обошли по полям и небольшим лескам вокруг замка, солнце уже совершенно опустилось к вершинам леса, разодевшись тем ярким осенними румянцем, которым горит лицо умирающего в чахотке.
- Как вам нравится здешняя природа? спросила меня хозяйка.
- Природа везде хороша.
- Вы снисходительнее других к нашим местам. Maдам Дюдеван, гостя у меня, постоянно находила, что здесь почти жить нельзя,- так пустынны наши окрестности.
Версты за полторы раздались выстрелы
- А! это наши охотники возвращаются. Пойдемте домой через сад, тогда вы будете иметь полное понятие о здешнем хозяйстве.
Мы подошли к лощинке, около которой паслись стаде мериносов. "Babette! Babette!" закричала одна из девочек, шедших с англичанкой. На голос малютки из стада выбежала белая коза и доверчиво подошла к своей пятилетней госпоже. Около оранжерей вся дамская компания раз сеялась вдоль шпалер, искать спелых персиков к обеду. Опять раздались выстрелы, но на этот раз ближе к дому. Уверенный, что Тургенев забыл о своем приглашении и во всяком случае не ожидает моего приезда, я предложили дамам не говорить обо мне ни слова, предоставляя ему самому найти меня у себя в кабинете. Заговор составился и, как только завидели охотников, я отправился в комнату Тургенева. Но судьба отметила этот день строгою чертою неудач. Кто-то из прислуги, не участвовавший ни заговоре, объявил о моем приезде, и Тургенев встретили меня вопросом:
- Разве вы не получали моего письма?
- Какого письма?
- Я писал, что хозяева ожидают на несколько дней приезжих дам, и в доме все лишние комнаты будут заняты. Поэтому я советовал вам приехать дней через десять.
Итак, опять неудача. Уехать сейчас же неловко, сидеть долго тоже неловко. Я решился уехать, пробыв еще день. Раздался звонок к обеду, и все общество, довольно многочисленное, собралось в угольной зале, в противоположной от гостиной конце дома. Желая сколько-нибудь оправдать в глазах хозяина свой приезд, я громко спросил: "Тургенев! неужели вы ни словом не предупредили хозяйку о моем приезде?" На это мадам Виардо шутя воскликнула: "о, он дикарь!" ("Ce sont de ses tonrs de sauvage"). На что Тургенев стал трепать меня по плечу, приговаривая: "он добрый малый!" Разговор переходил от ежедневных событий собственно семейного круга к вопросам общим: политическим и литературным. Зашла речь о последних стихотворениях Гюго, и хозяин, в подтверждение своих слов касательно силы, которую поэт проявил в некоторых новых пьесах, прочел на память несколько стихов. Из-за стола все отправились в гостиную. Приехал домашний доктор, составился вист, хозяйка сена за рояль, и долго чудные звуки Моцарта и Бетховена раздавались в комнате.
Так прошел день. На другой почти то же самое; следует только прибавить утренние партии на бильярде, а к вечеру, кроме музыки и виста, серебряные голоски девиц, пропитывающих вслух роли из Мольера, приготовляемого к домашнему театру. С особенною улыбкою удовольствия Тургенев вслушивался в чтение пятнадцатилетней девушки, с которою он тотчас же познакомил меня, как с своей дочерью Полиною. Действительно, она весьма мало читала стихи Мольера; но за то, будучи молодым Иваном Сергеевичем в юбке, не могла предъявлять ни малейшей претензии на миловидность.
- Полина! спросил Тургенев девушку,- неужели ты ни слова русского не помнишь? Ну как по-русски "вода?"
- Не помню.
- А хлеб?
- Не знаю.
- Это удивительно! восклицал Тургенев.
Во взаимных отношениях совершенно седого Виардо и сильно поседевшего Тургенева, несмотря на их дружбу, ясно выражалась приветливость полноправного хозяина, с одной стороны, и благовоспитанная угодливость гостя - с другой. Спальня Тургенева помещалась за биллиардной; и, как я узнал впоследствии, запертая дверь из нее выходила в гостиную. Конечно, я только спал в отведенной мне во втором этаже комнате, стараясь, по возможности, бежать к Тургеневу и воспользоваться его беседою на чужой стороне.
На другое утро, когда я спозаранку забрался в комнату Тургенева, у нас завязалась самая оживленная беседа мало-помалу перешедшая в громогласный спор.
- Заметили ли вы, - спросил Тургенев, - что дочь моя, русская по происхождению, до того превратилась во француженку, что не помнит даже слова "хлеб", хотя она вывезена во Францию уже семи лет.
Когда я, в свою очередь изумился, нашедши русскую девушку в центре Франции, Тургенев воскликнул:
- Так вы ничего не знаете, и я должен вам все это рассказать! Начать с того, что вот этот Куртавнель, в котором мы с вами в настоящую минуту беседуем, есть, говоря цветистым слогом, колыбель моей литературной известности. Здесь, не имея средств жить в Париже, я с разрешения любезных хозяев провел зиму в одиночестве, питаясь супом из полукурицы и яичницей, приготовляемых мне старухой ключницей. Здесь, желая добыть денег, я написал большую часть своих "Записок охотника"; и сюда же, как вы видели, попала моя дочь из Спасского. Когда-то, во время моего студенчества, приехав на вакацию к матери, я сблизился с крепостною ее прачкою. Но лет через семь, вернувшись в Спасское, я узнал следующее: у прачки была девочка, которую вся дворня злорадно называла барышней, и кучера преднамеренно заставляли ее таскать непосильные ей ведра с водою. По приказанию моей матери девочку одевали на минуту в чистое платье и приводили в гостиную, а покойная мать моя спрашивала: "Скажите, на кого эта девочка похожа?" Полагаю, что вы сами убедились вчера в легкости ответа на подобный вопрос. Все это заставило меня призадуматься касательно будущей судьбы девочки; а так как я ничего важного в жизни не предпринимаю без совета мадам Виардо, то и изложил этой женщине все дело, ничего не скрывая. Справедливо указывая на то, что в России никакое образование не в силах вывести девушек из фальшивого положения, мадам Виардо предложила мне поместить девочку к ней в дом, где она будет воспитываться вместе с ее детьми. И не в одном этом отношении, - прибавил Тургенев, воодушевляясь, - я подчинен воле этой женщины. Нет! Она давно и навсегда заслонила от меня все остальное, и так мне и надо. Я только тогда блаженствую, когда женщина каблуком наступит мне на шею и вдавит мое лицо носом в грязь. Боже мой! - воскликнул он, заламывая руки над головою и шагая по комнате. - Какое счастье для женщины быть безобразной!
