Фет А. Воспоминания / Предисл. Д. Благого. Сост. и прим. А. Тархова.
М.: Правда, 1983.
Пропуски восстановлены по изданию:
Мои воспоминания 1848-1889 А. Фета. Москва, 1890
I. Свидание с Ф. И. Тютчевым.- Смерть Дружинина.- Письма.- Дмитрий Кириллович.- Поездка на Тим.- Поездка в Петербург.- Гр. Алексей Толстой.- Посещение Новоселок.- Сергей Мартынович
II. Снова едем на Тим.- Мировой посредник С. С. Клушин.- Разверстание с крестьянами.- Мировая с Б-ым.- Возвращение домой.- Ночлег в деревне.- Письма.- Снова в Москву.- По дороге заезжаем в Спасское.- Поездка в Петербург к В. П. Боткину.- Возвращение в Степановку.- Анна Семеновна Белокопытова.- Приезд Тургеневых к нам
III. Поездка в Новоселки и в Никольское к Толстым.- Борисов с Петей приезжает к вам.- Письма.- Мое избрание в гласные.- Письма.- Предводитель А. В. Ш-в и мировой посредник Ал. Арк. Тимирязев.- Раздумье по поводу Тимской мельницы.- Письма. Поездка в Москву.- Тяжелое свидание с Ник. Ник. Тургеневым
IV. Письма.- Вскрытие полей.- Разрыв Тургенева с дядей.- Мое избрание в мировые судьи
V. Дело о краже бревен.- Раздел отца с сыном.- Украденная лошадь.- Размежевание земли.- Просьба о разводе.- Сгоревшая деревня.- Бороды старост, как вещественные доказательства.- Кража гречихи.- Жалоба помещицы.- Приказчик железнодорожного подрядчика.- Украденные лошади.- Истязание жены мужем.- Колодки с пчелами.- Колодезь с журавлем.- Мост в селе Золотареве.- Жалоба дьячка.- Украденные шворни.- Червивая капуста.- Украденные колеса.- Взбунтовавшиеся рабочие.- Дело Горчан.- Дело между купцом и крестьянами
VI. Письми.- Чтение в пользу голодающих крестьян.- Письма.- Жалоба рабочей артели с Орловско-Грязской железной дороги.- Граф Ал. Конст. Толстой.- Поездка в Елец.- Продажа мельницы.- Письма.- Смерть Нади.- Приезд в Степановку Влад. П. Боткина.- Смерть Николая Боткина - Разговор с Борисовым по поводу места погребения Нади.- Письма
VII. Смерть В. П. Боткина.- Болезнь Петруши Борисова.- Письма.- Встреча с англичанином у Тургенева.- У Каткова на даче.- Болезнь жены.- Я еду в Москву за доктором.- Письма.- Болезнь в смерть И. П. Борисова.- Петруша Борисов.- Письма
VIII. И. А. Ост принимает управление опекунскими имениями.- Моя болезнь.- Смерть Александра Никитича.- Операция.- Приезд брата.- Свидание с племянницей.- Письма.- Хлопоты о постройке сельской больницы.- Приезд племянницы в Степановку.- Володя Ш-ъ.- Письма.- Я беру Олю из пансиона.- Гувернантки.- Мои занятия с Олей.- Письма
IX. Разговор с Петей Борисовым по поводу моей фамилии.- Оля уезжает в Славянск.- Неожиданное открытие.- Моя поездка в Славянск.- Старушка Казакова.- Письма.- Перемена фамилии.- Сестра Каролина Петровна.- Василий Павлович
X. Письма.- Оля уезжает в Славянск.- Приезд брата.- Векселя.- Француз.- Просьба брата.- Новые гувернантки.- Слезы Петруши.- Покупка Грайворонкм.- Ссора с Тургеневым.- Письма.- Брат уезжает в Славянские земли
XI. Новая пристройка для брата.- Гувернантка M-me Milete.- Француженка-пьянистка.- Известие о брате из Варшавы.- Письма.- Приезд брата.- Письма.- Поездка на Грайворонку.- Ливенское кладбище.- Револьвер.- Приемка лошадей.- Брат снова уезжает в Сербию.- Поездка в Москву.- Племянник В. Ш-ъ и сестра Любовь Афанасьевна.- Сдача лошадей.- Письма.- Приезд Л. Толстого и Н. Н. Страхова.- Поездка в Москву с Олей.- Оля остается в Москве.- Поездка на Грайворонку.- Планы о переезде из Степановки.- Покупка Воробьевки и продажа Степановки.- Постройки в Воробьевке.- Эпизод о перевозке раненых
XII. Письмо Н. В. Гербеля.- Постройка хутора.- Письмо брата и приезд его в Воробьевку.- Письмо сестры Любовь Афан. к брату.- Приезд племянника.- Отъезд брата.- Приезд Н. Н. Страхова.- Примирение Л. Толстого и мое с Тургеневым.- Разговор с Петей Борвсовым по поводу его имений.- Поездка во Мценск.- Свидание в Орле с сестрою.- Известия о брате.- Встреча с Федором Федоровичем.- Учительнвца.- Свидание с Олей Ш-ой.- Смерть Любовь Афанасьевны.- Фауст
XIII. Продажа Новоселок.- Тереза Петровна.- Письма.- Поездка в Крым.- Семейство Ребиллиоти.- Их усадьба.- Севастополь.- Тази и Реунов.- Севастопольское кладбище.- Ялта.- Продажа Фатьянова.- Покупка Борисовым Ольховатки.- 1-е Марта 1881 года.- Письмо брата
XIV. Покупка дома.- Перевод Горация.- М. Г. Киндлер.- Приезд П. Борисова из-за границы.- Духовное завещание.- Серебряная свадьба.- П. Борисов поступает в полк.- Странные его выходки.- Чиновник.- Смерть Тургенева.- Болезнь Пети.- Мое последнее свидание с ним.- Смерть Киндлера.- Мое примирение с Полонским.- Смерть Пети Борисова
В наше время в гвардии рассказывали, что приезжий фотограф, владевший тогда уже искусством мгновенной съемки, уловил тот момент майского парада на Царицыном Лугу, когда вся масса находящегося в строю войска взяла на карауль для встречи государя Николая Павловича. Невиданная до той поры в Петербурге фотография удостоена была внимания Августейшего Главнокомандующего Цесаревича Александра Николаевича, изрекавшего минуту представить ее государю.
