умаю, что вот мотаешься всю жизнь вокруг да около, пес его знает чего, так вот и жрешь все, неведомо зачем... Однова даже совсем было задохся...
Говоря это, купец поглядывал то на меня, то на фельдшера; но ни я, ни фельдшер не нашли возможным отвечать ему что-нибудь, несмотря на то, что объяснение им своего "пьянства" вышло довольно пространным. Наше молчание было скоро прервано появлением слуги, который принес купцу стакан кофе и лимон. Купец подлил в кофе коньяку, выпил, крякнул, похвалил и усы свои пососал...
- Так как-то оно, даже с самых первоначальных дней идет, - заговорил он. - Слышишь-послышишь, обсуждают разные времена, говорят: "порядку было больше в старое время, правилов, бога чтили". Не знаю! Ничего этого обсуждать не могу, ни новых, ни старых правил... А что касается об себе - ничего, кроме побоев, с детских дней не было: Только, бывало, и ждешь одного! И весь дом тож, бывало, - и маменька, и сестра, и братья, и прислуга, и приказчики, и все население - все, бывало, только трясутся целый божий день, чего-то опасаются... Конечно, нам нельзя осуждать родителей, а вспомнишь - ничего хорошего от них не было... И сам, бывало, родитель-то молчит, сидит в своей моленной, и весь дом молчит, шепчутся только, и собаки на цепях, и замки везде, эво какие... А что такое? зачем? почему этакая строгость? - не знаю! Я моим глупым умом этого не могу понять... Трясешься, бывало, и все тут! Терпишь, терпишь, да случай выйдет, прямо в подворотню да в кабак! Напьешься, наколотят тебе шею, вычихаешься и опять молчишь. Не знаю! Порядки это или уж как иначе назвать, а вспоминать, перед богом, нечего. Завсегда, кажется, как себя начал помнить, не иначе об себе мог думать и полагать, как о самой последней твари, а кому от этого польза - не спрашивал. Да и про нонешние времена тоже не могу ничего настоящего сказать: ни то хорошо, ни то худо. При родителе, по крайности, знал одно: молчишь как зарезанный и мыслей даже нет; ну, а теперича мыслей тоже нету никаких, а врешь с утра до ночи... По моему счету, господа, стал я, например, врать, то есть без устали, лет пятнадцать либо двадцать тому назад, да и посейчас не предвижу остановки, разве что в тюремном месте прекратим это занятие, а что своим смыслом - не выбраться! Нет, не вылезешь!
- Да в чем же собственно дело? - спросил фельдшер в недоумении.
- Да в том и дело, что врем с утра до ночи, - вот в этом самом все наше дело и заключается. Как пошла леформа, так и стали врать направо и налево, от утренней зари до закату, пока на четвереньках до ворот не доползешь. Все только врешь, и больше ничего... Мы жили при родителях, ни о чем понятия не имели. И родители тоже никаких смыслов не могли разъяснить; мне вот теперь сорок шестой год, а я, перед богом, не знаю: и что такое Россия, где она начинается, где кончается, ничего не знаю! Знаю, что живу в России, а что она такое - неизвестно! Никаких правилов, порядков, законов, - ничего мне неизвестно. Лес дремучий - больше ничего! Про бога тоже мало знаю, ничего мы этого не понимаем, никакой премудрости не можем знать. Ни читать чтобы со смыслом, ни написать по-человечьи, ничего не умеем - одним словом, окончательно только получили от родителей один испуг, больше ничего. Что же мы можем понимать? Ничего! Ну, вот в этаком-то виде и всунулись мы рылом в леформы... Вот с тех пор только и делаешь, что врешь, да пойло жрешь, да с арфистками.
- Про какие же собственно реформы вы изволите говорить?
- Да про всякие... Какие только ни бывали, во всех мы натоптали, насрамотили... А так, чтоб сказать, где больше, а где меньше, - не могу! Везде все спутавши комом, и окромя острога нам не будет другого результата... Потому - нехорошо! Вот что! Батюшка-протопоп распространяет такое мнение, что, мол, в прежние времена "Страх господень знали, бога боялись"... А Аграфена-то вон как нашего брата определила! Извольте-ка подумать, чего натворили из-за одной рощи, а ежели все-то поступки счесть, так и сметы даже не будет, сколько мы, окромя этой рощи, зла натворили! Стало быть, что бога-то в нас мало было, а не очень чтобы много... Рассказать хоть про эту самую банку нашу. Сокрушили мы эту самую рощу, всякую черноту и голь оголили, сирот осиротили, и на эти, на сиротские, на Аграфенины, стало быть, деньги стали уширение делать потреблению, само собой уж с молебном, конечно уж и слово протоиерей сказал, ну только надо прямо говорить: слабоватое было слово; не в привычку еще было об таких делах "по писанию" разговаривать; только всего и слышали, что "мзда" да "мзду"... Ну, а вот один из светских, из ловких, так точно сплел хороший бредень! Этот, ловкий-то, главный был воротило в этом деле. Жадного народу у нас много, ртов-то, например, лохматых оченно даже довольно, а чтоб как-нибудь форменно обработать порцию, нет, не мастера; разговору нет никакого, и выдумки тоже никакой нет. Так, ежели просто по-щучьи сглонуть кусок - можем! Разинем рот и дожидаемся, покуда в него сама порция вскочит; ну, а чтобы свое разбойство поблагородней представить, нет, не умеем! Чавкаем, да пальцами играем, да кланяемся - в том наше и образование все. Так уж само собой таким людям на подмогу требуются люди по словесной части: то есть чтобы все привел в форму, расписал, обгородил, чтобы нам не беспокоиться ни о чем, а только бы пасть свою разевать во-время. Вон и в нашем деле такой-то тоже был инструмент... Еще когда рошу сводили, так он тоже много в думе бормотал на разные манеры: "Рыск, говорит... В Америке, вишь, завсегда рыск... чрез это и богатство... утром, вишь, нищий был, поймал рыбу, продал, сейчас деньги в оборот - к обеду у него сто тысяч, а к вечеру миллион... В Америке, вишь, поезда без остановки ходят... Пассажиров прямо с багажом в окно швыряют, и ничего: сейчас встанет и побежит, потому - время дорого, от этого и оборот быстрый, проценту много, не то что, мол, у вас: набили сундуки деньгами, да и спите на них!". Всяких слов тогда много набормотано было! Мы ведь оченно прекрасно понимаем, что это одно бормотанье, да носом чувствуем, что по нонешним временам