Мало-помалу разговор наш от частностей перешел к общему. Оказалось, что мы оба инстинктивно находились под могучим влиянием Кольцова. Меня всегда подкупало поэтическое буйство, в котором у Кольцова недостатка нет, и я тогда еще не успел рассмотреть, что Кольцов, говоря от имени крестьянина, говорит псевдокрестьянским языком, непонятным для простонародья, чем и объясняется его непопулярность. Ни один крестьянин не скажет:
"Родись терпеливым
И на все готовым".
Тем не менее, невзирая на несоответствие формы содержанию, в нем так много специально русского воодушевления и задора, что последний одолевал и такого западника, каким стал Тургенев под влиянием мадам Виардо. Помню, с каким воодушевлением он повторял за мною:
"И чтоб с горем в пиру
Быть с веселым лицом,
На погибель идти -
Песни петь соловьем".
Хотя мне до сих пор кажется, что такие качества менее всего у нас с Тургеневым в характере. Как бы то ни было, я вынужден не только рассказать о вечных наших с Тургеневым разногласиях, но и объяснить их источники, насколько я их в настоящее время понимаю. Ожесточенные споры наши, не раз воспроизведенные под другими именами в рассказах Тургенева, оставляли в душе его до того постоянный след, что, привезши мне в 1864 году из Баден-Бадена стихотворения Мерике, он на первом листе написал: "Врагу моему А. А. Фету на память пребывания в Петербурге в январе 1864 г.".
Недаром Фауст, объясняя Маргарите сущность мироздания, говорит: "Чувство - все". Это чувство присуще даже неодушевленным предметам. Серебро чернеет, чувствуя приближение серы; магнит чувствует близость железа и т. д. Дело непосредственного чувства угадывать строй чужой души. Дело чувства на собственный страх приходить к известному решению, но основывать его на словах похвалы или порицания известным лицом данного предмета совершенно ошибочно. Говорить, что такой-то, открывающий на каждом шагу недостатки в ребенке или в своей родине, ненавидит своего сына или свое отечество, так же мало основательно, как по ежеминутным восхвалениям и самохвальству заключать о безграничной любви. Не странно ли, что споры, которым мы с Тургеневым за тридцать пять лет безотчетно предавались с таким ожесточением, нимало не потерявши своей едкости, продолжаются между славянофилами и западниками по сей день, невзирая на многократные их обсуждения с разных сторон и указания наглядного опыта?
Никто не станет спорить, что от народного воспитания зависит и народное благосостояние, но чрезвычайно односторонне приурочивать воспитание к такому тесному кругу, какова грамотность, оставляя другие бесчисленные влияния, начиная с народной и семейной среды, поддерживаемой законным надзором религиозной, отеческой и всякой иной власти. В этом отношении нельзя не видеть, что наше народное воспитание с шестидесятых годов значительно пошло назад, а вслед за тем пошло назад и народное благосостояние. Принимая в земледельческом государстве мерилом общего благосостояния зерновой хлеб, невозможно не сознаться, что до шестидесятых годов отсутствие у крестьянина двух-трехлетнего запасного одонка129, обеспечивающего, помимо сельского магазина, продовольствие семьи на случай неурожая, - было исключением; тогда как в настоящее время существование такого одонка представляет исключение. Но ограничимся указанием на источник постоянных наших с Тургеневым споров, при которых в запальчивости, особенно со стороны Тургенева, недостатка не было. Впоследствии мы узнали, что дамы в Куртавнеле, поневоле слыша наш оглушительный гам на непонятном и гортанном языке, наперерыв восклицали: "Боже мой! Они убьют друг друга!" И когда Тургенев, воздевши руки и внезапно воскликнув: "Батюшка! Христа ради не говорите этого!" - повалился мне в ноги, и вдруг наступило взаимное молчание, дамы воскликнули: "Вот! они убили друг друга!"
Не могу не сказать, что наш брат русский, внезапно вступающий в домашнюю жизнь немцев, а тем более французов, приходит в изумление перед малым количеством питания, представляемого их завтраками и обедами. У нас если появится наваристый борщ или щи с хорошим куском говядины, да затем гречневая каша с маслом или с подливкой, то усердно отнесшийся в этим двум блюдам не захочет ничего остального; тогда как обед в замке Куртавнель состоял из французского бульона, слабого до бесчувствия, за которым вторым блюдом являлся небольшой мясной пирожок, какие у нас подаются к супу; третьим блюдом являлись вареные бобы с художественно нарезанными ломтиками светившейся насквозь ветчины; последним блюдом являлись блинчики или яичница с вареньем на небольшом плафоне. А между тем не редкость встретить тучных, пожилых французов и француженок.
