Главная » Книги

Екатерина Вторая - Собственноручные записки императрицы Екатерины Ii

Екатерина Вторая - Собственноручные записки императрицы Екатерины Ii


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


Екатерина II

  

Собственноручные записки императрицы Екатерины II

  
   Екатерина II. Сочинения / Сост. и примеч. В. К. Былинина и М. П. Одесского.
   М., "Современник", 1990.
  
   Счастье не так слепо, как его себе представляют. Часто оно бывает следствием длиннаго ряда мер, верных и точных, не замеченных толпою и предшествующих событию. А в особенности счастье отдельных личностей бывает следствием их качеств, характера и личнаго поведения. Чтобы сделать это более осязательным, я построю следующий силлогизм:
   Качества и характер будут большей посылкой;
   Поведение - меньшей;
   Счастье или несчастье - заключением.
   Вот два разительных примера:
   Екатерина II,
   Петр III.
  

* * *

  
   Мать Петра III, дочь Петра I, скончалась приблизительно месяца через два после того, как произвела его на свет, от чахотки, в маленьком городке Киле, в Голштинии, с горя, что ей пришлось там жить, да еще в таком неудачном замужестве. Карл-Фридрих, герцог Голштинский, племянник Карла XII, короля Шведскаго, отец Петра III, был принц слабый, неказистый, малорослый, хилый и бедный (смотри "Дневник" Бергхольца в "Магазине" Бюшинга1). Он умер в 1739 году и оставил сына, которому было около одиннадцати лет2, под опекой своего двоюродного брата Адольфа-Фридриха, епископа Любекскаго, герцога Голштинскаго, впоследствии короля Шведскаго, избраннаго на основании предварительных статей мира в Або по предложению императрицы Елизаветы3. Во главе воспитателей Петра III стоял обер-гофмаршал его двора Брюммер, швед родом; ему подчинены были обер-камергер Бергхольц, автор вышеприведеннаго "Дневника", и четыре камергера; из них двое - Адлерфельдт, автор "Истории Карла XII", и Вахтмейстер, были шведы, а двое других, Вольф и Мардефельд, голштинцы. Этого принца воспитывали в ввиду шведскаго престола при дворе, слишком большом для страны, в которой он находился, и разделенном на несколько партий, горевших ненавистью; из них каждая хотела овладеть умом принца, котораго она должна была воспитать и, следовательно, вселяла в него отвращение, которое все партии взаимно питали по отношению к своим противникам. Молодой принц от всего сердца ненавидел Брюммера, внушавшего ему страх, и обвинял его в чрезмерной строгости. Он презирал Бергхольца, который был другом и угодником Брюммера, и не любил никого из своих приближенных, потому что они его стесняли. С десятилетняго возраста Петр III обнаружил наклонность к пьянству. Его понуждали к чрезмерному представительству и не выпускали из виду ни днем, ни ночью. Кого он любил всего более в детстве и в первые годы своего пребывания в России, так это были два старых камердинера: один - Крамер, ливонец, другой - Румберг, швед. Последний был ему особенно дорог. Это был человек довольно грубый и жесткий, из драгунов Карла XII. Брюммер, а следовательно и Бергхольц, который на все смотрел лишь глазами Брюммера, были преданы принцу, опекуну и правителю; все остальные были недовольны этим принцем и еще более его приближенными. Вступив на русский престол, императрица Елизавета послала в Голштинию камергера Корфа4 вызвать племянника, котораго принц-правитель5 и отправил немедленно, в сопровождении обер-гофмаршала Брюммера, обер-камергера Бергхольца и камергера Дукера, приходившагося племянником первому. Велика была радость императрицы по случаю его пребытия. Немного спустя она отправилась на коронацию в Москву. Она решила объявить этого принца своим наследником. Но прежде всего он должен был перейти в православную веру. Враги обер-гофмаршала Брюммера, а именно - великий канцлер граф Бестужев6 и покойный граф Никита Панин7, который долго был русским посланником в Швеции, утверждали, что имели в своих руках убедительный доказательства, будто Брюммер с тех пор, как увидел, что императрица решила объявить своего племянника предполагаемым наследником престола, приложил столько же старания испортить ум и сердце своего воспитанника, сколько заботился раньше сделать его достойным шведской короны. Но я всегда сомневалась в этой гнусности и думала, что воспитание Петра III оказалось неудачным по стечению несчастных обстоятельств. Передам, что я видела и слышала, и это разъяснит многое. Я увидела Петра III в первый раз, когда ему было одиннадцать лет, в Эйтине у его опекуна, принца-епископа Любекскаго. Через несколько месяцев после кончины герцога Карла-Фридриха, его отца, принц-епископ собрал у себя в Эйтине в 1739 году всю семью, чтобы ввести в нее своего питомца. Моя бабушка, мать принца-епископа, и моя мать8, сестра того же принца, приехали туда из Гамбурга со мною. Мне было тогда десять лет. Тут были еще принц Август и принцесса Анна, брат и сестра принца-опекуна и правителя Голштинии. Тогда-то я и слышала от этой собравшейся вместе семьи, что молодой герцог наклонен к пьянству и что его приближенные с трудом препятствовали ему напиваться за столом, что он был упрям и вспыльчив, что он не любил окружающих и особенно Брюммера, что, впрочем, он выказывал живость, но был слабаго и хилаго сложения. Действительно, цвет лица у него был бледен и он казался тощим и слабаго телосложения. Приближенные хотели выставить этого ребенка взрослым и с этой целью стесняли и держали его в принуждении, которое должно было вселить в нем фальшь, начиная с манеры держаться и кончая характером.