именно на такой манер требуется лапу-то запускать, то есть чтобы с Америкой было, и с производством, и со всем прочим припасом, а не просто по-волчьи: сгреб за хохол и поволок в лес... Ну и бормотал этот парнишка во всех местах: и в думе, и в губернии, и в Питере. Все и выхлопотал и утвердил. Так еот этот-то ловкач и на молебствии тоже от себя слово сказал. Само собой и про Америку, и про всякую небылицу в лицах: "а что касаемое, говорит, до вкладов, то мы в надежде, говорит, что все почтенные старцы и вдовы и прочие, например, преклонные люди принесут нам свои крохи, и будут они, говорит, доживать свои дни спокойно, без забот и трудов, потому - будет им идти дивидент, подобно, говорит, как в писании сказано: "не сеют, не жнут", а получают дивидент со всех продуктов и живут во славе, превосходнее Соломона!" Вот так и началось; пока что бормотали да бормотали да лес руби: ли, - глядь, а уж вокруг этих денег два-три человека есть. Своими ручками их держут: Иван Кузьмич директор, Артем Артемыч член и Кузьма Семеныч член.... Стало быть, один дядя, один племянник и один двоюродный брат. Один одному подписали три векселька, попереду всех денежки взяли - хвать-похвать - эво, какая сила у них вышла! Чисто вот как ловкач-то про Америку сказывал: утром ничего не было, а вечером - хвать-похвать из Аграфенина лесу - и богачами сделались! И видим мы, лавочная мелкота, что не сегодня - завтра нам точно подохнуть придется, потому у них сила явная в лапах-то! Набрали денег эти самые сродственники и так грозятся, что большую торговлю откроют и всех нас проглотят. И видим, нет мудреного ничего. Надобно, стало быть, и самим лезть либо в перебой, либо в компанию. И покупатель-то нам весь начисто известен; всего-то его по пальцам пересчитать можно, а что делать? Надо тянуться!.. Вот таким родом наша мелкая братия и лезет в союз к сродственникам. "Не губите, мол, а примите под крыло!" - "Извольте!" - "Что же требуется?" - "Берите у нас товар; больше ничего и не требуется, только всего!" - "Что ж? Позвольте товару!" Отвалят товару на пять тысяч, девать некуда! Произведут в члены, подыщут таких же дураков поручителями и деньги выдадут, то есть денег-то не выдадут, а в уплату за свой товар в карман себе положат, а мы только, как курица лапкой, нацарапаем: "пять тысяч получил купец Тараканов..." Как ты эдак-то хоть один раз поступил, то есть воткнулся в ихнюю компанию, с этого самого числа и начинаешь ты, друг любезный, врать без передышки.
- Почему же? Зачем все это нужно?
- Уширять производство-то? Да я и сам не знаю, зачем! бог его знает! Уширять да уширять... В Америке, вишь, и чемоданы в окно кидают и письма, и пассажиров вышвыривают, так вот, говорят, и вы должны чувствовать... Кабы без этой, без Америки-то, так я бы с маменькой да с сестрами-старухами так бы и век свековал на капусте да на квасу. Как была лавка при родителе разукрашена - на правой стороне у двери арап с цыгарами, а на левой - китаец с чаем,- так бы, пожалуй, посейчас этим же украшением украшались, а тут, как пошла леформа да уширение, да как товару я себе навалил выше головы неведомо зачем, вот тут я и второе притворство должен сделать: китайцев, арапов снять, наново разукрасить, ланпу повесить да окна эво какие разломать, чтоб товар сам человека звал: "и не хочешь, да купишь". Не то что, как прежде, по зимам в трех шубах в лавке сидел: теперь я притворяйся роскошным человеком. А душа-то уж начала трястись, и уж трясется без перерыву: покупатель-то как был старинный, так и теперь он же все; достатки его известны, чиновничьи, а оборот-то уж во сто раз уширен, да за одни окна, да за ланпы, да за всякое благолепие ухлопано немало капиталу, а отдать-то его надо, все из тех же четырех человек, из их же надобно экую прорву вынуть... А срок в течение времени приближается... Бежишь, в ножки кланяешься либо к Артем Артемычу, либо к Кузьме Семенычу... "Хорошо, говорят; как ты теперь большой коммерсант стал, так ты, говорят, так же подмахни векселек Артамон Петровичу; он, мол, имение покупает, а ты для себя там-то поищи; не ударь только лицом в грязь, а мы подсобим". Кое-как срок минет, перевернут, перелицуют тебя, а на шее, глядь, уж две петли: и за Артамон Петровича и за самого себя. Тут уж надо вместо одной ланпы две вешать, чтобы еще великолепней представиться, а на душе-то уж эво сколько мусору! Уж знаешь, что Артамон-то Петрович имение купит, лес спустит, денежки в карман положит, а потом ищи с него, да и у самого-то приятелей неведомо каких набралось с десяток... И один говорит: "Подпиши", и другой: "Мне замуж дочь отдавать". А другой говорит: "Мне тоже деньги нужны"... А между тем у меня в великолепном магазине преет товару целый стог: и папирос и всяких щеколадов видимо-невидимо! Напрело его, нагнило, а опять подходит время перелицовку делать. Артем Артемыч и говорит: "Хорошо, возьми еще товару, улажу!" Мало что гнилого продукту полон сарай, еще бери! И опять, как перелицовка прошла, глядь - на шее-то не две и не три петли, а уж под десяток подходит! Тут уж как-никак должен я на хитрости подниматься; надобно мне первым делом гнилье сплавить, а вторым делом - надобно настоящих денег добывать, потому вижу я, что через перелицовку эту только один острог впереди оказывается... И я вижу острог, и другой его замечает, и третьему он снится... Вот мы и сами уж начинаем распространяться: по-волчьи, тихим манером, из города-то да в деревню, стало быть, уж прямо "в овчарню". Начинаешь в свою веру оборачивать деревенских кулачишек, ободряешь его, сластишь барышом, пасть-то ему щекотишь... "Мы, мол, тебе, а ты нам!" И разводим этаким родом свои станы, притоны, спускаем туда всякий хлам, а оттуда уж живье прямо с мясом выдираем. Ведь уж тут, в деревне-то, ищешь прямо волка, а не человека с совестью, потому - надобно, чтоб он сахаром да чаем, ситцем линючим да папироской прелой выдирал бы живье, настоящее добро оттуда. С совестливым человеком на такие дела нечего и знакомства заводить. Ну, вот таким-то манером и выходит, что без пойла никак невозможно... Ну и жрешь его.
- Но, - сказал фельдшер, - почему же к одному безобразию нужно еще другое прибавлять?
- А потому и прибавляешь, что мусор, так он к мусору и соответствует. Тут уж нельзя, друг любезный, над книжкой или над писанием вечерок посидеть, когда целый день врешь да как бес извиваешься; тут уж даже совесть запрещает по-хорошему-то думать, а указует идтить душу отводить в худые места, пьянствовать, к арфисткам... Кабы мы по совести жили, нам бы и рощу незачем рубить, незачем нам и арфисток распложать и кулакам пасти ихние расщекотывать... À как все дело постановлено на жадности да на наживе, да чтобы "не сеять, не жать", а дивидент получать, так тут правды нисколько нет, а коли впутался в это дело, так и знай, что во всех поступках будет кривое. Вот с пойлом-то уж кое-как тянешь, а без пойла и совсем плохо: векселек ли переписать, первым долгом - врешь: "у меня на долгах, мол, двадцать тысяч", а во-вторых, угощаешь и сам пьешь. Поручителей подыскать - опять врешь и опять пьешь; торговля стоит, а напоказ надо, чтоб она бойкая была, только пьянством это и оказываешь; в деревне с кулачишкой пьешь, с приставом пьешь, чтобы взыскивать без послабления, старосту угощаешь, чтоб наши долги первыми выбрать в ту же секунду, как должники-мужики хлеб снимут, сено пересушат, телят выпоят. Со сходом пьянствуешь, чтоб кабак сдали, и тоже само собой врешь без совести: надобно доказать им, что, мол, "вам от эфтого будет польза"... от кабака-то! А ничего, изловчаешься: "Точно, говорят, хорошо! Много пользы от тебя... Кабы не ты, нам бы пропадать"... Эво, как врем-то!.. Этак с тверезых глаз даже и невозможно сделать, а с пуншем в башке можно что угодно. На все смелость объявляется.
- Ну как вам сказать? - проговорил фельдшер. - По этой части, то есть насчет злых поступков, в наших местах оченно даже много трезвых людей. Самые лютые, я вам скажу, даже и чаю не пьют, а дозволяют себе иной раз кипяток с лимоном... Даже полные постники есть из этих ехиднов.
- Это уж как кому по характеру... А что касается, например, меня, так я, как ввязался в это "уширение", беспрестанно не в натуральном состоянии: то горячим наливаешься, то холодным в чувствие входишь, а так, чтобы в светлом уме быть, - оченно редко! Ввязавшись в этакую темноту, где уж тут свету искать? Тут - что ни шаг, то темней да темней. Мало того, что по торговой части врешь с утра до ночи, - и по прочим-то частям тоже только лганьем приходится действовать. Даже и совсем в посторонние места гадость свою принуждены водворять. Путаем, путаем в банке, глядь, выборы в думу назначаются... Вот мы из банка-то и ползем в думу срамоту разводить, потому что мост ли какой строить, мостовую мостить - всякое дело денежное нам подавай: Иван Семенычу, Артем Артемычу - все жадны, все запутавшись, всем деньги нужны. И лезет наша партия. И опять поим, подкупаем, обманываем; зато уж друг за дружку крепко держимся: сами цену назначаем высокую, сами и свой материал ставим, сами и постановления делаем, чтобы этакие-то или другие думские деньги в наш же банк внести, да на эти же деньги и орудуем. Ведь такие дела надобно делать в потемках, на такие дела надо подкупных людей, обманных, обжорливых. Поври-ка поди, попробуй, покуда гнездо-то ястребиное вполне сформируешь!.. Тут ведь сколько народу-то надобно в бессловесное состояние привести, чтобы он тебя в этаких подлостях поддержал! Или - возьми земство: и сюда нам надобно свое рыло всунуть: урядника я, положим, подмазал, и старосту купил, и старшину купил, и волостной суд одурманил: все они мне свою службу сослужили в нужное время, когда у Ивашки телушка оказалась: указали, вовремя ее захватили, без замедления продали и денежки мне предоставили... А Ивашка-то мировому пожаловался, а мировой-то взял да и сделал по совести - всех нас опроверг, Ивашку оправдал, с нас деньги назад требует, да еще и следователем стращает и судом. А нам это нельзя. Ежели нам дожидаться, пока Ивашка телушку продаст в свое время и с выгодой, так ведь мы свое время пропустим и без выгоды останемся. Какой же это порядок? Вот и надо нам судью неправедного, чтобы и кулачишке он был подвержен, чтобы по-нашему и об Ивашке думал, чтобы, словом, Ивашка ни в каком разе у него никак ничего не выигрывал, а только бы все проигрывал по судебной части... И вот мы опять за пойло, за подлог, за подвох, за дурман, за всякие наши средствия: опоить, запутать, стыд из человека вымотать, к арфисткам его свозить да потом женой пригрозить, словом - всеми пособами! Ну-ка, подумай, друг любезный, как тут не подкрепиться напитком? Тут уж даже прямо совесть надобно водкой заливать, и свою и чужую... Ну вот и глотаешь всякое пойло... а зачем все это и кому какая от этого разбойства польза - перед богом, не знаю! И зачем врем и пьем - тоже мне ничего неизвестно!