- Посмотрите, Ваше Высочество, что у вас делается, когда меня встречают,- сказал государь, указывая в одном из бесконечных рядов на солдатика, который, держа левою рукою ружье в надлежащем положении на караул,- правою поправлял кивер, сбитый ему на глаза стоящим в затылок неосторожным товарищем.
Этот анекдот, по нашему мнению, годится к подтверждению двух истин. Во-первых, всякий живой предмет представляет для Наблюдателя множество разнородных сторон. Император Николай, убежденный, что красота есть признак силы, в своих поразительно дисциплинированных и обученных войсках, возбуждавших изумление европейских специалистов, добивался по преимуществу безусловной подчиненности и однообразия. И вот в картине, способной вызвать многосторонние наблюдения и чувства, его поражает слученный и как бы механический беспорядок.
Во-вторых, если минута встречи войсками императора представляет картину в настоящем, то фотографический ее снимок есть та же картина в прошедшем. Не вправе ли мы сказать, что подробности, которые легко ускользают к живом калейдоскопе жизни, ярче бросаются в глаза, перейдя в минувшее, в виде неизменного снимка в действительности.
Озирая привычно проницательным оком живую картину парада, государь не заметил неисправности, мгновенно бросившейся ему в глаза на фотографии.
Я уверен, что в моих воспоминаниях, нам и во всякой другой вещи, каждый будете видеть то, что покажется ему наиболее характерным.
При первом их появлении, кругом меня раздались вопросы,- не будут ли они последовательным раскрытием тайников, из которых появлялись мои стихотворения? Подобными надеждами затрагивался вопрос, бывший в свое время причиною стольких споров моих с Тургеневым и окончательно решенный мною для себя в том же смысле, в каком Лермонтов говорит:
"А в том, что как то чудно
Лежит в сердечной глубине,-
Высказываться трудно".
Если не таково побуждение, заставившее меня на 67-м году оглядываться на прошлую жизнь, то нельзя ли поискать других, более существенных. На одно из них указывает Марциал.
"При Антонии, блажен на веку своем безнадежном,
Прошлых пятнадцать уже Олимпиад {*} сосчитал.
И на минувшие для озираясь и минувшие годы,
Леты недавней уже он не пугается ведь.
*) Пятнадцать Олимпиад - 65 лет.
5. В воспоминаньях его неприятного, тяжкого дня нет,
Чтоб не хотелось о нем вспомнить, такого и нет.
Добрый муж у себя бытия объем расширяет:
Дважды живет, если жизнь можешь былую вкушать".
Стихи эти дороги мне по своему мотиву, без всякого применения ко мне их подробностей. Жизнь моя далеко не представляет безмятежности, о которой говорит римский поэт, и мои воспоминания мне приятны скорее потому, что по словам Лермонтова:
"И как то весело и больно
Тревожить язвы старых ран".
Быть может, этого чувства достаточно было бы заставить меня пробегать сызнова всю жизнь. Но я еще не уверен, нашел ли бы и в нем одном выдержку, необходимую при таком труде. Когда последняя грань так недалека, то при известном духовном настроении самый главный и настойчивый вопросом является: что же значит эта долголетняя жизнь? Неужели, спускаясь с первого звена до последнего по непрерывной цепи причинности, она не приносят никакою высшего урока? Не дает ли всякая человеческая жизнь, при внимательном обзоре, наглядного ответа на один из капитальнейших вопросов - о свободе воли? - Вопрос этот связан с другим, а именно: что является почином в природе: разум или воля? Во избежание упрека в злоупотреблении отвлеченностями, придержимся выражения о главенстве воли в христианском учении, что без воли Божией волос с головы вашей не спадет. Не ясно ли из этих слов, что какова бы ни была личная воля человека,- она бессильно выступить на круг, указанный Провидением. Этот непреложный закон повторяется не только над усилием отдельного человека, но и над совокупными действиями многих людей. Сознание о высшей силе, подводящей окончательные и нередко неожиданно благоприятные итоги нашими желаниям, выражается даже в самоопределении такого отрицательного существа, как Мефистофель, который указывает на себя как на:
.............."Той силы часть и вид,
Что вечно хочет зла и век добро творит".
Удачно или нет я начал свои воспоминания со времени личного знакомства с Тургеневским и другими современными мне литераторами, - пусть судят читатели. Представляю себе, если суждено довести мой рассказ до настоящего времени, начать его уже с самого детства.
Только озирая обе половины моей жизни, можно убедиться, что в первой судьба с каждым шагом лишала меня последовательно всего, что вязалось моим неотъемлемым достоянием. В воспроизводимой мною в настоящее время половине излагаются напротив те сокровенные пути, которыми судьбе угодно было самым настойчивым и неожиданным образом привести меня не только к обладанию утраченным именем, но и связанным с ним достоянием до самых изумительных подробностей. Не мудрствуя лукаво, я строго различаю деятельность свободного человека, нашедшего после долголетних поисков в соду клад,- от свободы другого, не помышлявшего ни о каком кладе и вдруг открывшего его код корнем дерева, вывороченного бурей. Мысль, о подчиненности нашей воли другой высшей, до того мне дорога, что и не знаю духовного наслаждения превыше созерцания ее на жизненном потоке. Конечно, ничья жизнь не может быть более чем моя мне известна до мельчайших подробностей. И вот причина, побудившая меня предпринять труд, представляемый ныне на суд читателя.
Вступление.- Первая встреча с И. С. Тургеневым.- Наша семья.- В полку.- Переход в гвардию.- Коренная Пустынь.- Ярмарка.- В Красном Селе.- Новые знакомства.- Панаев, Некрасов, Боткин, Дружинин.- Поход.- В Остзейском крае.
Старайся почерпать из жизни-то людской!
Все ей живут, не всем она известна;
А где ни оглянись, повсюду интересна.
Находясь, можно сказать, в природной вражде с хронологией, я буду выставлять годы событий только для соблюдения известной последовательности, нимало не отвечая за точность указаний, в которых руководствуюсь более соображением, чем памятью. Так, например, я знаю, что ранее 1840 г., т. е. до издания "Лирического Пантеона", я не мог быть своим человеком у московского профессора словесности С. П. Шевырева.
Во время одной из наших с ним бесед в его гостиной слуга доложил о приезде посетителя, на имя которого я не обратил внимания.
В комнату вошел высокого роста молодой человек, темно-русый, в модной тогда "листовской" прическе и в черном, до верху застегнутом, сюртуке. Так как появление его нисколько меня не интересовало, то в памяти моей не удержалось ни одного слова из их непродолжительной беседы; помню только, что молодой человек о чем-то просил профессора, и самое воспоминание об этой встрече, вероятно, совершенно изгладилось бы у меня из памяти, если бы по его уходе Степан Петрович не сказал: "какой странный этот Тургенев: на днях он явился с своей поэмой "Параша", а сегодня хлопочет о получении кафедры философии при Московском университете". Никогда в позднейшее время мне не случалось спросить Тургенева, помнит ли он эту нашу первую встречу. Равным образом не могу утверждать, приходил ли Тургенев предварительно к Шевыреву с рукописью "Параши", или уже с напечатанной поэмой, что не могло быть раньше 1843 г. Первое предположение, по моим воспоминаниям, вероятнее. Точно так же знаю наверное, что раньше 1848 г. я не мог приехать в домовый отпуск из полка, где был утвержден в должности полкового адъютанта, хотя и тут не могу вполне точно определить года, да и не считаю, с своей точки зрения, этого важным.
Дома меня встретил самый радушный прием. Хотя старик отец по принципу никому не высказывал своих одобрений, но бывшему эскадронному командиру видимо было приятно, что я занимаю в полку видное место.
В доме я застал меньшую нашу сестру Надю, недавно кончившую учение, - смолянку, совершенно неопытную, по наружности весьма интересную, пылкую и любознательную семнадцатилетнюю девушку. Хотя стихи мои около десяти лет уже были знакомы читателям хрестоматий, Надя едва ли не одна из целого семейства знала о моем стихотворстве и искала со мною бесед. Невзирая на кратковременное пребывание дома, я, с своей стороны, старался поддерживать ее любознательные и эстетические стремления; конечно, тайком от отца, считавшего Державина великим поэтом, а Пушкина безнравственным писателем, и ревновавшего втайне свою любимую Надю ко всякого рода сторонним влияниям.
Занятый устройством своих разбросанных имений, отец сам редко выезжал в гости и только охотно отпускал Надю в Волково к однофамильцам соседям за 12 верст, т. е. версты за три за город Мценск, от которого наши Новоселки в 7-ми верстах. Владелец Волкова был худощавый, боявшийся чахотки, но чрезвычайно подвижной, сорокалетний брюнет107. Воспитанник юнкерской школы, он, как и все его семейство, отлично говорил по-французски, знаком был со старой и новейшей французской литературой, а равно и с корифеями русской словесности. Но насколько мало в сущности занимала его литература, настолько в душе он был прирожденным музыкантом и по целым часам фантазировал на рояле, которым прекрасно владел. Женат он был на красивой в то время Каровой, от которой имел двух девочек и мальчика. Не без основания предполагаю, что молодая женщина гораздо более чем он и с большим толком предавалась чтению французских и русских книг. Кроме того, в доме проживала и мать Шеншина, не жившая с мужем. Последний, очевидно, любя свободу, устроился так, чтобы жить одному в большом доме смоленского имения, где проводил время, между прочим, расхаживая по пустым комнатам и напевая:
Гром победы раздавайся.
Отделивши двух сыновей, в том числе и волковского хозяина, старик Шеншин выдавал своей жене и двум весьма зрелым дочерям девицам по триста рублей в год, и на эти деньги все трое проживали в Волкове, внося две трети своего дохода в общее хозяйство. Обе девушки получили прекрасное светское воспитание; и о меньшой, если не говорить о ее черных волосах, широко выведенных бровях и замечательно черных и блестящих глазах, сказать более нечего, но старшая, блондинка, была явлением далеко недюжинным. Уже одно ее появление в дверях невольно кидалось в глаза. Она не входила, а, так сказать, шествовала в комнату, строго сохраняя щегольскую кавалерийскую выправку: корпус назад, затылок назад. В знакомствах она была чрезвычайно сдержанна, но познакомившись становилась разговорчива и, несмотря на природную доброту, щеголяла непрерывными французскими и русскими сарказмами в ответах собеседнику. Кроме того, подобно брату, она безукоризненно играла на рояле и читала ноты без всякой подготовки. Надо прибавить, что в доме нередко появлялись двое Каровых, родные братья хозяйки. Аркадий, губернский умница и передовой, и старший Николай, физически совершенно развинченный, так что когда он протягивал руку, она производила впечатление гуттаперчевой. Поэтому все, поминая его, говорили: "Каров мягкий", что не мешало ему с видом знатока толковать о литературе и говорить комплименты молодым женщинам.
В тогдашний приезд мой108, раз навсегда заведенный отцом порядок в доме мало изменился. Он сам по-прежнему жил во флигеле, а в доме помещалась только Надя, а я жил в другом флигеле. Переходя в 8 часов утра в красном бухарском халате и в черной шелковой шапочке на голове с крыльца своего флигеля на крыльцо дома, он требовал, чтобы Надя была уже у своего хозяйского места перед самоваром. Завтрак строго воспрещался, обед с часу передвинулся на два, чай подавался в 7 часов, а в 9 часов - ужин с новым супом и пятью новыми блюдами, совершенно как во время обеда. Надобно прибавить, что такой ужин подавался лишь другим, а сам отец довольствовался неизменной овсяной кашей со сливочным маслом. Дочерям не позволялось гулять без вуаля и без лакея даже в саду, а выезжать не иначе, как в дормезе четверкой или шестериком с форейтором и с ливрейным лакеем. Бывшие в гостях сестры должны были возвращаться к ужину.
Однажды, за полчаса до прихода отца, прогремевшая по камням карета остановилась у крыльца, и быстро вошедшая в столовую Надя расцеловалась со мной.
- Я привезла тебе от всех поклоны, и Шеншины убедительно просят нас с тобой приехать в следующее воскресенье. Будет Тургенев, с которым я сегодня познакомилась. Он очень обрадовался, узнавши, что ты здесь. Он сказал: "ваш брат - энтузиаст, а я жажду знакомства с подобными людьми".
Конечно, я очень обрадовался предстоящей мне встрече, так как давно восхищался стихами и прозой Тургенева.
- Мне сказывали, - прибавила Надя, - что он поневоле у себя в Спасском, так как ему воспрещен въезд в столицы. Папа ничего об этом не надо говорить, а то бог знает, как он посмотрит на это знакомство; а в гости к Шеншиным он нас отпустит охотно.
На следующее воскресенье мы уже застали Тургенева у Шеншиных. Видевши его только мельком лет за пятнадцать тому назад, я, конечно бы, его не узнал. Несмотря на свежее и моложавое лицо, он за это время так поседел, что трудно было с точностью определить первоначальный цвет его волос. Мы встретились с самой искренней взаимной симпатией, которой со временем пришлось разрастись в задушевную приязнь.
Кроме обычных обитателей Волкова, было несколько сторонних гостей. Дамы окружали Тургенева и льнули к нему, как мухи к меду, так что до обеда нам не пришлось с ним серьезно поговорить. Зато после обеда он упросил меня прочесть ему на память несколько еще не напечатанных стихотворений и упрашивал побывать у него в Спасском. Оказалось, что мы оба ружейные охотники. По поводу тонких его указаний на отдельные стихи я, извиняясь, сказал, что восхищаюсь его чутьем. - "Зачем же вы извиняетесь в выражении, которое я считаю величайшею для себя похвалой?"
При прощании я дал ему слово побывать в Спасском, но к себе по какому-то (невольно скажешь) чутью его не приглашал.
В условный день приходилось просить у отца лошадей, в которых он никогда не отказывал, и кроме того сказать, куда я еду. Тайком этого сделать было невозможно, а отец, подобно мне, был заклятый враг всякой лжи. Услыхав, что я еду в Спасское, он нахмурил брови и сказал: "Ох, напрасно ты заводишь это знакомство; ведь ему запрещен въезд в столицы, и он под надзором полиции. Куда как неприглядно".
Стоило большого труда убедить отца, что эти обстоятельства до меня не касаются и что порядочное общество тем не менее его не чуждается.
"Фить, фить! - проговорил отец, щелкая пальцами (это было ему обычным обозначением легкомыслия), - а впрочем, поезжай, уж если так тебе хочется".
Счастливый, я побежал и расцеловал своего друга Надю.
Воздержусь от описания Спасской усадьбы, хорошо знакомой публике и по описаниям, и по фотографиям; скажу только раз навсегда, что план дома представлял букву "глаголь", а флигель - как бы другую ножку буквы "пе", если бы верхняя часть, "глаголя" соприкасалась с этой ножкой; но так как между домом и флигелем был перерыв, то флигель выходил единицей, подписанной под крышею "глаголя". Странно, что хотя со временем я узнал все расположение построек усадьбы Спасского, как свой собственный дом, я никак не в состоянии дать себе ясного отчета, где в первое мое посещение жил и принимал меня Тургенев, т. е. в доме или во флигеле.
Конечно, меня не могло поразить окружавшее его множество лакеев, которых и у нас в доме было едва ли не дюжина; но у нас, как и у всех остальных, они появлялись в лакейских с утра и в доме не оставались; у Тургенева же я заметил в двух-трех соседних с приемного комнатках кровати и столики, у которых стояли длиннейшие чубуки от трубок со вспухнувшей табачного золой, хотя сам Тургенев никогда не курил. В этих-то комнатах, видимо, помещались лакеи, при которых, как я узнал впоследствии, состояли казачки для набивания трубок и других послуг.
Разговор наш принял исключительно литературный характер, и, чтобы воспользоваться замечаниями знатока, я захватил все, что у меня было под руками из моих литературных трудов. Новых стихотворений в то время у меня почти не было, но Тургенев не переставал восхищаться моими переводами од Горация, так что, по просьбе его, смотревшего в оригинал, я прочел ему почти все переведенные в то время две первые книги од. Вероятно, он успел уже стороною узнать о крайней скудости моего годового бюджета и потому восклицал:
- Продолжайте, продолжайте! Как скоро окончите оды, я сочту своим долгом и заслугой перед нашей словесностью напечатать ваш перевод. С вами ничего более нет? - спросил он.
- Есть небольшая комедия.
- Читайте, еще успеем до обеда.
Когда я кончил, Тургенев дружелюбно посмотрел мне в глаза и сказал:
- Не пишите ничего драматического. В вас этой жилки совершенно нет.
Сколько раз после того приходилось мне вспоминать это верное замечание Тургенева, и ныне, положа руку на сердце, я готов прибавить: ни драматической, ни эпической.
Когда нас позвали к обеду (это уже было несомненно в доме), Тургенев познакомил меня со своими сожителями Тютчевыми - мужем и женою, и девицею-сестрою мадам Тютчевой. После обеда мы отправились пить кофе в гостиную, где стоял столь часто упоминаемый Тургеневым широкий, времен Империи, диван самосон, едва ли не единственная мебель в Спасском, с пружинным тюфяком. Тургенев тотчас же лег на самосон и только изредка слабым и шепелявым фальцетом вставлял словцо в наш разговор, ведение которого с незнакомыми дамами вполне легло на меня. Конечно, я не помню подробностей разговора; но когда, желая угодить дамам, я заявил, что по своим духовным качествам русская женщина - первая в мире, Тургенев внезапно оживился и, спустив ноги с самосона, воскликнул: "Вы тут сказали такое словечко, при котором я улежать покойно не мог". И между нами поднялся шуточный спор, первый из многочисленных последующих наших с Тургеневым споров.
Когда я вернулся домой, отец благодушно посмотрел мне в глаза и сказал:
- Так как тебе уж очень хочется бывать у него, то мешать тебе в этом не стану. Но успокой ты меня в одном: никогда ему не пиши.
Я почтительно промолчал.
Отпуск мой кончился, и я должен был вернуться в полк, а с тем вместе наступил долговременный перерыв моих сношений с Тургеневым, во время которого я действительно ни в какой переписке с ним не состоял, так как случайная встреча не успела еще развиться в душевную приязнь.
Здесь, не только по отношению к себе, но и в видах более ясного определения дальнейшего хода известных мне событий из жизни Тургенева, приходится вернуться в моих воспоминаниях за несколько лет назад.
Говоря о нашем доме, я упомянул только о своей любимице сестре Наде, так как на этот раз она одна проживала в доме с отцом; из двух же меньших братьев моих - старший Василий находился в помянутое мною время за границей, а меньшой Петр был студентом Харьковского университета и проживал у тамошнего профессора. Старшая же сестра Любовь была замужем за меньшим братом знакомого уже нам Волковского Шеншина - Александром. Любинька, как звали мы ее в семье, была прямою противоположностью Нади. Насколько та наружностью, темно-русыми волосами и стремлением к идеальному миру напоминала нашу бедную страдалицу мать, настолько светло-русая Любинька, в своем роде тоже красивая, напоминала отца и, инстинктивно отворачиваясь от всего идеального, стремилась к практической жизни, в области которой считала себя великим знатоком. Она постоянно полагала, что в состоянии уладить по желанию всякие дела и затруднения. Последними, как нарочно, жизнь ее окружила отовсюду, но улаживания ее потому уже не могли иметь успеха, что все ее уловки для всякого стороннего глаза были шиты белыми нитками. Не меньшую противоположность со старшим братом своим Николаем представлял и муж ее Александр Никитич. В отрочестве он был туп и, несмотря на частые розги отцовские, учился плохо. Когда, бывало, играя с другими детьми, он прищемит руку, то начнет кричать: "ой нога, нога", - и, невзирая на вразумления товарищей, восклицавших: "Саша, да ведь ты руку прищемил", - продолжал кричать: "ой нога, нога".
Изо всего семейства только он один плохо говорил по-французски. Выслужив два года юнкером в уланском полку, он был произведен в корнеты и в скором времени, по причине долгов, с величайшим неудовольствием заплаченных его отцом, вышел в отставку с чином поручика. Некоторое время получая тоже, подобно сестрам и матери, небольшие деньги от отца, он со всеми ими вместе на тех же основаниях проживал в Волкове у старшего брата Николая. А так как Волковский и Новосельский дома давно были между собою знакомы, то и он в числе прочих стал часто наезжать в Новоселки со времени появления там Любиньки из петербургского Екатерининского института. Насколько брат его Николай был болезнен и тщедушен, настолько Александр, при большом росте, был плотен и могуч, сохраняя более всякого другого Шеншина черты лица общего татарского родоначальника109: ясные, черные глаза, широкий нос и выдающиеся скулы. Как бы то ни было, ухаживания его за Любинькой увенчались успехом - он ей понравился. Но отец наш долгое время и слышать не хотел об этом браке, указывая между прочим на то, что отец А. Н. его не выделил.
Наконец и это препятствие было побеждено, и отец Александра, ввиду прежде уплаченных долгов, выделил ему десятин 400 земли на южной окраине Мценского уезда, но без малейшего признака усадьбы. Наш отец дал тоже десятин 600 населенной земли в 3-х верстах от Ивановского - Александра Никитича.
В скорости по возвращении моем в полк я узнал о назначении дорогого моего Карла Федоровича Бюлера бригадным командиром, а светлейшего князя Вл. Дм.110 командующим нашим Военного Ордена полком, коего шефом состоял отец его. Это нежданное обстоятельство, как толчок, разбудило меня. Хорошо было служить у начальника, у которого я был не только на положении домашнего человека, но, можно сказать, сына. Оставаться при других обстоятельствах в глухом поселении значило добровольно похоронить себя. Уже однажды, соблазненный советами и обещаниями сослуживца, с успехом перешедшего в Главный Штаб, я испытал, как труден переход из армии без особой протекции. Правда, в то время отец мой снабдил меня рекомендательным письмом к товарищу министра, а мой бывший сослуживец сильно хлопотал о переводе моем в Главный Штаб; но кончилось тем, что я съел прекрасный обед у его высокопревосходительства, который между прочим сказал:
"Здесь все можно. Могут вас сделать губернатором, - переименуют штатским чином с повышением, да и назначут. Надо только взяться с надлежащей стороны".
Но видно, ни мой сослуживец, ни любезный товарищ министра не умели взяться с надлежащей стороны, и я уехал ни с чем.
Перебирая в уме всевозможные ресурсы, я вспомнил любезное изречение, сказанное мне моим бывшим начальником дивизии, генерал-лейтенантом Эссеном, когда в числе прочих сослуживцев я, с начальником штаба во главе, откланивался уезжающему генералу, получившему гвардейскую кирасирскую дивизию:
"Je vous porterai toujours dans mon coeur111, и очень буду рад, если в состоянии буду чем-либо быть вам полезен".
Конечно, я счел эти слова за обычную светскую любезность. Такими же представлялись они мне и в минуту моего раздумья в полковой канцелярии. "Но, подумал я, утопающий хватается и за соломинку. Попытка не пытка".
Тогда еще в России не было железных дорог, кроме Николаевской. Я написал Эссену, что, соображаясь со средствами, просил бы его о переводе меня в лейб-уланский Его Высочества полк - и через три недели сам же раскрыл в канцелярии пакет из лейб-уланского полка с запросом, согласен ли я быть переведенным в этот полк для пользы службы. Конечно, на другой же день был мною отправлен утвердительный ответ, а затем последовала моя формальная прикомандировка.
Вперед уверенный, что отец, проживавший в настоящее время уже не в Новоселках, а в старинном дедовском имении Клейменове под Орлом, будет рад моему переходу в гвардию, я просил у него позволения на перепутьи заехать к нему и прислать своих лошадей, причем сильно надеялся получить от него на подъем денег. Каково же было мое удивление, когда он не только не прислал денег, но приказывал еще заехать за братом, кончающим переходный экзамен, в Харьков. Парадная верховая лошадь у меня была, но требовалось приобрести подъездка и отправить на паре лошадей телегу с вещами за 700 верст. Пришлось продавать экипажи, которых у меня было довольно, и четверку упряжных, кроме назначенных в дорогу. Случай и добрые люди, раскупившие мое добро, помогли мне, а Карл Федорович обещал уступить мне хорошую лошадь из средних эскадронов за ремонтную сумму.
Новый командующий полком не заставил себя ждать, и по приезде его я тотчас же отправился к его светлости за приказанием. Сдача полка была блистательная и, так как эскадроны были расположены по отдельным селениям на значительном друг от друга расстоянии, продолжалась целую неделю, по окончании которой князь пригласил всех офицеров к обеду запросто, причем извинялся, что примет нас по-походному, так как каменный и хрустальный сервизы его не успели еще прибыть. Действительно, превосходный обед подан был всем на серебре, начиная с суповой чашки и до бокалов. При прощании мой барон просил князя сделать ему личное одолжение, уступив мне лошадь за ремонтную сумму. Князь чрезвычайно любезно просил меня, как опытного адъютанта, не оставлять должности и при нем, но, выслушав мои основания, согласился с ними.
Отправив людей с лошадьми в дорогу, я сам на перекладной покатил в Харьков, где застал брата готовящимся еще к двум экзаменам в доме профессора Юргевича. При брате жил полуслуга и полудядька - Павел Тимофеевич, - заика, лет шестидесяти, страстный охотник выпить.
Брат со смехом рассказывал, что Павел Тимофеевич, твердя над ним: "держите, держите, батюшка, гекзамен", сам в это время, пошатываясь и заложа руки за спину, не то держался за печку, не то держал ее, чтобы, она, повалясь, не задавила брата.
Не желая с своей стороны мешать брату сосредоточиваться над работой, я остановился в гостинице поджидать окончания экзамена. Книг со мной не было, и скука нестерпимо томила меня в одиночестве.
На другое утро, едва только я напился кофею, как явился ко мне Павел Тимофеевич.
- Ну, что брат?
- Все держат гекзамен. А я к вашей милости: пожалуйте нам хоть три рубля. Верите ли, стерлиновые свечи все вышли, да и прачка... измучила, а у нас ни копеечки.
Я выдал трехрублевку.
На следующее утро тот же Павел Тимофеевич.
- Ну, что брат?
- И... и... и... гекзамен держат. Вчера один выдержали. Пожалуйте, батюшка, шесть рублей прачке отдать. Что будешь делать? У нас ни копеечки.
- Вот тебе шесть рублей, но уж я больше не дам ни копейки.
Наконец эти злополучные экзамены кончились, и брат мог с чистой совестью ехать к отцу.
Я тотчас же посадил его рядом с собою на переплет перекладной, а Павла Тимофеевича - на облучок, - и в путь. Быстрая езда на облучке под южным солнцем, видимо, разломала Павла; и уже со второй станции он подошел ко мне и стал сиротливым голосом просить:
- П... п... п... пожалуйте мне хоть что-нибудь, хоть вот такуичку, п... п... пропустить. При этом он показывал половину своего запыленного мизинца. Конечно, не желая возить пьяного, я на каждой станции до самого дома давал ему денег только на такуичку.
Ровно через двое суток мы были уже в Клейменове, где, к нашему прискорбию, никого в доме не застали: отец с Надей дня за два перед тем переехали за 30 верст в Новоселки. Так как до вечера было еще далеко, а экипажи были увезены в Новоселки, то я советовал брату отдохнуть с дороги, а сам намеревался уехать верхом в Новоселки. Брат непременно захотел также ехать со мною верхом, и я никак не мог отклонить его намерения.
Часа через полтора мы слезли с лошадей у Новосельского крыльца: я - как ни в чем не бывало, а непривычный студент - в виде заржавевшего циркуля, у которого ножки не смыкаются.
- Что ж ты его не поберег? - спросил меня отец. Но когда я рассказал ему про настойчивость брата, старик прибавил:
- Вперед наука: не спросясь броду, не суйся в воду.
Надя встретила меня с неизменною приязнью, а через несколько дней подъехала и Любинька с мужем погостить.
Наконец-то и лошади мои добрались благополучно до Новоселок, и так как парадная лошадь была отцовского завода, то ему очень хотелось видеть ее под седлом. Хотя Фелькерзам (так звали коня) еще не прошел всех тонкостей манежной езды, тем не менее я мог для всех устроить перед домом карусель, подвергаясь критике двух бывших улан (отца, не покидавшего седла до смерти, и зятя Александра Никитича). Оба восхищались ездою и ходом лошади но посадкой моею остались недовольны. Александр Никитич сказал: "сидит немудро, а рука золотая".
Отец действительно был обрадован моим прикомандированием к гвардии и, тотчас же позвавши домашних портных, лично занялся кройкою и шитьем щегольских капоров и попон для лошадей. Зная о предстоящих при переводе расходах и умеренности моих требований, он не раз с блистающими радостью глазами повторял: "нет, ты-таки меня не жалей! Нужно будет - напиши. Да, так-таки не жалей, не жалей меня!"
Александру Никитичу отец наш давно помог выстроить усадьбу, хотя и не мог ему простить, что усадьба была выстроена в его Ивановском, а не в любинькином Петровом, на что неоднократно жаловался и мне. Неудовольствие возбуждали еще и поездки Нади в гости к сестре. Старик по принципу сдерживал порывы нежности, но, очевидно, обожал и ревновал Надю ко всем.
В восьми верстах от Новоселок была деревня Фатьяново, в которой проживало некогда семейство Борисовых, роковым, можно сказать, образом связанное с нашим. У владелицы его, вдовы Марьи Петровны, было девять человек детей, над которыми отец наш был опекуном. Все дети Борисовы, за исключением среднего брата Ивана Петровича и меньшей сестры Анны, перемерли от чахотки. Иван Петрович Борисов, замечательно малого роста и далеко не красивый брюнет, выпущен из Московского кадетского корпуса в артиллерию и на первых порах служил в Москве при штабе шестого корпуса; но получивши, по достижении 21-го года, в полное распоряжение свое наследственное Фатьяново, он вдруг из артиллерии перепросился в кирасирский Военного Ордена полк корнетом, над чем покойный отец наш хохотал до слез, говоря: "Какая странная мысль! С такой фигурой перед кирасирским фронтом! Воробей на крыше".
Отец не ошибся: когда я, по вызову Борисова, в свою очередь, поступил в тот же полк, то нашел Борисова в самых дружеских отношениях со всем полком; но в течение полугода, прожитого мною с ним на одной квартире, я не видал его ни разу на лошади, и на все время лагерных сборов его отправляли в Кременчуг в инспекторский караул. Невеселая жизнь досталась на долю бедного Борисова. Хотя я его знал с малолетства и состоял с ним всегда в дружеских отношениях, тем не менее не берусь заглянуть в самую глубь души его. Далеко не дюжинного ума, он не лишен был комического таланта и умел нравиться самым разнообразным людям. Замечательно храбрый и ленивый до беспечности, он ловко умел угодить всякому нужному человеку, но - мир бедному праху его! - не буду рассуждать, а стану рассказывать все мне о нем известное, тем более, что на жизненном горизонте Тургенева он был одним из крупных созвездий112.
Через полгода по прибытии моем в полк Борисов, запасшись крымскими борзыми, вышел в отставку и уехал к себе в деревню. Там он, конечно, являлся домашним человеком в доме бывшего опекуна, увидал Надю, и судьба его была решена навсегда. Получив на тайное от отца предложение решительный отказ Нади, он, как писал мне, с горя снова поступил на службу на Кавказ. Но, видимо, сердце не камень. Года через три он опять вышел в отставку, и вот, вспоминая это время, отец, смеясь до слез, рассказывал мне в благодушную минуту:
- Ты знаешь, Иван Петрович сватался за Наденьку!
Получив новый, не менее решительный отказ, Борисов вторично отправился на Кавказ и поступил в знаменитый Куринский полк, где все время провел з походах и экспедициях и, в качестве ротного командира, участвовал в Малоазиатской войне. Много горьких писем написал он мне и, между прочим, из-под Баш-Кадыклара, где изо всех офицеров в его роте в живых остался только он. Тела же прочих были собраны под громадное ореховое дерево, под которым он мне писал.
Но я забегаю вперед.
Время близилось к девятой пятнице, т. е. к Коренной ярмарке, составлявшей в то время самое замечальное годовое событие не для одних жителей средней России. Поэтому отец наш, забравши меня и брата Петрушу, отправился за полтораста верст в свое Землянское имение Грайворонку, чтобы отправить оттуда с завода лошадей в Коренную и ехать туда самому за ежегодными закупками.
Ехали мы, конечно, на своих, двумя экипажами. отец на шестерке гнедых в дормезе, куда брал поочередно меня и брата, а сзади на тройке вороных шел тарантас с посудой, поваром и лакеем; другой лакей помещался на козлах дормеза.
Мне было 32 года от роду, когда я во второй раз приехал в отцовскую Грайворонку, где мы с братом Петрушей поместились в трех комнатах старинного дедовского флигеля. Не думаю, чтобы девяностолетний дед, проживавший, насколько я себя помню, постоянно летом у себя в Клейменове, а зимою в собственном орловском доме, жил когда-либо в Грайвороновском флигеле.
На другой же день по приезде восьмидесятилетнему отцу подвели его верховую лошадь, и он в сопровождении приказчика и старост поехал осматривать как собственные, так и крестьянские поля, где ничто не укрывалось от его зоркого хозяйственного взгляда. Полевое хозяйство он всюду держал на примерной высоте, и его крестьяне отличались, особенно на Грайворонке, благосостоянием. При значительности по тогдашнему времени его доходов надо было предполагать у отца крупные капиталы. Но он, в видах устройства имений, всюду для сбережения труда выселял на собственный счет половину крестьян на отдаленные окраины земли, которые им приходилось обрабатывать. А так как он отрывал их при этом от рек, то принужден был рыть им пруды и копать колодцы.
Конечно, все эти поселки процветали только при его бдительном надзоре, но, когда за неприсмотром пруды и колодцы заилились, крестьянам уже добровольно пришлось тянуть к старым местам. Вследствие всех этих затей, отец, за уплатою прежних опекунских залогов, никогда не располагал большими Деньгами и нередко брал взаймы у своих же мужиков по две тысячи рублей.
Со счетом на серебро, лет пятнадцать уже установившимся в целой России, он до конца дней не мог примириться и говорил, нетерпеливо примаргивая своими прекрасными голубыми глазами.
- Это по-вашему триста рублей, и ты их тратишь как триста рублей, а я зарабатываю их как тысячу пятьдесят и потому такими считаю.
Пересмотрев продажных жеребцов, отец, отдавши подробные приказания конюхам, отправил их в Коренную, а через несколько дней мы сами пустились в путь на ярмарку описанным выше порядком.
Мне чаще брата приходилось сидеть с отцом в дормезе и читать ему "Московские Ведомости". Помню, мы проезжали вдоль громадного выгона большой однодворческой деревни, широко окаймлявшей его с трех сторон чистыми крестьянскими постройками, большею частью крытыми под глину в начес и пестревшими расписными ставнями. Все эти избы, за которыми виднелись в проулки гумна, заставленные старым хлебом, сами утопали в зелени ракит и садовых деревьев.
Был праздничный день. Мы наехали на веселые толпы молодежи вокруг качелей и нескольких палаток с так называемым бабьим товаром и разными сластями.
В то время кичка из царила во всем своем преемственном величии с широкою золотою "сорокою" надо лбом, пестрым "челышком" между верхними углами. крупным бисерным "подзатыльником" и обильными и разноцветными лентами, спадавшими на спину и носившими название "лопастей".
Ветер дул на нас со стороны деревни, относя пыль от экипажей в сторону и волнуя пестрые ленты женских головных уборов. Ласточки, словно принимая участие в деревенском празднестве, носились над самою землею, назойливо шныряли вокруг качелей между группами гуляющих и под самыми ногами наших лошадей. Всюду виднелись веселые у