   Как только прибыл в Россию голштинский двор, за ним последовало и шведское посольство, которое прибыло, чтобы просить у императрицы ея племянника для наследования шведскаго престола; Но Елизавета, уже объявившая свои намерения, как выше сказано, в предварительных статьях мира в Або, ответила шведскому сейму, что она объявила своего племянника наследником русскаго престола и что она держалась предварительных статей мира в Або, который назначал Швеции предполагаемым наследником короны принца-правителя Голштинии. (Этот принц имел брата, с которым императрица Елизавета была помолвлена после смерти Петра I. Этот брак не состоялся, потому что принц умер от оспы через несколько недель после обручения; императрица Елизавета сохранила о нем очень трогательное воспоминание и давала тому доказательства всей семье этого принца)9. Итак, Петр III был объявлен наследником Елизаветы и русским великим князем, вслед за исповеданием своей веры по обряду православной церкви; в наставники ему дали Симеона Теодорскаго, ставшего потом архиепископом Псковским10. Этот принц был крещен и воспитан по лютеранскому обряду11, самому суровому и наименее терпимому, так как с детства он всегда был неподатлив для всякаго назидания. Я слышала от его приближенных, что в Киле стоило величайшаго труда посылать его в церковь по воскресеньям и праздникам и побуждать его к исполнению обрядностей, какия от него требовали, и что он большей частью проявлял неверие. Его Высочество позволял себе спорить с Симеоном Теодор-ским относительно каждаго пункта; часто призывались его приближенные, чтобы решительно прервать схватку и умерить пыл, какой в нее вносили; наконец с большой горечью он покорялся тому, чего желала императрица, его тетка, хотя он и не раз давал почувствовать, по предубеждению ли, по привычке ли, или из духа противоречия, что предпочел бы уехать в Швецию, чем оставаться в России. Он держал при себе Брюммера, Бергхольца и своих голштинских приближенных, вплоть до своей женитьбы; к ним прибавили, для формы, нескольких учителей: одного, Исаака Веселовскаго12, для русскаго языка - он изредка приходил к нему вначале, а потом и вовсе не стал ходить; другого - профессора Штелина13, который должен был обучать его математике и истории, а в сущности играл с ним и служил ему чуть не шутом. Самым усердным учителем был Ланлэ, балетмейстер, учивший его танцам. В своих внутренних покоях великий князь в ту пору только и занимался, что устраивал военныя учения с кучкой людей, данных ему для комнатных услуг; он то раздавал им чины и отличия, то лишал их всего, смотря по тому, как вздумается. Это были настоящий детския игры и постоянное ребячество; вообще он был еще очень ребячлив, хотя ему минуло шестнадцать лет в 1744 году, когда русский двор находился в Москве. В этом именно году Екатерина II прибыла со своей матерью 9-го февраля в Москву. Русский двор был тогда разделен на два больших лагеря или партии. Во главе первой, начинавшей подниматься после своего упадка, был вице-канцлер, граф Бестужев-Рюмин; его несравненно больше страшились, чем любили; это был чрезвычайный пройдоха, подозрительный, твердый и неустрашимый, по своим убеждениям довольно-таки властный, враг непримиримый, но друг своих друзей, которых оставлял лишь тогда, когда они повертывались к нему спиной, впрочем, неуживчивый и часто мелочный. Он стоял во главе коллегии иностранных дел; в борьбе с приближенными императрицы он, перед поездкой в Москву, потерпел урон, но начинал оправляться; он держался Венскаго двора, Саксонскаго и Англии. Приезд Екатерины II и ея матери не доставлял ему удовольствия. Это было тайное дело враждебной ему партии; враги графа Бестужева были в большом числе, но он их всех заставлял дрожать. Он имел над ними преимущество своего положения и характера, которое давало ему значительный перевес над политиканами передней. Враждебная Бестужеву партия держалась Франции, Швеции, пользовавшейся покровительством ея, и короля Прусскаго14; маркиз де-ла-Шетарди15 был ея душою, а двор, прибывший из Голштинии,- матадорами; они привлекли графа Лестока16, одного из главных деятелей переворота, который возвел покойную императрицу Елизавету на русский престол. Этот последний пользовался большим ея доверием; он был ея хирургом с кончины Екатерины I17, при которой находился, и оказывал матери и дочери существенныя услуги; у него не было недостатка ни в уме, ни в уловках, ни в пронырстве, но он был зол и сердцем черен и гадок. Все эти иностранцы поддерживали друг друга и выдвигали вперед графа Михаила Воронцова18, который тоже принимал участие в перевороте и сопровождал Елизавету в ту ночь, когда она вступила на престол. Она заставила его жениться на племяннице императрицы Екатерины I, графине Анне Карловне Скавронской19, которая была воспитана с императрицей Елизаветой и была к ней очень привязана. К этой партии примкнул еще граф Александр Румянцев, отец фельдмаршала, подписавшего в Або мир со шведами20, о котором не очень-то совещались с Бестужевым. Они разсчитывали еще на генерал-прокурора князя Трубецкого21, на всю семью Трубецких и, следовательно, на принца Гессен-Гомбургскаго, женатого на принцессе этого дома22. Этот принц Гессен-Гомбургский, пользовавшийся тогда большим уважением, сам по себе был ничто и значение его зависело от многочисленной родни его жены, коей отец и мать были еще живы; эта последняя имела очень большой вес. Остальных приближенных императрицы составляли тогда семья Шуваловых23, которые колебались на каждом шагу, обер-егермейстер Разумовский24, который в то время был признанным фаворитом, и один епископ. Граф Бестужев умел извлекать из них пользу, но его главной опорой был барон Черкасов, секретарь Кабинета императрицы, служивший раньше в Кабинете Петра I25. Это был человек грубый и упрямый, требовавший порядка и справедливости и соблюдения во всяком деле правил. Остальные придворные становились то на ту, то на другую сторону, смотря по своим интересам и повседневным видам. Великий князь, казалось, был рад приезду моей матери и моему. Мне шел пятнадцатый год; в течение первых десяти дней он был очень занят мною; тут же и в течение этого короткаго промежутка времени я увидела и поняла, что он не очень ценит