На третий день я объявил желание возвратиться в Париж, и так как нужно было поспеть в Rosay к шести часам пополудни, времени отправления дилижанса, то я должен был уехать из дому не позже четырех часов. Хозяева всхлопотались кормить меня на дорогу, но я наотрез отказался. Подали кабриолет, и через час я уже был в Rosay.
- Скоро ли пойдет дилижанс?
- Да через полчаса, а самое позднее через три четверти.
Хлопотать было нечего, любезный Виардо с утра приказал взять для меня место в купе. Теперь пять часов, дилижанс пойдет через час, будет шесть, да пройдет четыре, будет десять, да по железной дороге тридцать пять минут, следовательно мне придется обедать не раньше одиннадцати. Это что-то поздно.
- Нет ли тут гостиницы?
- Есть, отличная.
Я отправился в отличную гостиницу, и она оказалась вполне отличной от всех гостиниц в мире, исключая наших почтовых. Как я ни бился, не мог достать ни супу, ни прочего.
- "Нет ли мяса?" - "Есть". - "Что такое?" - "Голубенок".
- "Один?!" - "Один".
- Дайте пожалуйста голубенка, и с этим словом я вошел в небольшую обеденную залу.
За круглым столом сидела дама и рядом с вею пожилой господин, по осанке и щетинистым усам которого легко можно было узнать старого солдата первой империи, если бы даже в петлице не алела неизбежная розетка Почетного Легиона. Перед ними стояла бутылка красного вика и блюдо сочной телятины, а подле на стуле лежал белый хлеб, похожий на двухаршинный отрубок березового бревна. Что делать? Есть нечего. Принесенный голубенок, попахивающий пережаренным маслом, исчез, оставивши жалкие следы своего существования. Я потребовал сыру и полбутылки шампанского.
- Шампанского нет.
- Как нет? сказал обиженным тоном наполеоновский капитан.- Спросите в лавке у такого-то.
- У него нет.
- Ну так у такого-то.
- Я послала, отвечала хозяйка, да не знаю, есть ли. Ну, Rosay! В двух шагах от Шампаньи, и не достанешь полбутылки вина. Наконец явилась полбутылка сомнительного вида и хлопнула, как из ружья. Я предложил по бокалу капитану и его даме. Капитан поблагодарил и подвинул ко мне блюдо телятины, а вслед затем стал рассказывать о великой ретираде из сгоревшей Москвы, хваля русских на чем свет стоит. За что бы уже ему хвалить?- Не знаю.
Между тем кондуктор затрубил, и в купе у меня ее нашлось товарищей. Воспользовавшись простором, я закурил сигару, лег через все три или четыре места и приехал на станцию железкой дороги сонный.
На другой день, за завтраком в кофейне Пале-Ройяльской Ротонды, попался мне знакомый француз Делаво. Он уезжал на месяц в деревню, и по этому случаю мы давно не видались. Приказав поставить приборы на один столик, мы пустились во взаимные расспросы.
- Ну, теперь вы огляделись в Париже, заметил Делаво. Скажите, какое он на вас произвел впечатление. Мы, парижане, ко всему присмотрелись, интересно суждение человека свежего. Со мной можете быть совершенно откровенны, настолько вы меня знаете.
- Очень рад, что вы навели меня на эту тему, у меня самого она вертелась в голове, и я не раз припоминал ваше выражение касательно немецких книг. Вы говорили, что они непостижимо дурно сделаны (mal faits) в сравнении с французскими, из которых каждая, самая дрянная и пустая, так изложена, что читается легко - без сучка без задоринки.
- Помню, помню. У вас вообще думают плохо и трудно, а писать гладко великие мастера. Но к чему вы это вспомнили?
- К тому, что отвешу это ко всей парижской жизни, от улицы Риволи до Гипподрома, от последнего винтика в экипаже до первых бриллиантовых серег за стеклом магазина, от художественной выставки до Большой Оперы,- все гладко, ловко, блистательно (bien fait), а целое прозаично, мишурно и бессонно, как нарядный венский пирог, простоявший месяц за окном кондитерской.
Недели две пришлось мне протомиться в моем одиночестве, тоскливо посматривая на березку, со дна двора подымавшую свою макушку вровень с моим окном.
Можно себе представить мой восторг, когда единственный слуга нашей гостиницы, Люи, исполнявший и должность привратника, подал мне записку, в которой я прочел по-русски:
"Мы сейчас только остановились по соседству от тебя,- rue Taitbout, hôtel Taitbout. Заходи ждем тебя обедать"Твоя Надя.
С этого момента жизнь моя просияла под нежными лучами сердечной привязанности Нади. Она сумела до известной степени сообщить мне свое живое сочувствие к произведениям искусств, которым исполнена была сама. Обладая прекрасною историческою памятью, она сумела заинтересовать и меня своими любимыми до-Рафаэлевскими живописцами и с детским простодушием смеялась над моими coq á l'âne'ами. Зная мою слабость к обжорству и шампанскому, она ежедневно кормила меня великолепными обедами и заставляла выпивать бутылку шампанского. Нельзя не помянуть добром хозяйку ее гостиницы, которая видимо желала угодить своим постояльцам. Ее супы напоминали наши русские, а ее сочные пулярки казались подернутыми легким налетом карамели; мороженое всегда приходило в машинке от соседнего Тортони.
Весело и беспечно протекали мои дни, и так как дамы ничего не говорили о своем романе, то я и сам боялся заводить об нем речь.
Читая на афише, что заступившая место Рашели - Ристори будет играть Медею в трагедии Легуве, я взял для своих дам ложу.
Занавес поднялся, и я с ужасом услыхал итальянские legato и piccicato, из которых не понимал ни слова. В мыслях у меня промелькнуло что-то вроде "Le mariage forcé" Мольера, где во французской пьесе распеваются испанские стихи... "Ну, подумал я, делать нечего! Надо прослушать этот итальянский пролог", показавшийся мне бесконечным. Но когда с поднятием занавеса снова раздались "piccicato", я убедился, что слушаю трагедию на итальянском языке, мне непонятном - и тут же объявил дамам, что не намерен продолжать самого бессмысленного и скучного занятия, и пойду походит по бульвару, где и буду ожидать окончания представления, чтобы придти за ними. Сестра сказала, что и она уходит со мною гулять, но Софья Сергеевна, со сверкающими от волнения взорами, объявила наотрез, что "вы мол, господа, как хотите, а я ни за что не уйду от Ристори". Часа через полтора мы с сестрою, прогулявшись и освежившись мороженым, вернулись с нашими контрамарками к концу драмы за Софьей Сергеевной. Я под руку вел сестру, и когда, сойдя с лестницы, мы повернулись так, что нам стала видна вся сходящая по ней толпа, я почувствовал, что рука сестры дрогнула и продолжала трепетать на моей, и, побледнев как полотно, она, следя глазами за сходящим, коротко остриженным и с сильною проседью мужчиной, прошептала: "это он!" В ту же минуту тот же самый мужчина в небольшой серой летней шляпе проскочил мимо нас и быстрыми шагами направился к выходу. Отдаваясь первому порыву, я, оставив руку сестры, бросился к выходу и вниз по ступенькам на улицу, где при ярком свете фонарей увидел быстро уходящего человека. Я крикнул его по имени так резво, что он в минуту остановился, и я, подойдя к нему, сказал, что он, кажется, не заметил в конце лестницы девицы Ш-й.
- Боже мой! возможно ли? воскликнул он. Позвольте мне пойти и засвидетельствовать ей мое глубочайшее почтение. Какое неожиданное счастье! сказал он, снимая шляпу и низко кланяясь дамам. Смею надеяться, что вы дозволите мне явиться завтра к вам в 12 часов дня. Представьте меня вашему брату, которого, как вам известно, я давнишний поклонник.
- Мы будем вас ждать в 12 часов, тихо сказала сестра, успевшая несколько оправиться от волнения.
Еще раз поклонившись, поклонник наш исчез. Была теплая осенняя ночь, и я пошел пешком провожать дам до их отеля.
- Неужели вы, Софья Сергеевна, не жалеете о потерянном вечере в драме, в которой, разумеется, не поняли ни слова?
- Ах нет! я напротив чрезвычайно довольна. Ристори восторг что такое! Надо было видеть и слышать, как над детьми она, изображая согнутыми пальцами когти, произнесла: tigresse!
При этом я даже в полумраке видел серые перчатки Софьи Сергеевны в виде страшных когтей.
Когда мы вошли в освещенную гостиную дам, я на минутку уселся с папироскою и, не обращаясь ни к кому особенно, спросил:
- Неужели вы полагаете, что герой вашего романа завтра придет?
- Ах, Афанасий Афанасьевич! воскликнула Софья Сергеевна, - удивляюсь, как вы можете так дурно думать о людях. Приходите завтра сами, и вы убедитесь, что все дело будет положительно окончено. Он все-таки.... настоящий Фауст!
- Я приду в половине первого, когда вы сами убедитесь, что из этого, слава Богу, ничего не выйдет. А теперь покойной ночи, если это возможно.
И я побежал в свой hôtel Helder.
На другой дев в половине первого я застал дам, тщательно одетых и видимо смущенных. Бедная Надя! как она была мила в своем плохо скрываемом разочаровании. При каждом стуке останавливающегося у подъезда экипажа, Софья Сергеевна подбегала к балконному окну и, взглянув вниз, безмолвно отходила на свое место. Конечно, все ожидания, как я предвидел, были напрасны.
К счастию для нас, в скорости появился Делаво, которого я еще ранее успел представит дамам. Я навел его на любимую его тему: бессмыслие художественных требований французской публики и нелепость того, что французы выдают за философию. Он распевал, как соловей, закрывая при этом свои черные, добрые глаза и восклицая по временам: "о, le publique est absurde!"
Что происходило на душе у сестры, вследствие такого разочарования, я никогда не мог узнать, но, конечно, употреблял всевозможные предосторожности, чтобы не коснуться больного места. В образе нашей жизни, по-видимому, ничего не изменилось, исключая приезда Тургенева, оживившего наше пребывание в Париже. Услышав о том, что сестра моя в Париже, он не раз приходил к ней в Нôtel Taitbout и расхваливал наши действительно хорошие обеды. Надо ему отдать справедливость, как gourmet.
Однажды он принес мне прелестное карманное издание Горация - Дидота, напечатанное в 1855 г. по Лондонскому изданию Бонда 1606 г., подписавши на нем "Фету от Тургенева в Париже в октябре 1856 г." Сестра тотчас же отдала это издание лучшему переплетчику, и я до сих пор храню это двойное воспоминание рядом с имеющимся у меня экземпляром настоящего Бонда. По моему мнению, не смотря на крошечный объем книги и многочисленные труды по объяснениям Горация, издание Бонда представляет наилучшее объяснение Горация.
- Ах, как у тебя милое сказала однажды сестра, взобравшись ко мне на пятый этаж и заставши меня за письменным столом. С этих пор она часто навещала меня, и я всяким театрам предпочитал проводить вечер рядом с нею, усевшись у пылающего или догорающего камина, в котором она сама любила будить огонь. Правда, мечты наши большею частью были нерадостны, но мы отлично понимали друг друга, находя один в другом нравственную опору. На вопрос сестры: отчего ты не женишься - я без малейшей аффектации отвечал, что по состоянию здоровья ожидаю скорее смерти и смотрю на брак, как на вещь для меня недостижимую.
- Знаешь ли что, друг мой, сказал я сестре в одно из таких посещений.- Мы с тобою почти неразлучны. Почему бы нам, вместо двух квартир, не занять одной общей? У вас в настоящее время с Софьей Сергеевной общая спальня, а здесь во втором этаже за 250 франков в месяц: прекрасная передняя, гостиная и две спальни, могущие служить и кабинетами. Это выйдет не дороже того, что мы платим врознь.
Сказано - сделано. Через несколько дней мы уже помещались на нашей, более удобной квартире.
Никогда быть может в жизни я так беззаветно не предавался настоящему; но не думая о будущем, мы оба сестрою чувствовали боязнь разлуки. Эта боязнь заставила наконец нас обоих придти к какому-либо решению отношению к ближайшему будущему.
В отсутствие Софьи Сергеевны, нередко уходившей в ожидании отъезда в Россию, в магазины для сформирования туалета своей племянницы, мы, сосчитавши наши небольшие средства, решили не расставаться в виду долгого времени, оставшегося до окончания моего отпуска. А так как, раньше или позднее Софью Сергеевну приходилось отвозить на родину, то было гораздо благоразумнее выдать ей деньги на путевые издержки в настоящую минуту, и таким образом вместо тройных остаться заграницей лишь при двойных расходах.
- Ты и без того собирался в Италию, сказала Надя.- Да тебе, поэту, и стыдно не побывать в этой классически стране искусства. А я с восторгом буду твоим чичероне.
Софья Сергеевна, постоянно выставлявшая свое сопутство в виде одолжения, не могла ничего возразить на предложение избавиться от дальнейшего беспокойства, а через несколько дней по ее отъезде в Россию, мы с Надей отправились через Марсель в Италию.
В Италии.- Тиволи.- Встреча с Некрасовым, Панаевой и К-ими.- Ночь в дилижансе.- Неаполь.- Осмотр Сольфатары.- Неаполитанская зима.- Снова в Париже.- Пение M-me Виардо.- Возвращение в Россию.- Приезд в Новоселки.- Встреча с Борисовым и моя поездка в Фатьяново.- Болезнь Нади.- Я везу Надю в Москву к докторам.- Приезд Борисова.- Встреча с В. П. Боткиным.- Знакомство с семьею Боткиных.- Моя женитьба.
В книге Гербеля130 "Русские поэты" упомянуто, что в "Современнике" были напечатаны три статьи мои под заглавием: "Из заграницы. Путевые впечатления. 1856, No 11, 1857, NoNo 2 и 7". Последняя статья кончается выездом из Марселя, а между тем я очень хорошо помню, с каким увлечением описывал я великолепную ночь на Средиземном море, а затем все впечатления Генуи, Ливорно, Пизы, Чивита-Векии, Рима и Неаполя. Но, вероятно, все эти путевые впечатления не были напечатаны в "Современнике", куда были отправлены и где, вероятно, в редакции пропали. Хотя Италия по сей день жива в моем воображении во всю ширину пройденных мною по ней путей, но оставляя многообразное их сплетение, буду держаться лишь той стези, из которой оглядывающемуся уясняется непосредственное истечение дальнейшей жизненной судьбы, хотя в то время невозможно было этого предвидеть131.
В настоящую минуту для меня совершенно ясно, что сестра Надя, вступивши лишь на сравнительно короткое время на мой жизненный путь, неизбежно наклонила его по новому направлению. Я охотно предоставил бы читателю самому прийти к этому убеждению, если бы не чувствовал желания извиниться в молчании, с каким намереваюсь пройти подробности моего пребывания на классической, итальянской почве. "Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом", - говорит Печорин Лермонтова. Вот разгадка многого, что со стороны может показаться во мне непростительным чудачеством и кривлянием. Стоит мне заподозрить, что меня преднамеренно наводят на красоту, перед которою я по собственному побуждению пал бы во прах, как уже сердце мое болезненно сжимается и наполняется все сильнейшею горечью по мере приближения красоты. Желая быть кратким, скажу, во-первых, что в грустной и безмолвной Ниобее - Италии, окруженной грязными и жадными нищими, я не признал красавицы царицы, гордой своими прекрасными детьми, царицы, о которой мне натвердили поэты. Болезненное чувство мое, быть может, усиливалось от желания Нади указать мне на окружавшие нас прелести. Но я должен сказать, что без настояния сестры я не увидал бы Италии и притом в таких подробностях. Нигде и никогда болезненное чувство, о котором я говорю, не овладевало мною в такой степени, как в Италии; но оно проявлялось иногда с резкостью, о которой в настоящее время мне стыдно вспоминать. Привожу один из наглядных примеров. Однажды сестра уговорила меня проехать и взглянуть на Тиволи.
Самое ненавистное для меня в жизни - это передвижение моего тела с места на место, и поэтому наиболее уныние наводящими словами для меня всегда были: гулять, кататься, ехать. Самый резвый рысак в городе и самый быстрый поезд железной дороги для меня, превращенного при передвижении в поклажу, все-таки убийственно медленны. А тут в холодный осенний день предстояло тащиться за 20 верст до Тиволи и обратно, то есть всего 40 верст, отданному на жертву римскому извозчику с его черепахой коляской. Тем не менее по дороге туда мы, свернувши версты на две в сторону, осмотрели развалины знаменитой виллы Адриана; и здесь, невзирая на забиравшуюся мне в душу хандру, я не мог не любоваться на такой амфитеатр, как Навмахия, и на художественную лепную работу потолков в термах, о которой можно бы было подумать, что она только что окончена.
Но вот мы добрались до Тиволи, где, можно сказать, на одном пункте соединилась и античная прелесть живописных остатков храма Весты, и полукруг отвесных скал, у подножия которых темная пасть, именуемая гротом Сирены, поглощает кипящую струю Анио, отвесно падающую в нее с утеса.
- Какая прелесть! - невольно воскликнула сестра, стоя на площадке спиною к единственной гостинице, примыкающей к храму Весты. - Здесь, - прибавила она, - есть ослы с проводниками, и нам необходимо заказать их, чтобы объехать прелестное ущелье Анио.
- Я нестерпимо озяб, - сказал я, - и голоден; а вид этой воды наводит на меня лихорадку. Надеюсь, что здесь найдется что-либо утолить голод.
С этим словом я вошел в гостиницу, где слуга понимал мои желания, высказанные по-французски. Через четверть часа в камине запылали громадные оливковые пни, и в комнате стало скорее жарко, чем холодно. При этом исполнено было мое требование, вероятно, немало изумившее прислугу, а именно: окна, выходящие на каскад, были тщательно завешены суконными одеялами, так что мы обедали при свечах. Нашлась и бутылка шампанского "Мума", кроме которого и в Риме не было возможности достать другой марки. Враждебно ушедши в мрачную пещеру своего недоброжелательства, я из нее ревниво наблюдал все движения сестры. Я видел, что она сначала безмолвно следовала за мною во мраке, но по мере того, как пещера моя начинала согреваться пылающим камином и шампанским, сестра все настойчивее вела меня за руку к выходу и к приготовленным для прогулки ослам. Конечно, все ее ласкательные уловки были вполне очевидны; но они были так добродушны и любовны, что упрямиться долее было бы неблаговоспитанно. Два проводника привели нам своих ослов; на переднем с дамским седлом поехала сестра по узкой тропинке, справа опоясывающей ущелье Анио; а сзади пришлось тащиться мне, чувствуя себя телесно и душевно в положении Санхо-Пансо. В одном месте мой осел, вероятно, инстинктивно сочувствуя моему упрямству, повалился подо мною на самом краю обрыва. Конечно, я в ту же минуту оперся обеими ногами о каменную дорогу, так что осел апатично лег у меня между коленями. Но и этот незначительный эпизод не ускользнул от внимания боком ехавшей передо мною сестры. Не успел я еще переступить через моего осла, как, соскочив с седла и бледная как полотно, Надя была уже подле меня. В подобном роде были все ее уловки водить меня по итальянским и вообще европейским достопримечательностям.
Откровенно упомянув о собственных странностях, не могу пройти молчанием странностей сестры, которые тогда только удивляли меня, оставаясь до времени неразрешимою загадкою.
По приезде в Рим мы заняли на вид весьма порядочную квартиру на via Carrozza, но через несколько дней пришли к убеждению, что оставаться тут долее невозможно. Рамы в окнах, как мы вынуждены были заметить, представляли широкие отверстия, в которые значительный ноябрьский холод проникал беспрепятственно; а то, что носило название каминов, только наполняло комнаты дымом, нимало их не согревая. К этому надо прибавить такое количество мучительных насекомых, которым Моисей при египетских казнях мог бы позавидовать. Между тем, не помню, каким образом, но, вероятно, за общим столом Испанской гостиницы мы неожиданно встретились с Некрасовым и Панаевой. По этому поводу, как я после узнал, Герцен сказал: "Некрасов в Риме то же, что щука в опере".
Как я ни убеждал сестру не беспокоиться разыскивать новую квартиру, говоря, что исполню это лично, - но, когда я отправлялся на поиски, она пускалась в таковые же. Не желая вдали от родины доводить нашу общую кассу до истощения, я наконец отыскал, по мнению моему, очень хорошую и удобную квартиру. Тем временем сестра отыскала другую, едва ли более удобную, но гораздо более дорогую на Duo Macelli. Когда после забраковки приисканной мною квартиры, я вернулся с новых поисков, то к удивлению моему застал сестру в слезах и в истерическом припадке, несогласном ни с ее благоразумием, ни с ничтожным поводом неудовольствия. В волнении я забежал к Панаевой и сообщил ей о происходящем у нас.
- Да наймите вы нравящуюся ей квартиру, - сказала Панаева.
Так я и поступил, и согласие наше восстановилось.
На Монте-Пинчио я встретил молодого поэта Павла Михайловича Ковалевского, племянника Егора Петровича, о котором я говорил выше. Он представил меня своей жене, а я его - сестре; и таким образом мы познакомились. Молодые Ковалевские были премилые люди; они занимали прекрасное помещение в Palazzete Borgese, и у них по вечерам можно было застать гостей из русской колонии. Иногда они, взявши четвероместную коляску, приглашали сестру и меня кататься. Таким образом у нас завязались самые дружественные и непринужденные отношения. Я заставлял иногда сестру от души смеяться, напоминая ей, как в приезд мой в сороковых годах в Петербург кирасирским адъютантом я представлялся ее начальнице, а та к вечернему чаю устроила для меня балет, в котором корифейкой предстала сестра. Не менее смеялась она, когда я вспоминал о нервной, полувоздушной дочери этой директрисы, сердечно любившей мою Надю и вышедшей замуж за старика сенатора. Не набрасывая никакой тени на эти действительно достойные всякого уважения личности, я только дозволял себе выгибать спину, как выгибал ее почтенный сенатор, напоминая венгерца, несущего за спиною свою аптеку с эликсирами; да представлять с платком в руке добрейшую его супругу Marie, как она потопляет нос свой в одеколоне. Такими глупостями я не раз уже возбуждал смех сестры. Однажды, сидя в коляске Ковалевских противу дам, я представил Marie, нюхающую одеколон. На этот раз Надя не рассмеялась, и я тотчас же умолк.
Вернувшись домой и проходя через гостиную в свою комнату, я услыхал в спальне сестры рыдания. Приотворивши дверь, я нашел ее лежащею лицом на подушке в сильнейшей истерике. Конечно, я старался сказать все возможное, чтобы ее успокоить, уверяя ее честным словом не повторять неприятной ей шутки.
Осмотрев при помощи сестры римские достопримечательности, я не без удовольствия рассчитывал в январе на более мягкую зиму Неаполя, куда настойчиво меня приглашала сестра. Услыхав о нашей поездке в назначенный день, Некрасов на тот же день взял два билета в карете нашего четвероместного дилижанса. Но перед самым выездом из Рима он прислал нам свои два билета, при сожалении, что в этот день выехать не может; и, таким образом, мы неожиданно очутились с сестрою единственными обладателями четырех мест, то есть двух банкеток по правую и по левую сторону единственной входной двери сзади. Заняв левую скамейку, я очень рад был за сестру, могущую прилечь, так как приходилось ехать целую ночь до Неаполя. В те времена порванной на клоки Италии таможенные осмотры мучили путешественников на каждом шагу. Так ночью, на границе в Террачино, нас подняли и привели в просторную, плохо освещенную комнату, где мы расселись по скамейкам вдоль стен; тогда как таможенные неторопливо вскрывали и раскрывали наши чемоданы. Пока мы терпеливо смотрели с сестрою на эти проделки, к нам два или три раза подходила, заглядывая в лица, какая-то молодая женщина в соломенной шляпке, из-под которой волнистый пук черных кудрей свисал у нее на глаза. Не понимая ее бормотания, я спросил кого-то, - что это за личность? и мне сказали, что это сумасшедшая. Когда осмотр кончился, мы вновь заняли свои места, и дилижанс покатил из Террачино. Ночь, по причине полнолуния, была светла как день. На следующей станции после перепряжки лошадей дверка в карету к нам отворилась, и кондуктор, впустив к нам какую-то женщину, запер портьерку. Не желая будить уснувшую против меня сестру шумными объяснениями, я молча указал барыне, в которой тотчас же признал виденную сумасшедшую, место около себя. Она безмолвно и покойно уселась в уголок. Тем не менее, не будучи в состоянии отвечать за фантазии незнакомой мне сумасшедшей, я решился не спать всю ночь. Луна ярко озаряла карету, и я раза уже с два ловил себя в минуту засыпания. Вдруг чувствую что-то мягкое и теплое на кисти левой руки; открываю глаза и вижу, что молодая женщина; припавши к моей руке, восторженно ее целует. Тихо высвободивши руку, я сказал своей соседке: "Dormire"132, - и она успокоилась. Перед рассветом успокоился и я, так как кондуктор вывел довольно красивую спутницу из кареты.
Мы приближались к Неаполю, и прямо против меня, то есть по правую сторону от дилижанса, засинела морская даль. Поднялась и сестра на своей банкетке, и словно кто-нибудь стал приглашать меня любоваться всемирной красотой Неаполитанского залива. Я, как бы ничего не замечая, перешел на пустое место около сестры и таким образом очутился спиною к морю.
По мере приближения к столице все чаще попадались высокие оливы, подымавшие к небу свои зимние, безлиственные сучья.
- Должно быть, скоро приедем, - заметил я сестре, - какие попадаются прекрасные вилы.
Но вот по гололедице мы вкатили в Неаполь и тотчас же были окружены нищими всевозможных видов.
Остановившись на сутки в Hôtel de France, мы, наученные опытом, наняли понедельно прекрасное помещение на Киайе, с видом на бульвар и на залив. Нас отлично кормили из ближайшего французского ресторана. Конечно, мы ревностно принялись за осмотр всех достопримечательностей Неаполя и его окрестностей. Полагаю, что по части древней домашней утвари Неаполитанский музей не имеет себе равного. Осмотрели мы и Помпею и обедали в ее ресторане, содержимом бывшею русскою горничною, вышедшей замуж за итальянского повара, и пили знаменитое Lacrima Cristi, которое, в сущности, несравненно хуже нашего шипучего "Донского".
Словом сказать, жизнь наша в Неаполе шла не без интереса; и, даже когда по захождении солнца холодный ветер начинал проникать с залива в окна, мы ютились у единственного камина гостиной, который старались жарко растопить.
Однажды мы собрались осмотреть Сольфатару с ее серными испарениями и с этой целью наняли извозчика, который вдоль Киайи повез нас к знаменитому тоннелю, носящему название грота Позилипа. Направо от въезда в грот оказалась небольшая часовня, из которой, как бы заступая нам дорогу, вышел черный монах. Вероятно, при множестве в Италии подобных личностей я бы даже не обратил на него внимания, если бы сестра не сказала мне:
- Это геттатура (колдун-портильщик). Дай ему что-нибудь.
- Ведь умел же человек, - подумал я, - застращать людей в свою пользу. - И в доказательство свободомыслия проехал геттатуру, не раскрывая кошелька. Вскорости за Позилипом дорога к Сольфатаре подымается в гору, и коляска наша поневоле подвигалась шагом. Этим обстоятельством воспользовался многоречивый туземец, равняясь с нами по окраине дороги и объявляя, что он проводник и говорит на всех европейских языках. Несмотря на наши заявления, что нам никакого проводника не надо, болтун не переставал передавать нам о знатных путешественниках, которым он служил проводником, и при этом пояснял и нам, что вот эта дорога подымается в гору и что скоро на ней будет площадка, где можно дать вздохнуть лошадям и выйти из коляски, если угодно. Когда, выйдя из коляски, мы стали восходить на новое возвышение пешком, нестерпимый болтун продолжал трещать за нами, невзирая на многократные мои заявления, что нам никакого гида не надо.
- Боже мой, как надоел! Прогони ты его, - сказала сестра по-русски.
Чтобы избавиться от нахала, я подал два франка, прося его уйти. Он посмотрел и сказал:
- Этого мало. - Тогда уже я так крикнул на него, что он ушел.
Конечно, мы не дозволили тащить несчастную и тощую собаку на обмирание в так называемую Собачью пещеру. Чем люди не промышляют! Но нам пришлось проходить вдоль целого ряда кирпичных сараев, в отверстиях которых, как это бывает всюду, нередко в четвероугольных ящиках (творилах) распускается известь. Чтобы предохранить раствор от случайного сора, его нередко сверху густо засыпают песком, так что для неопытного глаза представляется прекрасная песчаная площадка, весьма удобная для переходов. Не успел я еще рассмотреть творила, как проворная и любопытная Надя уже на него ступила и пронзительно вскрикнула. В мгновение ока я выхватил ее, поймав за левую руку: тем не менее правый ее ботинок вместе с половиною чулка был покрыт раствором извести. К счастью, подле оказался кирпичник, который, свернув пуки соломы, тщательно отер намоченную ногу. Конечно, мы в ту же минуту, насколько было возможно спешно, воротились домой. Однако неприятное приключение это не обошлось даром. В тот же вечер, невзирая на пылающий камин, сестра почувствовала озноб и в первый раз пожаловалась на спинную боль, от которой поехала лечиться два года тому назад за границу. К утру, однако, ей стало лучше, и румянец снова заиграл на ее щеках. Опытный, однако, был человек, пустивший пословицу "пришла беда, растворяй ворота". Сколько раз приходилось мне испытывать это в жизни.
Казалось, сама неаполитанская зима, принявшая нас так благосклонно, озлобилась на нас, в свою очередь. Невыносимо холодный, чтобы не сказать бурный, ветер задул с моря в неплотные рамы балконов и в то же время не дозволял растапливать камина, наполняя комнаты дымом. Я крепился до последней возможности, видя в то же время, что и сестра геройски переносит страдания. Но, наконец, я подумал: "Всякое геройство имеет цену, лишь когда жертвой искупается нечто более высокое и ценное; но бесцельное мучение, не достигая геройства, заслуживает иного названия".
- Надя, - сказал я, едва не плача от холода, - долго ли нам так мучиться под благорастворенным небом Неаполя? Нельзя ли бежать к голландским печам в Россию?
Мы узнали, что пароход из Неаполя в Марсель уходит на другой день.
- Едем завтра! воскликнул я.
- Очень рада, - отвечала Надя, - но беда в том, что все мое белье у прачки, и едва ли оно готово.
Приказано было прачке принесть мокрое белье, и, навязавши из него в простыни узлов, мы на другой день отправились с ним на пароход, отходивший в Марсель. Несмотря на все усилия наши проветривать его, белье прибыло в Париж горячим. На этот раз мы оставались в Париже недолго. Зима гнала нас и от французских каминов, как прогнала от итальянских. Тургенева в его rue de l'Arcade я застал в не. скольких шинелях за письменным столом. Не понимаю, как возможна умственная работа в таких доспехах! Узнав от него о прибытии семейства Виардо на зиму в Париж, я отправился к ним с визитом в собственный их дом Rue de Doudi, 50. Надо отдать полную справедливость мадам Виардо по отношению к естественной простоте, с которою она умела придавать интерес самому будничному разговору, очевидно, тая в своем распоряжении огромный арсенал начитанности и вкуса.
Прочитавши объявление о концерте, в котором, кроме квартета, было несколько номеров пения мадам Виардо, мы с сестрою отправились в концерт. Не могу в настоящее время сказать, какого рода была концертная зала, но, без сомнения, она принадлежала учебному заведению, так как публика занимала скамейки с пюпитрами, восходившими амфитеатром. Мы с сестрою сидели впереди скамеек на стульях у самого концертного рояля. Во все время пения Виардо Тургенев, сидящий на передней скамье, склонялся лицом на ладони с переплетенными пальцами. Виардо пела какие-то английские молитвы и вообще пьесы, мало на меня действовавшие, как на не музыканта. Афиши у меня в руках не было, и я проскучал за непонятными квартетами и непонятным пением, которыми, видимо, упивался Тургенев. Но вдруг совершенно для меня неожиданно мадам Виардо подошла к роялю и с безукоризненно чистым выговором запела: "Соловей мой, соловей". Окружающие нас французы громко аплодировали, что же касается до меня, то это неожиданное мастерское, русское пение возбудило во мне такой восторг, что я вынужден был сдерживаться от какой-либо безумной выходки.
Но пора было нам бежать в Россию, и мы почти без оглядки проехали до Дрездена, где сестра захотела и передохнуть и походить по картинной галерее. Еще во Франкфурте я запасся для сестры меховою шубою, зная, что мы подвигаемся к нашим родимым снегам и морозам. Несмотря на сравнительно молодые лета, мы как-то чувствовали с сестрою, что песенки наши спеты. В 36 лет в чине поручика гвардии я не мог рассчитывать на блестящую служебную карьеру. Точно так же, зная образ мыслей сестры, я не мог ожидать, чтобы она скоро оправилась от испытанного потрясения. Вследс