- Но скажите же, бога ради,- с раздражением проговорил фельдшер, - неужели во веем вашем обществе не нашлось порядочного человека, который бы вмешался в эту свалку, разоблачил, вывел на свежую воду? Неужели нет честных, искренних людей?
Фельдшер сильно взволновался и вознегодовал, а пока он громко роптал на все это безобразие, купец Тараканов вытребовал себе стакан кофе, налил в него коньяку и, не отвечая на вопросы фельдшера, молча выпил почти весь стакан.
- Насчет честных, благородных людей, - сказал, наконец, Тараканов, - я тебе скажу вот что: оченно даже их много в наших местах. Не то, что честные, а, прямо сказать, ангельские есть люди; ну только мы им никаких поступков не дозволяем... У нас по всей линии требуется человек с гнилью, чтобы совесть у него была подмоченная, а человек правильный, справедливый - чисто один вред нам... Ты сам посуди: открыть кабак - мне надобно старосту получить корыстного, старшину бессовестного, писаря пройдоху; надо всю сволочь вокруг себя собрать, чтобы хорошим людям проходу не было. Мой сиделец деньги в долг распушает, обирает у мирских втридешева всякий продукт, норовит в голодное время захватить - опять мне требуются люди не настоящие: и становой, и мировой, и пристав - все мне требуются не из благородного народу... Повез я это сено в город. Обменял я его на чай, сахар; на десять целковых у меня мужик набрал за зиму, а я сеном отдачу взял, пять копеек пуд, - стало быть, двести пудов; по тридцать копеек я его пожарным лошадям ставлю... И тут мне тоже надобны на всей дороге люди неправильные: нужны они мне в думе - чтобы цену несообразную утвердили, нужны мне они и в полиции - чтобы двойную расписку выдали... Лекарь мне требуется также с фальшивыми мыслями: чтобы сына моего забраковал при рекрутчине, оставил бы его мне в моих делах орудовать, показал бы его, что у него сердце очень стучит, когда он с арфистками пьянствует, и чтобы он на место моего сына взял Аграфенина брата. Так видишь ты, друг любезный, какая тут окружность выходит! Где тут поставить хорошего человека? На коем месте? Поставь его - он тебе всю механику и испортит! Какой-нибудь писаришка волостной внушит мужикам упорство, аи, глядь, оно по всей линии отозвалось! Так вот мы и стараемся всё, чтоб под масть было, чтоб и в полиции наши, и в думе наши, и в земстве наши бы, и в волости, и в деревне... А трудновато!
- Трудно?
- Трудненько! На моей памяти, хоша можно сказать, наш брат, живорез, и с большим успехом орудовал, а чтобы совсем без помехи - нет, не было! Война шла с честным народом постоянная, беспрестанно, по всем местам... Конечно, пока что наша взяла, а что беспокойства завсегда много было... То учитель где-нибудь хороший человек объявится, очувствует мужиков; то священник вступится; то - нет-нет - писаришка окажется с совестью, то мировой, то становой. То вдруг, откуда ни возьмись, просто даже сказать, гимназист какой-нибудь объявится, да все это и пропечатает в ведомостях! И цена-то ему, гимназисту-то, всего два гроша; ростом дай бог семь четвертей чтобы вышло, а ведь какие медведи пужаются! Артем-то Артемыч уж на что даже обомшел в своей берлоге, улежался в ней как медведь: ни собак, ни проезжих не боится, на санях даже через него ездят, а он и ухом не ведет, а и тот, бывало, как этак-то гимназист объявит дело, так трясется, бывало, бородой вертит от страху, как поросенок хвостом! Ничего не сообразит, не знает, как взяться... Конечно, покуда не знает способов, а как надумает - и опять ничего... "Чей, мол, этот мальчонка?" - "А отца Ивана, троицкого попа... " Ну, вот уж и есть ниточка: ежели учится, нельзя ли через начальников: тож - и из ученых бывали нам подверженные. Ежели так живет, нельзя ли на родителя налегнуть: приехал он в рождество - "Не примаем!", приехал в святую - "Не примаем!" Попросил из банки деньжонок - дочь отдавать замуж - не дали; глядь, и начнет отец на сына налегать да напирать, ан и прикусил язык! А который человек даже и никому из нашей компании не подвержен, так и того можем ублаготворить! Слух пустим: "Не жена, мол, с ним живет, а любовница..." Глядишь, в клубе загалдели, на "откосе" забормотали... Ходит человек: видит, неладно что-то! Оскорбляется, обижается, до скандалу доходит, а нам то и любо! Ну-ка, послушай-ка, как у мирового-то про твою жену всякая сволочь будет разговоры разговаривать! Глядь-поглядь, и сплыл куда-нибудь в другое место, подальше от греха... Был у нас один мировой из "наших" членов, и все потрафлял и все потрафлял, , да однова как-то не потрафил - и вышла расстройка... Так мы так его доняли, что в последствии времени даже раскаяние приносил... Так вот, друг любезный, как мы орудуем, производство уширяем!
- Боже милосердный!- сказал фельдшер в сильном волнении. - Но когда же все это кончится? Ведь должен же быть когда-нибудь положен конец этому безобразию?
- А как же? Должен! Беспременно... Даже и сейчас видно, что оканчивается это самое уширение производству... И сейчас уж тюремные места обозначаются... Как же! Будет конец! Без этого нельзя! Там уж, то есть в нашей компании-то, идут приготовления: поди-ка теперь к Артем Артемычу в магазин да спроси: "Где, мол, хозяин? Видеть мне его требуется..." И выйдет к тебе кучер. "Мне бы хозяина" - "Да я самый и есть хозяин".- "И магазин ваш?" - "Так точно". - "И завод?" - "И завод мой-с!" - "А Артем-то Артемыч что ж теперича?" - "А они у меня в приказчиках состоят!" Эво как! Хозяин на козлах сидит, кнутом погоняет, а приказчик на хозяйском месте, в скунсовый воротник свою бороденку уткнувши, сидит! А у Кузьмы Семеныча, так у того и совсем нет ничего: ни дома, ни фабрики, ни имения: одно продал жениной сестре, другое, вишь, за долги братнина свояченица взяла, а третье тож с аукциону двоюродному племяннику досталось. А сам состоит при бывших своих имениях только в сторожах, три целковых в месяц получает... Уж там, брат, идет пьеса, приготовляются к представлению! Кто дворником нарядится, кто кучером, кто приказчиком, кто чем! Ни у кого ничего нет, только векселей полны сундуки в банке... Пробовали было красным петухом баланец заключить, и даже сундук-то из казначейства с векселями представили в банк - стало быть, к поджогу; ну, не вышло! А все было обделано опрятно... Мне сторож банковский все подробно описал. "Подожгли, говорит, из другой улицы, с задов. Иван Мухин, мещанин, от самовара загорелся в праздничный день... Все на гулянье, на дачах..." Сказывают, Иван-то Мухин за свой домишко три тысячи взял чистыми деньгами. Огонь-то должон был идтить прямо по сараям, сенникам, к банку. Сторож-то мне говорит: "Я все чуял, все видел; и которые где книги, бумаги лежат,- всё знал; слава богу, поди уж под двадцать лет гляжу на все это... Думаю: спасать или не спасать? А ну как потом раздавят? Ведь компания плотная, союзная, долго ли меня расплющить? Подумал, подумал, побоялся!.. А чтоб перед судом не отвечать, принялся образа спасать да зерцало; в этом худова нет..." Ну только не дали сгореть ни синь пороха; все как есть цело осталось: стало быть, частный пристав один, Камушкин, все спас с сердцов, со зла...
- Как так со зла спае?
- А вот каким манером вышло это дело. Камушкин-то этак долго состоял в этой самой компании, и лютый был человек, жадный! В думе ему цены сделали на сено, на овес, на весь комплект хорошие, и счетов не требовали, только подписывали, что он напишет, и выдавали, что потребует. И в банке ему кредит был, так что он даже домик под горкой с арфистками установил. Всякое ему денежное послабление было... Ну, а за это и он уж старался: ежели кому надо, доймет паспортами, мостовой, гигиеной этой самой, штрафами, или ежели и в губернии потребуется намутить против какого-нибудь - намутит, затмит... Так вот все у них и шло попромежду себя честно, благородно и долгонько-таки... Вдруг, братец ты мой, приезжает к этому,самому Камушкину сын; пожил лето, походил, погулял, посмотрел, послушал, а по осени поехал в Питер, да и пропечатал в газетах про все это наше представление... Вот Артем-то Артемыч и гонит за Камушкиным: "Что ж это такое? Как так? Какая это с твоей стороны благодарность, ежели ты сыну своему родному не мог внушить здравых понятий?" А Камушкин-то не будь дурак - знал уж, что дела компании-то пошатываются, прорехов очень много, - говорит: "Ежели хочешь, чтобы мой сын все свое писанье опроверг, так я ему прикажу. Давай мне за это мои векселя, которые в банке". Получив он свои векселя написал сыну, пригрозил, повелел ему опровергнуть, а тот, не послушавшись отца, хвать-похвать, и во втором экземпляре отпечатал; да еще лучше первого разные тайности обнаружил. Опять Артем Артемыч за Камушкиным гонит: "Что ж это такое? Скажи на милость? Ведь весь город загалдел про нас; ведь подписана фамилия твоего сына... Все говорят: "Стало быть, правду пишет, от отца узнал". Сделай ты так, бога ради, чтобы он язык прикусил! Уделай, говорит, ты ему неблагонадежность! Я тебе на ремонт в думе выцарапаю тысячи четыре, пять"... - "Ну, говорит Камушкин, ладно! Уделаю, говорит, я ему неблагонадежность. Выводи на ремонт пять тысяч, присылай талон". Талон ему выдали, деньги он себе в карман положил, а между тем никакой кляузы против сына не сделал. А вместо того приходит газета, а в ней и в третьем экземпляре все расписано, еще того превосходней! Дознались: сестра, мол, имназистка брату отписала! Тут Артем Артемыч уж ощетинился! "Мы вас кормим, питаем, а вы только клевету, распускаете? А ежели, говорит, ты сейчас мне на них не напишешь, чтобы я сам своими руками отправил на почту, так я сам, говорит, хоть по-куриному, а нацарапаю штучку и на сына и на дочь!" Ну, тут, должно быть, в Камушкине кровь заговорила отцовская. "Нет, говорит, уж извини! Пиши, не пиши, а твоего письма я не пущу; так оно и сгниет в помойной яме". - "А! - завопил Артем-то Артемыч, - коли так, завтра думскую ревизию на тебя напущу, и нет тебе кредиту! Пошел вон!" Вот Камушкин-то и ушел. "Ладно, говорит, помни!" А тут вскорости и загорись у этого самого мещанина, Ивана Мухина... Вот Камушкин-то со зла и говорит: "Погоди, говорит, анафемы! удружу я вам; я вас произведу!" Подпустил огонь к банку к самому; даже, сказывают, крыша занималась, а он уж тут: со всех дворов бочки согнал, да как принялся орудовать. Сторож-то говорит: "Не успел я, говорит, Александра Невского икону в присутствии отвязать, как со всех концов вода полила..." А Камушкин-то, говорят, командует пожарными и все кричит: "Нет, подлецы, не дам я вам поживиться! Ублаготворю! Все спасу! Будете меня помнить, седые крысы!" И точно - все до нитки спас: векселя (свои-то выбрал), книги, записки - все дочиста. Даже за это получил награду из губернии, а там еще вышло, что Артем-то Артемыч должен был сам хлопотать перед членами, чтоб ему награду выдать "за спасение банка". Получил Камушкин деньги и говорит Артем Артемычу: "Ну что, седая крыса? Будешь буянить? Теперь я сам в твою компанию не пойду, потому что всех вас под суд вскорости упекут". И точно, вот-вот все загудит, загремит, только пыль подымется до неба на том месте, где банк стоял... Еле-еле скрипит... Да уж и в самом деле пора! Пущай бы уж поскорей весь этот смрад сквозь землю провалился... Надо-таки дать дыхание и справедливому человеку, ей богу, право!
- Но позвольте вас спросить, - сказал фельдшер, - вот вы описали полное безобразие и несправедливость... Что ж, как тут поступал дамский пол? Внушал ли он своим супругам о подлости их поступков?
- Ну их еще тут? Чего они знают? Гуляют по откосу, а музыка играет: "Который был моим мамашей, который был моим папашей". Только и всего. Аграфена понимает, а они чего? Сидят под окошком да пьют чай с вареньем... Да беспокоятся: "Не разлюбил бы меня муж..."
- А что он сундуки опустошает, это ей ничего не значит!- подхватил фельдшер.- Одна мне хвасталась даже; сидит на плацформе с ребенком на руках и говорит мне: "Мой Васенька тоже вот, как вы, спервоначала во все совался. И там ему надо, и здесь требуется... То полон дом мальчишек наведет, петь учит, читать, то на скрипке начнет зудить, то, говорит, спектакль надо, то кассу надо открывать... Бог весть что! Думаю, когда ж это он меня всему этому предпочтет? Ну и стала действовать". - "Какими же, говорю, средствами?" - "А всякими; какие есть у женщин средства, теми и действовала... Пойдешь на спевку, так я, мол, разденусь и простужусь... Будешь мальчишек водить, так я ребенка в колодезь брошу, уйду к матери... Начнешь с пьяницами об кассе рассуждать да водку пить, а я начну на весь дом кричать и чашки буду бить об пол". Вот какими средствами! Ну, говорит, и добилась: пение бросил, скрипку бросил, кассу бросил, ни сам ни к кому, ни к нему никто. Только я да он - и никаких затей нет. Решительно ото всего у него охоту отшибло!" Сказала - и сама вся засияла. "Только, говорит, цветы дозволяю ему... пусть!.." Вот как они понимают стремление человека к общественной деятельности! А то еще одна говорит мне: "Он должен, говорит, меня ценить и любить без памяти и бесконечно, потому что я для него отца обманула, даже деньги унесла, мужа обманула и мать свою в гроб свела... Так он должен это ценить!" Я отвечаю: "Не знаю, Капитолина Петровна! По-моему, так он должен вас опасаться, потому что вы на всякое злодейство способны". Обругала меня подлецом, треснула хвостом об угол - и след простыл. Так может ли этакая женщина понимать что-нибудь по совести? Ей даже удовольствие может доставлять, ежели муж грабит для ее удовольствия: "Стало быть, любит. Который любит, тот себя готов прозакладать!" Вот их мнение!
Купец допил то, что было у него-в стакане, и потребовал новую порцию.
- Думаешь, думаешь: и из-за чего только это зло идет и этот мусор? Ведь если сосчитать, сколько денег ухнуло! Ведь миллионы! И ведь делов-то от них не видно никаких. На коммерцию десятая часть, да в деревню, может, проникла малая малость... а то ведь все на зло, на подкуп, на взятку, на кляузу, на распутство - вот ведь на что! Сколько народу-то напорчено вокруг этого дела! Ведь хоть и пьянствовать, так и то нужна компания; голи наделали да ее же и в компании по разным случаям к распутству приучили, деньгами ее раздразнили, к пойлу привлекли. Теперь как стали эти гнезда сквозь землю проваливаться, ведь почитай ничего от них и не останется, кроме продажной, бездельной голи... А голь эта нехорошая, злая, да и уж сладкого куска отведала, тарелку с хорошим кушаньем, вокруг воротил толкаючись, отведывала... И ведь, друг ты мой, двадцать ведь лет это все с рук сходило! Это ведь теперь только за очистку берутся, а сколько неправды-то наросло! Уж ежели нас хотят высветить, так уж и врагов наших также надо оправить, оправдать, дать им слово сказать... За что ж хороший-то человек, который давным-давно все это видел, должен страдать? Нет, это неправильно! Хошь бы взять Аграфену... Что ж, так и должны они все пропадать?
Принесли новую порцию кофе, и купец Тараканов продолжал высказывать свои взгляды на прошлое и будущее. Но картина, изображенная им, была так тяжка и притом так еще свежа в памяти, что мне было трудно слушать ее дальнейшее объяснение и дополнение.
Мне захотелось подышать свежим воздухом, и я вышел из каюты на палубу.
- Что это, господа, скучно как? Хоть бы в "дураки" с кем-нибудь поиграть!
Эти слова громко, так сказать, во всеуслышание всей публики, наполнявшей крытую палубу парохода, проговорил какой-то черноглазый мужик, видом артельщик; все время он лежал на палубе ничком, уткнувшись растрепанной черной головой в красную подушку, и вдруг поднял голову, сел, стал торопливо царапать руками свои спутанные волосы и в то же время сделал вышеприведенное громогласное воззвание. А точно, на пароходе было скучненько. Жара палила, река была пустынна, берега скучны, промежутки между остановками продолжительны. Палубная публика, проснувшаяся вместе с восходом солнца, успела уже умыться, напиться чаю, потолковать и вновь от нечего делать укладывалась на старые места - укладывалась не спать, а так, полежать. Жарко было от палящего солнца, от раскаленной пароходной машины, от раскаленной пароходной кухни...
- А что, в самом деле? - быстро вскакивая с лавки, стоявшей около борта, отозвался издалека другой палубный пассажир. Это был человек небольшого роста, в сюртуке, надетом на русскую рубашку, гладко выбритый. Что-то напоминавшее трактирного лакея было в этой фигуре.
- Ребята! - вновь воззвал мужик, похожий на артельщика, продолжая сидеть на полу, - нет ли у кого карт на подержание?
- За прокат отдадим! - прибавил тоже во всеуслышание и лакей. - Уже наверно у кого-нибудь да есть... Слышите, что ль, почтенные?..
- Эй ты, любезный! нет ли в буфете, у хозяйки?.. Спроси-кось!
- Какие карты? - нехотя ответил буфетный слуга, пробираясь с чайным прибором и шагая через головы и ноги лежавшей на полу публики.
Лакей, первый отозвавшийся на приглашение артельщика, соскочил с своей лавки, проворно пересел на пол и, похлопывая артельщика по спине, как старого знакомого, говорил:
- Так как же, любезный? Хлопочи. Надо как-нибудь время коротать.
- Нет! Бог с ними и с картами! - проговорил новый пассажир, появляясь откуда-то около артельщика и лакея.
Это был совершенно приличный молодой человек, неизвестно какой профессии и какого звания. На нем была вполне приличная шляпа котелком, вполне приличное летнее пальто, надетое поверх русской рубашки голубого цвета, вышитой, очевидно, женскими руками. И говорил он, и держался, и глядел вполне прилично и благообразно.
- Я много на картах потерял! - продолжал он.- Меня однажды, также вот на пароходе, на пятьсот рублей жулики обчистили, так я с тех пор даже боюсь и смотреть на карты...
- Что вы! Мы не жулики! По пятачку проиграем - велика беда! - ответил ему лакей. - Присаживайтесь!
- Сначала-то всегда так - по пятачку, а потом и пойдешь выкладывать зря, сколько рука захватит в кармане...
- Это, любезный, как играть и с кем. Вот от чего зависит. Коли у меня в кармане три гривенника, так уж я не вытащу на кон ста рублей! - прибавил и артельщик.
- Конечно, я игрывал на большую... Ну, обжегся - и побаиваюсь.
- Ну, чего там, господи помилуй.., По большой! С нашим братом этого нельзя; у нас тоже каждая копейка трудовая... Уж не оставляйте компании...
- Разве что от скуки... Да вот карт-то нету...
- Надо раздобыть! Что ж, почтенные, нет ли у кого какой колодишки?
- Что дадите за прокат? - опять неведомо откуда появляясь, проговорил четвертый палубный пассажир. На этот раз пассажир представлял из себя чистейший тип голи и рвани кабацкой. Толкаясь от нечего делать то там, то сям по пароходу, я уже давно заметил эту рваную фигуру; еще с вечера эта фигура сидела на палубе третьего класса у столика, пила водку и беспрерывно разглагольствовала о чем-то протестующим тоном: косушка водки и селедка с самого утра не сходили со столика, перед которым заседала фигура, рваная, небритая, немытая, в опорках, в какой-то кацавейке и в сплюснутом на затылке картузе. Повидимому, человек этот был горький пьяница: он пил и ничего не ел и в то же время твердо держался на ногах, - "прилился", как утверждают знатоки питейного дела.
- Вот, отец и благодетель! - воздевая руки к стоявшей рваной фигуре, плутовски-восторженным тоном воскликнул лакей, сидевший на полу. - Рубашку последнюю сыму, отдам!
- А я думаю, - с ироническою вежливостью проговорил благообразный господин в "котелке", - вы можете вполне бескорыстно доставить обществу полное удовольствие: карты у вас лежат в кармане и по окончании опять туда возвратятся.
- Ишь ты, брат! - ломаясь, бормотал пьяница, уже запустивший было руку в рваный карман рваных панталон. - Нет, ты подавай мне магарычей!
После довольно продолжительных ломаний и кривляний пьяницы и упрашиваний, то шутовских - со стороны лакея, то вежливых и "полированных" убеждений - со стороны котелка, то, наконец, грубых и нетерпеливых требований артельщика перестать галдеть и начинать игру - карты очутились в руках лакея, и, усевшись кружком, лакей, "котелок" и артельщик начали какую-то игру.
- Больше пятачка, - сказал котелок, - уж извините, господа, и я не пойду! Довольно, научен!
- Научили! Хе-хе-хе! - сочувственно поддержал эти речи кто-то из посторонней публики.
- Да, оченно прекрасно просветили на этот счет!.. Будет! Кажется, ни в жизнь бы не взял в руки этой погани, да уж так... скучно...
Началась игра. На полу между тремя игроками лежали деньги, медные пятаки. Понемногу вокруг этих троих людей стали от нечего делать собираться посторонние зрители. Стали слышаться слова: "Ваш гривенник", "Мой пятак!" "Ах, пес его дери! гривенник убег в чужой карман!" и т. д.
Часа через два после начала этой игры мне опять случилось выйти из каюты на палубу; игроки сидели на тех же местах, но публики было вокруг них очень много, и она была уж не такая, почти апатическая, как два часа тому назад. Теперь уж можно было заметить в некоторых лицах напряженное внимание; иные уж перевешивались через плечи игроков, по временам слышались советы: "Ходи, ходи, не робей, бей!" И на полу между игроками лежали уж не одни медные деньги - виднелись рублевки и мелочь. Разговор как игроков, так и публики был оживлен. Иные из публики даже спорили между собою о картах игроков, которые были всем видны, хотя игроки, получив сдачу, и старались держать ее как-то в горсти.
- Крой пиковкой! Не робей! Твоя!
- Ведь у яво козырь, елова голова! Пиковкой!
- Кр-ррой пиковк-а-ай! Вижу я, какой козырь!
- А! была не была! Вот!
- Ну, и просолил!
- Просолил! Чисто просолил...
- Ведь говорил - козырь! Нет! "Знаю я..."
- Так ведь пес его знал!
- Пес!
- Ну, куда ни шло! Ушла рублевочка! Сдавай сызнова, ворочу!
Оживление и интерес зрителей к игре возрастали и поддерживались постоянно разными карточными эпизодами. Между прочим, после одной сдачи был всех оживленнее "лакей"; взглянув в свои карты, он вдруг проговорил:
- Господа компаньоны! Сделайте милость! Уважьте! Позвольте рыскнуть!
Говорил он каким-то умоляющим тоном, прижимая карты к груди.
- Отцы родные! Такая привалила карта - вот! - Он наклонился к постороннему зрителю и показал ему карты.
- Н-да! - сказал многозначительно зритель.
- Позвольте поставить десять целковых! Кто соответствует? Карта оченно великолепна.
- Идет! - гаркнул артельщик. - Клади красную!
- Нет, позвольте! - благообразным жестом руки накрывая выкинутую лакеем десятирублевую бумажку, проговорил весьма благообразным тоном благообразный владелец шляпы "котелком". - Позвольте вам сказать, что таких правилов нет! Коль скоро вы в компании, то вы должны делать уважение... Вы бы, может быть, хотели и сто рублей выиграть, но когда вам не соответствует компаньон и, может быть, по своим средствам лишится всего, что у него есть, то это не может быть дозволено в игре. Извольте взять вашу ассигнацию... Получите-с!.. А как на кону был рубль, то извольте и вы становить рубль, хотя бы у вас был даже хлюст!
- Верно! - послышалось в публике.
- Так, так! Этак-то с жадности всякий бы тебя обобрал.
- Хорошо!
- Но за что ж я потеряю свою пользу? - возразил лакей, волнуясь алчными порывами.
- Мало ли какой тебе надо пользы!
- Ах, карты-то какие!
- Да тебе какое дело мешаться? - возразил грубо и гневно артельщик. - Ежели тебе твоих денег жалко, говори "пас", больше ничего, а союзному делу ие препятствуй.
- Верно! Верно! - возопили голоса публики.
- Может, я хочу проиграть! Какое тебе дело?
- Н-ну, если так, то я "пас"! А вы - как угодно.
Слова эти благообразный господин произнес кротко и сложил карты, не глядя в них.
- Так идет? - спросил в азарте лакей артельщика.
- Вали! Станови красную! Вот моя!
Две красных бумажки валялись на полу.
- Ходи!
- Ходи ты!
- Вот!
- А вот!
- А это?
- А мы вот как!
- Твоя! Твоя! - загалдела публика, и артельщик, весь сияющий, вдруг весь вспотевший, с мокрым осклабившимся лицом, потянул к себе всей пятерней две красных.
- Ловко! Вот так ловко!
Артельщик только улыбался и сиял.
- Конечно, всякому свое счастье! - благообразно вздохнув, произнес благообразный котелок.
- А ты у меня учись, - сказал лакей, - десять целковых выкинул наудалую, и жалеть не буду! Сдавай!
Публика, собравшаяся вокруг игроков, была сразу в высшей степени заинтересована этим эпизодом; в большинстве это был народ серый, бедный, трудом наживавший деньгу и, очевидно, в большинстве только теперь знакомившийся с каким-то новым, мгновенным способом наживы. Десять целковых, поставленные на кон лакеем, все видели своими глазами, и также все своими глазами видели, что артельщик на каких-то новых основаниях получил право на эти десять рублей, которые, опять же у всех на глазах, очутились у него в кошельке. "Ловко", - мелькало в выражении лиц очень и очень многих зрителей: мужиков, рабочих, даже у отца дьякона, который также внимательно смотрел на игру. В числе зрителей этой игры обратила мое внимание фигура одного крестьянина: это был пароходный рабочий в картузе с медным ярлыком; роста он был огромного и - как часто это бывает у сильных людей - лицом походил на ребенка: самое детское, простодушное выражение лица было у него. Он подошел к группе играющих довольно давно и сначала был совершенно равнодушным зрителем; по его лицу было видно, что "в этих делах" он ровно ничего не понимает, что это его даже и не интересует, но после эпизода с десятью рублями что-то как будто проснулось в его сонных, спокойных, как стоячая вода, глазах. Что-то как будто шевельнулось, плеснуло в этой стоячей воде. Он поближе придвинулся к игрокам, пристальнее стал смотреть в карты, на деньги, на руки игроков, на их кошельки.
- Михайло! - позвали его откуда-то.
- Сейчас! - отозвался он, но не уходил, а с возрастающей внимательностью стал вникать в дело. Его позвали в другой раз, и тогда он, с трудом оторвавшись от зрелища, бегом побежал туда, куда его звали, и скоро возвратился тоже "бегом"...
- Не шулера ли какие? - сказал мне какой-то толстый купец, также из числа зрителей, спускаясь со мною в каюту. - Много этого мусорного народу развелось... Я глядел, глядел, - будто как что-то есть...
- Не знаю, не видал я этого!
- Это только так, представление одно, будто незнакомые собрались, то есть трое-то... Они очень знакомы... Вот посмотрите, раззадорят они публику!.. Это завсегда ихний прием!.. И откуда это, господи, сколько пошло по России шарлатанов всяких? Чисто отбою нет!
Подозрения купца вполне оправдались впоследствии, но не в этом пока дело. Меня очень интересовала фигура мужика, на моих глазах начавшая, так сказать, развращаться. Я видел эту фигуру в воловьей работе при нагрузке и выгрузке товаров, видел ее гигантскую силу и дьявольский труд, ничуть не отразившийся на этом спокойнейшем детском лице, едва-едва обрамленном белокурой бородкой, видел его апатическим и ровно ничего не понимающим зрителем карточного состязания и видел наконец, как в этой детской душе шевельнулось что-то острое и жадное... "Что будет с ним дальше?" - подумалось мне, и часа через два я опять вышел на палубу.
Парень (его звали Михайло) был к этому времени просто неузнаваем, да неузнаваема была и вся толпа, окружавшая игроков. Возбуждение жадности к деньгам, которые в виде "рублевок", "трешниц", "медяков", мелочи кучей лежали на полу, на г