народ, над которым ему суждено было царствовать, что он держался лютеранства26, не любил своих приближенных и был очень ребячлив. Я молчала и слушала, чем снискала его доверие; помню, он мне сказал, между прочим, что ему больше всего нравится во мне то, что я его троюродная сестра, и что в качестве родственника он может говорить со мной по душе, после чего сказал, что влюблен в одну из фрейлин императрицы, которая была удалена тогда от двора, в виду несчастья ея матери, некоей Лопухиной, сосланной в Сибирь27; что ему хотелось бы на ней жениться, но что он покоряется необходимости жениться на мне, потому что его тетка того желает. Я слушала, краснея, эти родственные разговоры, благодаря его за скорое доверие, но в глубине души я взирала с изумлением на его неразумие и недостаток суждения о многих вещах. На десятый день после моего приезда в Москву как-то в субботу императрица уехала в Троицкий монастырь28. Великий князь остался с нами в Москве. Мне дали уже троих учителей: одного, Симеона Теодорскаго, чтобы наставлять меня в православной вере; другого, Василия Ададурова29, для русскаго языка, и Ландэ, балетмейстера, для танцев. Чтобы сделать более быстрые успехи в русском языке, я вставала ночью с постели и, пока все спали, заучивала наизусть тетради, который оставлял мне Ададуров; так как комната моя была теплая и я вовсе не освоилась с климатом, то я не обувалась - как вставала с постели, так и училась. На тринадцатый день я схватила плеврит, от котораго чуть не умерла. Он открылся ознобом, который я почувствовала во вторник после отъезда императрицы в Троицкий монастырь: в ту минуту, как я оделась, чтобы итти обедать с матерью к великому князю, я с трудом получила от матери позволение пойти лечь в постель. Когда она вернулась с обеда, она нашла меня почти без сознания в сильном жару и с невыносимой болью в боку. Она вообразила, что у меня будет оспа, послала за докторами и хотела, чтобы они лечили меня сообразно с этим; они утверждали, что мне надо пустить кровь; мать ни за что не хотела на это согласиться; она говорила, что доктора дали умереть ея брату в России от оспы, пуская ему кровь, и что она не хотела, чтобы со мной случилось., то же самое30. Доктора и приближенные великаго князя, у котораго еще не было оспы, послали в точности доложить императрице о положении дела, и я оставалась в постели, между матерью и докторами, которые спорили между собою. Я была без памяти в сильном жару и с болью в боку, которая заставляла меня ужасно страдать и издавать стоны, за которые мать меня бранила, желая, чтобы я терпеливо сносила боль. Наконец, в субботу вечером, в семь часов, т.-е. на пятый день моей болезни, императрица вернулась из Троицкаго монастыря и прямо по выходе из кареты вошла в мою комнату и нашла меня без сознания. За ней следовали граф Лесток и хирург; выслушав мнение докторов, она села сама у изголовья моей постели и велела пустить мне кровь. В ту минуту, как кровь хлынула, я пришла в себя и, открыв глаза, увидела себя на руках у императрицы, которая меня приподнимала. Я оставалась между жизнью и смертью в течение двадцати семи дней, в продолжение которых мне пускали кровь шестнадцать раз и иногда по четыре раза в день. Мать почти не пускали больше в мою комнату; она по-прежнему была против этих частых кровопусканий и громко говорила, что меня уморят; однако, она начинала убеждаться, что у меня не будет оспы. Императрица приставила ко мне графиню Румянцеву31 и несколько других женщин, и ясно было, что суждению матери не доверяли. Наконец нарыв, который был у меня в правом боку, лопнул, благодаря стараниям доктора португальца Санхеца; я его выплюнула со рвотой и с этой минуты я пришла в себя; я тотчас же заметила, что поведение матери во время моей болезни повредило ей во мнении всех. Когда она увидела, что мне очень плохо, она захотела, чтобы ко мне пригласили лютеранскаго священника; говорят, меня привели в чувство или воспользовались минутой, когда я пришла в себя, чтобы мне предложить это, и что я ответила: "зачем же? пошлите лучше за Симеоном Теодорским, я охотно с ним поговорю". Его привели ко мне, и он при всех так поговорил со мной, что все были довольны. Это очень подняло меня во мнении императрицы и всего двора. Другое очень ничтожное обстоятельство еще повредило матери. Около Пасхи, однажды утром, матери вздумалось прислать сказать мне с горничной, чтобы я ей уступила голубую с серебром материю, которую брат отца подарил мне перед моим отъездом в Россию, потому что она мне очень понравилась. Я велела ей сказать, что она вольна ее взять, но что, право, я ее очень люблю, потому что дядя мне ее подарил, видя, что она мне нравится. Окружавшие меня, видя, что я отдаю материю скрепя сердце, и в виду того, что я так долго лежу в постели, находясь между жизнью и смертью и что мне стало лучше всего дня два, стали между собою говорить, что весьма неразумно со стороны матери причинять умирающему ребенку малейшее неудовольствие и что вместо желания отобрать эту материю она лучше бы сделала, не упоминая о ней вовсе. Пошли рассказать это императрице, которая немедленно прислала мне несколько кусков богатых и роскошных материй и, между прочим, одну голубую с серебром; это повредило матери в глазах императрицы: ее обвинили в том, что у нея вовсе нет нежности ко мне, ни бережности. Я привыкла во время болезни лежать с закрытыми глазами; думали, что я сплю, и тогда графиня Румянцова и находившияся при мне женщины говорили между собой о том, что у них было на душе, и таким образом я узнавала массу вещей. Когда мне стало лучше, великий князь стал приходить проводить вечера в комнате матери, которая была также и моею. Он и все, казалось, следили с живейшим участием за моим состоянием. Императрица часто проливала об этом слезы. Наконец, 21 апреля 1744 года, в день моего рождения, когда мне пошел пятнадцатый год, я была в состоянии появиться в обществе, в первый раз после этой ужасной болезни. Я думаю, что не слишком-то довольны были моим видом; я похудела, как скелет, выросла, но лицо и черты мои удлинились; волосы у меня падали, и я была бледна смертельно. Я сама находила, что страшна, как пугало, и не могла узнать себя. Императрица прислала мне в этот день банку румян и приказала нарумяниться. С наступлением весны и хорошей погоды великий князь перестал ежедневно посещать нас; он предпочитал гулять и стрелять в окрестностях Москвы. Иногда, однако, он приходил к нам обедать или ужинать, и тогда снова продолжались его ребяческия откровенности со мною, между тем как его приближенные беседовали с матерью, у которой бывало много народу и шли всевозможные пересуды, которые не нравились тем, кто в них не участвовал, и, между прочим, графу Бестужеву, коего враги все собирались у нас; в числе их был маркиз де-ла-Шетарди, который еще не воспользовался ни одним полномочием французскаго двора, но имел свои верительныя посольския грамоты в кармане. В мае месяце императрица снова уехала в Троицкий монастырь, куда мы с великим князем и матерью за ней последовали. Императрица стала с некоторых пор очень холодно обращаться с матерью; в Троицком монастыре выяснилась причина этого. Как-то после обеда, когда великий князь был у нас в комнате, императрица вошла внезапно и велела матери итти за ней в другую комнату. Граф Лесток тоже вошел туда; мы с великим князем сели на окно, выжидая. Разговор этот продолжался очень долго, и мы видели, как вышел Лесток; проходя, он подошел к великому князю и ко мне - а мы смеялись - и сказал нам: "этому шумному веселью сейчас конец"; потом, повернувшись ко мне, он сказал: "вам остается только укладываться, вы тотчас отправитесь, чтобы вернуться к себе домой". Великий князь хотел узнать, как это; он ответил: "об этом после узнаете", и ушел исполнять поручение, которое было на него возложено и котораго я не знаю. Великому язю и мне он предоставил размыслить над тем, что он нам только что сказал; первый разсуждал вслух, я - про себя. Он сказал: "но если ваша мать и виновата, то вы не виновны", я ему ответила: "долг мой - следовать за матерью и делать то, что она прикажет". Я увидела ясно, что он покинул бы меня без сожаленья; что меня касается, то, в виду его настроения, он был для меня почти безразличен, но не безразлична была для меня русская корона. Наконец дверь спальной отворилась, и императрица вышла оттуда с лицом очень красным и с видом разгневанным, а мать шла за нею с красными глазами и в слезах. Так как мы спешили спуститься с окна, на которое влезли и которое было довольно высоко, то у императрицы это вызвало улыбку и она поцеловала нас обоих и ушла. Когда она вышла, мы узнали приблизительно, в чем было дело. Маркиз де-ла-Шетарди, который прежде, или, вернее сказать, в первое свое путешествие или миссию в Россию пользовался большою милостью и доверием императрицы, в этот второй приезд или миссию очень обманулся во всех своих надеждах. Разговоры его были скромнее, чем письма; эти последния были полны самой едкой желчи; их вскрыли и разобрали шифр; в них нашли подробности его бесед с матерью и многими другими лицами о современных делах, разговоры насчет императрицы заключали выражения мало осторожный. Граф Бестужев не преминул вручить их императрице и так как маркиз де-ла-Шетарди не объявил еще ни одного из своих полномочий, то дан был приказ выслать его из империи; у него отняли орден Св. Андрея и портрет императрицы, но оставили все другие подарки из брильянтов, какие он имел от этой государыни. Не знаю, удалось ли матери оправдаться в глазах императрицы, но, как бы то ни было, мы не уехали; с матерью однако продолжали обращаться очень сдержанно и холодно. Не знаю, что говорилось между нею и де-ла-Шетарди, но знаю, что однажды он обратился ко мне и поздравил, что я причесана en Moyse33; я ему сказала, что в угоду императрице буду причесываться на все фасоны, какие могут ей понравиться; когда он услышал мой ответ, он сделал пируэт налево, ушел в другую сторону и больше ко мне не обращался.
   Вернувшись с великим князем в Москву, мы с матерью стали жить более замкнуто; у нас бывало меньше народу и меня готовили к исповеданию веры. 28-е июня было назначено для этой церемонии и следующий день, Петров день, для моего обручения с великим князем. Помню, что гофмаршал Брюммер обращался ко мне в это время несколько раз, жалуясь на своего воспитанника, и хотел воспользоваться мною, чтобы исправить и образумить своего великаго князя; но я сказала ему, что это для меня невозможно и что я этим только стану ему столь же ненавистна, как уже были ненавистны все его приближенные. В это время мать очень сблизилась с принцем и принцессой Гессенскими и еще больше с братом последней, камергером Бецким34. Эта связь не нравилась графине Румянцовой, гофмаршалу Брюммеру и всем остальным; в то время, как мать была с ними в своей комнате, мы с великим князем возились в передней и она была в полном нашем распоряжении; у нас обоих не было недостатка в ребяческой живости. В июле месяце императрица праздновала в Москве мир со Швецией, и по случаю этого праздника она составила мне двор, как обрученной Русской великой княжне и тотчас после этого праздника императрица отправила нас в Киев. Она сама отправилась через несколько дней после нас. Мы ехали понемногу за день, мать, я, графиня Румянцова и одна из фрейлин матери в одной карете; великий князь, Брюммер, Бергхольц и Дукер - в другой. Как-то днем великий князь, скучавший со своими педагогами, захотел ехать с матерью и со мной; с тех пор, как он это сделал, он не захотел больше выходить из нашей кареты. Тогда мать, которой скучно было ехать с ним и со мною целые дни, придумала увеличить компанию. Она сообщила свою мысль молодым людям из нашей свиты, между которыми находились князь Голицын, впоследствии фельдмаршал35, и граф Захар Чернышев36; взяли одну из повозок с нашими постелями; приладили отовсюду кругом скамейки и на следующий же день мать, великий князь и я, князь Голицын, граф Чернышев и еще одна или две помоложе из свиты, поместились в ней и таким образом мы совершили остальну часть поездки, очень весело, насколько это касалось нашей повозки; но все, что не имело входа туда, возстало против такой затеи, которая особенно не нравилась обер-гофмаршалу Брюммеру, обер-камергеру Бергхольцу, графине Румянцовой, фрейлине матери, и также всей остальной свите, ибо они никогда туда не допускались и, между тем, как мы смеялись дорогой, они бранились и скучали. При таком положении вещей мы прибыли через три недели в Козелец, где еще три недели ждали императрицу, коей поездка замедлилась дорогой вследствие некоторых приключений. Мы узнали в Козельце, что с дороги было сослано несколько лиц из свиты императрицы и что она была в очень дурном расположении духа. Наконец, в половине августа, она прибыла в Козелец; мы еще оставались с ней там до конца августа. Тут вели с утра до вечера крупную игру в фараон в большой зале, по середине дома; в остальных помещениях всем приходилось очень тесно: мы с матерью спали в одной общей комнате, графиня Румянцова и фрейлина матери - в передней и так далее. Однажды великий князь пришел в комнату матери и в мою также в то время, как мать писала, а возле нея стояла открытая шкатулка; он захотел в ней порыться из любопытства; мать сказала, чтобы он не трогал, и он, действительно, стал прыгать по комнате в другой стороне, но прыгая то туда, то сюда, чтобы насмешить меня, он задел за крышку открытой шкатулки и уронил ее; мать тогда разсердилась и они стали крупно браниться; мать упрекала его за то, что он нарочно опрокинул шкатулку, а он жаловался на несправедливость, и оба они обращались ко мне, требуя моего подтверждения; знав нрав матери, я боялась получить пощечины, если не соглашусь с ней, и, не желая ни лгать, ни обидеть великаго князя, находилась между двух огней; тем не менее я сказала матери, что не думала, чтобы великий князь сделал это нарочно, но что когда он прыгал, то задел платьем крышку шкатулки, которая стояла на очень маленьком табурете. Тогда мать набросилась на меня, ибо, когда она бывала в гневе, ей нужно было кого-нибудь бранить; я замолчала и заплакала; великий князь, видя, что весь гнев моей матери обрушился на меня, за то, что я свидетельствовала в его пользу и так как я плакала, стал обвинять мать в несправедливости и назвал ея гнев бешенством, а она ему сказала, что он невоспитанный мальчишка; одним словом, трудно, не доводя однако ссоры до драки, зайти в ней дальше, чем они оба это сделали. С тех пор великий князь не взлюбил мать и не мог никогда забыть этой ссоры; мать тоже не могла этого ему простить; и их обхождение друг с другом стало принужденным, без взаимнаго доверия и легко переходило в натянутыя отношения. Оба они не скрывались от меня; сколько я ни старалась смягчить их обоих, мне это удавалось только на короткий срок; они оба всегда были готовы пустить колкость, чтобы язвить друг друга; мое положение день ото дня становилось щекотливее. Я старалась повиноваться одному и угождать другому и, действительно, великий князь был со мною тогда откровеннее, чем с кем-либо; он видел, что мать часто наскакивала на меня, когда не могла к нему придраться. Это мне не вредило в его глазах, потому что он убедился, что может быть во мне уверен. Наконец, 29 августа мы приехали в Киев. Мы пробыли там десять дней, после чего отправились назад в Москву точно таким же образом, как ехали в Киев. Когда мы приехали в Москву, вся осень прошла в комедиях, придворных балах и маскарадах. Несмотря на это, заметно было, что императрица была часто сильно не в духе. Однажды, когда мы, моя мать, я и великий князь, были в театре в ложе напротив ложи Ея Императорскаго Величества, я заметила, что императрица говорит с графом Лестоком с большим жаром и гневом. Когда она кончила, Лесток ее оставил и пришел к нам в ложу; он подошел ко мне и спросил: "заметили ли вы, как императрица со мною говорила?" Я сказала, что да. "Ну, вот", сказал Лесток: "она очень на вас сердита".- На меня! За что же? был мой ответ.- "Потому, что у вас", ответил он мне, "много долгов; она говорит, что это бездонная бочка, и что, когда она была великой княжной, у нея не было больше содержания, нежели у вас, что ей приходилось содержать целый дом и что она старалась не входить в долги, ибо знала, что никто за нее не заплатит". Он сказал мне все это с сердитым и сухим видом, должно быть, затем, чтоб императрица видела из своей ложи, как он исполняет ея поручение. У меня навернулись на глаза слезы, и я промолчала. Сказав все, он ушел. Великий князь, который был рядом со мной и приблизительно слышал этот разговор, переспросив у меня то, что не разслышал, дал мне понять игрой лица больше, чем словами, что он разделяет мысли своей тетушки и что он доволен, что меня выбранили. Это был довольно обычный его прием, и в таких случаях он думал угодить императрице, улавливая ея настроение, когда она на кого-нибудь сердилась. Что касается матери, то когда она узнала, в чем дело, она сказала, что это было следствием тех стараний, которыя употребляли, чтобы вырвать меня из ея рук, и что так как меня так поставили, что я могла действовать, не спрашиваясь ея, она умывает руки в этом деле; итак, оба они стали против меня. Я же тотчас решила привести мои дела в порядок и на следующий же день потребовала счета. Из них я увидела, что должна семнадцать тысяч рублей; перед отъездом из Москвы в Киев императрица прислала мне пятнадцать тысяч рублей и большой сундук простых материй, но я должна была одеваться богато. В итоге оказалось, что я должна всего две тысячи, это мне показалось не весть какой суммой. Различныя причины ввели меня в эти расходы. Во-первых, я приехала в Россию с очень скудным гардеробом. Если у меня бывало три-четыре платья, это уже был предел возможнаго, и это при дворе, где платья менялись по три раза в день; дюжина рубашек составляла все мое белье; я пользовалась простынями матери. Во-вторых, мне сказали, что в России любят подарки и что щедростью приобретаешь друзей и станешь всем приятной37. В-третьих, ко мне приставили самую расточительную женщину в России, графиню Румянцеву, которая всегда была окружена купцами, ежедневно представляла мне массу вещей, которыя советовала брать у этих купцов и которыя я часто брала лишь затем, чтобы отдать ей, так как ей этого очень хотелось. Великий князь также мне стоил много, потому что был жаден до подарков; дурное настроение матери также легко умиротворялось какой-нибудь вещью, которая ей нравилась, и так как она тогда очень часто сердилась и особенно на меня, то я не пренебрегала открытым мною способом умиротворения. Дурное расположение духа матери происходило отчасти по той причине, что она вовсе не пользовалась благосклонностью императрицы, которая ее часто оскорбляла и унижала. Кроме того, мать, за которой я обыкновенно следовала, с неудовольствием смотрела на то, что я теперь шла пред ней; я этого избегала всюду, где могла, но в публике это было невозможно; вообще я поставила себе за правило оказывать ей величайшее уважение и наивозможную почтительность, но все это не очень-то мне помогало; у нея всегда и при всяком случае прорывалось неудовольствие на меня, что не служило ей в пользу и не располагало к ней людей. Графиня Румянцева своими разсказами и пересказами и разными сплетнями чрезвычайно содействовала, как и многия другия, тому, чтобы уронить мать во мнении императрицы. Восьмиместная повозка, во время поездки в Киев, тоже сделала свое дело: все старики были из нея изгнаны, вся молодежь допущена. Бог знает, какой оборот придали этому распорядку, очень, впрочем, невинному; всего очевиднее было то, что это обидело всех, которые могли быть туда допущены по своему положению и которые увидали, что им предпочли тех, кто был забавнее. В сущности вся эта досада матери пошла от того, что не взяли с собой во время киевской поездки ни Бецкого, к которому она прониклась доверием, ни князя Трубецкого. Конечно, этому посодействовали Брюммер и графиня Румянцова, и восьмиместная повозка, в которую их не допустили, стала причиной затаенной злобы. В ноябре месяце в Москве великий князь схватил корь; так как у меня ея еще не было, то приняли все меры, чтобы мне не заразиться. Окружавшие этого князя не приходили к нам, и все увеселения прекратились. Как только болезнь эта прошла и зима установилась, мы поехали из Москвы в Петербург в санях, мать и я в одних, великий князь и граф Брюммер в других. 18 декабря, день рождения императрицы, мы отпраздновали в Твери38, откуда уехали на следующий день. Приехав на полпути в Хотиловский Ям39, вечером, в моей комнате, великий князь почувствовал себя плохо; его отвели к себе и уложили; ночью у него был сильный жар. На следующий день, в полдень, мы с матерью пошли к нему в комнату, но едва я переступила порог двери, как гр. Брюммер пошел мне навстречу и сказал, чтобы я не шла дальше; я хотела узнать, почему; он мне сказал, что у великаго князя только что появились оспенныя пятна. Так как у меня не было оспы, мать живо увела меня из комнаты и было решено, что мы с матерью уедем в тот же день в Петербург, оставив великаго князя и его приближенных в Хотилове; графиня Румянцова и фрейлина матери остались, чтобы ходить, как говорили, за больным. Послали курьера к императрице, опередившей нас и бывшей уже в Петербурге. В некотором разстоянии от Новгорода мы встретили императрицу, которая, узнав, что у великаго князя обнаружилась оспа, возвращалась из Петербурга к нему в Хотилово, где и оставалась, пока продолжалась его болезнь. Как только императрица нас увидала, хотя это было ночью, она велела остановить свои сани и наши и спросила о здоровье великаго князя. Мать сказала ей все, что знала, после чего императрица приказала кучеру ехать, а мы продолжали тоже свой путь и прибыли в Новгород к утру. Было воскресенье, я пошла к обедне, после чего мы пообедали и, когда собирались уезжать, приехали камергер князь Голицын и камер-юнкер граф Захар Чернышев, ехавшие из Москвы в Петербург. Мать разсердилась на Голицына за то, что он ехал с графом Чернышевым, ибо этот последний распустил какую-то ложь. Она утверждала, что его надо избегать, как человека опасного, выдумывавшего какия угодно истории. Она дулась на обоих, но так как, благодаря этой досаде, было скучно до тошноты и выбора не было, а они были более образованные и более приятные собеседники, чем другие, то я и не вдавалась в досаду, что навлекло на меня несколько нападок со стороны матери. Наконец мы приехали в Петербург, где нас поместили в одном из кавалерских придворных домов. Так как дворец не был тогда еще достаточно велик, чтобы даже великий князь мог там помещаться, то ему был отведен также дом, находившийся между дворцом и нашим домом. Мои комнаты были налево от лестницы, комнаты матери - направо; как только мать увидела это устройство, она разсердилась, во-первых, потому, что ей показалось, что мое помещение было лучше расположено, нежели ея, во-вторых, потому, что ея комнаты отделялись от моих общей залой; на самом же деле у каждой из нас было по четыре комнаты: две на улицу, две во двор дома; таким образом, комнаты были одинаковыя, обтянутыя голубою и красною материей, безо всякой разницы; но вот что еще больше способствовало ея гневу. Графиня Румянцова, еще в Москве, принесла мне план этого дома, по приказанию императрицы, запрещая мне от ея имени говорить об этой присылке, советуясь со мною, как нас поместить. Выбирать было нечего, так как оба помещения были одинаковы. Я сказала это графине, которая дала мне понять, что императрица предпочитает, чтобы у меня было отдельное помещение, вместо того, чтобы жить, как в Москве, в общем помещении с матерью. Такое устройство нравилось мне тоже, потому что я была очень стеснена у матери в комнатах и что буквально интимный кружок, который она себе образовала, нравился мне тем менее, что мне было ясно, как день, что эта компания никому не была по душе. Мать проведала о плане, показанном мне; она стала мне о нем говорить, и я сказала ей сущую правду, как было дело. Она стала бранить меня за то, что я держала это в секрете, я ей сказала, что мне запретили говорить, но она нашла, что это не причина, и вообще я с каждым днем видела, что она все больше сердится на меня и что она почти со всеми в ссоре, так что перестала появляться к столу за обедом- и ужином и велела подавать к себе в комнаты. Что меня касается, я ходила к ней три-четыре раза в день, остальное время употребляла, чтобы изучать русский язык, играть на клавесине да покупать себе книги, так что в пятнадцать лет я жила одиноко в моей комнате и была довольно прилежна для своего возраста. К концу нашего пребывания в Москве прибыло шведское посольство, во главе котораго был сенатор Цедеркрейц. Немного времени спустя приехал еще граф Гюлленборг, чтобы объявить императрице о свадьбе Шведскаго наследнаго принца, брата матери, с принцессой Прусской4 . Мы знали этого графа Гюлленборга; мы видели его в Гамбурге, куда он приезжал со многими другими шведами во время отъезда наследнаго принца в Швецию. Это был человек очень умный, уже не молодой и котораго мать моя очень ценила; я же была ему некоторым образом обязана, потому что в Гамбурге, видя, что мать мало или вовсе не обращает на меня внимания, он ей сказал, что она не права и что я, конечно, ребенок гораздо старше своих лет. Прибыв в Петербург, он пришел к нам и сказал, как и в Гамбурге, что у меня философский склад ума. Он спросил, как обстоит дело с моей философией при том вихре, в котором я нахожусь; я разсказала ему, что делаю у себя в комнате. Он мне сказал, что пятнадцатилетний философ не может еще себя знать, и что я окружена столькими подводными камнями, что есть все основания бояться, как бы я о них не разбилась, если только душа моя не исключительнаго закала; что надо ее питать самым лучшим чтением, и для этого он рекомендовал мне "Жизнь знаменитых мужей" Плутарха, "Жизнь Цицерона" и "Причины величия и упадка Римской республики" Монтескье41. Я тотчас же послала за этими книгами, который с трудом тогда нашли в Петербурге, и сказала ему, что набросаю ему свой портрет так, как себя понимаю, дабы он мог видеть, знаю ли я себя, или нет. Действительно, я изложила на письме свой портрет, который озаглавила: "Портрет философа в пятнадцать лет", и отдала ему. Много лет спустя и именно в 1758 году я снова нашла это сочинение и была удивлена глубиною знания самой себя, какое оно заключало. К несчастью, я его сожгла в том же году, во время несчастной истории графа Бестужева, со всеми другими моими бумагами, боясь сохранить у себя в комнате хоть единую42. Граф Гюлленборг возвратил мне через несколько дней мое сочинение; не знаю, снял ли он с него копию. Он сопроводил его дюжиной страниц разсуждений, сделанных обо мне, посредством которых старался укрепить во мне как возвышенность и твердость духа, так и другия качества сердца и ума. Я читала и перечитывала несколько раз его сочинение, я им прониклась и намеревалась серьезно следовать его советам. Я обещала это себе, а раз я себе обещала, не помню случая, чтобы это не исполнила. Потом я возвратила графу Гюлленборгу его сочинение, как он меня об этом просил, и, признаюсь, оно очень послужило к образованию и укреплению склада моего ума и моей души. В начале февраля императрица вернулась с великим князем из Хотилова. Как только нам сказали, что она приехала, мы отправились к ней навстречу и увидели ее в большой зале, почти впотьмах, между четырьмя и пятью часами вечера; несмотря на это, я чуть не испугалась при виде великаго князя, который очень вырос, но лицом был неузнаваем; все черты его лица огрубели, лицо еще все было распухшее и несомненно было видно, что он останется с очень заметными следами оспы. Так как ему остригли волосы, на нем был огромный парик, который еще больше его уродовал. Он подошел ко мне и спросил, с трудом ли я его узнала. Я пробормотала ему свое приветствие по случаю выздоровления, но в самом деле он стал ужасен. 9 февраля минуло ровно год с моего приезда к русскому двору. 10 февраля 1745 г. императрица праздновала день рождения великаго князя, ему пошел семнадцатый год. Она обедала одна со мной на троне; великий князь не появлялся в публике ни в этот день, ни еще долго спустя; не спешили показывать его в том виде, в какой привела его оспа. Императрица меня очень ласкала за этим обедом. Она мне сказала, что русския письма, которыя я ей писала в Хотилово, доставили ей большое удовольствие (по правде сказать, они были сочинены Ададуровым, но я их собственноручно переписала), и что она знает, как я стараюсь изучить местный язык. Она стала говорить со мною по-русски и пожелала, чтобы я отвечала ей на этом языке, что я и сделала, и тогда ей угодно было похвалить мое хорошее произношение. Потом она дала мне понять, что я похорошела с моей московской болезни; словом, во время всего обеда она только тем и была занята, что оказывала мне знаки своей доброты и расположения. Я вернулась домой очень довольная этим обедом и очень счастливая, и все меня поздравляли. Императрица велела снести к ней мой портрет, начатый художником Караваком43, и оставила его у себя в комнате; это тот самый, который скульптор Фальконет44 увез с собою во Францию; я была на нем совсем живая. Чтобы ходить к обедне или к императрице, мне с матерью приходилось проходить через покои великаго князя, который жил рядом с моим помещением; вследствие этого мы часто его видели. Он приходил также по вечерам на несколько минут ко мне, но безо всякой охоты; наоборот, всегда был рад найти какой-нибудь предлог, чтобы отделаться от этого и остаться у себя, среди своих обычных ребяческих забав, о которых я уже говорила. Через несколько времени после приезда императрицы и великаго князя в Петербург у матери случилось большое огорчение, котораго она не могла скрыть. Вот в чем дело. Принц Август, брат матери, написал ей в Киев, чтобы выразить ей свое желание приехать в Россию; мать знала, что эта поездка имела единственную для него цель получить при совершеннолетии великаго князя, которое хотели ускорить, управление Голштинией, иначе говоря, желание отнять опеку у старшаго брата, ставшаго Шведским наследным принцем, чтобы вручить управление Голштинской страной от имени совершеннолетняго великаго князя принцу Августу, младшему брату матери и Шведскаго наследнаго принца. Эта интрига была затеяна враждебной Шведскому наследному принцу голштинской партией, в союзе с датчанами, которые не могли простить этому принцу того, что он одержал в Швеции верх над Датским наследным принцем, котораго далекарлийцы хотели избрать наследником Шведскаго престола45. Мать ответила принцу Августу, ея брату, из Козельца, что вместо того, чтобы поддаваться интригам, заставлявшим его действовать против брата, он лучше бы сделал, если бы отправился служить в Голландию, где он находился, и там бы дал себя убить с честью в бою46, чем затевать заговор против своего брата и присоединяться к врагам своей сестры в России. Под врагами мать подразумевала графа Бестужева, который поддерживал эту интригу, чтобы вредить Брюммеру и всем остальным друзьям Шведскаго наследнаго принца, опекуна великаго князя по Голштинии. Это письмо было вскрыто и прочтено графом Бестужевым и императрицей, которая вовсе не была довольна матерью и уже очень раздражена против Шведскаго наследнаго принца, который под влиянием жены, сестры Прусскаго короля, дал себя вовлечь французской партии во все ея виды, совершенно противоположные русским. Его упрекали в неблагодарности и обвиняли мать в недостатке нежности к младшему брату за то, что она ему написала о том, чтобы он дал себя убить, выражение, которое считали жестоким и безчеловечным, между тем как мать, в глазах друзей, хвасталась, что употребила выражение твердое и звонкое. Результатом этого всего было то, что, не обращая внимания на намерения матери, или, вернее, чтобы ее уколоть и насолить всей голштино-шведской партии, граф Бестужев получил без ведома матери позволение для принца Августа Голштинскаго приехать в Петербург. Мать, узнав, что он в дороге, очень разсердилась, огорчилась и очень дурно его приняла, но он, подстрекаемый Бестужевым, держал свою линию. Убедили императрицу хорошо его принять, что она и сделала для виду; впрочем, это не продолжалось и не могло продолжаться долго, потому что принц Август сам по себе не был человеком порядочным. Одна его внешность уже не располагала к нему: он был мал ростом и очень нескладен, недалек и крайне вспыльчив, к тому же руководим своими приближенными, которые сами ничего собой не представляли. Глупость - раз уже пошло на чистоту - ея брата очень сердила мать; словом, она была почти в отчаянии от его приезда. Граф Бестужев, овладев посредством приближенных умом этого принца, убил разом несколько зайцев. Он не мог не знать, что великий князь так же ненавидел Брюммера, как и он; принц Август тоже его не любил, потому что он был предан Шведскому принцу. Под предлогом родства и как голштинец, этот принц так подобрался к великому князю, разговаривая с ним постоянно о Голштинии и беседуя об его будущем совершеннолетии, что тот стал сам просить тетку и графа Бестужева, чтобы постарались ускорить его совершеннолетие. Для этого нужно было согласие императора Римскаго, которым тогда был Карл VII из Баварскаго дома; но тут он умер, и это дело тянулось до избрания Франца I47. Так как принц Август был еще довольно плохо принят моею матерью и выражал ей мало почтения, то он тем самым уменьшил и то немногое уважение, которое великий князь еще сохранял к ней; с другой стороны, как принц Август, так и старые камердинеры, любимцы великаго князя, боясь, вероятно, моего будущаго влияния, часто говорили ему о том, как надо обходиться со своею женою; Румберг, старый шведский драгун, говорил ему, что его жена не смеет дыхнуть при нем, ни вмешиваться в его дела, и что если она только захочет открыть рот, он приказывает ей замолчать, что он хозяин в доме и что стыдно мужу позволять жене руководить собою, как дурачком. Великий князь по природе умел скрывать свои тайны, как пушка свой выстрел, и когда у него бывало что-нибудь на уме или на сердце, он прежде всего спешил разсказать это тем, с кем привык говорить, не разбирая, кому это говорит, а потому Его Императорское Высочество сам разсказал мне с места все эти разговоры при первом случае, когда меня увидел; он всегда простодушно воображал, что все согласны с его мнением и что нет ничего более естественнаго. Я отнюдь не доверила этого кому бы то ни было, но не переставала серьезно задумываться над ожидавшей меня судьбой. Я решила очень бережно относиться к доверию великаго князя, чтобы он мог, по крайней мере, считать меня надежным для него человеком, которому он мог все говорить, безо всяких для себя последствий. Это мне долго удавалось. Впрочем, я обходилась со всеми как могла лучше и прилагала старание приобретать дружбу или, по крайней мере, уменьшать недружелюбие тех, которых могла только заподозрить в недоброжелательном ко мне отношении; я не выказывала склонности ни к одной из сторон, ни во что не вмешивалась, имела всегда спокойный вид, была очень предупредительна, внимательна и вежлива со всеми и так как я от природы была очень весела, то замечала с удовольствием, что с каждым днем я все больше приобретала расположение общества, которое считало меня ребенком интересным и не лишенным ума. Я выказывала большое почтение матери, безграничную покорность императрице, отменное уважение великому князю и изыскивала со всем старанием средства приобрести расположение общества. Императрица в Москве дала мне фрейлин и кавалеров, составлявших мой двор; немного времени спустя после ея приезда в Петербург она дала мне русских горничных, чтобы, как она говорила, облегчить мне усвоение русскаго языка. Этим я была очень довольна, все это были молодыя девушки, из которых самой старшей было около двадцати лет. Все эти девушки были очень веселыя, так что с этой минуты я то и дело пела, танцовала и резвилась в моей комнате с минуты пробуждения и до самаго сна. Вечером, после ужина, я впускала к себе своих трех фрейлин, двух княжен Гагариных и девицу Кошелеву, и мы играли в жмурки и в разныя другия соответствующия нашему возрасту игры. Все эти девушки смертельно боялись графини Румянцовой, но так как она играла в карты с утра до вечера в передней или у себя, вставая со стула только за своею надобностью, то она редко входила ко мне. Среди всех наших забав мне вздумалось распределить уход за моими вещами между моими женщинами: я оставила мои деньги, расход и белье на руках девицы Шенк, горничной, привезенной из Германии. Это была глупая и ворчливая старая дева, которой очень не нравилась наша веселость; кроме того, она ревновала меня ко всем своим молодым товаркам, которым приходилось разделять ея обязанности и мою привязанность. Я отдала ключи от моих брильянтов Марии Петровне Жуковой; эта последняя, будучи умнее, веселее и откровеннее остальных, начинала уже входить ко мне в доверие. Платья я поручила моему камердинеру Тимофею Евреинову; кружева девице Балк, которая потом вышла за поэта Сумарокова48. Ленты мои были сданы девице Скороходовой старшей, вышедшей потом замуж за Аристарха Кашкина; младшая ея сестра, Анна, ничего не получила, потому чт

Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
Просмотров: 1685 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа