часто можно было слышать, как он напевает восточные песни, он не кричал и, когда его просили, открывал кормушку, чтобы проветрить немного камеру. И заключенные ценили это и относились к нему лучше.
   И на двадцать третьи сутки дежурил он. Открыв кормушку, он назвал мою фамилию. Я подошел.
   - Что бы ты сказал, если бы тебя сейчас отпустили? - спросил он.
   - Это шутка?
   Но надзиратель стал открывать засовы.
   - Прощайся с друзьями.
   Похоже было, что это не шутка. Я попрощался и вышел. Мне вернули вещи и выписали из приёмника. Даже не верилось!
   Через день отпустили человека из Вильнюса, и ещё через несколько дней - москвича.
   Так закончились для нас валдайские события а заодно и
  
   50
  
   лето. Печально было, что так, казалось бы, впустую прошло время - тогда я ещё не понимал, сколько хороших плодов оно принесло.
   Позже, в четверостишии одного поэта я прочёл примерно следующее: не надо стараться обойти или отбросить камни, которые встречаются ни пути, - лучше постараться превратить их в ступени. Так вот вначале мне виделись только камни как досадные препятствия, и лишь через некоторое время я постепенно осознал, насколько они мне были необходимы. Но одновременно жаль было людей, которые поистине не ведают, что творят, и тех, кто не могут вырваться из круга ненависти. И ведь все - мои братья!
  

-----

  
   На следующий год, летом, я опять был в пути. Как и раньше, путешествовал один, без попутчиков. И вот, уже думая поворачивать обратно, я заехал в башкирский город Салават. Хотелось повидать знакомых, чем-то близких людей. Никого не застав дома, я решил побродить по улицам. В одном открытом дворе присел на скамейку отдохнуть, достал из сумки атлас автомобильных дорог, стал смотреть его и вспоминать весь тот путь, который уже прошел или проехал.
   Это был год Московской олимпиады. Поэтому я, не заезжая в ставшую закрытой по этому случаю Москву, поехал на Кавказ. Вспоминались встречи в Сальских степях с духоборами и молоканами - там у них когда-то были коммуны. Вспоминались горы и горцы, большей частью приветливые. Но однажды местные жители приняли меня почему-то за шпиона и чуть не устроили самосуд. Произошло это в связи с тем, что я шёл по дороге и смотрел атлас. Меня схватили и привезли в посёлок. Таи меня расспрашивали, кричали и махали передо мной руками с южной горячностью. Среди прочих были и такие нелепые вопросы, как: где я прячу передатчик? Но потом пришел уважаемый старец, выслушал дело и сказал, чтобы меня отпустили.
   Запоминался и Дагестан, и то, как хорошо удалось там с одним капитаном милиции найти общий, человеческий язык.
   Далее следовали калмыцкие степи и солончаки, Астрахань, паромы на протоках дельты Волги и снова пески. Вспоминались верблюды, зной и черная пыль. Там же, в Ганюшкино, я встретил еще одного странника. Он был из Литвы и направлялся а Улан-Удэ, к ламам. До Гурьева мы добирались вместе.
   Потом - эта страшная жажда в Гурьевских мёртвых степях, несмотря на то, что совсем недалеко река Урал. Маленькие смерчики носились по пескам, и пыльная взвесь постоянно налипала на руки, шеи, лицо. Несмотря на то, что солнце было как бы за дымкой, зной был ужасный.
   И вот, наконец, я был в Салавате. После пустыни это было так приятно: зелёная трава, деревья! Но ведь, не побывав в пустыне, я и не знал бы, как это хорошо - зелень...
   Однако насколько люди боятся всего необычного! Как утратили доверие друг к другу! Вид сидящего на скамейке и листающего атлас странника, показался кому-то подозрительным. Была вызвана милиция, о чём я не знал. И вот уже двое в форме спрашивают у меня документы. Я дал им паспорт.
   - Что здесь делаешь?
   - Сижу, отдыхаю.
   - А это что у тебя?
  

51

  
   - Посмотрите. Атлас автомобильных дорог.
   Они полистали несколько страниц.
   - А в Салавате что делаешь?
   - Возвращаюсь с Кавказа. Решил и Башкирию посмотреть.
   - Работаешь?
   Я работал, но договорился, что, закончив все работы, которые мне дали, я получаю большой отпуск без содержания. Так что я мог честно отвечать, что работаю, а теперь в отпуске.
   - Ну, пойдём в отделение. Там разберёмся.
   И меня повели, сопровождаемого любопытствующими взглядами салаватцев.
   В отделении милиции меня передали дежурному. Им оказался добродушный человек. Он посмотрел мой паспорт, задал несколько привычных вопросов, составил акт.
   - Ну, что ж. Паспорт у тебя в порядке. Но вообще, когда человек направляется куда-то, он должен иметь или командировочные документы, или отпускное свидетельство. Туристу надо иметь маршрутный лист, а то как же путешествовать? Кто-нибудь скажет - подозрительный. И как тут покажешь? А вот если отпускное свидетельство, маршрутный лист - показал, и нет вопросов. Так что впредь запасайся всеми документами. На этот раз уж простим. Посиди маленько. Может, начальник уголовного розыска захочет с тобой поговорить.
   Потом дежурный ушел на обед. На его место пришёл другой. Он стал на меня кричать и задавать те же надоевшие вопросы, которые мне уже неоднократно задавали, однако я старался отвечать как можно более спокойно, так что и новый дежурный скоро успокоился.
   - Ну, погоди немного, - сказал он, - начальник придет и тогда отпустит.
   Так что я сидел на стуле и ждал.
   Вся обстановка была мне очень знакома. На пульт поступали сообщения. Двери постоянно открывались и закрывались. Иногда кого-нибудь приводили и запирали в КПЗ. На меня особого внимания не обращали. Вид мой был не такой, как в Симферополе, волосы лишь немного длиннее, чем принято, борода тоже. Правда, рубашка моя была самодельная. И брезентовая сумка не очень соответствовала современный стандартам /кстати, содержимое ее проверяли, но я уже не помню когда и при каких обстоятельствах/.
   Наконец, пришёл начальник. Он был в обычном костюме, высокий, спортивного вида. Как мне показалось, он сразу понял, что я из хиппи, а хиппи он не любил. Однако в кабинете невозмутимым тоном он повторил мне все бывшие ранее вопросы.
   - В Салавате знаешь кого-нибудь? - спросил он наконец.
   Я понимал, что он имеет в виду. Но не хотел никому причинять неприятности. Поэтому ответил, что не знаю. Это было нехорошо. Честнее было ответить, что да, знаю, но отказаться кого бы то ни было называть.
   - Что ж, здесь мы тебя тормознём надолго. Придётся в приемник, - так же невозмутимо заключил он.
   В приёмник!!! Не может быть! Это после Старой Руссы-то! Но, видно, не многому я научился. Не научился принимать всё спокойно и как должное. Я был очень привязан к тому, что меня сейчас отпустят к тому, чтобы не попасть больше в это заведение. И последние слова следователя как бы подкосили мой внутренний стержень. Мои желания расходились с обстоятельствами, и
  
   52
  
   поэтому я очень страдал. Я стал протестовать.
   - Как же так, в приёмник? Ведь паспорт у меня в порядке.
   Но тот что-то сказал всё тем же невозмутимым тоном, оставил паспорт у себя в столе и провел меня снова в дежурную. Потом он куда-то ходил - наверное, оформлять ордер на арест. В дежурной комнате я сказал находившимся там, что меня собираются сажать в приёмник.
   - Как же так? - Казалось, и они были удивлены.
   Я был в отчаянии. Рубились все мои планы, и предстояло до осени сидеть в камере, ещё неизвестно какой.
   Так я ждал в дежурной до позднего вечера, еще питая надежду, что всё закончится как-то иначе. Но, как оказалось, суждено было испить ещё и эту горькую чашу. Меня посадили в милицейскую машину и отвезли на край города. Там был салаватский приёмник-распределитель.
   Стали меня расспрашивать /или, как они говорят, "производить дознание"/, заполняли бланки. Была и графа: паспорт. У меня с собой паспорта не было, его оставил у себя начальник уголовного розыска. Я об этом заявил, но все равно написали, что паспорта нет.
   Дошли до графы: семейное положение.
   - Холост? Правильно, зачем торопиться, - говорил один из милиционеров - Зачем губить молодость? Так ведь? Женщин то любишь? В постельном смысле, - и он хитро подмигнул.
   Пришлось и здесь объяснять, что считаю такие разговори пошлостью. Из этого сделали вывод, что я "какой-то веры" и, кажется, поинтересовались, какой же именно. Я ответил, что никак не называюсь.
   Между тем переписывали вещи, сделали обыск и, конечно же не оставили ни расчески, ни зубной щётки, ни карандаша. Потом мне дали подписать соответствующий акт. А в нём, как и в Старой Руссе, значилось, что "задержан за бродяжничество и попрошайничество". Я снова отказался это подписывать.
   - Тогда надо написать, что отказываешься, - сказали мне. Я так и сделал, и это их не особенно обеспокоило. На это у меня ещё нашлись внутренние силы. Но вообще, я никак не мог примириться со всем случившимся - с моим новым арестом. Дежурный сказал, что завтра будет начальник приёмника, и что все претензии - к нему. А меня пока надо было запирать в камеру. Я чувствовал, что предпочёл бы одиночную, и сказал об этом, но меня, конечно, повели в общую.
   Приёмник был небольшой, всего пять или шесть камер. Меня ввели в одну из них, сказали находившимся там: "Принимайте!" и закрыли за мной дверь. Приглядевшись, я различил в тусклом свете двух человек: один - лет тридцати пяти, другой - совсем старый. Меня спросили: кто я, откуда, как попал сюда. Я рассказал. Мои новые сокамерники были уже неоднократно судимыми лицами - особенно старик, у которого назавтра истекал срок приёмниковской отсидки, и его должны были отпускать.
   А камера здесь была просторней, чем в Старой Руссе, - около двенадцати квадратных метров. Стены были покрыты крашеным в коричневый цвет острым щебнем. Окна не было, но стена, отделяющая нас от коридора, не достигала потолка, к нам, таким образом, попадал воздух и бледный свет, в одном углу была жестяная выварка, в другом - деревянная тумбочка, и на ней ведро с водой и кружка. Пол был бетонной, но около половины камеры занимал досчатый настил - нары.
  

53

  
   Была уже ночь, однако мне не спалось. Настроение было прескверное.
   Наутро, к свету коридорной лампочки прибавился и дневной свет, проникавший через ту же щель под потолком. Послышался лязг засовов. Выводили на оправку женщин. Их камера была напротив слева. Всего действующими в то время оказались лишь эти две камеры. Затем выводили нас. Потом давали по кружке чая.
   Всё это было уже знакомо.
   Через пару часов снова шум. Меня вызывают, ведут на улицу и сажают в машину. Ещё сажают несколько женщин, залезает надзиратель, и нас везут куда-то - как оказалось, в венерическую больницу, берут соответствующие анализы. К обеду я снова в камере.
   Суп, казалось, был без мяса. И я его поел. Но на второе была лапша, перемешанная с мясной подливой. Пришлось ограничиться хлебом.
   Пришли отпускать старика - о нём говорили, что это известный зэк. За ним вывели снова меня. На этот раз - к начальнику. Те же вопросы, что и вечером, только подробнее: где работаю и тому подобное, у меня была ещё надежда, но она не оправдалась.
   - Когда же меня отпустят? - спросил я.
   - Когда всё выяснится. Но в любом случае, больше тридцати дней мы держать не можем.
   Он говорил это совсем просто. Конечно, для него это - привычное дело, но для меня - !
   Я стал говорить, что совершенно не согласен с арестом, что это даже противозаконно. Он же ответил, что есть санкция прокурора, и уже ничего не изменить, но, может быть, дело уладится не за месяц, а скорее.
   Когда я вернулся в камеру, всё казалось так ужасно. Ну, никак не мог я примириться. Я утратил внутреннее равновесие. Мучил же я себя сам - привязанностью к своим планам, желаниям. Легко, однако, об этом рассуждать теперь, вспоминая, но тогда все было иначе. Я не находил себе места.
   Через некоторое время я постучал в дверь и просил надзирателя передать его начальству, что я объявляю голодовку. Тот ответил, что передать, конечно, может, но это навряд ли что-нибудь изменит.
   Я решил голодать, пока не решат меня отпустить. До этого я ни разу не голодал больше суток. Я не знал, как перенесу голодовку, и чем вообще все закончится. Как бы то ни было, к вечеру я почувствовал слабость - наверное потому, что так настроился и думал об этом.
   А поздно-поздно вечером дверь открыл один из тех надзирателей, кто принимал меня в это заведение. Он повел меня снимать отпечатки пальцев. А между тем, я уже шатался. Надзиратель положил на стол несколько бланков, доску с типографской краской.
   Он был очень печальный,
   - Да, наверное, ты прав, - сказал он, тяжело вздыхая и, пока занимался моими отпечатками, рассказывал грустную историю о том, что его девушка ушла к другому. /Только я не понял, в чём именно я прав/.
   Когда дело дошло до подписи, я снова написал, что не согласен с формулировкой о "паразитическом образе жизни" /или ещё что-то подобное/.
   Так началась моя жизнь в Салавате.
   На другой день утром я отказался от чая, днём - от обеда.
  
   54
  
   Только воду пил. Надзиратели уговаривали меня, чтобы я прекратил голодовку. Пришёл начальник. Сказал, что надо написать соответствующее заявление, и дали несколько листов бумаги и карандаш. Я, с трудом сидя на нарах, написал, что объявляю голодовку в знак протеста против незаконного ареста. Этого мне показалось мало, и я стал писать ещё какие-то заявления и протесты. Впрочем, думаю, ни одно из них так и не вышло за стены приёмника. Потом карандаш забрали.
   Последующие дни я помню как в какой-то дамке. Тем, кто когда-либо специально занимались голоданием, известно, что в это время надо чаще бывать на воздухе, больше ходить. Совсем другое дело - голодовка в тюрьме. В камере постоянно был табачный дым, полумрак. А от долгого сидения начинали болеть спина и шея. Тогда я ложился, но лежать тоже было больно: и без того небольшая жировая прослойка исчезла, и от досок на всех боках уже были синяки. Я старался ходить. Здесь - в отличие от Старой Руссы, где в одну сторону можно было делать только два шага, - было чуть больше места. Так все время и чередовалось.
   В течение следующих дней в камере появились ещё несколько человек. Двое были совсем молодые, но один из них уже судимый; не то в Ишимбае, не то в Стерлитамаке их забрали в вытрезвитель, а документов не оказалось. Один был из Уфы. Кто-то был привезён и через день уже отпущен. Он был очень грязный. Мне показалось, что по лбу у него пробегало какое-то насекомое.
   Становилось довольно шумно, и это тоже трудно было переносить. Хотелось в одиночную камеру, в тишину. Но главное все вокруг курили. И так продолжалось обычно до поздней ночи.
   Все эти дни я не мог заснуть: вечером мешали разговоры, а под утро я, голодающий, начинал мёрзнуть, да и лежать было больно. Так что около пяти суток я вообще не спал /хотя, может быть, за всё вредя и удаюсь один раз вздремнуть на пару часов/.
   По определённым дням в приёмник приходила врач. К ней в кабинет водили на осмотр, и можно представить, какой я имел вид. Но врач оказалась очень сострадательным человеком. Она с искренней жалостью сокрушалась по поводу того, что я ничего не ем. Но я сказал, что голодовку буду продолжать.
   - Вот, до чего довели человека! - с упрёком сказала она надзирателям.
   Я был ей благодарен за ее участие.
   Ещё очень переживала повариха, которая привозила из столовой обед.
   - Ай, ай, ай! Такой худенький! Как же так? Совсем доведешь себя! Ай, ай, ай! - причитала она.
   В эти дни разговоров в камере я не помню, но, вроде бы, относились ко мне с уважением. И всё же было мучительно; сижу - устал, лёг - опять не могу. С каждым днём я ходил всё больше, но что такое - четыре шага?! Голода, как такового, не чувствовалось. Однако я стал понимать, что какой-нибудь сырой корень - морковь, например, - уже пища, причем очень ценная. Для разминки я делал и некоторые упражнения - тогда становилось лучше.
   - Ну я балдею! - сказал уфимец. - Ты что, святым духом питаешься? Я, когда на зоне объявлял голодовку, на третьи сутки уже с нар не мог подняться. А этот на шестые сутки ещё физкультурой занимается!
  

55

  
   Это было утром. А в полдень пришел начальник и бодрым голосом сказал:
   - Всё в порядке! Не завтра, так послезавтра поедешь домой. Так что начинай питаться, набирайся сил. А то как же поедешь? Сделаешь шаг и упадёшь.
   Радостное это было известие, я сразу же взбодрился. Завтра или послезавтра! Можно было начать восстанавливаться. - Но чем? Ни соков, ни фруктов и овощей в приёмнике, разумеется, не было. Принесённый на обед суп был без мяса, но всё равно, выходить из голодовки, начиная с пересоленного рассольника, - не лучшее. Однако выбора не было, и я съел три ложки супа. С первых же глотков я почувствовал, как возвращается сила. Но хватило воли на то, чтобы для первого раза этим ограничиться. Вечером я пил чай и съел, хорошо пережевав, кусочек хлеба.
   В ту ночь я, наверное, впервые намного поспал. Наутро же почувствовал сильный аппетит. Но от избытка вчерашней соли и отсутствия каких бы то ни было витаминов было не очень хорошо, даже болели ноги.
   После чая произошло нечто новое: нас повели во двор на работу. Меня тоже вывели, чтобы я побыл на воздухе. Это было очень кстати. Я ходил по двору и наслаждался солнцем.
   У проходящего начальника приёмника я спросил, когда же меня отпустят. Он ответил, что наверное завтра - пока ответ не приходил.
   Заключённые из мужской камеры сколачивали какие-то щиты. А женщина мыла полы в кабинетах. За это ей дали две булочки и варёное яйцо. Женщина подошла ко мне. Она была ещё довольно молодая, но уже вся посиневшая от алкоголя. Всем было известно, что я объявлял голодовку, и что теперь меня собираются освободить.
   - Похудел-то как! - сказала она хриплым голосом. - Теперь надо кушать. На. Хочешь? Бери.
   - Спасибо, но не надо. Я ещё не могу это есть. Но ничего, всё хорошо - ответил я ей.
   Было, однако, радостно видеть, что в этих людях сохранились какие-то религиозные чувства. Часто они где-то глубоко-глубоко - так, что кажется, их и нет.. Но из этих глубин они иногда всплывают. Как хорошо, когда есть чувство сострадания и готовность поделиться!
   В камере тоже ко мне проявляли большое участие, и повариха, привозившая обед, тоже была довольна - говорила, что теперь нужно лучше питаться. Я спросил у нее, не найдётся ли листик сырой капусты. Она обещала принести в следующий раз. И принесла, но вместо капустного листа - солёный огурец и чеснок. Но всё равно я был благодарен.
   Когда заглядывал начальник, я повторял свой вопрос. Он отвечал, что со дня на день отпустят - как только придёт ответ. Только через неделю я понял, что меня просто обманули, чтобы я прекратил голодовку. Но уже и времени много прошло, уже и естественным путем меня вскоре могли выписать, и я уже голодовку не повторял.
   Так продолжалась жизнь в салаватском приемнике. Надо отдать ему должное: раз в неделю водили в душ, почти каждый день нам давали ведро с тряпкой, чтобы мыли камеру, так что было там сравнительно чисто. Иногда нам давали подшивки газет "Комсомольская правда" и "Известия", если не ошибаюсь. В камере от праздности хотелось читать, но в полумраке скоро начинали
  

55

  
   болеть глаза, да и спина, и шея ныли от усталости. Я предпочел бы находиться в одиночной камере и просто углубиться в размышления.
   Постепенно я почти примирился со своей участью. Было даже немного стыдно, что из-за какого-то месяца я так переживаю. Когда люди годами сидят.
   Лёжа на нарах, я вспоминал путешествие, знакомых, прошедшие годы. Вспоминалось море, лес, и очень захотелось побродить по дюнам. "Ведь как это хорошо - идти, находить черничные полянки и собирать ягоды!" - думалось мне. Как раз вспомнил, что перед отъездом меня звали на ягоды. И все больше и больше понимал, сколько различных мелочей я раньше не замечал, а вот здесь начинаю ценить. Уже одни только солнце и небо - какое это богатство! Тем более, что во двор меня больше не выводили.
   Но что теперь мучило от праздности - это постоянное чувство голода. Ел я уже всё, что мог, но часто суп был сварен на костях, или макароны оказывались с мясной подливой. Тогда я ел только хлеб с чаем.
   А народу прибывало всё больше, в основном все попадались из-за пьянки. В камере становилось тесно. Не помню точно, сколько нас было, но где-то до десяти.
   Однажды один вновь прибывший достал из кармана бутылку одеколона, которую при обыске каким-то образом не нашли. Что тут началось! Почти все как с ума посходили. Стали разбавлять одеколон водой и пить.
   - Ты же сам доказывал, что это плохо, - говорил я одному из них.
   - Да. Но что же тут делать ещё? - отвечал он и тоже пил. Потом у них это все пошло обратно, и всю ночь в камере висел резкий запах одеколона, перемешанного с желудочным соком и частично переваренной пищей.
   Но такое случилось только один раз.
   Обычно к вечеру наступало наибольшее оживление, и шли наиболее шумные разговоры. Курили, играли в игру с хлебными кубиками. Я почти не участвовал в разговорах, лишь иногда - если что-нибудь спрашивали. Но мне хотелось лучше понять моих сокамерников, чем они живут. Поэтому я тоже иногда их расспрашивал о подробностях жизни в тюрьмах и в зонах, и, конечно, многое довелось услышать,
   А в каморе напротив уже больше месяца сидела женщина из Ростова, за которой должны были прислать оттуда конвой; её дело было передано в суд. Впрочем, она уже бывала судима. И она иногда в полную силу, страшным голосом кричала тюремные песни. Причём самые ужасные. Но моим сокамерникам эти песни нравились. Все в камере курили, кроме меня и одного колхозника. Он, как говорили, привез в город продавать свинину и оказался без документов. Причём, вроде бы, он продавал мясо неофициально. Его несколько раз водили на допрос и, говорят, даже били, никого другого за всё это время не ударили ни разу, а колхознику и здесь не повезло. Сидя в камере, он всё переживал, что теперь в колхозе самая страда, а он, комбайнёр, находится в заключении. Наконец за ним приехала жена, и его отпустили.
   Между тем, курево, как и следовало ожидать, однажды кончилось. Один из молодых парней решил бросить курить. Я старался поддержать его, и он действительно три дня не курил. А заключенные сидели злые, мрачные, ругались. Скребли по всем щелям между досками, - собирая табак по крупице. Потом решили, что под нарами можно найти больше, и отодрали одну доску. Там тоже
  
   56
  
   наскребли немного. Кроме этой пыли под парами оказался тетрадный лист со стихотворением. Я взял его и сохранил. Когда вся пыль была выкурена, заключённые стали ещё

Другие авторы
  • Черткова Анна Константиновна
  • Гершензон Михаил Осипович
  • Пергамент Август Георгиевич
  • Марченко О. В.
  • Авенариус Василий Петрович
  • Данилевский Григорий Петрович
  • Соколова Александра Ивановна
  • Кушнер Борис Анисимович
  • Брешко-Брешковский Николай Николаевич
  • Азов Владимир Александрович
  • Другие произведения
  • Минаков Егор Иванович - Из воспоминаний современников
  • Авсеенко Василий Григорьевич - Поэзия журнальных мотивов
  • Тынянов Юрий Николаевич - Достоевский и Гоголь (К теории пародии)
  • Квитка-Основьяненко Григорий Федорович - Г. Ф. Квитка: биографическая справка
  • Розанов Василий Васильевич - На чтениях г. Бердяева
  • Толстой Алексей Николаевич - Рукопись, найденная под кроватью
  • Бибиков Петр Алексеевич - Бибиков П. А.: Биографическая справка
  • Лухманова Надежда Александровна - Правда
  • Никитин Иван Саввич - Поэмы
  • Перро Шарль - Хохлик
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 337 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа